Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дети полуночи

ModernLib.Net / Современная проза / Рушди Салман / Дети полуночи - Чтение (стр. 19)
Автор: Рушди Салман
Жанр: Современная проза

 

 


Но худшее было впереди. Через несколько дней, когда мы с Алис устроились на железной винтовой лестнице для слуг, та сказала: «Баба?, я просто не знаю, что за бес вселился сегодня в твоего отца. День-деньской сидел он и слал проклятия на собаку».

Приблудная дворняжка, сука, получившая кличку Шерри, в этом году забрела на двухэтажный холм и попросту приняла нас в хозяева, не зная, насколько опасно для животных жить в имении Месволда; и, хлебнув лишку, Ахмед Синай, все пытавшийся припомнить фамильное проклятие, сделал из нее подопытного кролика.

Это проклятие он выдумал сам, чтобы произвести впечатление на Уильяма Месволда, но теперь другая идея вселилась в его разжиженный мозг; джины убедили его, что проклятие – не выдумка, что он просто забыл слова; и Ахмед долгие часы проводил в своем аномально одиноком офисе, пытаясь опытным путем восстановить формулу… «Какими только словами не проклинает он бедную тварь! – говорила Алис. – Удивляюсь, как псина не упадет замертво!»

Но Шерри сидела себе в уголке и глупо скалилась в ответ, не желая ни багроветь, ни покрываться болячками, и однажды вечером Ахмед выскочил из своего офиса и велел Амине отвезти нас всех на Хорнби Веллард. Шерри мы взяли с собой. Мы прогуливались с недоумевающими лицами туда и сюда по Веллард, и вдруг он сказал: «Все в машину, быстро». Только Шерри не пустил… сам сел за руль, и «ровер» умчался на полной скорости, а собака побежала за нами, а Мартышка визжала: «Папочка-папочка», а Амина умоляла: «Джанум-пожалуйста», а я сидел в безмолвном ужасе, и мы проехали многие мили, почти до аэропорта Санта-Крус, пока, наконец, не свершилась его месть над собакой, не желавшей поддаваться заклинаниям… на бегу у нее лопнула артерия, кровь пошла из пасти и из зада, и она испустила дух под пристальным взглядом голодной коровы.

Медная Мартышка (которая вовсе не любила собак) ревела целую неделю; мать даже стала опасаться обезвоживания и вливала в нее галлоны воды, орошала ее, как газон, по словам Мари; я же привязался к новому щенку, которого отец купил мне на десятый день рождения, вероятно, ощущая свою вину; собаку звали Баронесса Симки фон дер Хейден, и у нее была родословная, полная чемпионов ее породы, восточноеворопейской овчарки; со временем мать обнаружила, что родословная – такая же липа, как и поддельный соловей; не меньшая выдумка, чем забытое проклятие отца и его предки-Моголы; а через полгода псина подохла от венерической болезни. Больше мы не заводили животных.


Не только отец близился к моему десятому дню рождения с головой, отуманенной одинокими грезами; вот Мари Перейра упоенно стряпает чатни, касонди и всяческие маринады, но, несмотря на присутствие веселой сестрички Алис, что-то напряженное появляется в ее лице, будто и ее преследуют призраки.

– Эй, Мари, привет! – Падма, которая, кажется, питает слабость к моей преступнице-няньке, радуется ее новому появлению на переднем плане. – Ну, так что же ее-то точит?

А вот что, Падма: измученная кошмарами, в которых на нее яростно нападает Жозеф Д’Коста, Мари засыпает с трудом. Зная, какие сны ей уготованы, нянька старается подольше бодрствовать; темные круги появляются у нее под глазами, а сами глаза подернуты тонкой, прозрачной, глянцевой пеленой; мало-помалу чувства ее притупляются, впечатления смешиваются, явь и сон сливаются воедино… а это опасное состояние, Падма. Не только работа страдает, но вещи и люди просачиваются из снов… Жозеф Д’Коста и в самом деле пересек утратившую четкие очертания границу и появился на вилле Букингем уже не как кошмар, а как вполне законченный, созревший призрак. Видимый (к тому времени) только одной Мари Перейре, он гонялся за ней по комнатам нашего дома, в котором, к ее ужасу и стыду, этот смутьян вел себя, как в своем собственном. Вот Мари видит, как в гостиной, среди хрустальных ваз и дрезденского фарфора, он развалился в мягком кресле, перекинув длинные, кострубатые[79] ноги через подлокотники; глаза у него белые, створоженные, а на пятках, куда укусила змея, – дыры. Однажды после полудня Мари увидела, как он нагло, невозмутимо, будто так и надо, лежит на кровати Амины-бегам, рядышком с моей спящей матерью – и тут нянька возмутилась: «Эй, ты! Убирайся отсюда! Кем ты себя вообразил – лордом каким-нибудь?» – но в результате она всего лишь разбудила мою ничего не понимающую матушку. Призрак Жозефа изводил Мари молча, без единого слова; и хуже всего, что та стала к нему привыкать; забытая нежность ожила и начала толкаться внутри; и хотя Мари твердила себе, что это – безумие, ностальгия по былой любви переполняла ее, и объектом этой странной страсти сделался дух погибшего санитара.

Но ее любовь была безответной; в белых, створоженных глазах Жозефа не появлялось никакого выражения; на губах застыла язвительная, сардоническая ухмылка, ухмылка обвинителя; и наконец она поняла, что это новое явление ничем не отличается от старого Жозефа, насельника снов (хотя призрак на нее никогда не набрасывался), и если Мари хочет навсегда освободиться от Жозефа, то должна сделать немыслимую вещь: покаяться перед всеми в своем преступлении. Но она так и не призналась, возможно, из-за меня, потому что Мари любила меня как родного, как своего собственного, незачатого, непредставимого сына; ее признание сильно повредило бы мне, поэтому ради меня она терпела муки от призрака своей совести и топталась, потерянная, сама не своя, на кухне (отец выгнал повара в один пропитанный джинами вечер), стряпала нам обед, снановясь воплощением начальной строки моего латинского учебника, Ora maritima: «У берега моря няня готовит еду». Ora maritima, ancilla cen ат parat. Загляните в глаза стряпающей няни, и вы увидите там больше, чем написано в учебниках.


В мой десятый день рождения многие цыплята уже были сосчитаны.

В мой десятый день рождения стало уже ясно, что скверные погодные условия – ураганы, наводнения, град с безоблачных небес – и все это последовало за невыносимой жарой 1956 года – погубили второй Пятилетний План. Правительство было вынуждено, хотя выборы были буквально на носу, объявить всему миру, что не может больше принимать займов на развитие – разве только страны, предоставляющие эти субсидии, согласятся ждать возвращения денег до бесконечности. (Но не следует впадать в преувеличение: хотя выплавка стали достигла к концу пятилетки, к 1961 году, всего 2,4 миллиона тонн и хотя за эти пять лет число безземельных и безработных масс постоянно росло и сделалось куда большим, чем когда-либо под британским управлением, – были у нас и существенные достижения. Производство железной руды выросло почти вдвое; выработка энергии тоже удвоилась; добыча угля увеличилась с тридцати восьми до пятидесяти четырех миллионов тонн. Пять биллионов ярдов хлопчатобумажной ткани было произведено в этом году. А еще немалое количество велосипедов, станков, дизельных моторов, электронасосов и вентиляторов. Но закончить все равно придется за упокой: неграмотность оставалась вопиющей, население прозябало в невежестве).

В мой десятый день рождения нас навестил мой дядя Ханиф, которого весьма невзлюбили в имении Месволда за то, что он рокотал бодро и весело: «Скоро выборы! Голосуйте за коммунистов!»

В мой десятый день рождения, когда дядя Ханиф в очередной раз ляпнул про коммунистов, мать (которая вдруг начала таинственно исчезать из дому, якобы «за покупками») безо всякой причины зарделась, как кумач.

В мой десятый день рождения мне подарили щенка восточноевропейской овчарки с фальшивой родословной; псина вскоре подохла от сифилиса.

В мой десятый день рождения обитатели имения Месволда изо всех сил старались веселиться, но под тонким слоем внешнего довольства каждого из них сверлила одна и та же мысль: «Боже мой, десять лет! Куда они ушли? И к чему мы пришли?»

В мой десятый день рождения старый Ибрахим заявил, что поддерживает Маха Гуджарат Паришад; поскольку разделение штата Бомбей уже состоялось, он отдал свой голос проигравшей стороне.

В мой десятый день рождения, сочтя подозрительным румянец моей матери, я внедрился в ее мысли, и то, что я там увидел, заставило меня установить за ней слежку, стать шпионом столь же дерзким, как легендарный бомбейский Дом Минто, и привело к важным открытиям в кафе «Пионер» и его окрестностях.

В мой десятый день рождения мои домашние, забывшие, что такое веселье, устроили вечеринку, где, кроме них самих, присутствовали мои одноклассники из Соборной школы, которых послали родители; некоторое количество слегка скучающих пловчих из бассейна Брич Кэнди, тех, что позволяли Мартышке ошиваться возле них и щупать выпирающие мускулы; из взрослых были Мари и Алис Перейра, Ибрахимы, Хоми Катрак, дядя Ханиф с тетушкой Пией и Лила Сабармати: взгляды всех мальчиков (Хоми Катрака тоже) были крепко-накрепко прикованы к ней, отчего Пия изрядно бесилась. Но из нашей шайки с вершины холма пришел лишь преданный Сонни Ибрахим, нарушивший запрет, который наложила на этот праздник разъяренная Эви Бернс. Он явился как посланник: «Эви просила передать, что мы с тобой больше не водимся».

В мой десятый день рождения Эви, Одноглазый, Прилизанный, даже Кир Великий с ними взяли штурмом мое убежище; они заняли часовую башню и лишили меня приюта.

В мой десятый день рождения Сонни выглядел расстроенным, а Медная Мартышка, оторвавшись от своих пловчих, страшно разозлилась на Эви Бернс. «Я ей покажу, – заявила Мартышка. – Не беспокойся, братец, я покажу этой задаваке, вот увидишь».

В мой десятый день рождения я, исторгнутый из одной детской компании, узнал, что другая компания, числом пятьсот восемьдесят один человек, тоже справляет свой день рождения; так я и разгадал истинный секрет часа, в который мы все родились; и, будучи изгнан из одной шайки, я решил создать свою собственную, простирающуюся по всей стране, вдоль и поперек; а главный штаб ее находился за моей лобной костью.

И в мой десятый день рождения я придумал название нашим сборищам: Конференция Полуночных Детей, мой собственный КПД.

Так вот обстояли дела, когда мне исполнилось десять лет: вокруг меня одни неприятности, внутри – одни чудеса.

В кафе «Пионер»

Где все зелено и черно стены зелены небо черно (крыши нет) звезды зелены Вдова зелена но ее пряди черным-черны. Вдова сидит на троне на троне трон зелен подушка черна Вдова на прямой пробор причесана слева зелено справа черно. Выше неба выше ворон вознесся трон сам зелен подушка черна Вдовы рука длинна как смерть пальцы зелены ногти черны длинны остры. Дети меж стен зелены стены зелены рука Вдовы змеится вниз змея зелена дети кричат ногти черные вострит рука Вдовы за ними вниз глянь-ка дети бежать и в крик рука Вдовы их обвила зелена черна. И вот уже дети один второй везде смолкли поникли головой рука Вдовы влечет их ввысь одного второго дети зелены кровь черна ее пустили ногти-ножи на стенах (зелень) брызги черны одного второго извивы руки поднимают детей небеса высоки небеса черны ни одной звезды смех Вдовы язык ее зелен зубы черны. Руки Вдовы рвут детей пополам сминают сминают половинки детей катают шарики шарики зелены ночь черна. Шарики в ночь летят между стен дети кричат одного второго рука Вдовы. А в уголке Мартышка и я (стены зелены тени черны) скорчились съежились зелень стен вширь и ввысь выцветает в чернь крыши нет и рука Вдовы близится один второй дети кричат и далее везде и шарики у нее в руке и крик и далее везде и черные брызги черные пятна. Теперь остались она и я крики стихли рука Вдовы близится рыщет рыщет пальцы зелены ногти черны в нашем углу рыщет рыщет мы вжимаемся крепче в угол пальцы зелены черен страх и вот Рука близится близится и она сестра толкает меня из угла из угла а сама распласталась глядит на руку ногти кривые и крик и далее везде и черные брызги и выше выше неба и крыши Вдова смеется меня разрывает шарики шарики зелены в ночь летят ночь черна…

Горячка отпустила только сегодня. Двое суток (так мне сказали) Падма не отходила от меня, клала на лоб мокрую фланель, обнимала меня, когда я дрожал и видел сны о руках Вдовы; двое суток она корила себя, поминая недобрым словом зелье из неведомых трав. «Но, – пытаюсь я ее успокоить, – на этот раз трава ни при чем». Мне знакома эта горячка; она исходит из моего нутра, больше ниоткуда; словно мерзкая вонь, она просачивается сквозь мои трещины. Точно такую горячку я подцепил в мой десятый день рождения и двое суток провалялся в постели; теперь, когда воспоминания вновь сочатся из меня, прежняя горячка вернулась тоже. «Не переживай, – говорю я. – Этих микробов я нахватался почти двадцать один год назад».

Мы не одни. На консервной фабрике утро; они пришли проведать меня и привели моего сына. Некто (неважно, кто) стоит рядом с Падмой у моего изголовья и держит ребенка на руках. «Баба?, слава Богу, тебе уже лучше; тебе и невдомек, чего наговорил ты в горячке». Некто волнуется, глотает слова, пытается пробиться в мою историю прежде срока, но не выйдет… некто, основавший эту консервную фабрику, где стряпают маринады и закатывают их в банки; некто, приглядывающий теперь за моим непроницаемым сыном, точно, как прежде… но погодите! Она почти что вынудила меня сказать, но, к счастью, я в здравом уме, горячка мне не мешает! Некто должен сделать шаг назад, укрыться в безымянности, дожидаясь своей очереди; а очередь подойдет лишь в конце. Я отвожу от нее взгляд и смотрю на Падму.

И не подумай, – предостерегаю я ее, – что раз у меня была горячка, то мой рассказ не заслуживает доверия. Все было так, как я описал.

– О, мой Бог, ты с твоими историями, – кричит она, – день-деньской, ночь напролет – от этого и заболел! Сделай перерыв, а, разве это кому-нибудь повредит? – Я упрямо поджимаю губы, и тогда она внезапно меняет тему. – Ну-ка скажи мне, господин, чего бы ты хотел поесть?

– Зеленого чатни, – заказываю я. – Ярко-зеленого – зеленого, как кузнечик. – И некто неназываемый вспоминает и говорит Падме (тихо-тихо, как говорят лишь у постели больного или на похоронах): «Я знаю, что он имеет в виду».

…Почему же в этот критический момент, когда столько предметов ждут своего описания, – когда кафе «Пионер» уже так близко, как соперничество колен и носа – ввожу я в свой рассказ простую приправу? (Почему я теряю время, если уж на то пошло, на жалкие консервы, в то время как мог бы описать выборы 1957 года: ведь двадцать один год назад вся Индия ждала минуты, когда можно будет отдать свои голоса?) Потому что я принюхался и почуял за выражением заботы на лицах моих визитеров пронизывающий сквознячок опасности. Я решил защищаться и призвал себе на помощь чатни…

Я еще не показывал вам фабрику при свете дня. Вот что остается описать: мое окно из зеленого стекла выходит на узкий железный мостик, под которым – горячий цех, где клокочут и дымятся медные котлы, где женщины с могучими руками стоят на деревянных лесенках, орудуя черпаками на длинных ручках среди густых – хоть ножом режь – испарений маринада; и в то же самое время (если посмотреть через другое зеленое окошко, выходящее в большой мир) рельсы железной дороги тускло поблескивают под утренним солнцем, и через равные промежутки над ними переброшены мостики электрификационной системы. При дневном свете наша шафранно-зеленая богиня не танцует над воротами фабрики; ее выключают – берегут энергию. Но электрички расходуют энергию: желто-коричневые пригородные поезда грохочут на юг, к вокзалу Черчгейт из Дадара и Боривли, из Курли и Бассейн-роуд. Люди, как мухи, свисают с площадок густыми, обряженными в белые штаны роями; не отрицаю, что в стенах фабрики тоже водятся мухи. Но на них есть управа – ящерицы; они, не шевелясь, свисают с потолка вниз головой, похожие на полуостров Катхьявар… и звуки тоже ждут, чтобы их услышали: клокотанье котлов, громкое пение, грубая брань, соленые шуточки теток с пушком на руках; высокомерно, сквозь поджатые губы процеженные наставления надсмотрщиц; всепроникающее звяканье банок из соседнего цеха закрутки; и шум поездов, и жужжание (нечастое, но неизбежное) мух… а зеленое, как кузнечик, чатни уже извлекли из котла, вот-вот принесут на чисто вымытой тарелке с шафраново-зелеными полосками на ободке вместе с другой тарелкой, доверху полной закусок из ближайшего иранского ресторанчика; пока то-что-я-хотел-вам-сегодня-показать, работает своим чередом, а то-что-мы-можем-сейчас-услышать, наполняет воздух (не говоря уже о том, что здесь можно унюхать), я, лежа на складной кровати у себя в офисе, осознаю с внезапной тревогой, что мне предлагают прогулку.

– Когда ты окрепнешь, – говорит некто неназываемый, – проведем денек в Элефанте, почему бы и нет, покатаемся на катере, посмотрим пещеры с чудесными резными фигурами; или на Джуху-бич, поплаваем, попьем кокосового молока, посмотрим гонки на верблюдах или даже махнем на молочную ферму Эри!.. И Падма: «Да-да, на свежем воздухе, и малышу приятно будет побыть с отцом». И некто, гладя моего сына по головке: «Конечно, мы все поедем. Устроим пикник, прекрасно проведем время. Баба?, это пойдет тебе на пользу…»

Когда чатни, присланное со слугой, прибывает ко мне в комнату, я спешу положить конец этим инсинуациям. «Нет, – отказываюсь я наотрез. – Мне нужно работать». И я вижу, как Падма и кто-то еще обмениваются взглядом; значит, мои подозрения имеют под собой почву. Однажды меня уже обманули пикником! Однажды фальшивые улыбочки да обещания поехать на молочную ферму Эри выманили меня из дому, заманили в машину, а потом… не успел я прийти в себя, как чьи-то руки схватили меня, поволокли по больничным коридорам, доктора и медсестры держали меня, и кто-то прижал к носу анестезирующую маску, и чей-то голос сказал: «Теперь считай, считай до десяти…» Знаю я, что они задумали. «Послушайте, – заявляю я, – доктора мне не нужны».

И Падма: «Доктора? Да кто ж говорит о…» Но никого она не обманет, и я отвечаю с улыбочкой: «Вот, попробуйте чатни. А я вам скажу что-то важное».

И пока чатни – то самое чатни, которое тогда, в 1957 году, так превосходно готовила моя нянька Мари Перейра, кузнечиково-зеленое чатни, навсегда сохранившее связь с теми днями, – уносит их в мир моего прошлого, пока чатни смягчает их и делает восприимчивее, я говорю с ними, мягко, убедительно, и смесь приправы с ораторским искусством уберегает меня от рук коварных зелено-халатных медиков. Я говорю: «Мой сын меня поймет. Больше, чем для других живущих, я рассказываю мою историю для него, и после, когда я проиграю битву с трещинами, он будет все знать. Мораль, способность к суждению, характер… все начинается с памяти… и я – хранитель тлеющих угольков».

Зеленое чатни на пакорах с перцем заглатывается кем-то; кузнечиково-зеленое чатни на теплых чапати исчезает во рту у Падмы. Я вижу: они начинают поддаваться, и продолжаю давить. «Я рассказал вам правду, – повторяю я. – Правду памяти, ибо память – особая вещь. Она избирает, исключает, изменяет, преувеличивает, преуменьшает, восхваляет, а также принижает; в конце концов создает свою собственную реальность, разноречивую, но обычно связную версию событий; и ни один человек в здравом уме не доверяет чужой версии больше, чем своей».

Да, я сказал «в здравом уме». Я знаю, что они подумали: «Многие детишки воображают себе несуществующих друзей – но тысяча и одного! Это уже сумасшествие!» Дети полуночи поколебали даже веру Падмы в мое повествование, но я привел ее в чувство, и больше никто не заикается о прогулках.

Как я убедил их: заговорив о сыне, которому нужно знать мою историю; пролив свет на процессы памяти; с помощью других приемов, то честных до простодушия, то по-лисьему хитрых. «Даже Мухаммад, – сказал я, – вначале считал себя одержимым, думаете, такая мысль никогда не приходила и мне в голову? Но у пророка была Хадиджа{155}, был Абу Бакр, и они убедили его в истинности Призвания; никто не предавал его, не отдавал в руки психиатров». Теперь зеленое чатни внушает им мысли прежних времен; на их лицах я вижу сознание вины и стыд. «Что есть истина? – вопрошаю я риторически. – Что есть здравый рассудок? Разве Христос не восстал из гроба? Разве индуисты не считают, Падма, что мир – это некий сон, что Брахме приснилась и продолжает сниться Вселенная; и все, что ни есть вокруг – лишь неясные тени, которые мы видим сквозь паутину грез, сквозь Майю. Майю – тут я впал в высокомерный, поучающий тон, – можно определить как иллюзию, обман, подделку и трюк. Видения, фантазмы, миражи, фокусы, кажущийся облик вещей – все это части Майи. Я утверждаю, что то-то и то-то происходило на самом деле, а вы, затерянные в сновидении Брахмы, не верите мне, так кто из нас прав? Возьмите еще чатни, – добавил я вежливо, накладывая себе щедрую порцию. – Очень вкусно».

Падма расплакалась. «А я никогда и не говорила, будто не верю, – хнычет она. – Конечно, каждый волен рассказывать свою историю, как хочет, но…»

– Но, – перебил я ее, чтобы покончить с этим, – ты тоже, правда ведь, хочешь узнать, что было дальше? О руках, которые двигались в ритме танца, не касаясь друг друга, и о коленках? А чуть позже – о необычайном жезле командора Сабармати и, конечно, о Вдове? И о детях – что с ними сталось?

И Падма кивает. С докторами и лечебницами покончено – мне позволяется писать. (В одиночестве, только с Падмой, сидящей у ног). Чатни и ораторское искусство, теология и любопытство – вот что спасло меня. И еще одно: назовите это образованием или социальным происхождением; Мари Перейра употребила бы слово «воспитание». Выказав эрудицию и продемонстрировав правильную, без акцента, речь, я их пристыдил они ощутили, что недостойны меня судить; не слишком-то благородное деяние, но когда «скорая помощь» ждет за углом, все допустимо. (Она там стояла, чуяло мое сердце). Все равно – я получил своевременное предупреждение.

Опасная штука – навязывать окружающим свою точку зрения.

Падма: «Если ты немного сомневаешься в моей надежности, так и быть, немного сомневаться полезно. Люди, слишком уверенные в себе, творят ужасные вещи. Женщин это касается тоже».

А пока что мне десять лет, и я думаю, как бы спрятаться в багажнике маминой машины.

В этом месяце Пурушоттам-садху (которому я никогда не рассказывал о своей внутренней жизни) вконец устал от своего недвижимого существования и заполучил убийственную икоту, она терзала его целый год, иногда приподнимая на несколько дюймов над землей, так, что оголенный водою череп угрожающе трещал, соприкасаясь с садовым краном, и наконец доконала его; однажды вечером, в час коктейля, он повалился набок, так, как сидел, в позе лотоса, не оставив моей матери никакой надежды избавиться от мозолей; в этом месяце я часто стоял вечерами в саду виллы Букингем, смотрел, как спутники пересекают небо, и чувствовал себя одновременно и великим, и оторванным от всех, как маленькая Лайка, – первая и единственная собака, заброшенная в космос{156}. (Баронесса Симки фон дер Хейден, незадолго до того как подцепить где-то сифилис, сидела рядом и следила за яркой точечкой Спутника-II своими восточноевропейскими глазами – то было время великого интереса всех псовых к космическим гонкам); в этом месяце Эви Бернс со своей шайкой захватили мою часовую башню, а бельевые корзины были под запретом и сделались мне малы: чтобы сохранить и секрет, и здравый рассудок, я был вынужден ограничить мои выходы к детям полуночи нашим собственным, безмолвным часом; я приобщался к ним каждую полночь, и только в полночь, в час, предназначенный для чудес, который каким-то образом находится вне времени; и в этом месяце – подходя ближе к делу – я решил удостовериться, увидеть собственными глазами ту ужасную вещь, которую я уловил, забравшись в мысли моей матери. С тех пор, как я, хоронясь в бельевой корзине, услышал два скандальных слога, мной овладели подозрения: у матери есть секрет; мое вторжение в ее умственный процесс эти подозрения подтвердило, и вот, с жестким блеском в глазах и железной решимостью в душе, я пошел однажды после занятий к Сонни Ибрахиму, собираясь заручиться его поддержкой.

Я обнаружил Сонни в его комнате, в окружении испанских плакатов с боями быков: он чинно играл сам с собой в настольный крикет. Увидев меня, Сонни воскликнул с тоской: «Эй, дружище, мне чертовски жаль насчет Эви, дружище, она никого не хочет слушать, дружище, что ты, черт побери, ей такого сделал?».. Но я с достоинством поднял руку, потребовав тишины и таковой добившись.

– Оставим пока это, дружище, – сказал я. – Дело в том, что мне надо знать, как открыть замок без ключа.

Пора сказать правду о Сонни Ибрахиме: несмотря на все его мечты о корриде, настоящим гением он был в области механики. Уже довольно долгое время именно он приводил в порядок все велосипеды в имении Месволда, получая взамен комиксы и неограниченное количество шипучих напитков. Даже Эвелин Лилит Бернс поручила свой любимый индийский велосипед его заботам. Казалось, машины чувствовали, с каким простодушным наслаждением ласкает он их движущиеся части, и это подкупало их; не было такого хитроумного приспособления, которое не поддалось бы его манипуляциям. Можно сказать и по-другому: Сонни Ибрахим сделался (преследуя чисто исследовательские цели) экспертом по взламыванию замков.

Поняв, что ему представилась возможность доказать свою верную дружбу, Сонни просиял: «Покажи мне, где этот замок, дружище! Пойдем посмотрим!»

Убедившись, что никто нас не видит, мы пробрались на дорожку между виллой Букингем и Сонниным Сан-Суси, встали перед нашим старым семейным «ровером», и я указал на багажник.

– Вот этот, – заявил я. – Мне нужно научиться открывать его снаружи и изнутри тоже. Сонни выпучил глаза.

– Эй, что ты затеял, дружище? Собираешься потихоньку сбежать из дому, да?

Приложив палец к губам, я придал своему лицу таинственное выражение.

– Не могу рассказать тебе, Сонни, – торжественно проговорил я. – Сверхсекретная информация.

– Вау, дружище, – присвистнул Сонни и за тридцать секунд научил меня открывать багажник тонкой полоской розового пластика. – Бери, дружище, – сказал Сонни Ибрахим. – Тебе она нужнее, чем мне.


Жила-была мать, которая, чтобы стать матерью, согласилась сменить имя; мать, которая задала себе задачу влюбиться в мужа кусочек-за-кусочком, но так и не смогла полюбить одну его часть, ту часть, которая, как ни странно, и делала возможным материнство; мать, едва ковылявшая из-за мозолей; мать, чьи плечи согнулись, приняв на себя всю вину мира; а нелюбимый орган мужа так и не оправился после замораживания; мать, которая, как и ее муж, наконец пала жертвой телефонных таинств, подолгу слушая, что говорят ей люди, попавшие не туда… вскоре после моего десятого дня рождения (когда я оправился от горячки, которая вернулась ко мне так некстати почти через двадцать один год) Амина Синай завела привычку внезапно уезжать после ошибочного звонка за какими-то срочными покупками. Но сегодня, укрывшись в багажнике «ровера», с ней ехал безбилетный пассажир; он лежал под украденными подушками и сжимал в руке тонкую полоску розового пластика.

Чего только не претерпишь во имя справедливости! Теснота, толчки! Спертый, провонявший резиной воздух, который вдыхаешь сквозь стиснутые зубы! И непроходящий страх, что тебя обнаружат… «А если она и в самом деле едет за покупками? Вдруг багажник возьмет да и распахнется? И туда посыплются живые куры со связанными ногами, подрезанными крыльями, и мое укрытие наводнят пернатые, и станут трепыхаться-клеваться? Да если она меня увидит, Боже правый, мне придется молчать целую неделю!» Подтянув колени к подбородку, подложив под себя старую, выцветшую подушку, я ехал к неведомому на колеснице материнского коварства. Мать водила машину очень аккуратно, ездила медленно, поворачивала осторожно; и все же после этой поездки я был весь в синяках, – и Мари Перейра жестоко распекала меня за драку: «Арре, Господь всемогущий, что ты только творишь, как это тебя еще не разнесли на кусочки. Боже всевышний, что же из тебя вырастет, ах ты скверный забияка, ах ты хадди-пахлаван – тоже мне борец нашелся!»

Чтобы отвлечься от темноты и тряски, я со всей осторожностью вошел в тот отсек мозга моей матери, который отвечал за вождение, и тем самым получил возможность следить за дорогой. (А также смог различить в уме моей матери, обычно таком аккуратном, некий настораживающий беспорядок. Уже тогда я начал делить людей по тому, насколько прибрано у них внутри, и обнаружил, что предпочитаю более безалаберный тип, где мысли натыкаются одна на другую и образы-предвкушения еды наводят на серьезные размышления о том, как бы заработать на жизнь, а сексуальные фантазии внедряются в раздумья о политике: такой тип мышления был мне ближе, ибо в моем мозгу смешивалось все, что попало; наскакивало друг на друга, сталкивалось, и яркий солнечный зайчик сознания метался туда-сюда, вверх-вниз, перепрыгивая с одного предмета на другой, словно голодная блоха… Амина Синай, с ее прилежанием, с ее врожденной страстью к порядку, имела ум настолько правильный, что это граничило с аномалией – а теперь странным образом вступила в ряды тех, в чьих головах царит смятение).

Мы направлялись на север, мимо больницы Брич Кэнди и храма Махалакшми, на север по Хорнби Веллард, мимо стадиона Валлабхаи Патель и гробницы Хаджи Али; на север от того, что раньше (прежде, чем мечта первого Уильяма Месволда воплотилась в реальность) было островом Бомбей. Мы направлялись к безымянным скоплениям многоквартирных домов, рыбачьих деревушек, текстильных фабрик и киностудий, в которые обращается город в этих северных предместьях (недалеко отсюда! Совсем недалеко от того места, где я сижу, провожая взглядом пригородные поезда!) …тогда эта местность была мне совершенно незнакома; вскоре я потерял направление и вынужден был признать, что совсем заблудился. Наконец в каком-то мрачном проулке, полном бездомных бродяг, мастерских по ремонту велосипедов, оборванных детей и взрослых, мы остановились. Детишки роем облепили мою мать, когда она вышла из машины; Амина, неспособная отогнать и муху, стала раздавать мелкие монетки, и толпа чудовищно разрослась.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46