Дети полуночи
ModernLib.Net / Современная проза / Рушди Салман / Дети полуночи - Чтение
(стр. 28)
Автор:
|
Рушди Салман |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(632 Кб)
- Скачать в формате doc
(558 Кб)
- Скачать в формате txt
(545 Кб)
- Скачать в формате html
(591 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46
|
|
Но они не позволят мне встать, пока… тринадцать-четырнадцать-пятнадцать, о, Боже, Боже, туман клубится, летит назад-назад-назад, шестнадцать, за войну, за перечницы, назад-назад, семнадцать-восемнадцать-девятнадцать.
Двад…
Была когда-то бельевая корзина, и мальчик, который засопел слишком громко. Мать его разделась, и перед его глазами возникло черное Манго, и пришли голоса, которые не были голосами архангелов. Рука обрушилась на левое ухо, и оно оглохло. А на жаре распустились пышным цветом: фантазия, бегство от реальности, сладострастие. Была и башня с часами и жульничество в классе. А любовь в Бомбее вызвала падение с велосипеда, рожки на лбу вошли во впадинки, оставленные щипцами, и пятьсот восемьдесят один ребенок стал посещать мою голову. Дети полуночи: они могли бы быть воплощением нашей надежды на свободу, а могли бы быть уродами-с-которыми-нужно-покончить. Парвати-Колдунья, самая преданная из всех, и Шива, определивший основы нашей жизни. Появился вопрос о цели, пошли дебаты об идеях и вещах. И были колени и нос, нос и колени.
Начались ссоры, и взрослый мир стал просачиваться в мир детей; возникли эгоизм, чванство и ненависть. И невозможность третьего принципа, и страх-стать-ничем-после-всего зародился и начал шириться. И то, о чем все молчали: что цель пятисот восьмидесяти одного содержалась в их уничтожении; что они явились лишь ради того, чтобы стать ничем. Пророчеств, предвещавших такой исход, никто не слушал.
И откровения, и запертый мозг; и изгнание, и возвращение через четыре года; растут подозрения, ширятся раздоры, дети уходят десятками, сотнями. И в конце остается всего один голос; но оптимизм не исчезает – то-что-есть-в-нас-общего может еще побороть то-что-нас-разъединяет.
До того, как…
Тишина вокруг. Темная комната (жалюзи спущены). Мне ничего не видно (нечего видеть).
Тишина внутри. Связь оборвана (навсегда). Мне ничего не слышно (нечего слышать).
Тишина как пустыня. И чистый, незаложенный нос (носовые проходы, полные воздуха). Воздух, вандал, берет штурмом мои потайные места.
Осушен. Меня осушили, подвергли дренажу. Парахамсу лишили полета.
(Навсегда).
О, поймите же, поймите, я объясняю по складам: операция, очевидной целью которой являлся дренаж моих воспаленных носовых пазух и очистка раз-и-навсегда моих носовых проходов, привела к тому, что оборвались все типы связи, полученные в бельевой корзине; меня лишили моей носоданной телепатии, изгнали из возможного сообщества детей полуночи.
В наших именах заключаются наши судьбы; живя в стране, где имена, в отличие от Запада, еще не утратили смысл и представляют собой нечто большее, чем простой набор звуков, мы – жертвы собственных титлов. В имени «Синай» содержится Ибн Сина{205}, великий маг, последователь суфиев{206}; а еще Син, месяц, древний бог Хадрамаута, имевший собственный способ сцепления, собственные силы воздействия-на-расстоянии, собственную власть над приливами и отливами мира. Но Син – это и буква S со змеиным извивом; змеи лежат, свернувшись, в моем имени. А еще возникает случайная транслитерация – Синай латинским письмом, не насталиком, – это гора откровения{207}, сними-обувь-свою, заповедей и золотого тельца; но когда все сказано и звук слов затихает; когда Ибн Сина забыт, а месяц уходит за горизонт; когда змеи прячутся и откровения завершаются, это имя становится именем пустыни – скудости, бесплодия, праха; именем конца.
В Аравии – Аравии Пустынной – во времена пророка Мухаммада проповедовали и другие пророки: Маслама из племени Бану Ханифа в Ямане, самом сердце Аравии; и Ханзила ибн Сафван, и Халид ибн Синан. Бог Масламы звался ар-Рахман, «Милосердный»; сегодня мусульмане молятся Аллаху, ар-Рахману. Халид ибн Синан был послан племени Абс; какое-то время за ним шли, а потом следы его затерялись. Пророков нельзя считать ложными только потому, что их застигла врасплох и поглотила история. Люди, полные достоинств, от века вопияли в пустыне.
– Жена, – сказал Ахмед Синай, – с этой страной все кончено. – После прекращения огня и дренирования эта фраза не выходила у него из головы, и Амина принялась уговаривать мужа эмигрировать в Пакистан, где уже обосновались ее сестры и куда после смерти отца собиралась уехать и мать. «Начнем все сначала, – предложила она. – Джанум, это будет чудесно. Что нам делать на этом Богом забытом холме?»
И вот в конце концов, после всего, что было, вилла Букингем попала все же в лапы женщин Нарликара; и, опоздав почти на пятнадцать лет, моя семья отправилась в Пакистан, Землю Чистых. Ахмед Синай не оставил позади себя практически ничего; есть способы перевести деньги с помощью транснациональных компаний, и мой отец эти способы знал. А мне хоть и грустно было покидать место своего рождения, но я был отчасти и доволен, что уезжаю из города, где Шива прячется где-то, словно тщательно закопанная мина.
Мы окончательно покинули Бомбей в феврале 1963 года, и в день нашего отъезда я снес старый жестяной глобус в сад и зарыл его среди кактусов. Внутри глобуса – письмо премьер-министра и широкоформатный, с первой страницы, детский снимок; под снимком подпись: «Дитя Полуночи»… Вряд ли это такие уж священные реликвии – я не смею сравнивать банальные памятки моей жизни с волоском Пророка из Хазратбала или мощами святого Франциска Ксаверия из собора Бом Жезу, – но это все, что осталось от моего прошлого: сплющенный жестяной глобус, траченное плесенью письмо, фотография. И ничего больше, даже серебряной плевательницы. Только планета, потоптанная Мартышкой; прочие записи сделаны в запечатанных книгах небес, Сиджин и Иллиюн, Книгах Зла и Добра; во всяком случае, история такова.
…Уже на борту «Сабармати», когда мы встали на якорь у княжества Кач, я вспомнил о старике Шапстекере и подумал вдруг, а сказал ли ему кто-нибудь, что мы уезжаем. Я не осмелился спросить, боялся, что мне ответят «нет»; и вот, когда я представлял себе, как сносят дом, и рисовал в своем воображении тяжелые машины, пробивающие стены в офисе моего отца и в моей голубой спаленке, опрокидывающие железную винтовую лестницу для слуг и кухню, где Мари Перейра закатывала свои страхи в банки вместе с чатни и маринадами; громящие веранду, где сидела моя мать с ребенком в животе, тяжелым, будто камень, являлся мне также и образ огромного, вертящегося шара, который вторгается во владения «Цапстекер-сахиба», а затем и сам сумасшедший старик, бледный-исхудавший-беспрерывно облизывающий губы, показывается на самом верху рассыпающегося дома, среди рушащихся башен и красных черепиц провалившейся крыши; старик Шапстекер съеживается-дряхлеет-умирает на солнце, которого не видел много лет. Но, возможно, я драматизирую события; наверное, я позаимствовал все это из старого фильма под названием «Потерянный горизонт»; там красивые женщины покрывались морщинами, старели и умирали, когда все они покинули Шангри-Ла{208}.
Для каждой змейки есть лесенка; для каждой лесенки – змейка. Мы прибыли в Карачи девятого февраля – а через несколько месяцев моя сестра вступила на путь, доставивший ей прозвания «Ангел Пакистана» и «Соловей Правоверных»; мы покинули Бомбей, но приобрели славу, отраженными лучами светившую и на нас. И еще одно: хотя я и подвергся дренажу, хотя голоса больше не говорили в моей голове, умолкнув навсегда, – я получил возмещение, а именно, впервые за всю мою жизнь открыл удивительные услады, таящиеся в чувстве обоняния.
Джамиля-певунья
И таким острым оказалось это чувство, что я смог различить липкую вонь лицемерия за гостеприимной улыбкой, которой встретила нас моя незамужняя тетка Алия в порту Карачи. Непоправимо пропитанная горечью оттого, что много лет тому назад мой отец оставил ее ради ее же сестры, моя тетка-директриса приобрела полноту и тяжелую поступь ничем не замутненной ревности; черные волоски незабытой обиды лезли почти из всех ее пор. Возможно, она смогла обмануть моих родителей и Джамилю, когда раскинула руки, когда побежала, переваливаясь, нам навстречу, когда закричала: «Ахмед-бхай, наконец-то! Лучше поздно, чем никогда!»; когда окутала нас, словно паук – паутиной, своим – поневоле принятым – гостеприимством; но я, большую часть моего детства носивший пропитанные горечью перчатки и шапочки с помпончиками, кислые от зависти; я, прекрасно знающий, что значит сладострастие мести, я, Салем-осушенный, чуял запахи мщения, истекавшие из ее желез. Но что я мог возразить: самум ее мести подхватил нас и понес вниз по Бандер-роуд к ее дому на Гуру Мандир – мы влипли, как мухи в паутину, только были еще глупее, потому что радовались нашему плену.
…Но какое у меня сделалось обоняние! Большинство из нас с колыбели привыкает распознавать весьма узкий спектр запахов; а я, поскольку всю свою жизнь был неспособен нюхать, абсолютно ничего не знал об обонятельных табу. В результате я даже и не пытался делать вид, будто ничего не чую, если кто-нибудь пускал ветры, что ставило в неловкое положение моих родителей; но гораздо важнее было то, что мой наконец-то свободный нос различал не только запахи, имеющие чисто физическую природу, каковыми привыкли довольствоваться остальные представители человеческого рода. И с самых первых дней моего пакистанского отрочества я начал изучать тайные запахи этого мира; пьянящий, но быстро пропадающий аромат новой любви и более глубокий и стойкий, едкий дух ненависти. (Вскоре после моего приезда на Землю Чистых я обнаружил в себе до крайности нечистую любовь к сестре; а запах непрогорающих костров моей тетки наполнял мне ноздри с самого начала). Нос оповещает, но не дает власти над событиями; при моем вторжении в Пакистан я был вооружен (если так можно выразиться) лишь новым проявлением моего носовитого наследства, и оно позволяло мне разнюхивать, где правда, где ложь; чуять, что-носится-в-воздухе, идти по следу; но не давало того, что, собственно, и нужно завоевателю – силы покорить врагов.
Не стану отрицать: я так и не простил Карачи за то, что это – не Бомбей. Расположенный между пустыней и унылыми солеными бухтами, берега которых поросли чахлыми мангровыми деревьями, мой новый город отличался уродством, затмевавшим даже мое; выросший слишком быстро – с 1947 года его население увеличилось вчетверо – он стал бесформенным и неуклюжим, словно разбухший до гигантских размеров карлик. На мой шестнадцатый день рождения мне подарили мотороллер «Ламбретта»; гоняя по улицам на моей открытой всем ветрам машине, я вдыхал безнадежный фатализм обитателей трущоб и чопорную настороженность богачей; я приникал к следам узурпации и фанатизма; меня манил длинный, проходящий под всей вселенной коридор, в конце которого отворялась дверь к Таи Биби, самой старой в мире шлюхе… но я тороплю события. В сердце моего Карачи, на Клейтон-роуд стоял большой старый дом Алии Азиз (там она, наверное, бродила годами, будто призрак, которому некого пугать); стены его покрывала мгла и пожелтевшая краска, и каждый вечер по дому протягивалась длинная обвиняющая тень минарета местной мечети. И даже годы спустя, когда в квартале фокусников мне доведется жить под сенью другой мечети, под сенью, во всяком случае, в те времена хранительной, не таящей угрозы, мне так и не удастся избавиться от возникшего в Карачи отношения к теням мечетей, в которых, как мне казалось, можно было учуять теснящий, спирающий горло, обвиняющий запах моей тетки. Она выжидала; но месть ее, когда настал момент, оказалась сокрушительной.
Карачи был тогда городом миражей; возросший из пустыни, он не смог до конца побороть ее силы. Оазисы блистали среди бетона на Эльфинстон-стрит; тающие в мареве караван-сараи можно было разглядеть среди хибарок, что сгрудились вокруг Черного моста, Кала Пул. В городе, где не выпадали дожди (Карачи тоже возник как рыбацкая деревушка, и это единственное, что было общим у него с городом моего рождения), скрытая под асфальтом пустыня сохраняла свою древнюю способность порождать видения, и в итоге реальность ускользала от жителей Карачи, и они охотно, с радостью просили своих вождей разъяснить им – правда ли то, что они видят, или мираж. Осажденные со всех сторон иллюзорными песчаными дюнами и призраками древних царей, да еще сознанием того, что имя веры, на которой стоит их город, означает «покорность»{209}, мои новые сограждане испускали пресный, выхолощенный запашок молчаливого согласия, и он, этот запах, угнетал мой нос, который вдыхал – совсем недавно, хоть и короткое время – пряный, богатый специями бомбейский нонконформизм.
Вскоре по приезде – возможно, затененная мечетью атмосфера в доме на Клейтон-роуд угнетала и его – мой отец решил построить нам новый дом. Он купил участок в одном из самых фешенебельных районов новой застройки; и на свой шестнадцатый день рождения Салем не только приобрел «Ламбретту», но и познал также тайные силы пуповины.
Что хранилось в соляном растворе, стояло шестнадцать лет в шкафу моего отца, дожидаясь подобного дня? Что, колыхаясь, словно водяная змея, плыло с нами по морю и наконец было зарыто в твердую, бесплодную землю Карачи? Что питало некогда новую жизнь в лоне – что ныне пропитало почву чудесной жизненной силой, – породив разноуровневое, современное бунгало в американском стиле?.. Оставив в стороне эти загадочные вопросы, объясняю, что в мой шестнадцатый день рождения вся моя семья (включая тетю Алию) собралась на нашем земельном участке на Коранджи-роуд; под взглядами бригады строителей и в присутствии бородатого муллы Ахмед вручил Салему кирку; я символически воткнул ее в землю. «Новое начало, – проговорила Амина. – Иншалла[98], мы все теперь должны жить по-новому». Подвигнутые ее благородным и несбыточным желанием, рабочие быстро расширили выкопанную мною яму; и вот явилась на свет банка из-под маринада. Соляной раствор был вылит на ссохшуюся почву, а то-что-осталось, благословил мулла. После чего пуповину – была она моей? Или Шивы? – вкопали в землю, и дом тотчас же стал расти. Появились сладости и шипучие напитки; мулла выказал замечательный аппетит и поглотил тридцать девять ладду; но Ахмед Синай ни разу не пожаловался на расходы. Дух погребенной пуповины вдохновил рабочих; но, хотя котлован под фундамент и рыли глубоко, дом все же рухнул еще до того, как мы поселились в нем.
Вот какой вывод сделал я по поводу пуповин: хотя все они своей силой повелевают расти домам, одни срабатывают гораздо лучше, чем другие. Город Карачи служит тому доказательством; наверняка построенный поверх совершенно негодных пуповин, он был полон домов-уродцев, чахлых, горбатых детей с короткой линией жизни; домов, пораженных таинственным недугом слепоты, без выходящих наружу окон; домов, похожих на радиоприемники, или коробки кондиционеров, или тюремные камеры; супертяжелых зданий сумасшедшей высоты; словно пьяные, они валились с наводящей скуку частотой; в диком изобилии водились там помешанные дома, чью неприспособленность для жизни могло превзойти только их безобразие. Город дал пустыне тень, но вырос бесформенным и гротескным – то ли из-за пуповин, то ли потому, что рос на бесплодной почве.
Способный с закрытыми глазами почуять печаль и радость, унюхать и ум, и тупость, я добрался до Карачи и до своего отрочества – надо учесть, конечно, что новые нации субконтинента вместе со мной оставили детство позади; что муки взросления и нелепый, сиплый, ломающийся голос были присущи и мне, и им. Дренирование подвергло цензуре мою внутреннюю жизнь; мое чувство нерасторжимой связи осталось неосушенным.
Салем вторгся в Пакистан, вооруженный всего лишь сверхчувствительным носом; но, что хуже всего, он вторгся не с той стороны! Все успешные завоевания этой части света начинались с севера; все завоеватели приходили по суше. Поставив по незнанию паруса против ветра истории, я прибыл в Карачи с юго-востока, да еще и по морю. То, что за этим последовало, не должно было бы, я полагаю, меня удивить.
По зрелом размышлении, преимущества набега с севера самоочевидны. С севера приходили военачальники Омейядов{210}, Хаджадж бин Юсуф и Мухаммад бин Касим{211}; а также исмаилиты{212}. (Гостиница для молодоженов, где, как говорили, останавливались Али Хан с Ритой Хейворт, выходила прямо на наш участок сдобренной пуповиной земли; по слухам, кинозвезда вызвала большой ажиотаж, прогуливаясь по окрестностям в неких сказочных, полупрозрачных голливудских неглиже). О неодолимое превосходство северных направлений! Откуда Махмуд Газнави{213} обрушился на индийские долины, принеся с собой язык, который может похвастаться по меньшей мере тремя формами буквы С{214}? Неизбежный ответ: се, син и сад – пришельцы с севера. А Мухаммад бен Сам Гури{215}, одолевший Газневидов и основавший Делийский Халифат? Путь сына Сам Гури тоже лежал на юг.
И Туглаки{216}, и императоры-Моголы… но я уже доказал свою мысль. Остается только добавить, что идеи, как и армии, движутся на юг-на юг-на юг с северных высот: легенда о Сикандаре Бут-Шикане{217}, иконоборце из Кашмира, который в конце четырнадцатого века разрушил все индуистские храмы в Долине (создав прецедент для моего деда), сошла с гор на приречные низменности; и через пять сотен лет движение моджахедов Сайда Ахмада Барилви следовало по наезженной колее. Идеи Барилви: самоотверженность, ненависть к индусам, священная война… философии, как и цари (пора уже закругляться) являлись не с той стороны, что я, а с прямо противоположной.
Родители Салема заявили: «Мы должны жить по-новому»; на Земле Чистых чистота стала нашим идеалом. Но Салем так и остался навсегда запятнан Бомбеем; голова его, кроме веры в Аллаха, была забита самыми разными религиями (как первые индийские мусульмане, купцы-мопла{218} из Малабара, я жил в стране, где численность богов соперничает с народонаселением; так что, невольно восставая против вызывающей клаустрофобию сутолоки богов, моя семья приняла этику бизнеса, а не веры); и плоть его вскоре выкажет явное предпочтение нечистоте. Как и моплы, я был обречен на неудачу, но в конце концов чистота отыскала меня, и даже мои, Салема, грехи были омыты. После моего шестнадцатого дня рождения я стал изучать историю в колледже тети Алии; но и знания не могли заставить меня почувствовать свою причастность к этой стране, лишенной детей полуночи; стране, где мои товарищи-студенты выходили на демонстрации, требуя более жесткого исламского строя – доказывая тем самым, что они каким-то образом умудрились сделаться антитезой всех студентов на земле, ибо требовали больше-правил-а-не-меньше. И все же мои родители решили обосноваться здесь; хотя Аюб Хан и Бхутто{219} ковали союз с Китаем (который так недавно был нашим врагом), Ахмед и Амина слышать не хотели никакой критики в адрес их новой родины; и мой отец купил фабрику полотенец.
В те дни на моих родителей снизошло некое невиданное сияние; туман вины, витавший над Аминой, рассеялся, и мозоли, казалось, больше ее не мучили; Ахмед, хоть и белый как лунь, чувствовал, как его замороженные чресла оттаивают от жара вновь разгоревшейся любви к жене. Иногда по утрам на шее у Амины можно было увидеть следы зубов; порой она заливалась неудержимым смехом, как девчонка, как школьница: «Ну я не знаю, – ворчала ее сестра Алия. – Вы двое – как новобрачные, честное слово». Но я-то чуял, что именно недоговаривает Алия, что остается внутри, когда наружу выходят слова, полные дружеского участия… Ахмед Синай назвал свои полотенца именем жены: «Амина-Брэнд».
– Ну, и кто они такие, эти ваши мультимиллионеры? Эти Давуды, Сейголы, Гаруны? – задорно восклицал он, отметая в сторону богатейшие семьи страны. – Кто они такие, Валика или Зульфикары? Я их всех переплюну. Вот погодите! – грозился он. – Через два года весь мир будет утираться полотенцами «Амина-Брэнд». Лучшая махровая ткань! Самое современное оборудование! Мы весь мир умоем и оботрем; Давуды и Зульфикары приползут на коленях, станут умолять – раскрой, мол, свой секрет; а я скажу: да, полотенца высокого качества, но секрет не в мануфактуре; это любовь покорила мир. (Я различаю в речи отца остаточный эффект лихорадки оптимизма).
Покорила ли «Амина-Брэнд» весь мир во имя умытых лиц (что приближается к…)? Явились ли Валика и Сейголы спросить у Ахмеда Синая: «Боже мой, мы совсем сбиты с толку, яяр, как это у тебя получается?» Утерли ли полотенца высшего качества, с узорами, придуманными самим Ахмедом, – немного кричащими, но это ничего, ведь они рождены любовью – утерли ли они влагу с лиц пакистанцев и нос конкурентам на экспортных рынках? Стали ли русские-англичане-американцы заворачивать свои телеса в достигшее бессмертия имя моей матери? История «Амины-Брэнд» подождет, потому что вот-вот начнется карьера Джамили-Певуньи; затененный мечетью дом на Клейтон-роуд посетил Дядюшка Фуф.
На самом деле он был майором (в отставке) по имени Аладдин Латиф; о голосе моей сестры он услышал от «чертовски хорошего друга, генерала Зульфикара; мы вместе служили на границе в сорок седьмом». Он объявился в доме Алии Азиз вскоре после пятнадцатого дня рождения Джамили, сияющий и подпрыгивающий, с полным ртом золотых зубов. «Я – человек простой, – заявил он, – так же, как и наш славный президент. Свои сбережения я храню в самом надежном месте». Как и у нашего славного президента, у майора была сферическая голова; но, в отличие от Аюб Хана, Латиф покинул армию и занялся шоу-бизнесом. «Я – лучший импресарио в Пакистане, старина, – говорил он моему отцу. – Главное – собранность, старая армейская привычка, чертовски прилипчивая». Латиф пришел не просто так: он хотел услышать пение Джамили. «И если она хоть на два процента так хороша, как мне говорили, дорогой мой господин, я ее сделаю знаменитой! О да, завтра же, наутро: гарантирую! Связи, вот что нужно – связи и собранность; а у вашего покорного слуги отставного майора Латифа того и другого хоть отбавляй. Аладдин Латиф, – подчеркнул он, блеснув золотом на Ахмеда Синая, – знаете ту историю? Стоит мне потереть мою чудесную старую лампу – и оттуда выскочит джинн, и принесет славу и деньги. Ваша дочь попадет в чертовски хорошие руки. Чертовски хорошие».
К счастью для легиона поклонников Джамили-Певуньи, Ахмед Синай был влюблен в свою жену; размякший от неги, он не вышвырнул майора Латифа вон после первых же слов. Сейчас мне кажется, будто мои родители тогда уже пришли к выводу: дочь их обладает столь выдающимся даром, что грех держать его под спудом; высокое волшебство ее ангельского голоса внушило им, что талант неизбежно требует особого к себе отношения. Ахмеда и Амину заботило лишь одно: «Наша дочь, – изрек Ахмед (в глубине души он всегда был более старомодным из них двоих), – девушка из порядочной семьи, а вы хотите вывести ее на сцену, поставить перед Бог знает сколькими чужими мужчинами?» Майор даже оскорбился: «Господин мой, – сказал он, выпрямившись, – думаете, я ничего не понимаю? У меня тоже есть дочери, старина. Семь, благодарение Богу. Я создал для них маленькую туристическую фирму – но все сделки совершаются по телефону, так-то. У меня и в мыслях не было посадить их в офисе у окошка. По правде говоря, это – самое крупное в городе туристическое агентство с записью по телефону. Мы отправляем экскурсии поездом в Англию; есть и автобусные туры. И я желаю, – добавил он торопливо, – чтобы вашей дочери оказывали столько же уважения, сколько моим. Да что там: больше, гораздо больше – она ведь будет звездой!»
Дочерей майора Латифа – Сафию, Рафию и пятерых других-афий моя сестра (в которой пробудился еще раз последний проблеск Мартышки) стала называть Фуфиями; их отца мы вначале прозвали Папаша Фуфий, а затем Дядюшка, в виде почетного звания – Фуф. Он сдержал свое слово: через полгода Джамиля-Певунья выпустила пластинку хитов, заимела уйму поклонников и прочее; и все это, как я сейчас объясню, не открывая лица.
Дядюшка Фуф сделался у нас завсегдатаем; он приходил на Клейтон-роуд каждый вечер, в то время, которое я по старой привычке называл часом коктейля; тянул гранатовый сок и просил Джамилю что-нибудь спеть. А она, став на удивление покладистой, всегда соглашалась… после Дядюшка Фуф прочищал горло, будто туда что-то попало, и добродушно шутил по поводу моей будущей женитьбы. Ослепляя меня ухмылкой в двадцать четыре карата, он говорил: «Пора тебе взять жену, молодой человек. Послушайся моего совета: выбери девушку с хорошими мозгами и скверными зубами; будет тебе два в одном – и подруга, и надежный сейф!» Дочери Дядюшки Фуфа, если верить ему, все соответствовали вышеозначенным параметрам… я ж, смущаясь и чуя, что за шуткой скрываются серьезные намерения, восклицал только: «О, Дядюшка Фуф!» Майору Латифу было известно это прозвище; оно, кажется, даже ему нравилось. Он кричал, хлопал меня по колену: «Трудно найти такую, а? Чертовски верно. Ладно, мальчик мой, выбери одну из моих дочерей, и я тебе обещаю, что ей вырвут все зубы; когда надумаешь жениться, она принесет тебе в приданое улыбку в миллион баксов!» Моя мать всячески старалась перевести разговор на другую тему; идея Дядюшки Фуфа ей совсем не нравилась, несмотря на драгоценные зубы… в тот первый вечер – и очень часто впоследствии – Джамиля пела майору Аладдину Латифу. Голос ее уносился в окно и заглушал уличное движение; птички переставали чирикать, а в закусочной через дорогу, где продавали гамбургеры, выключали радио; на тротуарах собирались люди, и голос сестры катился над ними, как волны… когда она закончила, мы увидели, что Дядюшка Фуф плачет.
– Бриллиант, – изрек он, хрюкнув в носовой платок. – Господин и госпожа, ваша дочь – настоящий бриллиант. Я благоговею, совершенно благоговею. Благоговею чертовски. Она мне доказала, что золотой голос куда лучше золотых зубов.
И когда слава Джамили-Певуньи достигла такого предела, что уже нельзя было откладывать публичный концерт, именно Дядюшка Фуф распустил слухи, будто она попала в тяжелую, страшно изуродовавшую ее автомобильную катастрофу; именно отставной майор Латиф придумал для нее знаменитую, все скрывающую чадру из белого шелка, занавес или покрывало, густо расшитое золотыми узорами и изречениями из Корана; за этим полотнищем скромно сидела моя сестра, когда ей приходилось выступать на публике. Чадру Джамили-Певуньи держали две неутомимые мускулистые фигуры, тоже закутанные с головы до пят, но в более простые ткани; официально считалось, что это ее помощницы, однако пол их под длинными одеяниями было невозможно определить; а в самом центре полотнища майор прорезал дыру. Диаметр – три дюйма. Края обшиты тончайшими золотыми нитями. Так история моей семьи вновь переплелась с судьбой целого народа, ибо, когда Джамиля запела, прижав губы к расшитому по краям отверстию, весь Пакистан влюбился в пятнадцатилетнюю девчонку, очертания которой лишь угадывались сквозь бело-золотую продырявленную простыню.
Слухи об аварии придали завершающий блеск ее популярности; во время ее концертов театр «Бамбино» в Карачи буквально ломился от поклонников, и «Шалимар-багх» в Лахоре был забит до отказа; ее пластинки неизменно возглавляли список хитов. И, став общественным достоянием, «Ангелом Пакистана», «Голосом нации», «Бюльбюль-э-Дин», или «Соловьем правоверных», получая в неделю тысячу и одно нешуточное предложение вступить в брак; сделавшись любимой дочерью целого народа и выйдя тем самым за пределы семейного очага, она оказалась поражена двумя вирусами, микробами-близнецами, которых порождает слава: первый превратил ее в жертву ее собственного публичного имиджа, ибо слухи об аварии принуждали ее носить бело-золотую чадру всегда, даже в школе тетушки Алии, куда Джамиля продолжала ходить; второй же тип вируса заставлял сестру подчеркивать определенные стороны своей натуры, одновременно упрощая их, что неизбежно происходит с каждой звездой; это, так сказать, побочный эффект славы; так что слепое и ослепляющее благочестие, а также неколебимый, в-победах-и-поражениях, национализм, которые и раньше уже начинали проявляться в ней, теперь стали главенствовать в ее личности, исключив почти все остальное. Популярность заточила ее в золоченый шатер; и характер этой новой дочери нации стал гораздо более тесно связан с самыми резкими чертами национального менталитета, нежели с миром детства, с теми годами, когда она была Мартышкой.
Голос Джамили-Певуньи непрестанно звучал по «Голосу Пакистана», и деревенским жителям Западной и Восточной частей она уже казалась неким сверхъестественным существом, неподвластным усталости; ангелом, поющим для своего народа день и ночь напролет; Ахмед Синай, последние колебания которого по поводу карьеры, избранной дочерью, исчезли без следа при виде ее колоссальных доходов (уроженец Дели, он стал истинным бомбейским мусульманином в сердце своем и ценил денежные дела превыше всего остального), без конца твердил Джамиле: «Видишь, дочка: чувство приличия, чистота, искусство и хорошая деловая хватка могут идти рука об руку; твой старый отец не зря учил этому тебя». Джамиля соглашалась с ласковой улыбкой… худенькая, с повадками мальчишки, девочка-подросток превратилась в стройную, с чуть раскосыми глазами, смугло-золотую красавицу; даже нос ее выглядел прелестно. «Моя дочь, – гордо заявил Ахмед Синай Дядюшке Фуфу, – пошла в меня: все благородные черты моего рода проявились в ней». Дядюшка Фуф бросил на меня испытующий, смущенный взгляд и прочистил горло: «Чертовски прелестная девушка, господин, – сказал он моему отцу. – Первый класс, без обмана».
Слух моей сестры привык к грому аплодисментов; во время ее первого, уже легендарного выступления в «Бамбино» (нам принес билеты Дядюшка Фуф – «чертовски хорошие места, лучшие во всем театре!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46
|
|