Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Михаил Федорович

ModernLib.Net / Сахаров А. / Михаил Федорович - Чтение (стр. 4)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


      — Вести! Вести какие?… Воевода зачем их скрывает?… Хотим знать… Сказывайте, какие вести?…
      Филарет обратился к воеводе и сказал ему:
      — Сказывай им все, без утайки.
      Воевода приосанился и громко, так громко, что слышно было во все концы площади, сообщил:
      — Вчера, поздно вечером, романовский холоп привез нам вот какие вести: Суздаль врасплох захвачен Литвой и русскими изменниками. Нашлись предатели и в городе и не дали добрым гражданам простору биться с ворогами… Владимир предан тушинцам воеводою Годуновым, который, забыв страх Божий и верность присяг, не стал оборонять города, хотя и мог — и войска, и наряда, и зелья было у него полно… Переяславцы же и того хуже поступили: злым ворогам и нехристям, грабителям и кровопийцам навстречу вышли с хлебом-солью и приняли их, как дорогих гостей… Вот вам наши вести.
      Воевода замолк — и толпа молчала, довольно-таки сумрачно настроенная. Потом послышались тут и там отдельные голоса:
      — И Суздаль сдали, и Владимир на их сторону потянул, и Переяславль сдался… Надо и нам за ними… Одним где ж нам с этакою силою справиться?
      — Да чего и воевать-то? Где же нам в царях разбираться, — который правый, который неправый! — послышалось даже в передних рядах.
      — Разбирать вам и не приходится: вам только присягу помнить надо! — строго заметил Филарет.
      — Да ведь сила-то, отец честной, соломушку ломит! — заговорили в передних же рядах купцы.
      — Так, по-вашему, сейчас и с хлебом-солью хоть к самому сатане, — крикнул воевода. — Возьми, мол, наши животы — оставь нас с головами.
      — Да уж тут как ни храбрись — побьют. Одно слово — побьют, а потом пограбят — по миру пустят! — загалдели посадские. — Переяславцы-то давно на нас зубы точат — это нам довольно известно.
      — А вы их в зубы да в загривок, — крикнул воевода, энергично размахивая здоровенными кулачищами, — вот и присмиреют!…
      — Да ведь хорошо бы, кабы с ними одними, а то их тут придет сила! — уныло покачивая головами, отвечали ему посадские разом.
      — Ну что ж! И у нас есть сила! Тысячи две стрельцов и добрых ратных людей у нас наберется, — сказал воевода. — Подбирайте и вы молодцов; коли наберете столько же, то я вам ручаюсь, что мы переяславцев с тушинцами и на порог не пустим! Вот в Гладком логу и встретим; да так-то угостим, что до новых веников не забудут.
      Энергичная речь нашла себе сочувствие в толпе; раздались смешки и одобрительные возгласы; но уныние опять одолело.
      — Где уж нам в поле выходить! Там и ляхи, и казаки, народ привычный к бою, народ-головорез! Тем и живут — с конца ножа… Нет, уж коли на то пошло, так уж лучше собрать животишки , да бежать всем розно…
      — Пока путь чист, в Ярославль переберемся! — поддакнули другие.
      — Да, да! Чем тут голову под обух нести, лучше бежать загодя — спасти, что можно!
      — Бежать от ворога! Бежать всем городом! — раздались крики. — Стойте! Стойте!… Молчите! Отец митрополит хочет говорить!…
      — Православные! — начал Филарет. — С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать сбираетесь… Почему не позаботитесь о Божьем! О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты! Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братий ваших! Или и это все возьмете вы с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажете им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте, — только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так что ли? Говорите, так ли?
      Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом; никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
      — Бегите же, маловеры! Спасайтесь, позабыв святой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной… И помните, что нет вам моего благословения.
      Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу очень сильное впечатление. Раздались с разных сторон возгласы:
      — О-ох, грехи! Стыдно покидать святыню, это что говорить!… Насмеются над нами наши вороги… Ох, кабы рать царская, кабы помочь откуда подошла!
      Сеитов воспользовался этой минутой колебания и вдруг заговорил.
      — Кабы чужими руками да жар загрести! Других бы подставить, а самим за чужую спину спрятаться! Этак-то, братцы, и всякий сумеет… Да и хитрость тут невеликая! Нет, вы сами покажите себя, сами рогатину в руки, да топор, да лом… Да станьте-ка стеною твердою: подступай, мол, кто смелее!… Так у ворога и руки опустятся!
      — Это верно — что и говорить!… Смелый и ворогу страшен… Это точно! — раздалось в разных местах.
      — А коли верно, так за чем же дело стало! В городской казне на всех оружия хватит: копьев, бердышей, сулиц, обухов, чеканов. И доспехов насбираем сотен пять: и сабель, и мечей найдется. Захотите драться — будет чем с лиходеем переведаться. Не захотите — путь вам не загорожу, ступайте. А я тоже от отца митрополита ни на шаг… Здесь жил, здесь служил, здесь и голову сложил…
      В толпе поднялся невероятный шум, несмолкаемые крики, брань, перекоры… Но смелые начинали преобладать, судя по возгласам и общему настроению толпы.
      — Останемся… Стыдно бежать!… От беды трусостью не спасешься… И разор велик, и позор пуще того… Биться надо! Надо им отпор дать — чтоб неповадно было.
      Несколько десятков более смелых пробились наконец вперед, к самому рундуку, и завопили:
      — Давай нам оружие! Давай, готовы биться! Давай!
      — Нет, братцы, так негоже, — сказал воевода. — Пожалуй, выйдет так, что оружие взяли, а сами и побежали… И останусь я и без бойцов, и без оружия… Нет, кто хочет с нами быть заодно, тот выходи да записывайся, да крест целуй, что ни государева, ни своего земского дела не выдашь! Тогда и приходи ко мне в оружейную казну.
      — Бери с нас запись! Целуем крест! — закричали уже сотни голосов, и сотни рук поднялись в толпе.
      — Вот это дело, это так! А ну-ка, добрые молодцы — направо, а сарафанники — налево! Разбивайся, что ли! И кто направо, те к записи ступай! Эй, дьяки! Готовьте всем запись учинить, кто только пожелает.
      Толпа зашевелилась. В ней, среди гула и шума голосов, произошло усиленное движение, толкотня и даже некоторая давка, и затем она разделилась надвое: огромное большинство отхлынуло на правую сторону, к «добрым молодцам», а меньшинство отошло налево, и притом меньшинство, действительно неспособное носить оружие: старые, убогие, недужные люди.
      И теперь все уже спешили записываться наперерыв; записавшись, подходили под благословение митрополита и целовали крест из рук его, а затем становились особо в ряды. Дьяки едва успевали заносить имена в столбцы и дважды посылали подьячих в приказную избу за бумагой. Не прошло и двух часов, как на столбцах, покрытых записями, можно было уже насчитать более трех тысяч имен.
      — Ну вот теперь, братцы, — обратился к новобранцам воевода, — теперь пожалуйте всем скопом к приказной избе за оружием; да из домов тащите что у кого есть — доспехи, шлемы, рубахи кольчужные… Теперь я знаю наверно, что мы у переяславцев отобьем охоту к нам в Ростов жаловать. За мной, ребятушки!
      И он двинулся к приказной избе во главе толпы приободренных им ростовцев. Минула еще неделя, наступил и октябрь, а погода стояла все та же: теплая, тихая, сухая… На ржаных полях озимь выросла в колено, колос в трубку заворачиваться стал, а ни о снеге, ни о зиме и помину еще не было. Старики только головами покачивали, не пророча ничего хорошего на будущий год… Но зато детям было раздолье: они не сходили с улицы и, конечно, поддаваясь общему воинственному настроению горожан, всюду играли в войну, собирались ватагами, выбирали из себя двух воевод и разбивались на два отряда — на ростовцев и переяславцев, — выходили на площадь, сбивались, ходили друг на друга стена на стену и наполняли тихие улицы города веселым шумом и криком.
      Такая же точно игра происходила каждый день в саду дома Романовых, где девятилетний Миша собирал около себя всех дворовых ребят и воеводствовал над ними, посылая их во все концы сада на розыск подступающего врага. К тому же Сенька ухитрился смастерить Мише рог, в который он трубил, сзывая своих ратников, и игра под руководством Сеньки шла настолько оживленно и весело, что Танюша, которую Марфа Ивановна сажала с утра за работу, не без зависти поглядывала на затеи братца Мишеньки из-за своих пялец. Любовалась не раз играми Мишеньки и сама Марфа Ивановна, отвлекаясь от тех скорбных дум и тяжких предчувствий, которые ни днем, ни ночью не давали ей покоя, с самого отъезда Никиты Ивановича из Ростова. Сядет она, бывало, на скамеечку под березами и любуется на резвость и подвижность своего милого сынка, на его оживление и веселье…
      — Хорошо бы, матушка, кабы и на войне вот так точно было, — заметил как-то раз Сенька, указывая своей госпоже на игры мальчиков. — Тогда, пожалуй, и ростовцы тоже храбрее были бы…
      Сенька пользовался особенным доверием и милостями Марфы Ивановны и Филарета Никитича, потому что он вынес все тяготы ссылки в качестве слуги при Иване и Василии Никитичах, сосланных в Пелым. За обоими братьями он ухаживал как самая верная и преданная нянька, не отходил от них ни на час во время их болезни. Один из них — Василий Никитич — даже и скончался на его руках, а Иван Никитич, вернувшись из ссылки, указал Филарету Никитичу на Сеньку как на самого надежного пестуна для Миши, и надо сказать правду, что Сенька действительно вполне оправдывал лестный отзыв о нем довольно сурового Ивана Никитича. Он не только безотлучно находился при Мишеньке днем и ночью, не только следил за каждым его шагом зорко и неусыпно, но и по отношению ко всем в семье и доме Романовых оказывался чрезвычайно услужливым, внимательным и предупредительным. Вот почему и сама Марфа Ивановна охотно вступала с ним в разговоры, входила в обсуждение некоторых домашних вопросов и даже принимала его советы.
      — А как тебе сдается, Сеня, — спросила его однажды Марфа Ивановна, любуясь на военные игры Мишеньки, — удастся ли воеводе отстоять Ростов от тушинцев?
      Этот вопрос тревожил ее уже несколько дней сряду, — от него изныло и наболело ее сердце.
      — А как тебе сказать, государыня, — сказал, подумавши, старый и верный слуга, — оно, конечно, победа дело Божье… На все Его воля… Ну, а все же мне сдается, что в открытом поле ему против тушинцев не выстоять. Хорошо, коли они его воинства испугаются да не полезут в битву… А коли полезут, тогда уж пиши пропало…
      — Что ты это, Сеня! Да ты пугаешь меня!
      — Правду-матку режу, не прогневайся! Да ты и сама изволь раскинуть умом-разумом: ну какие это воины у воеводы набраны, кроме городовых стрельцов да служилых людей! Сегодня он пекарь — баранки в печку сажает, а завтра в поле вышел. А этот бондарь — обручи на клепки нагоняет, а тут вдруг на коня сел. Смеху подобно. Таким ли воинам против Литвы да казаков выстоять? Опять и то скажу: коли бы у Ростова ограда была с башнями, да наряд на башнях, тут бы ростовцы за себя постояли, потому у них за спиной свой дом, своя семья. А в поле побегут как раз!
      Такое мнение Сеньки о ростовских военных приготовлениях не могло успокоить тревоги Марфы Ивановны, и она все более и более поддавалась своему мрачному настроению. И вдруг поутру 10 октября зазвонили все колокола ростовских церквей, и в Кремле, и во всех концах, созывая ростовцев на защиту их родного города. В это время затрубили трубы, затрещали барабаны у приказной воеводской избы. По городу разнесся слух, что, по полученным сведениям, тушинцы и переяславцы уже двинулись в поход к Ростову. Все население высыпало на улицу: вооруженные переписные ратники вперемежку с плачущими и причитающими женщинами, детьми и подростками, с дряхлыми и убогими старцами. Ратники спешили к местам, но, надо сказать правду, очень неохотно: один жаловался на тяжесть доспеха, другому шелом был не по голове, третий путался в сабле, привешенной не по его росту. И все это шумело, гудело, вопило и стремилось по улицам в каком-то оторопелом, встревоженном и далеко не воинственном настроении.
      Марфа Ивановна с грустью и тревогой присматривалась и прислушивалась к этому шуму и движению на улице, к этой толпе, которая куда-то валила волною, безотчетно стремясь навстречу своему неизведанному року, и в душе ее не было никакой надежды на то, что эта слабая сила защитит ее и ее семью от надвигающейся грозы.
      «Боже мой, Боже мой! Что с нами будет!» — думала она с нескрываемым волнением, сидя на рундуке, выходившем в сад, и прислушиваясь к призывным звукам труб и к грохоту барабанов, который мешался с колокольным звоном.
      — Мама, мама! — крикнул ей вдруг Мишенька из сада. — Посмотри-ка, посмотри, какой к тебе Степанка нарядный идет!
      Марфа Ивановна оглянулась и увидела перед собой Степана Скобаря во всем ратном убранстве: на нем была частая кольчужная рубаха, подпоясанная толстым ремнем с бляхами, к которому привешен был широкий и прямой тесак; а голова у него была прикрыта островерхим желобчатым шеломом с бармицей , свешивавшейся на плечи.
      Степанка подошел к своей госпоже, снял с себя шелом и поклонился ей в ноги.
      — Прощай, матушка, государыня ты наша! Прости, коли в чем провинился, не поминай лихом. Детишек моих с женишкой не оставь без призору, коли сложу голову!
      — Дай тебе Бог удачу, Степан, — сказала приветливо Марфа Ивановна. — Но только вот какой тебе от меня дан заказ, и ты его помни: если сохранит тебя Бог в начале битвы, так ты наблюдай и смотри, какой конец будет. И если чуть только заметишь, что наши дрогнули, что уж им не устоять, сейчас скачи сюда, не жалеючи коня, с известием ко мне и к господину своему Филарету Никитичу. Понял?
      — Понял, матушка! Как не понять! По твоему заказу и исполню.
      Он поднялся с колен, отвесил еще поясной поклон Мишеньке, поцеловал его в руку и удалился.

VII НАКАНУНЕ РАЗГРОМА

      Полчаса спустя колокола смолкли и слышно было, как при звуках труб и барабанов ростовская сборная рать двинулась через город на переяславскую дорогу. Звуки музыки и самого движения рати, мало-помалу удаляясь, затихли, и до слуха Марфы Ивановны стал вскоре долетать только шум расходившейся по домам толпы да жалобные вопли и причитания женщин, разлучившихся с сыновьями, мужьями и братьями.
      — Вернутся ли? Увидишься ли с ними вновь? — вот вопросы, от которых не могла отделаться грустно настроенная Марфа Ивановна.
      — Мама! — обратился к ней с вопросом Миша. — На войне, когда кого-нибудь убивают, он тоже падает?
      Не понимая этого вопроса, мать стала вглядываться в лицо ребенка с недоумением.
      — Ведь вот у нас в игре, — когда мы в войну играем, — кто убит, тот падает, — пояснил ей ребенок, — а потом встает… И там, на настоящей войне, так же бывает?
      — Нет, голубчик, там не так! Там насмерть убивают, на весь век калечат людей.
      Ребенок не продолжал расспрашивать; но его, очевидно, ответ матери поразил тяжело: с его детскою душой не мог примириться образ смерти и мучительных страданий, к которым взрослые люди привыкают как к чему-то неизбежному и необходимому.
      Сенька, слышавший вопрос ребенка, воспользовался тем временем, как Миша отошел от матери, и, со своей стороны, решился ей напомнить о нуждах действительности.
      — Государыня Марфа Ивановна, — приступил он к госпоже своей, — не во гнев тебе будь сказано… а не время ли теперь подумать, как быть, в случае, ежели бы…
      — Ты что хочешь сказать? — перебила его Марфа Ивановна.
      — А то и хочу сказать, госпожа всемилостивая, что в победе и в счастии Бог волен, а осторожность, на всякий случай, не мешает… Береженого и Бог бережет…
      — Да что же я могу?… Филарет Никитич и слышать не хочет ни о каких предосторожностях… Говорит, все под Богом ходим.
      — Бог-то Богом, матушка, а отчего бы не припрятать то, что подороже да понужнее? Собери да поручи мне — все ухороню, и все цело будет… Кое в землю зарою, а кое в тайник соборный снесу, в тот, что под северным-то подпольем. Времена такие…
      — Ох, больно и подумать, что наша и жизнь и счастье все на волоске висит!… Что же? Спасибо тебе, Сеня, за твою заботу. Я соберу что поценнее и, как стемнеется, все передам тебе…
      — Да вот еще, матушка, тут, в слободке подгородной, что по Костромской дороге, кума есть у меня… Такая шустрая бабенка — вдова, а всем домом не хуже каждого мужика правит… Так ты дозволь мне к ней сходить и упредить ее, чтоб, если будет нужно, в подполье она очистила местечко нам… Подполье, вишь, у нее богатое такое!… Для рухляди, дескать, какой, а то ведь — кто их знает? — може и для самих нас пригодиться… Лихие времена! Лихие, ненадежные, все лучше камешек за пазухою припасти!
      Марфа Ивановна не подала виду, что она поняла намек Сеньки; но внутренне вполне с ним согласилась и сказала:
      — Ладно. Сходи к куме в слободку, а к темноте сюда не опоздай.
      Семен тотчас же воспользовался данным ему разрешением и поспешно ушел с боярского подворья, никому не сказав о цели своей отлучки. Но он пошел сначала не к куме, а дальним, кружным обходом, по окраинам города вышел на ростовское озеро, около рыбачьего поселка, и долго, по-видимому без всякой цели, бродил по берегу, а потом ухоронился в густых прибрежных кустах и терпеливо просидел в них до наступления сумерок. Когда в поселке показались тут и там огоньки, Сенька вышел из кустов, почти ползком добрался к тому месту берегового откоса, где стояли рядком выволоченные на берег рыбачьи челны, подобрался к одному из них, поменьше и полегче других, очевидно намеченному заранее, и, быстро столкнув его в воду, вскочил в него на ходу, с ловкостью привычного человека. В два удара веслом он был уже далеко от берега и сначала все направлял челнок на середину озера, стараясь поскорее скрыться в темноте, уже сгустившейся над озером; потом свернул налево, перерезал один из плесов озера и причалил к берегу около старой ивы… Здесь он выволок челнок на берег, укрыл его в густых прибрежных порослях, а сам, оглянувшись во все стороны, приподнял голый и полуобгорелый пень дерева, прикрывавший какую-то темную впадину берега, перекрестился и юркнул в лазейку не хуже доброй лисицы…
 

* * *

 
      Всю ночь с 10-го на 11-е октября Марфа Ивановна провела без сна. С вечера она почти до полуночи провозилась над уборкою всего, что было поценнее из домашней рухляди, из серебряной казны и из тех предметов церковной утвари, которые находились в ее моленной. Иконы в серебряных, басменых и кованых окладах и другие, шитые жемчугом по ткани; кресты, складни, кадильницы и лампады чеканного серебра, жемчуг, запястья, оплечья, низанные жемчугом и усаженные каменьями, — все это было уложено в два кованых ларца, а серебряная посуда — кубки, чаши, солонки, крошни , блюда и тарелки — в большой сундук. Затем Сенька, вырывший где-то в глухом месте сада две ямы, не без труда стащил туда тяжелый сундук и оба ларца, зарыл их там, затоптал и заровнял оба места над зарытым кладом, а сверху забросал мелким валежником и листвой. Было далеко за полночь, когда Сенька вернулся с этой трудной работы и доложил государыне своей, что и ларцы, и сундук на всякий случай ухоронены так, что «вражьи дети их нескоро отыщут».
      — Спасибо тебе, Сеня, — сказала ему в ответ на это Марфа Ивановна. — Авось Бог нас от их рук избавит.
      Сенька, однако же, стоял на месте переминаясь и не уходил.
      — Что тебе еще нужно, Сеня? Ты как будто мне еще что-то сказать хочешь.
      — Да не то чтобы сказать, я так, в упрежденье больше… Ведь не ровен час, матушка, времена-то лихие такие! Так я вот насчет чего: в случае, если завируха какая здесь завтра ли, когда ли заварится, так надо тебе, государыня, одно помнить, от меня с детками не отставай…
      — То есть как это? Я в толк не возьму?
      — А так, государыня, ты только о себе да о детях заботься… и от меня ни на шаг…
      — А Филарет Никитич? — испуганно спросила Марфа Ивановна.
      — Государь митрополит сам за себя постоять изволит: да он же из воли Господней не выйдет, хоть что кругом ни творись… Сама изволишь видеть: что сказал, то и свято. А деткам малым — мы покров и защита. И для тебя с детками твоими у меня кое-что припасено…
      — Да что припасено-то?-тревожно перебила Марфа Ивановна.
      — А и сказать тебе не смею! Одно слово — шапка-невидимка и ковер-самолет. Коли сами не сплошаем, никто нас не найдет.
      — Ну ладно, Сеня! Ступай теперь спать… Вторые петухи давно пропели… Утро вечера мудренее, — сказала со вздохом Марфа Ивановна.
      Сеня поклонился и ушел, поскрипывая на ходу сапогами. А Марфа Ивановна, прежде чем удалиться в свою опочивальню, заглянула в детскую, тускло освещенную лампадою, теплившеюся у икон.
      Тишина и сон, безмятежный сон беззаботного детства царили в этой уютной небольшой комнате. Эту тишину нарушало только ровное, спокойное дыхание Танюши и Мишеньки да легкое похрапыванье Танюшиной мамы , которая, подложив руку под голову, прикорнула на сундук. Марфа Ивановна подошла к кроватке, в которой спал Миша, наклонив немного голову набок и спокойно сложив руки на груди. Мать полюбовалась на румяные щечки мальчика, на полуоткрытые губки его, наклонилась, поцеловала его в лоб и осенила крестом.
      Точно так же благословила она и Танюшу и неслышными стопами направилась к двери.
      — О Боже! Сохрани их и помилуй, не дай злу погубить их — нарушить чистый покой их душ!…
      Затем она удалилась к себе в опочивальню, смежную с детской, и не раздеваясь прилегла на кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть…
      Но сон не сходил к ней и не вносил успокоения в ее душу. Мысли черные, мрачные не покидали ее; образы странные, кровавые, угрожающие тревожили ее напуганное воображение и пугали близкими, надвигающимися бедами… К тому же среди ночи вдруг где-то вдали поднялся собачий вой; подхваченный десятками собачьих голосов, он перенесся на другую сторону города, то приближаясь, то удаляясь, и наконец стал близиться к самому саду, к самому дому бояр Романовых… Одна собака завывала подлаивая, другие подхватывали, третьи тянули, все повышая и повышая ноты своей нескончаемой, плачевной песни, — и общий вой сливался во что-то раздирающее, гнетущее, удручающее душу… Казалось, что десятки матерей и жен, убиваясь над бездыханными телами своих погибших мужей и сыновей, изливают свою лютую скорбь в нескончаемых воплях, стенаниях и причитаниях.
      Марфа Ивановна долго прислушивалась к этому стону и вою, долго старалась совладать с собою и преодолеть ту робость и суеверный страх, который вселял ей в душу этот невыносимый вой, — дурная примета, по народным понятиям! — но наконец не могла совладать с собою… Она вскочила с постели, стала ходить взад и вперед по опочивальне, потом опустилась на колени перед образом и думала молиться, — но разрыдалась и не могла припомнить ни слова из своих обычных молитв. И долго, долго плакала эта бедная мать, удрученная заботами о жизни, спасении и безопасности своих детей, и долго неудержимо текли ее слезы, хотя она сама не могла себе отдать отчета, отчего она плачет и кого оплакивает. Однако же слезы облегчили тяжкий гнет, лежавший на ее душе, — она вдруг почувствовала, что может молиться, что слова молитвы сами просятся к ней на уста; и долго молилась, так же долго, как перед тем проливала слезы… На дворе уже начинало рассветать, когда Марфа Ивановна поднялась с молитвы и почувствовала, что ее клонит сон — неудержимый, благодатный сон, — и она почти в изнеможении опустилась на изголовье.
      Но и двух часов не удалось ей проспать, как она уже сквозь утреннюю дрему почувствовала, что кто-то теребит ее за рукав и говорит ей что-то на ухо… Открыв глаза, она изумилась, увидев перед собой Сеньку, который наклонился к самому ее изголовью и повторил:
      — Вставай, вставай, государыня!
      — Что такое? Как ты сюда попал? — спросила Марфа Ивановна. И тут только увидела Мишу и Танюшу, совсем уже одетых; прижавшись друг к дружке, они сидели на лавке в углу под образами и тихо плакали. Марфа Ивановна вскочила разом на ноги и бросилась к детям.
      — Государыня! Не теряй времени! Государь митрополит прислал приказ, чтобы ты шла сейчас с детьми в собор…
      Бедной матери, еще не успевшей вполне очнуться от сна, все это казалось каким-то странным продолжением ее сна.
      — В собор? — спросила она. — А где же люди? Где мама?
      — Тсс! Ради Бога, не буди никого… Пойдем сейчас… да так, чтобы никто не видел. Мы должны дойти, пока в колокол не ударили… Вести получены… побиты наши… Те сюда идут…
      — А! Вот что! — И только тут постигнув весь ужас своего положения, она в то же время почувствовала в себе и твердость и силу чрезвычайную и, обращаясь к плачущим детям, сказала просто:
      — Пойдемте, детки!
      Сенька вывел их через сад во двор, совершенно пустой, потом со двора в переулок и по улицам, еще пустынным и тихим, еще слабо освещенным, так как утро было туманное и сумрачное, повел их в Кремль к собору.
      Первое, что бросилось в глаза Марфе Ивановне при входе в Кремль, была гнедая нерасседланная лошадь, лежавшая на площади, у самых ворот. Ноги и шея ее уже вытянулись, язык висел сбоку на губах, покрытых густою кровавою пеной; глаза, широко открытые, застоялись на выкате; ввалившиеся потные бока уже не поднимались от дыхания.
      — Мама, это наш Гнедко! — шепнула матери Танюша, глазами указывая ей на лошадь. — На нем Степанка на войну поехал.
      — Сослужил конь службу! — с грустною улыбкой сказал Сенька. — На нем Степанка и прискакал с вестями.
      С этим и подошли они к собору. Двери его уже были открыты, и служка митрополичий стоял у дверей с толстою связкой ключей.
      — Только тебя и ожидали, государыня! — сказал он, кланяясь инокине Марфе. — Теперь и звонить будем.
      И он внутри соборной паперти дернул за веревку, подавая знак на колокольню. Колокол загудел, за ним другой, третий, и все колокола слились в один общий рев и гул, возвещая народу сполох.
      Марфа Ивановна с детьми и Сенькой едва успела подойти к амвону, собираясь занять свое обычное место, как из северных дверей алтаря вышел сам митрополит Филарет. Дети бросились к нему навстречу, подошли под благословение и стали целовать его руки; за ними пошла также и Марфа Ивановна.
      — Марфа! — сказал Филарет глухим, прерывающимся голосом. — Ты не должна думать обо мне в тот страшный час, который наступает ныне. Думай о себе и детях. Верный раб наш и за тебя, и за меня о вас подумал, озаботился спасением вашим. Ему, — указал он на Сеньку, — вручаю тебя и детей! Все, что он скажет тебе, исполняй беспрекословно. Иди, куда укажет. Если Богу будет угодно сохранить меня, свидимся в Москве. Вот вам мое благословение.
      Жена и дети пали перед ним на колени, а позади них опустился и Сенька. Филарет всех благословил и перецеловал и, видя, что народ начинает собираться в собор, поспешил удалиться в алтарь.
      Сенька наклонился к тихо всхлипывавшей Марфе Ивановне и шепнул ей:
      — Государыня, не сходи с амвона, да стань здесь на клирос, за иконой, и, что бы ни было, отсюда не сходи.
      А сам направился через северные двери вслед за митрополитом.
      Между тем, под гул и завыванье сполоха, толпы народа, встревоженные и трепетные, спешили и бежали отовсюду к Кремлю, на соборную площадь. Здесь из уст в уста уже переходила весть о поражении ростовцев тушинцами и переяславцами, о том, что ростовцы отступают, почти бегут к родному городу, преследуемые по пятам казаками и литвой. Робкий вой и плач поднялся над толпой: женщины вопили и ломали руки, мужчины кричали и волновались…
      — Воевать тож надумали!-кричал с досадою один. — Лучше бы с печи не слезали, олухи ростовские!
      — А кто надоумил? Кто? Воевода да митрополит!.
      — Вот теперь пусть и платятся своими боками. Шутка ли, коль уж до шкуры дошло!
      — Ну да, да! Митрополита к ответу!
      — Давай его сюда! — заревело несколько десятков голосов.
      — Давай его сюда, пусть выйдет к нам из собора! Куда он прячется?-подхватили яростно сотни других голосов.
      — Стойте, стойте, молчите!… Вот он, митрополит-то, вышел!
      Митрополит действительно, в полном облачении, окруженный клиром, стоял на паперти перед разбушевавшейся толпой; молча, спокойно и твердо он благословил ее крестом на все стороны, как бы желая умиротворить ее символом любви и мира.
      Когда толпа в передних рядах стихла настолько, что стало возможно говорить, Филарет сказал:
      — Чего волнуетесь, дети мои? Час воли Божией наступает для нас — час грозный и тяжкий… Но не бранью и проклятиями, не взаимными укорами должны мы его встретить, а смирением и молитвою. Ваш воевода Третьяк Сеитов исполнил долг свой: он мужественно сразился со вратам и уступил только числу и ярости нападающих. Он отступает к городу, защищая нас грудью, и прислал сказать мне, что будет и здесь биться до последней капли крови… Ваши сограждане не положили на себя хулы: дрались и дерутся храбро, верные присяге. Не уступлю и я моего места у святыни ростовской: не укроюсь от вас как хищник, а останусь здесь как пастырь, верный своему стаду. У кого есть руки и мужество в сердце, тот поспеши на помощь братьям-ростовцам и с ними бейся против врага! У кого нет ни сил, ни мужества, тот становись под мое знамя, знамя креста Господня, и под кров Пречистой Богородицы — и от нее жди надежды и спасения! Двери храма открыты: входите и вместе будем ждать врага здесь!…
      Толпа слушала молча, пораженная твердостью и спокойствием митрополита. Женщины и дети разом двинулись мимо митрополита в храм, наполняя его воплями и плачем. Мужчины сбились в кучи и стояли в недоумении, лишь изредка перебрасываясь отдельными словами и фразами.
      В это время издалека стали долетать звуки выстрелов и доносились все ближе и ближе… Толпа заколыхалась, послышались робкие голоса в разных концах ее:
      — Батюшки! Отцы родные! Слышите? Палят? Пропали наши головы!
      — Идут! Идут! Черным-черно по дороге, туча тучею! — крикнул кто-то с колокольни. Тут толпа уж не выдержала: в ней произошло невероятное смятение. Одни кричали:
      — Ребята! По домам, по дворам: там отсиживаться будем!
      — Хватай что попало, выходи к воротам биться, своим на подмогу, — кричали другие.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40