Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штурман

ModernLib.Net / Детективы / Руа Жюль / Штурман - Чтение (стр. 3)
Автор: Руа Жюль
Жанр: Детективы

 

 


      - Знаю, - сказал Адмирал. - Не кипятись. Сейчасто ты не с Ромером. А в своей постели. Лучше обмозгуй, что ты сейчас делал бы, не будь ты болен.
      - Не будь я болен... - повторил штурман. - Врач хочет попросить для меня отпуск.
      - Знаю.
      - А зачем? Что я буду с ним делать?
      - Это время не будешь никого заменять.
      - Да, правда.
      - 'А когда возвратишься, тебе, может быть, найдут новый экипаж или подпишут перемирие.
      - Ну да, - сказал штурман, - я забыл эту старую шутку.
      - Но ведь в конце концов перемирие подпишут! - закричал Адмирал, воздевая руки. - На той стороне
      ' К праотцам (лат.).
      его ждут еще больше, чем мы. Что ты тогда скажешь?
      - Когда придет этот день, мы уже все будем мертвецами.
      - Только не я, - запротестовал Адмирал. - Только не мы. Посмотрика. - Он коснулся своего шрама. - Вот моя звезда. Ты думаешь, я выбрался из этой переделки только для того, чтобы стать потом удобрением для померанской картошки? Подумайка. Я уже давно мог умереть. И ты тоже почему же именно ты, один из всех, в ту ночь остался в живых?
      - Слишком просто все у тебя выходит. И вообще это не довод. Каждая такая катастрофа - предупреждение нам. Если будем продолжать в том же духе, мы доиграемся.
      - Чепуха, - ответил Адмирал. - Во всяком случае, пускай ребята сбрасывают свои бомбы на нефтеперегонные заводы. Они уже столько времени их бомбят, что парням с той стороны давно пора сменить свои самолеты на лошадок.
      Адмирал захохотал.
      - Спокойной ночи, штурман, - сказал он. Он вышел, и штурман. раздраженно потушил свет. Ночь была тихая. А в небе над Руром, должно быть, уже начали шарить прожекторы, стараясь нащупать передовую группу бомбардировщиков.
      Когда штурман проснулся, он увидел подсунутую под дверь записку. Он поднялся и прочитал ее. Это был новый приказ: "Штурману лейтенанту Рипо явиться 28 октября к десяти часам к командиру эскадры".
      "Ну вот, - подумал он, - пошли неприятности. А может, это насчет отпуска". Он побрился, оделся, сел на велосипед и поехал завтракать в столовую.
      Как всегда наутро после ночного вылета, зал был наполовину пуст. Летчики, вернувшиеся из полета, еще спали, и только наземная служба и те, кто ночью был свободен от полета, глотали porridge ' и пили чай. Адмирала еще не было. Штурман выпил стакан чаю,
      ' Овсяная каша (англ.).
      съел несколько тостов, потом направился к бару и, усевшись в кресло, стал листать потрепанные журналы. Ему показалось, что его избегают.
      "Что это с ними? - спросил он себя. - В долгие разговоры я обычно не вступаю, но со мной всегда здороваются..."
      Он был уже в холле, когда появился Адмирал; глаза у него были полусонные, и на красном лице выделялся ослепительно белый рубец.
      - Плохи дела? - спросил штурман.
      - Надеюсь, ты в курсе?
      - Что случилось?
      Адмирал пожал плечами и наклонился к нему.
      - Ромер не вернулся, - тихо сказал он. Штурман вздрогнул, словно от удара, и медленно побрел к выходу. "Вот оно, - подумал он. - Ну что ж, этого можно было ожидать".
      Он вышел и поискал свой велосипед на стоянке. Он понимал, что его будут считать виновником гибели Ромера и его экипажа, как будто Ромер не мог уже сто раз погибнуть, и вовсе не потому, что ему не доставало штурмана Рипо, а просто потому, что был болваном. Но величие смерти уже делало это слово несправедливым и оскорбительным по отношению к погибшему. Не Ромер был болваном, а те, кто его использовал, кто швырнул его в кровавый поток. Ромер был мужествен. Быть может, он страдал, сознавая, что обречен. Ведь было так легко сказать: "Я чувствую, что в не состоянии заниматься этим делом. Это выше моих способностей". Но он молчал, а доказательств того, что зенитки сбивают не только плохие, но и хорошие экипажи, было более чем достаточно. Впрочем, потому ли его сбили, что он был плохим летчиком, пли потому, что на сей раз он подошел к объекту точно в назначенное время? На какоето мгновение штурман пожалел, что не полетел с ним. Теперь все разрешилось бы. Конец заботам, как говорил врач. Конец колебаниям - пойти или не пойти к незнакомке, конец раздумьям, где бы приткнуться на шесть отпускных дней, и полная уверенность, что имя твое будет числиться в длинном списке героев.
      В штабе эскадры его заставили четверть часа прождать в канцелярии, затем дежурный офицер провел его в кабинет. Штурман отдал честь и снял пилотку. Командир эскадры сидел за полированным столом, положив руки на бювар между двумя бомбовыми стабилизаторами, которые служили ему пепельницами. Его суровое лицо с тяжелой челюстью и черными глазами под высоким, уже облысевшим лбом, где залегли глубокие складки, казалось еще совсем молодым. В комнате было жарко натоплено; в приоткрытых дверцах двух несгораемых шкафов виднелись папки с делами. Командир эскадры не подал штурману руки.
      - Как вы себя чувствуете? - спросил он. Штурман немного успокоился.
      - Устал, господин майор.
      - Вы все еще не оправились после катастрофы?
      - Пожалуй.
      - Не говорите мне: "Пожалуй", - сказал командир эскадры. - Вы должны знать точно.
      - Я еще не пришел в себя, не могу примириться с гибелью экипажа.
      - Ничего не попишешь. Мне приходится мириться с гибелью многих экипажей.
      - Это разные вещи. Я единственный, кто остался в живых.
      - Именно поэтому, пока я не подыщу вам новый экипаж, вы будете заменять штурманов, выбывших из строя.
      - Прекрасно, господин майор.
      - Вы говорите: "Прекрасно", но вчера вечером вы отказались от полета.
      - Я не отказался, - ответил штурман. - Я не мог. Это не одно и то же. Я был не в состоянии подготовиться к вылету.
      - У вас был врач. Он просит для вас отпуск на неделю. Я бы дал вам отпуск, если б вы полетели, но вы этого не сделали; а экипаж, с которым вы должны были лететь, не вернулся.
      - Я здесь ни при чем, господин майор.
      - Неправда. Я уверен, если бы вы были с ними, они вернулись бы.
      - Капитан Ромер все равно долго не продержался бы, участвуя в ночных бомбардировках.
      - Какие у вас основания это утверждать? - сухо спросил командир эскадры, откидываясь в кресле.
      - Это общее мнение летчиков, господин майор.
      - А знаете ли вы общее мнение на ваш счет?
      Штурман молчал.
      - Считают, что вы несете моральную ответственность за гибель экипажа Ромера.
      - Не понимаю, в чем она состоит.
      - Вчера вечером капитан Ромер узнал, что вы не хотите с ним лететь. Вы этого ему не сказали, но отговорка болезнью его не обманула. Днем вы казались достаточно здоровым, чтобы лететь: вас видели в столовой на завтраке. Свободным был только один штурман - молодой офицер, участвовавший всего в двух операциях; его пилот вывихнул лодыжку. Я предложил Ромеру вычеркнуть его экипаж из списка назначенных к вылету. Он отказался и потребовал молодого штурмана.
      - А почему штурман капитана Ромера не мог лететь?
      - Капитан Ромер отказался от него, и флагманский штурман отстранил его от операций изза серьезных ошибок, обнаруженных в его летных рапортах.
      - Но я, господин майор, с вашего позволения, могу предположить, что, полети я с капитаном Ромером, я был бы теперь там же, где он.
      - Да, здесь.
      - Нет, - ответил штурман и выдержал паузу. - В Руре или в море; от нас и следа не осталось бы.
      - Ладно, Рипо, - сказал командир эскадры и встал. - Считайте себя под арестом.
      - На каком основании, господин майор?
      - Я сформулирую это позже. Конечно, мнение врача, который считает, что вам нужен отдых, немаловажно, хотя вы к нему даже не обращались; но мнение командира тоже имеет значение. Можете быть свободны.
      Направляясь в столовую, штурман заметил, что у него дрожат колени. Не от страха, а от бешенства. Как мог человек, знающий их ремесло, сказать ему такое? Как можно было не почувствовать никакой жалости к единственному, кто остался в живых после гибели двух экипажей? Как могло командиру эскадры прийти в голову, что, уцелев после воздушного столкновения, штурман согласится пойти под начало плохого пилота? Возможно, подобная жестокость необходима, когда посылаешь людей на гибель, и лучше, когда страдаешь от нее, чтобы смерть показалась желанным избавлением от этих мучений? Но разве ничего уже не значила доброта? Ведь не наемники же ребята в эскадре. Каждый из них подчинялся дисциплине, которая вела к победе, шел на трудности, на смертельный риск, мирился со страхом, потому что эти жертвы были нужны для спасения родины; и вместе с тем каждый из них, как ребенок, цеплялся за какоенибудь бесхитростное утешение:
      радость после успешной трудной бомбардировки; чувство товарищества, участие в грубых развлечениях в барах соседнего городка. И для наказания штурман не нуждался в аресте. Чейнибудь дружеский упрек задел бы его куда больше, чем это дурацкое взыскание. Но тут все в нем восстало против этого. Он никогда не признает себя виновным в смерти Ромера, хотя бы даже косвенно; понятно, начальство всегда сумеет найти удобную формулировку, чтобы снять с себя ответственность. Зачем командиру эскадры . понадобилось согласие Ромера на то, чтобы вычеркнуть его самолет из списка тех, что должны были в эту ночь бомбить нефтеперегонный завод? Почему он сам не вычеркнул его, ни о чем не спрашивая, на том простом основании, что экипаж Ромера был не в состоянии выполнить боевое задание? Тут он вспомнил слова врача: "Тебе должны были сразу дать отпуск..." В самом деле, в RAF было принято немедленно после катастрофы освобождать от полетов тех, кто уцелел; их отпускали развеяться и распить в пивной кружечкудругую с подружками. Почему французы не соблюдали этого обычая? Из тщеславного желания казаться сильнее других? Но перед лицом смерти все одинаково бессильны.
      Штурман поставил свой велосипед в ряд с другими около столовой и тяжело вздохнул, прежде чем войти. Сердце его громко стучало, так же как в ночь, когда он выбросился с парашютом, но колени больше не дрожали. Голос предков молчал, словно их привело в замешательство то, что происходило, но штурман был исполнен решимости не уступать, чем бы это ему ни грозило, и, когда из столовой вышел Адмирал, он остановил его.
      - Послушай, - сказал штурман, - Люсьен наложил на меня арест.
      Летчики называли командира эскадры по имени, и эта фамильярность выражала отнюдь не пренебрежение, а симпатию. Не раз в тяжелых обстоятельствах Люсьен проявлял себя человеком отважным, и ому готовы были простить многое, потому что в общемто его любили. Но откуда у него эта внезапная строгость? От бессознательной антипатии к штурману?
      - Какое определение? - спросил Адмирал.
      - Не подобрал еще.
      Штурман потянул Адмирала в бар. Никто там не выпивал, только несколько офицеров листали газеты и журналы, и радио мурлыкало какуюто мелодию.
      - Скажи мне, - начал штурман, - я хочу знать, не изменил ли ты своего мнения со вчерашнего вечера. Может быть, ты тоже считаешь, что я виноват в смерти Ромера?
      - Ты с ума сошел, - ответил Адмирал. - Но ты знаешь ребят. Некоторые так думают.
      - Они бы полетели с ним через неделю после прыжка из гибнущей машины? Я и не знал, что среди нас столько героев. Но что думаешь ты? - настаивал штурман.
      - Я бы поступил так же, как ты.
      - Неужели, - продолжал штурман, - Люсьен никогда не беспокоится о собственной шкуре? Адмирал хмыкнул.
      - Он такой же, как и все мы. Правда, вылетает он с тем экипажем, который выбирает сам, и только когда сам решает лететь - не то что мы.
      - Почему же тогда ему не нравится, что и мы думаем о себе? Может, он воображает, что по утрам мы распеваем у себя в комнате "Марсельезу" и целый день повторяем: "Родина превыше всего"? Или ему не знакомы такие мелкие мысли, как "Сегодня я себя плохо чувствую"? И он никогда не задумывается, вернется ли из полета?
      - Как все мы, как все мы, - повторил Адмирал. - Слушай, ты меня смешишь.
      - Почему?
      - Ты бы хотел, чтобы командир эскадры вел себя так же, как ты. Но ты только лейтенант. Увидишь, когда станешь майором, захочешь стать полковником. И тогда. ..
      - Но послушай, - сказал штурман, - разве Люсьена никто не ждет дома? Мать? Или жена? Или дети? Неужели у него никогда не возникает желания уменьшить потери, спасти комуто другому жизнь? У меня почти никого не осталось, но мне такие мысли знакомы.
      - Успокойся, - сказал Адмирал. - Я поговорю о тебе с врачом. Все уладится.
      Адмирал отошел от него, и штурман внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким среди этих людей, которые, уткнувшись носом в журналы, избегали его взгляда. Может, скоро они станут отворачиваться от него, словно он какойто злодей. Когда он сказал Адмиралу: "У меня почти никого не осталось...", - он вдруг вспомнил молодую женщину. Его охватило желание скорее бежать к ней, броситься, как ребенок, в ее объятия и рассказать обо всем, что с ним случилось. "Розика..." Это имя вырвалось у него впервые, и он произнес его с нежностью, в которой не было ничего чувственного, потому что он искал только сострадания. Но ведь ему ничего не было известно о ней, он знал только одно: она приняла его, не спрашивая, он ли виноват в том, что два самолета столкнулись во время полета, и не на его ли совести то, что его товарищи не успели прыгнуть следом за ним. Просто потому, что она была женщиной, война казалась ей достаточным объяснением всех человеческих страданий. И впервые после ночи, когда произошла катастрофа, он мог быть добрым, как ему хотелось, таким, каким он был бы, если бы не жестокие требования войны. Ему было жаль Ромера, который, может быть, не погиб, а бродит гдето по вражеской территории, пытаясь уйти от преследования полицейских собак. Он знал, что если Ромер вернется, он попросится к нему штурманом. Не из презрения к смерти, не ради того, чтобы оправдаться, и уж совсем не для того, чтобы бросить вызов дуракам, а для того, чтобы быть рядом с тем, кто тоже уцелел.
      IV
      В эту ночь вылет был отменен. Штурман целый день просидел у себя в комнате, куда ему приносили поесть; он слышал, как летчики ушли в барак на инструктаж, а через три часа, громко распевая и хлопая дверьми, вернулись обратно.
      Он тоже почувствовал облегчение. Адмирал к нему не зашел, а сам он не стремился никого видеть. Он ждал. Порой ему приходило в голову, что в назидание другим командир эскадры может передать дело в трибунал; но он отдавал себе отчет, что обвинить командира в жестокости и, главное, доказать его неправоту будет нетрудно. Англичане просто не смогут себе представить, почему не дали законного отпуска тому, чье поведение во время катастрофы представлялось безупречным. Правда, несколько дней спустя он проявил слабость, но каждый, кто летал бомбить Рур, способен это понять. Боялся он только мнения товарищей. Может быть, теперь, когда экипаж Ромера вычеркнут из списка, на штурмана злятся, что в ту ночь он отказался с ним лететь? Но пройдет время, и все станет на свое место.
      На следующий день вылет не отменили, и штурман испытал странное чувство. Может быть, оно было вызвано тем, что в списке вылетающих на задание значился Адмирал? Мысль о вылете не давала штурману покоя. Он видел перед собой летчиков, сидящих за столами во время инструктажа, слушающих, как intelligenceofficer сначала уточняет объект, потом - расположение противовоздушной обороны и показывает нужные пункты на карте длинной линейкой, которую время от времени кладет на стол. Ему представлялось, что он, как прежде, сидит вместе со своим экипажем, зажав между колен тяжелый зеленый планшет с картами, жует мятную резинку и вглядывается в лица нервно позевывающих людей. В эти минуты всем было не по себе. Снова лететь в Рур навстречу зениткам - эта мысль никому не доставляла радости. Было толькогорькое удовлетворение, что совершаемые тобой подвиги должны принести свободу континенту. Штурман думал в первую очередь о сильных ветрах западном и северозападном, обещанных метеосводкой, об углах склонения, по которым ему придется рассчитывать по" правки на снос, о трудностях полета по счислению, когда радиосигналы, посылаемые из Англии постами управления, на всех волнах будут заглушены врагом. Его экипажу, как и всем остальным, придется лететь вслепую тысячи километров, полагаясь только на расчеты штурмана. Потом говорил командир эскадры: он распределял самолеты по эшелонам и давал советы, приправляя их шуточками, от которых по рядам пробегал смех. Окна в зале были закрыты, и дым от сигарет становился все гуще; летчики выходили, направляясь в раздевалки, отдуваясь, влезали в комбинезоны, натягивали сапоги и набивались в грузовики, которые подвозили их к самолетам, во мраке казавшимся еще огромней,
      Последний раз летчики его экипажа много шутили перед тем, как забраться в фюзеляж, где они пробирались к своим местам, перешагивая через металлические переборки. Потом пилот один за другим запустил моторы, машина дрогнула всей тяжестью и вырулила па старт к взлетной полосе, с которой самолеты брали разбег по сигналу зеленого огня.
      В эту ночь, когда заскрежетала гигантская пила, так оглушительно, что задрожали стекла, штурман, закрывшись у себя в комнате, мысленно видел уносящиеся самолеты; оставшись на этом берегу их ночи, он не испытывал никакой радости, он страдал, представляя, как, оторвавшись от своего берега, они уходят в толщу мрака навстречу орудийной пальбе. Он видел Адмирала у рычагов управления, видел его длинный шрам под кожаным шлемом и маленькие глазки, сверкавшие над кислородной маской, которая делает лицо похожим на свиное рыло; стараясь избежать столкновения, Адмирал сыпал проклятиями по адресу самолетов, которые, поднимаясь с соседних аэродромов, шли ему наперерез. "Видели этого негодяя? Стрелки, смотрите в оба..."
      После недавней аварии экипажи нервничали. Все знали, что это такое, и никому не хотелось кончить жизнь, как погибшие товарищи, - среди груды искореженного железа. "Ну что ж, - говорил себе штурман, - ну что ж..." В нем не осталось и следа той злости, что разбирала его в ночь, когда эскадра, и вместе со всеми Ромер, полетела бомбить нефтеперегонный завод; он испытывал только неясную тоску, словно перед какимто незавершенным делом. "Это потому, что сегодня полетел Адмирал", - подумал он. Но Адмирал не первый раз участвовал в операциях, когда штурман бывал свободен, и никогда раньше он от этого не страдал. Ведь, по существу, летчики никогда не расставались, ни штурман с Адмиралом, ни все остальные, даже те, кто не любил друг друга и кого объединяло лишь общее дело, которому они посвящали себя. Одна и та же неотступная тревога, полная поглощенность предстоящим овладевали теми, кто видел свое имя в приказе о вылете. Оставшиеся дома хорошо понимали, что свободны они только на время - пока не вернутся товарищи и не поменяются с ними местами. Никто из тех, что с горящим взглядом; с лицом, еще хранящим след кислородной маски, возвращался с задания, не относился свысока к оставшимся дома. В первый раз штурман почувствовал, что его сторонились, оттого что считали виновным в смерти Ромера. Но тут же обругал себя, точно ему неожиданно открылась истина: "Дурак, ведь ты побывал там, где не был никто из них, а тебе и этого еще недостаточно".
      Но может быть, и на самом деле еще недостаточно вернуться оттуда, может быть, такова участь каждого, кто ушел от смерти? Никто никогда их не поймет, и никто не осмелится расспросить о подлинном смысле происшедшего. О чем же он думал в ту минуту, когда решил, что все кончено? Обхватив голову руками, чтобы укрыться от оглушительного рева, возносившегося над землей, штурман попытался взглянуть в лицо тому, о чем он и сам избегал думать. После памятной ночи эта мысль, неуловимая, но упорная, неотступно преследовала его, не давала ему покоя, как он ни старался от нее отмахнуться. Он промолчал, когда его расспрашивали офицеры, промолчал и перед Адмиралом, который ничего не желал знать. Вызывая в памяти образ молодой женщины, он пытался подавить ату мысль, но властный зов самолетов заставил ее наконец прорваться в его душе. Да, когда он готов был воскликнуть в один голос со стрелком: "Что случилось?", он понял, что пробила роковая минута. Стрелок мог бы и не удивляться так. Конечно, он не успел предупредить пилота о том, что сверху на них несется самолет, но самто он знал, в чем дело. Самолет нырнул под них, и .как раз в этот момент все затрещало, два винта из четырех были сломаны и крыло покорежено. А у того самолета, наверное, разнесло оба киля и руль высоты. Но все произошло столь внезапно и страшно, что невозможно было найти слова, и, как весь экипаж, как сам штурман, стрелок словно оцепенел. На языке вертелись только пустые фразы, вроде: "Что случилось?"
      Что ж, штурман не раз говорил себе, что встречи с другим берегом ему не избежать. Каждую ночь, покинув свой берег, они погружались во мрак и сверкание разбушевавшегося океана, и, избежав встречи с другим берегом, возвращались назад. И вдруг штурман очутился прямо перед ним, словно ему открылся мрак еще более непроглядный. Самолет должен был вотвот развалиться. Падать он будет считанные секунды и, точно огромное дерево, ломая ветки, с чудовищным треском рухнет на землю. Штурману уже нечего было желать, но ведь мог он о чемто сожалеть. Однако, охваченный оцепенением, он ни о чем и ни о ком не сожалел. Словно безучастный зритель, он хладнокровно ожидал собственной гибели, безрадостно принимая судьбу точно так же, как принимал все, что приходилось ему делать с начала войны.
      И вот тогда пилот сказал: "Приготовьтесь к прыжку", а затем: "Прыгайте!" И без всякого перехода штурман оказался на свекловичном поле, целый и невредимый, почти без единой царапины; так уцелевшие после катастрофы люди оказываются бог весть почему в сотне метров от взрыва, на какойто кочке. Единственное, чего он лишился, был серебряный портсигар.
      Но вот чего штурман не понимал. С той минуты, когда он готов был без сожаления со всем проститься, он уже не мог найти с землей общего языка. Ни с женщиной, ни с Адмиралом, ни с командиром эскадры; и он не знал, существует ли какойнибудь выход.
      Он поднял голову. Снова стало почти совсем тихо, бомбардировщики были уже далеко; они катили впереди себя грохочущие валы, а позади них опять вступало в свои права нормальное течение мыслей - так выпрямляется трава, когда над ней пронесется ураган. Но время точно остановилось для штурмана. И он вспомнил тот период, когда его мучила болезнь желудка. Приступы боли повторялись все чаще, делались все сильнее, они были такими упорными, что он уже Не надеялся от них избавиться. Его без конца обследовали, кормили разными лекарствами, но легче ему не становилось, и пришло время, когда он, чтобы избежать мучений, решил избегать того, что их порождает, и перестал есть. Поначалу он питался одними овощами, затем заменил их отварами, но бросить работу не хотел и однажды, вылезая из самолета, упал в обморок.. Тогда он отказался от всякой пищи, только пил воду. Через несколько месяцев после начала болезни он смирился с близостью смерти, смирился так легко, что сам себе удивился. Это оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Чем слабее он становился, тем больше угасал в нем вкус к жизни. Врачи решили оперировать его, и он дал согласие. Прошло несколько дней после операции, он за все это время выпил только несколько ложек подслащенной воды, и, когда медсестра принесла ему пюре, он оттолкнул тарелку. Ему говорили, что он спасен, что может теперь есть и это не вызовет боли, но он не верил. Пища, а вместе с ней и сама жизнь потеряли для него всякую привлекательность.
      "Вот в чем дело, - подумал штурман. - Я сошел с дорожки, и ко мне еще не вернулся вкус к жизни". И он тихонько улыбнулся себе или, точнее, тому Рипо, который был его сообщником как в больших, так и в малых делах. Он улыбнулся тому, что не в состоянии был представить, как сможет теперь восстановить с миром утраченную связь. В тот раз он в конце концов уступил и о некоторой опаской проглотил пюре, но теперь у него не было никакого желания вылезать пз своей комнаты. До тех пор пока ему не сообщат, что с него снимают арест, он не желал даже пользоваться законным правом питаться в столовой вместе с товарищами, которые, быть может, относятся к нему, как к преступнику. Ему хотелось написать женщине письмо, но он не знал ее фамилии; не посылать же его по адресу: Миссис Розике X., ВэндонЭли, 27, Саусфилд. Да и что он ей напишет? Он несколько раз начинал письмо и в одном из черновиков писал:
      Дорогая Розика!
      Я рад был бы повидать Вас, но мне запрещено выходить за пределы авиабазы. В тот раз мне многое хотелось Вам сказать, но я не решился. Не сердитесь. Я был очень неловок и очень робок. Мне нужно было привыкнуть к свету дня, а Вы остались для меня ангеломхранителем той ночи, когда я разбудил Вас, позвонив в Вашу дверь, как путник, потерявший дорогу.
      Согласитесь, что это была чудовищная наивность. Если каждый штурман, не уверенный больше в своем курсе и потерявший товарищей, станет вот так останавливаться перед домом и будить женщин, чтобы расспросить их, далеко ли до ближайшего города и как он называется...
      Он порвал все черновики и с раздражением отложил перо, точно речь шла о признании в любви и он не умел объясниться. Он решил наконец, что одной попытки достаточно и что он снова стал жертвой собственного воображения. "Вот моя беда", - вздохнул он. Пришел к женщине и ничего не сумел ей сказать. Если он придет еще раз, все будет точно так же. Но вдали от нее его преследовали те же иллюзии, те же миражи, что и во время долгого полета. Когда, склонившись над картами, он сидел в своей тесной, как чуланчик фотографа, кабине, где лампочка горела день и ночь, ему никогда не удавалось погрузиться в свои вычисления настолько, чтобы забыть о стихии, среди которой он находился. Сквозь переборки он видел яростный поток, прокладывающий себе дорогу в небе, самолеты, почти касающиеся друг друга. Он знал, когда нервы стрелков будут напряжены до предела этим извержением зенитного огня, однако некоторые его товарищи оставались совершенно спокойными, точно сидели в учебном тренажере, окруженные бортовыми приборами.
      Он снова взял листок бумаги и начал писать: "Дорогая Розика...", потом смял написанное и встал. Натянув плащ и надев пилотку, он тихонько вышел из комнаты и направился по тропинке к шоссе. Все его дурное настроение прошло, и он улыбнулся. Он зашагал тверже и размашистей. Казалось, сумрак укрывает его, и это дружеское потворство придавало ему смелости. Ночь была самая обычная, и мир вокруг безропотно продолжал жить без света. Но на этот раз штурман был на земле и чувствовал себя уверенно.
      Перед решеткой он остановился в нерешительности. Он не подумал о том, что калитка может быть заперта. Если это так, у него не хватит смелости, и он повернет назад. Он пожал плечами и тронул ручку. Калитка не была заперта. Он решительно зашагал по гравию, нащупал у двери кнопку и нажал ее. Раздался короткий звонок, но он был совсем не похож на тот, другой, в ночь катастрофы; то же самое окно распахнулось на втором этаже, но света не было.
      - Who is there? ' - спросил знакомый голос,
      1 Кто здесь? (англ.)
      - Это я, - ответил он.
      Внезапно он ощутил в себе огромную уверенность;
      от былой подавленности не осталось и следа. Ни разу он не подумал о том, что будет неосторожностью прийти к женщине среди ночи, что сегодня суббота и может появиться intelligenceofficer, что не известно еще, хочет ли она его видеть. Это его не тревожило. На этот раз он вверился инстинкту, который вел его, как зверя, с приближением зимы перебирающегося на другой материк. И он просто сказал пофранцузски: "Это я", словно ей больше некого было ждать.
      - Входите.
      Он не произнес ни слова, прежде чем не вошел в гостиную и не стал рядом с лампой. Тогда он повернулся к женщине и на лицо его упал свет.
      - Простите, что я так поздно, - сказал он, - но мне нужно было вас видеть. На авиабазе со мной обошлись очень жестоко.
      - Вы с ума сошли, - ответила она. - Я уже легла. Словно защищаясь, она запахнула на груди халатик.
      - Что с вами сделали?
      Он помолчал, вглядываясь в ее лицо. Вдруг она посмотрела на него с глубокой и беспокойной нежностью, отчего зрачки ее расширились и лицо словно осветилось.
      - Теперь, - совсем тихо сказал штурман, - они могут со мной делать все что угодно.
      Он шагнул к ней и обнял ее. Бесконечно долгую минуту он не шевелился. И снова он слышал, как у самого его уха громко стучит ее сердце.
      V
      Когда он возвратился в лагерь, садились последние самолеты. Под дверью лежала новая записка: назавтра его вызывали к командиру эскадры. Штурман поднял записку и бросил на стол. Потом разделся и заснул безмятежным сном.
      Проснулся он с чувством освобождения. Он тщательно побрился, вскочил на велосипед и покатил к аэродрому.
      - Надеюсь, вам лучше? - спросил командир эскадры, закуривая сигарету.
      - Да, лучше, - ответил штурман.
      Вчерашний вылет прошел без осложнений; все самолеты вернулись. У командира эскадры тоже, кажется, было хорошее настроение; складки на лбу были не такие глубокие.
      - Значит, теперь вы можете приступить к боевым операциям? - спросил он и бросил быстрый взгляд на стоявшего перед ним штурмана.
      - Если нужно.
      - Прекрасно. Я попрошу врача освидетельствовать вас. А пока, - сказал он, пододвигая лист бумаги, - подпишите это.
      Штурман взял бумагу. Это было объявленное ему взыскание: "Командир эскадры накладывает на лейтенанта Рипо простой недельный арест. Основание: отказ от участия в выполнении боевого задания со ссылкой на нездоровье, но без обращения к врачу".
      Не говоря ни слова, штурман положил бумагу на стол.
      - Вы не подпишете? - спросил командир эскадры, подняв на него глаза.
      - Мне нужно подумать, - ответил штурман. - Мне кажется, что в определении учтено далеко не все.
      - Да, конечно, не все. Вы хотите, чтобы я добавил, что изза вас погиб капитан Ромер?
      Командир эскадры курил, отставив руку с сигаретой в сторону, словно не хотел чувствовать запаха табака. Время от времени он подносил сигарету ко рту и слегка затягивался.
      - Нет, - сказал штурман. - Я бы хотел, чтобы, если возможно, перед словом "отказ..." было добавлено чтото вроде: "Будучи вынужден за четыре дня до этого выброситься с парашютом из гибнущего самолета в результате катастрофы, стоившей жизни двум экипажам...". Так было бы справедливей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6