– Ну, знаешь ли, за долголетие власти Остермана я не дам даже ломаной копейки! Ведь Юлька страшно ненавидит его, а это чего-нибудь да стоит. Да и не успел Остерман как следует вскарабкаться наверх, а под него уже подкапываются и обвиняют в измене…
– А вот видишь, сегодня день массы неожиданностей! К правительнице тайно явился сенатор Тимирязев и доложил ей, что в манифесте, составленном Остерманом, говорится только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских, относительно же прав женской линии не упомянуто. Между тем его величество здоровьем слаб, может умереть – в животе и смерти только Господь волен. И если у правительницы больше детей не будет или будут, но женского пола, тогда уже нельзя будет опираться на завещание покойной императрицы. Сенатор сослался на Австрию, где право женской линии было оговорено, а всё-таки поднялись смуты, раздоры и войны. Что же будет в России, раз о женской линии даже не упомянуто? Правительница крайне расстроилась и поручила Тимирязеву тайно подготовить два манифеста о престолонаследии в случае смерти императора Иоанна и прекращения вместе с этим мужского потомства. Оба манифеста прямо противоречат друг другу: в одном русский трон передаётся сёстрам императора, в другом – самой правительнице.
– Так вот оно что! – сказал Шетарди. – Правительница помышляет об императорской короне!
Он глубоко задумался – сказанное просто ошеломило его, и, когда Любочка уехала, он ещё долго размышлял. Эти думы почти не дали ему сомкнуть глаза всю ночь, и на следующее утро Шетарди встал в самом отвратительном настроении духа.
А что если правительница всё-таки решится привести в исполнение давнишнюю мысль императрицы Анны Иоанновны и насильно пострижёт Елизавету Петровну в монастырь, а себя объявит императрицей? Тогда конец всяким надеждам, его правительство никогда не простит ему такого неуспеха… Не перетянул ли он, Шетарди, струн, парализуя до сих пор попытки Нолькена помочь цесаревне Елизавете? Не лучше ли будет отказаться от слишком больших претензий и помириться на малом?
Дурное настроение ещё усилилось, когда утром послу принесли две депеши. В одной Амело очень сухо выговаривал послу, что до сих пор им ещё не сделано ничего существенного в известном ему деле, что донесения маркиза всегда очень интересны и романтичны, но недостаточно дельны для дипломата. В этих донесениях сказывается скорее поэт, романист и фантазёр, чем государственный муж. Амело заканчивал свою отповедь настоятельной просьбой ускорить надлежащий ход событий.
Во второй депеше тот же Амело сообщал послу, что верительные грамоты готовы и будут привезены маркизом де Суврэ, назначаемым к Шетарди в качестве атташе. Кроме верительных грамот маркиз де Суврэ передаст на словах кое-какие инструкции, которые французское правительство не хочет доверять посольской почте. Новоназначенный атташе выедет в Россию недели через две.
– Значит, через две недели он будет уже здесь! – с неудовольствием буркнул Шетарди.
Сам по себе Суврэ не был ему особенно страшен. Шетарди не раз слышал от парижских друзей, что этот маркиз – просто ограниченный чудак, нечто вроде шута при Людовике XV. Но с маркизом приедет его личный секретарь, о чём посол был извещён ещё ранее, и вот этот-то секретарь и может наделать ему, Шетарди, много хлопот, ведь секретарём была… Жанна Очкасова!
С Анной Николаевной Очкасовой Шетарди лично знаком не был, но зато он был очень дружен с Луизой де Майльи, а Полину де Вентимиль знавал ещё маленькой девочкой. Только по настоянию обеих фавориток Шетарди и получил место посла в России – Флери стоял за кандидатуру графа Вольгренана, серьёзного и талантливого дипломата, которого почему-то затирали, несмотря на протекцию кардинала. По просьбе Полины Шетарди тайком приезжал из Берлина в Париж на одну ночь, чтобы тайно переговорить о русских делах. И вот тогда-то Полетт очень много рассказывала ему про Жанну, про её историю с Бироном, ненависть к правительнице (в то время просто принцессе) Анне Леопольдовне, приверженность к царевне Елизавете. Из этих рассказов маркиз составил себе понятие о Жанне Очкасовой как о человеке недюжинном, решительном, твёрдом и опасался, что теперь она будет всюду совать свой нос. Через Суврэ она будет осведомлена о поступках и шагах его, Шетарди. Через подругу найдёт возможность сноситься прямо с королём. Пойдёт, кроме того, сама к царевне Елизавете. А вдруг ей да удастся вывести на чистую воду ту двойственную игру, которую он вёл до этого?
«Нет, надо действовать, надо взяться за дело царевны, – решил маркиз. – Но как сделать самому первый шаг? Ведь до сих пор он всё время уверял, что сейчас предпринимать ничего нельзя? Разве попробовать сегодня же съездить в ресторан Иберкампфа?[70]»
Размышления Шетарди были прерваны появлением Пьера, доложившего, что господин Шмидт желает видеть его высокопревосходительство.
– Проси! Проси! – радостно ответил Шетарди.
– Я зашёл узнать, нет ли чего-нибудь новенького, – сказал Шмидт-Столбин, с робкой надеждой поднимая взор на посла.
Он страшно изменился, побледнел, осунулся; даже глаза утратили прежний блеск, что, впрочем, очень шло к его гриму пожилого человека.
– Есть, есть, – ответил Шетарди, – и я очень рад, что вы пришли именно теперь: вы мне очень нужны… Но что с вами, дорогой мой? Вы больны? У вас очень плохой вид!
– У меня старая болезнь, маркиз, – ответил Столбин с грустной улыбкой. – Вы знаете её… Эта болезнь – невозможность отыскать самого дорогого мне человека и необходимость сидеть сложа руки…
– Какая редкая верность в наш век! – воскликнул Шетарди. – Мне кажется, что вы – единственный человек, способный на такую упорную, неугасающую страсть. Вы более похожи на тех старомодных рыцарей, которых воспевают старые немецкие баллады, чем на современного дворянина!
– Что же, – ответил Столбин, – в моих жилах течёт кровь старомодных немецких рыцарей, отличавшихся верностью и постоянством во всём – как в любви, так и в войне… Однако зачем именно я вам понадобился?
– Вам придётся сейчас же отправиться к царевне и передать ей то, что я скажу вам. Только придумайте такой костюм и грим, чтобы вас не узнали…
– Не беспокойтесь! – ответил Столбин, который несколько оживился при известии, что он получит возможность отправиться на поиски Оленьки Пашенной. – Недаром же перед отъездом сюда я прошёл целых два курса – один, под руководством известного химика, о действии различных кислот и иных специй на кожу; другой, под руководством лучшего французского актёра, – о гриме!
– Однако вы сами говорили, что этот тип… словом, агент принца Антона как будто узнал вас?
– Да это потому, что я никак не рассчитывал столкнуться с ним. Но теперь, когда я знаю, что за мной следят сыщики – уж наверное это он натравил на меня Каина, – теперь-то я приму все меры для изменения голоса и глаз. Собственно говоря, в этом и заключается всё искусство преображения.
– Да я только так, к слову заметил. Отправляйтесь теперь же, потому что, наверное, вечером и ночью за входящими и выходящими во дворец следят больше, чем в течение дня. Передайте её высочеству следующее…
Во-первых, фельдмаршал Миних подал в отставку, которая принята. Это случилось вчера, и очень возможно, что царевна уже знает об этом. Но она наверняка не знает, что об этой отставке сегодня будут объявлять народу под барабанный бой. Это – очень тяжёлое оскорбление храброму фельдмаршалу, и он кинется к её величеству, чтобы предложить свои услуги. Эта мысль пришла в голову Линару, и по его совету над дворцом царевны установлен строжайший надзор. Если только Миних отправится к её высочеству и будет принят ею – их обоих немедля приказано арестовать. Об этом-то и необходимо предупредить её высочество.
Во-вторых, мне достоверно известно, что правительница приказала немедленно заготовить манифест, объявляющий её императрицей в случае смерти малолетнего императора. Ввиду того, что Иоанн VI всё ещё страдает непонятными желудочными припадками, это намерение грозит большой опасностью для наших планов, так что надо что-нибудь предпринять.
В-третьих, я только что получил известие, что сюда приезжает мой атташе, маркиз де Суврэ, а с ним под видом его секретаря известная вам девица Жанна.
– Очкасова? – радостно воскликнул Столбин – Господи, вот радость-то! Это такой милый, сердечный человек, такая редкая женщина!
– Да, да, – сказал маркиз, – я много слышал о ней. Однако не будем терять времени даром! – Шетарди позвонил и, когда в кабинет вошёл Пьер, сказал ему: – Пьер, проводите господина Шмидта в ту комнату где он обыкновенно занимается!
В коридоре послышался осторожный, но быстрый топот удалявшихся шагов Однако никто не обратил на это внимание.
– Простите, ваше высокопревосходительство, – сказал Шмидт, – но прежде чем я приступлю к разработке проекта соглашения, который вы мне поручаете, мне хотелось бы выяснить ещё один тёмный пункт!
– Хорошо. Пьер, выйдите пока и подождите у дверей. Ну, в чём дело?
– Вы сказали, что манифест, заготавливаемый правительницей, грозит серьёзной опасностью нашим планам, а потому надо что-нибудь предпринять. Но значит ли это, что вы остаётесь при первоначальном требовании как земельных уступок в пользу Швеции, так и обязательства предоставлении Франции торговых преимуществ?
– Гм… Видите ли, дорогой мой, от моего имени вы ничего не говорите. Но если её высочество сама предложит этот вопрос, то скажите, будто слышали от меня, что известные уступки могут быть сделаны, однако, конечно, небольшие, потому что должны же Швеция и Франция получить что-нибудь за свою помощь? Но окончательное соглашение по этому поводу возможно только при личном свидании, которое теперь я считаю слишком опасным. А пока пусть её высочество пошлёт ко мне Лестока – мы с ним выработаем основную схему соглашения.
– Хорошо! – сказал Столбин, внутренне торжествуя, так как тенденция к уступкам непреклонного прежде посла обещала некоторый успех в будущем.
Самые разнородные чувства волновали его, когда он шёл по коридору в сопровождении Пьера. Он был рад повидать милых парижских друзей, думал, что Анна Николаевна Очкасова может быть ему очень полезной в розысках Оленьки, тем более что она – крайне добрый человек и непременно поможет, если будет возможность. Думал он также о крушении ненавистной брауншвейгской четы и печалился составлением манифеста, который мог внести нежелательные осложнения. Полный всеми этими думами, он машинально запер дверь комнаты, задёрнул занавеску и направился к потайному ходу.
X
НЕЖДАННО-НЕГАДАННО
Медовый месяц Ваньки Каина и Алёны кончился очень быстро, и вскоре для молодой настали плохие времена. Ведь Ванька никогда особенно не любил Алёны и домогался её капиталов, а не сердца. Конечно, Алёна была очень сладкой бабой, и в первое время Каин мысленно шутил, что получил весьма недурное приданое к капиталам Алёны. Но она очень быстро надоела ему; в ней было что-то нездоровое, липкое, бесстрастно-чувственное, фальшивое, лицемерно-покорное. Ваньку раздражали её вечные «Ванюшенька», «светик», «милостивец» и тому подобные заискивающие словечки, произносимые неизменно подобострастным голосом; раздражали униженные, змеино-гибкие позы, за которыми чувствовалось змеиное жало, глубоко припрятанное до удобного случая. Словом, он был пресыщен женою и уже подумывал, что пора бы «прибрать» её, тем более что его сердце было серьёзно затронуто одной из приятельниц Алёны, не обращавшей на него внимания, что разжигало его ещё больше.
К тому же его служебные дела, если можно так назвать разбойно-воровскую и иудову деятельность Ваньки, совершенно не складывались. Купец Алексеев словно сквозь землю провалился, и его никто больше нигде не встречал и не видел. Наблюдение за дворцом цесаревны Елизаветы не дало никаких результатов; конечно, к ней ходило и ездило много всякого народа, но ведь не узницей, не монашкой была она, а царевной! Бывало, что по вечерам во дворец через чёрный ход пробирались какие-то сомнительные личности. Не раз Ванька с отчаяния покушался схватить кого-нибудь из них за шиворот. Но хорошо ещё, что чёрт уберёг от этого: обыкновенно это оказывался приятель или приятельница конюха, судомойки и другой низшей прислуги, а не то какая-нибудь безобидная ворожея, торговец или торговка разными снадобьями, монах, собирающий подаяние, – мало ли кто! Наблюдение за французским посольством на первых порах кое-что дало. Ванька узнал, что чаще всего посольство посещает немец Шмидт, переводчик при шведском посольстве, а поздно вечером – какая-то дама, которая оказалась фрейлиной Олениной. Но когда он вздумал хвастануть этими результатами перед Семёном, Кривой рассмеялся Ваньке в глаза и сказал с нескрываемым презрением:
– Ну, брат, если ты всегда таких бобров бить будешь, то их на детскую шапочку не хватит! Швеция и Франция живут в большой дружбе, не мудрено ли, что их послы между собой часто сносятся? Да я тебе и так, не видя, скажу, что в Англии наш посол чаще всего видится с австрийским, а в Австрии – с английским. Ну а что касается фрейлины Олениной, то кто же в Петербурге не знает, что она по амурной части навещает красивого маркиза? Только политики, брат, ты тут не ищи, а ежели она и есть, то совсем с другой стороны – вот как! Нет ангел мой, твои розыски выеденного яйца не стоят!
Когда же Ванька в ответ на вопрос Кривого сказал, что ничего подозрительного в жизни царевны Елизаветы ему обнаружить не удалось, Семён как-то искоса посмотрел на Каина, пожевал губами и с самым невинным видом спросил:
– А не узнал ты, что за ассамблея была вчера у царевны?
– Ассамблея? – удивлённо переспросил Ванька. – Да никакой не было! Я вчера всё время около бродил, пока часов в десять царевна не уехала… Тоже скажут – «ассамблея»!.. Да в доме все огни были потушены!
– Постой, – перебил его Кривой, – да о каком доме ты говоришь?
– Известно, о каком! О дворце царевны Елизаветы!
– Да ведь ассамблея-то была в Смольном!
– В Смольном? – удивился Ванька. – А это что такое будет?
Семён долго и с нескрываемым презрением смотрел на собеседника, потом сказал:
– Эх, фефела! Однако здорово я в тебе ошибся! Ты даже не знаешь, что у царевны имеется дом в Смольном, около Преображенских казарм, что там все её друзья собираются? Да как же ты за человеком хочешь уследить, когда не знаешь, где и куда он ездит? Нет, брат, хорошо ещё, что я на тебя не понадеялся и других туда приставил. Не все же такие разини, как ты… Ох, Ванька, боюсь я, не будет из тебя прока!
Вообще в последнее время взаимоотношения Кривого и Каина сильно изменились. Прежде они были как бы товарищами, людьми, по положению равными друг другу. Теперь они стали: Каин – подчинённым, а Кривой – начальником. Семён уже не просто спрашивал, а допрашивал Ваньку и сумел довести Каина до того, что тот говорил ему «вы», а не прежнее «ты». Помимо всего этого Семён, прежде довольно щедро оплачивавший услуги Ваньки, теперь зачастую бесцеремонно отказывал ему в денежных просьбах.
– Не заслужил, дармоед! – без стеснения говаривал он.
Недостатка в деньгах у Ваньки не было, но работать даром ему было не по душе. Поэтому немудрено, если он в последнее время был в очень плохом расположении духа, что прежде всего отражалось на жене.
Не показывая вида, Алёна внутренне очень радовалась, когда муж долго не приходил домой. И немало рада была она и теперь, когда Каин сумрачно приказал ей утром «собрать ему поесть», потому что, по всей вероятности, ему раньше поздней ночи домой не попасть.
Проводив мужа, Алёна весело оделась и ушла из дома. Она хотела воспользоваться часами свободы для того, чтобы навестить свою приятельницу – Ольгу Михайловну Воронцову, ту самую, к которой был неравнодушен Ванька, и погулять с нею, пользуясь тёплыми весенними деньками.
Воронцова составляла полную противоположность Алёне, но, быть может, именно это-то и влекло их друг к другу. Насколько Алёна была вздорна, изворотлива, безнравственна, настолько же Воронцова была сдержанна, проста и строга к себе. Очень рано овдовев, не испытав в замужестве того счастья, о котором мечтают девушки, она тем не менее физически и морально осталась верной памяти мужа. Глубоко набожная, истинно-христиански милосердная, готовая в любой момент бросить всё и лететь на помощь страждущим и обиженным, она вызывала в Алёне чувство почтительного обожания. Воронцова представляла собою тот светлый женский идеал, те положительные свойства женской души, которых не хватало самой Алёне, а последняя бессознательно представлялась Воронцовой олицетворением женской гибкости, изворотливости, приспособляемости. Обе вместе они являли собою полный образ женщины во всей его широте и многообразии, а потому чувствовали себя хорошо друг с другом.
Как и ожидала Алёна, Воронцова оказалась дома и охотно пошла прогуляться с нею. Разговаривая о своих бабьих дела, они попали на Невский, где их увлекла за собою большая толпа, следовавшая за глашатаем, объявлявшим с барабанным боем об отставлении фельдмаршала Миниха от всех занимаемых им должностей. Так дошли они до набережной и уселись там на одну из скамеечек.
В этот час гулявших было мало, а толпа свернула в другую сторону, вслед за глашатаем. Солнце уже чувствительно пригревало, и было что-то в воздухе, от чего даже обычно бледные щёки Воронцовой зарумянились и зарделись.
– Глянь-ка, мать моя, – весело воскликнула Алёна, – монах-то этот словно с иконы соскочил!
Воронцова взглянула по указанному ею направлению и увидела довольно высокого, плечистого, сгорбленного бременем лет старичка монаха, который тихо брёл, опираясь на высокую палку. Из-под потёртой скуфейки выбивались редкие пряди седых волос; лицо, тёмное и взборождённое морщинами, словно потемневший от времени чудотворный лик, говорило о молитвенном изнурении и воздержании в пище, густые седые брови, из-под которых сверкал острый, проницательный взгляд, придавали лицу грозное, духовно-воинствующее выражение.
Не доходя нескольких шагов до наших подруг, монах вдруг пошатнулся и должен был с силой опереться на палку, чтобы не упасть. Затем он с трудом подошёл к скамейке, на которой они сидели, и тяжело опустился рядом с ними!
– Ох, грехи-грехи! – прошептал он задыхаясь. – Уморился, ноги не держат!
– Издалека, верно, отче? – сочувственно спросила Воронцова.
– Издалека, мать моя, издалека – из Киево-Печерской лавры бреду! – всё ещё задыхаясь, ответил монах.
– Батюшки, страсти Господни! – всплеснула руками Алёна. Она была скорее суеверна, чем набожна, а сколько чудесных рассказов пришлось ей слышать об этой святыне; и представитель мест, где творились непостижимые уму вещи, тоже казался ей повитым неземной тайной. – Что же тебя, батюшка, сюда-то привело?
– За подаянием, мать моя, хожу! Как сгорел у нас лет двенадцать тому назад монастырь, так всё ходим да собираем. Вот задумали колокольню выстроить, превыше которой во всей Руси православной не было, дабы колокола священным голосом немолчно имя Божие по всей округе прославляли, а сколько всё это стоит? Вот я хожу да собираю… Много нас, братии, по Руси ходит!
– Ах, беда какая! – сказала Воронцова со слезами в голосе. – А я как на грех деньги дома забыла!
– Что же, я могу, дочь моя, с тобой дойти, – сказал монах. – Ежели у кого рвение к благотворению имеется, то грех не поддержать!
– Уж лучше ко мне домой пойдём, – предложила Алёна, – ко мне ближе. Да и я тоже свою лепту внесу!
– Вот что я хотела тебя спросить, батюшка, – сказала Воронцова, – большое у меня затруднение имеется. Хотела бы я в какой-нибудь святой монастырь, хотя бы и в ваш, внести вклад, чтобы молились за одного человека, да не знаю, как быть: неизвестно мне, жив он или умер! Ежели за упокой молиться, а он жив, как бы греха на душу не взять. Вот и не знаю, как быть… Присоветуй, батюшка, Христа ради!
– Трудное твоё дело, дочь моя, – сказал подумав монах, – но и ему помочь можно. Только для этого придётся мне совершить великое, страшное и чудесное таинство, и ежели оное нарушить, то обрушится оно и на твою голову, и на голову того, о ком молиться хочешь! Ты где живёшь?
– Вон там, на Выборгской, не так уж далеко, отче!
– Не по пути мне это, дочь моя, не по пути, – ответил монах. – Ты скажи мне, где ты живёшь, я к тебе вечерком зайду.
– Да что ты, Михайловна, – обиженным голосом заметила Алёна, любопытство которой было разожжено до высшей степени, – почему же ко мне не пройти? Ведь я тут совсем поблизости живу!
– И то правда, отче, – сказала Воронцова, – меня это так томит, что хотелось бы поскорее правду знать, жив ли он или умер!
– А можешь ты за свою подружку поручиться? Помни, ежели она будет болтать о том, что увидит и услышит, так великие беды случатся!
– Могу, отче. Она меня не выдаст…
– Да разрази меня Господь! – перебила подругу Алёна. – Чтоб у меня глаза вылезли, чтобы у меня чрево лопнуло, ежели я хоть одно словечко промолвлю! Чтобы мне без покаяния умереть, чтоб…
– Довольно, матушка, довольно, – остановил её монах, – не злоупотребляй страшными клятвами: Господь и так услышал тебя! Ну так идём, а то мне ещё к одному милостивому жертвователю успеть надо!
Они пошли, погружённые каждый в свои думы.
– Вы что же, подружки али сродственницы будете? – спросил через некоторое время монах.
– Случай нас свёл, отче, да крепко друг к другу привязал, – ответила Алёна. – Я допрежь в Москве жила, и стал меня там преследовать лихой человек. Я думала от него спастись здесь, а он меня и тут настиг. И пришлось мне под смертной угрозой за него замуж выйти. Так вот, когда я впервые сюда прибыла и не знала, куда деться, встретилась мне вот эта добрая женщина, привела к себе, приютила. Не удалось ей только меня от моего ворога укрыть. Да где ей? Я в десять раз богаче её – и то деньги не помогли!
– А ты замужняя аль девушка? – спросил монах Воронцову.
– Вдова я, отче.
– Давно овдовела?
– Года два тому назад.
– Долго замужем была?
– С полгодика только.
– От чего муж-то умер?
– От старости, отче. Ведь был он в больших летах, так что нас и венчать-то не хотели…
– Что ж, ты на его капиталы польстилась, что ли?
– Нет, отче, я не жадная. А осталась я одна, сиротой, без брата и друга. Преследовали меня злые люди. Вот мне покойник и предложил за него замуж выйти. Он был отставным полковником, имел капитал; ни детей, ни родных у него не было, меня он давно знал. «Не мужем, – сказал, – а отцом тебе буду». И подлинно, был он мне нежным и заботливым отцом; я его память до гроба чтить буду!
Монах не спрашивал больше, и все трое молча дошли до Алёнина дома.
– Ну так как же? – сказал монах, тщательно затворив за собой дверь. – Помнишь ли ты, женщина, свою клятву?
– Как не помнить, отче? Да чтоб мне…
– Не клянись, верю.
Монах выпрямился, бодрой, юной походкой подошёл к Воронцовой и, дрожа от волнения, сказал, простирая к ней руки:
– Оленька! Наконец-то я нашёл тебя, желанная! Ведь это я, твой Столбин! Переодевшись монахом, чтобы от злых врагов укрыться, я всюду тебя, мою голубку, разыскивал! Счастье ты моё!
Оленька вскрикнула и, рыдая, упала в объятия монаха.
– Вот так чудеса! – воскликнула Алёна, в полном изумлении хлопая себя по жирным бёдрам. – Так ты, значит, и не монах вовсе? – Она покатилась со смеха, приговаривая: – Ну уж не подумала бы! Чудеса, право чудеса!
– Как я рад, что нашёл тебя наконец! – сказал Столбин, прижимая к своей груди рыдавшую от неожиданного счастья Оленьку – Ведь я всё Ольгу Пашенную искал. Думал ли я, что ты для безопасности замуж вышла? Но теперь я тебя укрою у царевны Елизаветы, ведь я к ней как раз шёл, а она, матушка наша, давно обещала мне тебя приютить!
– Стой! – крикнула внезапно побледневшая Алёна. – Не говори так громко, не кричи о таких опасных тайнах! Я-то свою клятву сдержу и вас не выдам, но мой муж любит ненароком приходить, когда его не ждёшь, и если он вас услышит, то плохо вам обоим будет!
– Кто же твой муж? – спросил Пётр Андреевич.
– Ванька Каин! – ответила Алёна.
Столбин побледнел в свой черёд, вздрогнул и выпустил из объятий Оленьку.
– В самое логово попал! – с отчаянием воскликнул он.
– Не бойся, – успокоительно сказала Алёна, – моё слово твёрдо. Я Михайловну страсть как люблю, а Ваньку ненавижу. Выдавать я вас не буду, но здесь вам оставаться не следует. Уходите-ка оба, пока муж не вернулся, а то у него чутьё лучше, чем у охотничьей собаки; он живо пронюхает, тогда беда. Только вот что скажу я вам напоследок: я не знала, что ты, Оленька, в девичестве Пашенной звалась, а то я упредила бы тебя. Мне муж говорил, чтобы я наведывалась у всех, не знает ли кто-нибудь Пашенной, а потому, что одна высокая особа давно эту девицу разыскивает и за розыск обещана большая награда. И твою, батюшка, фамилию я как будто слышала, когда к нам однажды Кривой приходил, – обратилась она к «монаху».
– Это – такой маленький сухонький старичок с хитрыми глазами? – спросил Столбин.
– Вот, вот…
– Да ведь этот самый Кривой уже давно Оленьку преследовал! Господи Боже, пойдём скорее, Оленька!.. Ну, вытри слёзки, оправься; дорогой мы обо всём переговорим! Спасибо тебе, добрая женщина, что ты нам сказала про розыск: это нам – большая подмога!
– Ах, Петя, Петя! – задыхаясь от счастья, прошептала Оленька. – Слов у меня нет таких, чтобы сказать тебе, как я рада и как измучилась по тебе! Дорогой мой, наконец-то Бог услышал мои молитвы!
– Да идите вы! – торопила Алёна. – Успеете наговориться, когда в безопасности будете! Батюшки! – вскрикнула она, посмотрев в окно и хватаясь за голову – Муж идёт!
Оленька испуганно вскочила, но Столбин шепнул ей:
– Сядь, сядь скорее! А когда я уйду, и ты за мной вскоре иди!
Затем он отскочил к выходной двери, втянул голову в плечи, отчего стал казаться ниже ростом, поправил во рту какую-то пластинку и, дождавшись, когда близ двери послышались тяжёлые шаги Ваньки, зашамкал:
– Спаси вас Бог, благодетельницы! Я пойду теперь…
– Это что за чучело? – загремел Ванька и обратился к жене: – Кто тебе позволил в дом разных дармоедов пускать?
– Что ты, что ты, Ванюша? – залебезила Алёна. – Ведь это – святой инок из Киева…
– Знаем мы этих отцов-иноков! У народа последние копейки отбирают, чтобы пузо набивать, жиреть да пьянствовать… Уходи ты с глаз долой, пока я тебя не пришил! – крикнул Ванька Столбину.
– Иду, иду, милостивец! – прошамкал монах, медленной, старческой походкой направляясь к выходу.
– И мне тоже пора! – сказала Оленька, вставая.
– Куда же ты, красавица? – пытался остановить её Ванька. – Мы вам завсегда рады; вы для нас – самая дорогая гостья!
– Нет уж, вы меня не держите, – ответила Оленька, кланяясь и направляясь к двери. – У меня спешное дело… Мир дому сему и его хозяевам!
Ванька с нехорошей улыбкой подошёл к окну, говоря жене:
– Что за пава эта Михайловна! Не в тебя, кислое тесто, уродилась! Вот бы такую мне жену!.. Да что говорить! «Хороша Маша, да не наша!..» Эх, хоть из окна на неё полюбуюсь!
Он смотрел, как Воронцова упругой походкой обогнала тихо шедшего монаха и быстро скрылась из виду. Ванька хотел отойти от окна, но какое-то непонятное любопытство удержало его на месте: неожиданно для него самого в сгорбленной фигуре монаха ему показалось что-то странное.
Вдруг из соседней подворотни выскочила собака и с лаем кинулась на монаха. Тот вздрогнул и быстро отскочил в сторону, и это движение вышло совсем не стариковским, не вязалось с общей старческой расслабленностью «святого отца».
– Э! Да монах как будто вовсе не так стар, как кажется! – удивлённо вскрикнул Ванька, приникая к окну, словно тигр, подстерегающий горящим, хищным взглядом жертву.
Вот из ворот вышел какой-то мужик, отогнал собаку и, сняв шапку, подошёл к монаху под благословение. Видно было, что старик замялся, как бы смутился, и его благословение вышло неловким и неумелым…
– Да это и не монах вовсе! – крикнул Ванька, вскакивая, чтобы броситься следом за стариком.
Тут его взгляд случайно упал на Алёну: она была бледна и дрожала, как в лихорадке.
– Э-ге-ге! – отчеканил Каин. – Да ты, кажись, про это больше знаешь, чем кто другой?
– Ничего я не знаю! – затараторила Алёна, опуская книзу испуганно бегавшие взоры. – Вот разрази меня Господь, если я что-нибудь знаю…
– Смотри мне в глаза! – рявкнул Ванька.
Алёна подняла взор, но сейчас же снова опустила его, побледнев ещё больше.
Теперь Ванька уже не сомневался, что перед ним только что был человек, лишь переодетый монахом, и что жена посвящена в тайну этого маскарада. Но он некоторое время колебался, за что ему приняться прежде всего. Конечно, лучше всего было бы догнать монаха, а жену допросить потом. Но вдруг как монах успеет скрыться, а тем временем и Алёна сбежит! Конечно, он найдёт её, да ведь у бабы деньги есть, опять может в Москву перекинуться, а тем временем важное дело здесь упустишь!
Вдруг в его воспоминании промелькнула фраза, сказанная Кривым по поводу отношений Олениной к Шетарди. «Тут политики, брат, не ищи, а ежели она и есть, так совсем с другой стороны». Остановить монаха, не зная, кто он, при теперешнем преизобилии как антиправительственных, так и правительственных интриг было опасно… Нет, сначала надо было узнать…
– Кто это был? – спросил он, подступая к жене и впиваясь в неё стальным блеском холодных, не ведавших жалости глаз.
– Да не знаю я, Ванюшенька, не знаю, родной…
– Врёшь, змея подколодная! – крикнул Каин и ударил Алёну по лицу с такой силой, что она, как сноп, рухнула на пол. – Ты знаешь, – продолжал он, хватая её за косу, – знаешь и скажешь!