Инспектор, человек лет тридцати пяти, довольно высокий, с полными щеками, относительно приветливый и всей повадкой гораздо более напоминавший представителя торговой фирмы, чем полицейского чиновника, выслушал комиссара, вкратце изложившего показание переплетчика.
– Разумеется, довольно мало вероятно, чтобы это был тот субъект, которого мы ищем. Но так как до сих пор нам не удалось напасть на след… ("Старуха еще ничего не сказала", – снова подумал Кинэт)… мы не имеем права быть особенно разборчивыми. Не было ли у вашего незнакомца каких-нибудь пакетов?
– Кажется, нет… Я даже почти уверен, что у него пакетов не было.
– Правда, он мог отдать их своему соучастнику. Легко допустить, что таковой был. В котором часу это произошло?
– Я уже успел немного поработать. На часы я не смотрел. Утро было в разгаре.
– Часов десять?
– Скорее половина десятого.
Вмешался комиссар.
– Я уж говорил, что время не совпадает.
– Не совпадает с нашей предварительной гипотезой. Конечно; мы мало допускаем, что убийство было совершено днем. С другой стороны, убийца мог почему-либо задержаться близ места преступления.
– Не совпадает и число.
– Это врачи говорят про воскресенье. Что касается меня, то, знаете ли, ошибка в сорок восемь часов…
Кинэт вежливо перебил его:
– Я думал, у вас уже есть улики… или даже другие показания. Удивительно, что соседи ничего не слышали, ничего не заметили…
Полицейские не отозвались. Казалось, они размышляли о чем-то.
– Если мои сведения ни с чем не согласуются, то они в значительной степени теряют интерес.
– Это не основание, чтобы пренебрегать ими, -
возразил инспектор. У вас сохранилось сколько-нибудь определенное воспоминание об этом человеке? Можете ли вы описать его приметы?
В голове Кинэта молнией пронеслась мысль:
"Вот решительная минута. От нее, может быть, зависит все. Ко мне, раздумье всей бессонной ночи, ко мне, искусная дозировка!"
Незадолго до рассвета Кинэт изложил на бумаге по пунктам описание вымышленных примет, на которых ему заблагорассудилось остановиться.
Бумага лежала в кармане. Он как будто видел расположение строк. Но он должен был избежать тона человека, говорящего что-то наизусть. Или, вернее, делая планомерное и быстрое усилие памяти, должен был симулировать усилие, гораздо менее уверенное.
– Кажется, да, – начал он, – хотя у меня и нет привычки к этому. Впрочем, лицо его невольно обращало на себя внимание. Особенно нос, с большой горбинкой, и черные глаза под косматыми бровями. Щеки худые, впалые. Вид, как бы это сказать? Не то, пожалуй, испанца, не то даже восточного человека.
– Усы?
– Да, черные, очень густые, довольно длинные.
– Высокий или низкий лоб?
– Скорее низкий.
– Узкое лицо?
– Да.
– Приблизительно какой возраст?
– Около сорока.
– Какой рост? Какое телосложение?
– Я хотел сказать, что рост высокий, но теперь спрашиваю себя, не показался ли он мне высоким благодаря худобе.
– Подождите, я запишу все это. В общем – тип мулата?
– Да… но не слишком.
– Говорит с акцентом?
– Нет. Голос довольно низкий… Ничего особенно характерного.
– Нос, вы сказали, с горбинкой? Не сломанный? Может быть, в этом месте сильно выступает кость?
– Нет, по-моему.
– Не запомнились ли вам какие-нибудь приметы? Родинки? Родимые пятна? Оспенные следы? Рубцы?
– Мне бросились в глаза две-три маленьких ямочки у него на лице, похожие на следы от оспы. Но в каких именно местах, не помню.
– А уши?
– Большие. Да. Очень даже большие.
– Особой формы? Острые?
– Пожалуй… да, кажется.
(Кинэт старается представить себе собственные уши.)
– Загнутые в верхней части? Вы обратили на это внимание?
– Нет, признаться…
И Кинэт прибавляет со смущенной улыбкой:
– Я воображал, что лицо его запечатлелось в моей памяти, как фотографический снимок. На самом же деле, как видите, многие подробности вызывают во мне сомнения.
– Вы описали его очень недурно. Мы привыкли к гораздо более неопределенным описаниям. Как он был одет?
Кинэт погрузился в притворную задумчивость. Ночью он тщательно разработал этот вопрос. Он пришел к заключению, что целесообразнее всего не давать об одежде никаких точных сведений. Если кто-нибудь из соседей действительно видел, как Легедри вошел в переплетную, такой свидетель мог рассмотреть цвет и характер одежды лучше, чем что-либо другое. Зачем подвергать себя риску впасть в противоречие с ним?
– Признаюсь, я опять в замешательстве. Единственное, что я осмеливаюсь утверждать, это то, что на нем был котелок… (Говоря о котелке, переплетчик без особого риска соглашался с возможным свидетелем.)… Что касается одежды, она состояла, очевидно, из пиджачной пары самого обыкновенного покроя… Цвет от меня ускользнул совершенно.
– По всей вероятности, это был заурядный серый цвет. Можете ли вы сообщить нам что-нибудь еще?
– Ах, да! У него был очень заметный кадык.
– Если бы вам его показали, вы бы, конечно, узнали его?
– Я в этом убежден.
– Ну, хорошо, посмотрим.
Кинэт встал.
– Я к вашим услугам, господа. И в то же время надеюсь, что я вам не понадоблюсь.
Инспектор проводил его до коридора.
– Это будет зависеть от хода следствия. Если мы добьемся результатов в совершенно ином направлении, у нас не будет никаких оснований заниматься вашим неизвестным. Но если в нашем распоряжении останется только этот след, придется разыскать его. И ваша роль на этом не кончится. Во веком случае, благодарю вас.
XIV
ВОЕННЫЙ СОВЕТ У ШАНСЕНЕ.
ПАПКА ГЮРО И СТРАННАЯ ЛЮБОВНАЯ СЦЕНА
В кабинете г-на де Шансене на улице Моцарта сидят и курят трое мужчин. В виду раннего часа Шансене, только что кончивший завтрак, просит еще чашку кофе. Саммеко следует его примеру. Один Дебумье отдает предпочтение портвейну.
– Авойе пришел ко мне, когда я одевался, и проводил меня сюда, – говорит Саммеко. Ему не терпелось отдать отчет в своей вчерашней миссии. Я чуть было не пригласил его. Но такого молодца лучше держать на почтительном расстоянии. Из сказанного мной уже следует, что рапорт скорее оптимистичен. По его мнению, свидание с Гюро состоится тогда, когда мы этого пожелаем. Не будем забывать, однако, что Авойе сомнительная личность. Удовольствие, которое он испытывает, играя какую-то роль, и туманные выгоды, ожидаемые им, могут вскружить ему голову.
– По-моему, – заявляет Шансене, – он слишком много себе позволил. Ему удалось запугать женщину. Но отнюдь не доказано, что Гюро будет реагировать в том же духе и не сочтет вопросом чести не проявлять уступчивости в ответ на столь прямые угрозы. Во всяком случае, мы чересчур приоткрыли свои карты. Можно было действовать более вкрадчиво, более исподволь. Вы говорили с министром, Дебумье? Какое у вас впечатление?
– Знаете, я поймал его только в кулуарах. Мы разговаривали пять минут. И, по-видимому, ему не очень-то хотелось, чтобы нас видели вместе.
– Сказал же он хоть что-нибудь?
– Он сказал: "Я бы не поднял этой истории, потому что мне не свойственно добиваться смерти грешников. Но, нужно признаться, ваши дела неважны. Если Гюро действительно выступит с запросом, я объясню, почему status quo продолжалось. Я сделаю все, чтобы оправдать прошлое. Свое прошлое мне оправдать удастся, но не рассчитывайте, что я воспротивлюсь изменению порядков, при которых вы благоденствуете. Не рассчитывайте и на людей, которые займут мое место. Мне придется даже сказать, и, между прочим, это правда, что у меня в министерстве соответствующая реформа уже разрабатывалась, и что запрос Гюро только опередил наши намерения".
– Словом, крах! – говорит Саммеко.
– Очевидно, – соглашается Шансене. – Эту тяжбу мы можем выиграть лишь при условии, что она не будет разбираться.
– На прошлой неделе ты был настроен менее мрачно.
– За это время я много думал. Да и Бертран разочаровал меня. Он уверяет, что мы сильно преувеличиваем парламентскую подкупность.
– Как будто он сам не играл на ней!
– Согласно его уверениям, ценою денег можно заставить депутата голосовать с энтузиазмом за то, за что он голосовал бы без энтузиазма. Или в лучшем случае, заставить его голосовать по такому вопросу, по которому он предпочел бы воздержаться. Или, наконец, можно добиться, чтобы он согласился не бесноваться, когда никто и ничто не принуждает его к этому.
– Нам ничего больше и не нужно!
– Да, поскольку речь идет о Гюро, об одном Гюро. А ведь становится все более и более ясно, что загвоздка именно в нем и только в нем. До такой степени ясно, что, по-моему, он сам не может не отдавать себе отчета в этом. Мы в его руках. Он очень умный человек и должен это чувствовать. Ему не понадобилось бы почти никакого усилия, чтобы задушить нас. Он уже схватил нас за горло. А ведь, пожалуй, в настоящее время во всей Франции не нашлось бы другого крупного объединения, которое оказалось бы столь легко уязвимым. Такой удар нельзя нанести наугад.
– Не знаю, к какому выводу ты хочешь привести нас.
– Я тоже не знаю. Я нащупываю… Вопрошаю факты. Ведь данный вопрос не имеет прямого отношения к кругу его деятельности. Выборные интересы непосредственно не затронуты. Может быть, он хочет насолить министерству? Нет. Повод неподходящий. Может быть, ему нужны деньги и он шантажирует нас? Может быть, кто-нибудь оказывает на него давление? Надеюсь, через час все это станет мне немного более ясно.
– Каким образом?
– Пусть только это останется между нами. Хорошо? Я дал слово сохранить тайну. Ровно в десять у меня свидание в Префектуре.
Он пододвигает кресло, понижает голос.
– Я получу сведения о Гюро. От маленького чиновника. Это обойдется нам в тысячу франков. Я счел возможным решиться на такой расход, не посоветовавшись с вами.
– Я достал бы эти сведения даром от чиновника не маленького.
– Хорошо. Я беру тысячу франков на себя.
– Полно!
– Впрочем, твой не маленький чиновник впоследствии тоже пригодится. Если он может оказать нам существенную поддержку… Без двадцати пяти десять. Пожалуй, мне пора. Не хотите ли воспользоваться автомобилем? Нет? У Дебумье свой? В таком случае, до половины первого в моем клубе. Будем надеяться, что я приду к вам не с пустыми руками.
* * *
Прождав минут пять на кожаном диванчике, против застекленного помещения канцелярского сторожа, Шансене увидел, что по коридору с опаской пробирается тот чиновник, к которому он пришел.
Это был уже очень пожилой человек с длинными седеющими усами и почти белыми волосами, подстриженными ежом. Довольно большие и как будто решительные глаза. Очки. Сильно потрепанный жакет. Двойной очень высокий воротничок и галстук-пластрон.
Убедившись, что в помещении сторожа никого нет, чиновник необычайно вяло пожал руку Шансене.
– Идите за мной, – прошептал он. Если кто-нибудь попадется навстречу, сделайте вид, что вы не имеете ко мне никакого отношения.
Шансене почувствовал легкую досаду.
"Сколько церемоний! Ему хочется раздуть ту маленькую услугу, которую он мне оказывает".
Чиновник прошел два-три коридора, остановился перед дверью с матовым стеклом, послушал минутку и вошел в комнату, знаком предложив Шансене следовать за ним.
Комната была самая банальная, рассчитанная на двоих служащих. В ней стояли два сдвинутых письменных стола.
Собственноручно отодвинув на некоторое расстояние от своего стола стул, чиновник указал на него посетителю. Потом уселся в свою очередь, кашлянул и потер руки.
– Я попросил вас зайти в это время, – сказал он совершенно беззвучно, потому что сегодня утром мой коллега занят в другом месте. Нечего говорить вам, какие последствия грозили бы мне, если бы все открылось.
– В таком случае я в отчаянии, сударь, что причиняю вам столько огорчений и подвергаю вас опасности. Мой приятель мог без всякого труда добыть эти сведения у видного чиновника, с которым он знаком…
– Сомневаюсь… Сомневаюсь…
– Уверяю вас.
– Не представляю себе, какие именно сведения были бы сообщены вашему приятелю. Папка папке рознь. Да и назвал ли ваш приятель интересующее его лицо? Ведь речь идет не о г. Дюране, продавце зонтиков.
Он помолчал минутку, опять кашлянул.
– Словом, как угодно. Если вы рассчитываете получить те же сведения иным путем, со мной, пожалуйста, не стесняйтесь. Для меня это будет даже облегчением. За напрасные хлопоты я не возьму ничего.
Шансене, человек по натуре вспыльчивый, чуть не поймал чиновника на слове. Но он подумал, что Саммеко мог и прихвастнуть. Люди часто уверяют, что перед ними раскрыты все двери, но уверения эти сплошь и рядом оказываются пустой болтовней.
– Нет. Я не хочу, чтобы ваши труды пропали даром. Но я думаю, что ваше начальство менее щепетильно. И потом, вы имеете дело не с мальчишкой и не с болтуном.
Чиновник выдвинул левый ящик своего письменного стола и с поразительной ловкостью достал оттуда какой-то предмет, по всей вероятности, папку, ни размера, ни цвета которой Шансене не успел рассмотреть; затем, приподняв большой клеенчатый бювар, повернул его в сторону Шансене и заслонил им, как экраном, таинственную папку.
– Вы слышите меня? – прошептал он. – Я не буду говорить слишком громко. Если кто-нибудь неожиданно войдет, я сразу же переведу разговор на угрожающие письма, которые вы будто бы получили. Не вздумайте удивиться.
– Разве вы не позволите мне самому просмотреть эту папку? – растерянно спросил Шансене.
– Нет… Нет…
– Как же так?
– Я прочитаю вам дело.
– Простите, но я хочу прочитать его собственными глазами.
– Неужели вы думаете, что я стану сочинять небылицы!
– Нет, но может быть, вам придется делать выборки… Вообще, я не понимаю, абсолютно не понимаю. Остальные ваши предосторожности, пожалуй, только чрезмерны. Эта же предосторожность нелепа.
– Будь вы на моем месте, вы нашли бы ее весьма разумной.
– Почему?
– Уверяю вас, сударь. Благодаря ей, вы лишены возможности сказать, что эта папка была у вас в руках.
– Ребячество!
– Может быть.
У чиновника чувствовался такой прочный сплав упрямства и страха, что оставалось только подчиниться или уйти.
– Вы слушаете меня? Пожалуйста – ничего не записывайте. Мне неприятно, что я вынужден противоречить вам. Но повторяю, все это гораздо серьезнее, чем вы, по-видимому, думаете.
По-прежнему заслоненный большим прямоугольником клеенчатого бювара, он пробегал глазами дело, перелистывая страницу за страницей.
– Ну, что же? Почему вы не читаете?
– Сейчас. Я ищу, с чего начачть.
– Читайте по порядку.
– Порядок тут очень условный.
"Еще одна предосторожность, – подумал Шансене. – Он не желает даже, чтобы я ознакомился с общим характером дела. Наберемся терпения. Если его издевательство зайдем слишком далеко, я дам ему всего-навсего двести франков".
– Вот… Здесь говорится о происхождении известного вам лица. Вряд ли это особенно интересно. Отец – секретарь суда. Родился он, т.е. отец, в Бельфоре. Семья эльзасская, а, может быть, даже и немецкая, из великого герцогства Баденского.
– Позвольте! Да это очень интересно. Немецкое происхождение! У человека, специализирующегося на иностранной политике!
– Не так громко!… Это вовсе еще не доказано. Для вас не тайна, что в наших делах масса сплетен. Между прочим, басня о незаконном рождении. Он будто бы сын не вышеупомянутого секретаря, а турского судьи. Отец его служил в это время в Туре. Но опять-таки не увлекайтесь. Утверждают, что судья платил за учение мальчика в лицее. Но тут необходимо было бы иметь точные данные о судье, имя которого для меня пустой звук. Возможно, что он оставил по себе в Туре безупречную память, что он вообще занимался благотворительностью, был известен добрыми делами. Знаете, эти папки – настоящие осиные гнезда. Я знавал немало умников, которые попадали впросак, подходя к ним не так, как следует. Начальство боится их, как чумы. Перейдемте лучше к описанию деятельности означенного лица. Так-с. Слушайте. Здесь опять неразбериха. Написано, что он масон, указано название ложи. А сбоку пометка, сделанная кем-то из служащих. Я читаю ее дословно: "Сведение ложное. Г. никогда не состоял членом масонского ордена, не принимал участия ни в каких ритуалах. Ошибка могла произойти потому, что он интересовался рабочими братствами, доныне процветающими вокруг Тура и действительно имеющими родственные черты с масонством как в силу происхождения, так и в силу сходства обрядов, вступительных и иных". Вот видите. Потом идет речь о денежных фондах в период его первой выборной кампании.
– Это как раз очень важно.
– Упоминается турский фабрикант, некий Лесушье, вложивший будто бы в это дело пятьдесят тысяч франков. Многовато, по-моему. При содействии Г. Лесушье получил несколько лет спустя орден. Ну, что же! Это вполне естественно. Потом начинается чрезвычайно путаная история о канонике, в которую я не советовал бы вам вникать.
– Почему?
– Потому что в ней нет никакого смысла. Г. будто бы виделся с этим каноником очень часто. Они вместе обедали. Было это в самый разгар деятельности Комба и борьбы с конгрегациями. Г. вотировал за Комба. Между тем все знали, что он одобряет далеко не все меры Комба, что, как и Бриан, он стоит за более мягкую политику, что он против изгнания всех без разбора. Отсюда масса предположений. Каноник будто бы играл роль посредника, были установлены какие-то оккультные связи, Г. заручился обещанием поддержки во время выборов, получал субсидии… А ведь, может быть, этот каноник просто-напросто причащал его, когда он был маленьким… Обвиняют Г. и в том, что он под шумок вел в полку агитацию против милитаризма. Полковник охарактеризовал его как "человека опасного, но слишком ловкого, чтобы открыто стать на такую позицию, которая позволила бы применить суровые меры". Иначе говоря, полковник, имевший с ним дело в то время, сожалеет, что его не удалось послать в дисциплинарный батальон. Теперь это вряд ли мешает означенному полковнику приставать к нему с просьбами о протекции.
– Все это очень скудно, по-моему. Нет ли каких-нибудь более существенных или более точных данных о его политической деятельности? Вы ничего не пропускаете?
– Нет. Я пропускаю похвалы. Чего-чего нет в наших делах! Есть даже похвалы. Я читаю дословно: "Как в своем политическом окружении, так и в различных сферах, с которыми он поддерживает связь, Г. пользуется репутацией абсолютно порядочного человека…"
– Жаль! – против воли вырвалось у Шансене.
– Вы находите? А!… Пожалуй. Я продолжаю: "Имя Г. никогда не фигурировало ни в одном списке субсидий, проходивших через наши руки. Впрочем, образ жизни его, принадлежащий к числу самых скромных, вполне соответствует доходам, которые он показывает. Вознаграждение, получаемое им в парламенте, и заработки в области журналистики несомненно позволяют ему покрывать все расходы. Связь с Жермэной Бадер не может быть для него сколько-нибудь тяжелой обузой, так как означенная особа вполне обеспечена заработком в театре и вовсе не стремится к роскоши".
– Однако, мне говорили, что у нее одна из самых изящных квартир на набережной.
– Мало ли что говорят!
– А что еще относительно его личной жизни? Ерунда. Несколько лет тому назад он будто бы был постоянным посетителем знаменитого дома терпимости около Биржи. На самом деле он, может быть, всего только раз и заходил туда, выпить бокал-другой с приятелями. И потом, какое нам дело? Одна госпожа Бадер могла бы иметь что-нибудь против… Говорится тут и о мастерской одного художника, на Монмартре… Очень молоденькие натурщицы и опиум… Но имя Г. упоминается только между прочим, в числе знакомых художника. У художника были неприятности, и он попросил Г. оказать ему содействие. Г. содействие оказал. Но это ничего не доказывает… До Жермэны Бадер любовницей его была старшая мастерица швейной фирмы. Он ее бросил. Некоторое время эта особа преследовала его… Самая банальная история.
– Может быть, он бросил ее с ребенком?
– Выдумаете тоже! Гораздо вероятнее, что она его обманывала или надоела ему до полусмерти… А шантажом занялась, проведав, что он занимает видное положение. Знаем мы их!
– Упоминается ли тут имя этой особы?
Чиновник пристально взглянул на Шансене.
– Зачем вам оно?
Шансене стало крайне неловко.
– Просто так, разумеется. Я спросил из чистого любопытства… Итак, это все?
– Боже мой, да!
– Вы не скрыли ничего важного?
– Нет, уверяю вас.
– Создается впечатление, что вы на его стороне. Да, да. Вы тщательно смягчаете все неблагоприятные обстоятельства.
– Нет. Я только предостерегаю вас. Ибо в сплетнях такого рода вы менее искушены, чем я.
– Тогда скажите прямо, что на ваши дела нельзя полагаться. Они ничего не доказывают. Вы и раньше могли бы сказать это.
– Извините. Данное дело доказывает, что господин, о котором идет речь, – порядочный человек.
– Более или менее.
– Скажу вам еще одно. Это дело исключительное и утешительное.
Нефтепромышленник спросил себя, не издевается ли над ним чиновник. Губы его сжались.
– Утешительное? Вы, право, забавляете меня.
– Мне впервые представился случай ознакомиться с этим делом. Кстати, лично я всегда относился с уважением к означенному господину. Политика тут не играла роли. Но я рад найти подтверждение своим мыслям. Да. Очень рад.
"Неужели он настолько глуп, – подумал Шансене, – и воображает, что я пришел к нему за хорошим отзывом о Гюро? Или ему вздумалось проучить меня?"
Ассигнация в тысячу франков лежала в конверте, в одном кармане с бумажником. Нефтепромышленник вспомнил о ней без энтузиазма. Прежде, чем достать ее, он пожелал убедиться, что его не слишком провели.
– Можно ли верить вам? – спросил он твердым голосом. – В этой папке действительно нет больше ничего хоть сколько-нибудь значительного? Значительного в благоприятном или неблагоприятном отношении? Ничего для меня интересного? Вы это подтверждаете?
– Даю вам в этом честное слово.
– Хорошо… Тем хуже.
И он протянул конверт.
* * *
Четверть часа спустя после ухода Шансене, Дебумье встал.
– Идемте? – сказал он.
Но Саммеко уже несколько минут чувствовал, как в нем зарождается довольно непредвиденное раздумье. Оно определялось по мере того, как беседа утрачивала свой интерес. Действительно, соблюдая известную корректность по отношению к отсутствующему компаньону, оба нефтепромышленника почти тотчас же перестали говорить о Гюро и перешли на отрывочный разговор о современной мебели, соблазнительные образчики которой находились у них перед глазами.
Саммеко, не увлекавшийся вопросами декоративного искусства, рассеянно поддакивал словам Дебумье. Он заметил, что мысли его витают вокруг госпожи де Шансене. Может быть, потому, что по квартире распространился очень слабый запах одеколона. Может быть, потому, что до него долетел отдаленный звук льющейся воды. "Она одевается". Никогда еще он не задумывался о госпоже де Шансене, совершающей свой туалет. И никогда еще, если только ему не изменяла память, он не был в такой ранний час в этой квартире. Он знал чету Шансене лет двенадцать. Он был на "ты" с мужем. На его глазах неразвившаяся прелесть жены приобрела краски и сочность сладостного начала зрелости. Он неоднократно желал ее, но без упорства. Несколько комплиментов, слегка более подчеркнутых в иные вечера, после обедов с обильными возлияниями; нежные взгляды; ничего, однако, переходящего за пределы маленьких вольностей, которые возникают в самой атмосфере большого общества и тотчас же рассеиваются.
"Она в ванной комнате или у себя в спальной. Ходит взад и вперед. Как интимно, непристойно, ласково это журчание воды. Дебумье не слышит. Я слышу, и у меня чувство, точно я приоткрываю портьеру. Жена друга. Какие-то неиспользованные права. Почти неприкосновенный запас вольностей, смелых попыток. Не чужая; ни духовно, ни физически. Как много раз я видал ее руки, плечи, грудь! Как часто мы смеялись над одним и тем же, улыбались одному и тому же! Сколько загоравшихся, но не погашенных взглядов! Я знаю ее запах; не запах духов, которые она любит, нет, именно ее запах. Я видел ее в такие дни, когда она бывала менее хороша собой. Вероятно, находил ее иногда некрасивой или несносной. Я застрахован от неровностей ее обаянья (усталость, дурное освещение, дурное настроение, платье не к лицу); даже от действия на нее времени. Я уже угадал тот путь, который она будет проходить, старея, и мне нечего беспокоиться об этом… Моя жена поддерживает с ней дружеские отношения, но не любит ее".
Однако, Дебумье не садился.
– Вам не извлечь себя из этого кресла? Новое искусство не отпускает вас?
– Иду… Простите. Если бы не было так рано, я обратился бы к госпоже де Шансене за одним маленьким указанием практического характера… Но у меня не хватает смелости…
– О, вы ведь здесь, как дома. Горничная скажет, можно или нет. Подождать вас?
– Нет, в таком случае. Попытаюсь. Не хочется заходить еще раз специально для этого.
В гостиную вошла горничная, которой Дебумье передал поручение Саммеко в то время, как она помогала ему надевать пальто.
– Вам угодно видеть графиню, сударь?
– Если это не обеспокоит ее. Пусть она нисколько со мной не церемонится. Обязательно передайте это.
– Сейчас спрошу графиню.
Прошло больше десяти минут. Саммеко весьма нуждался в них, не столько чтобы набраться храбрости, сколько чтобы окончательно уяснить себе, какой именно оттенок он собирается придать подготовлявшемуся маленькому событию.
Ибо это было в некотором роде событие; и маленьким оно было только условно. Саммеко чувствовал себя взволнованным, сердце его билось; собственное волнение доставляло ему живейшее удовольствие. Нефтяные дела отходили в практически полезные, но не слишком почтенные области его бытия, похожие на окраины больших городов, где строят товарные станции, резервуары для хранения газа.
"К счастью, в жизни есть женщины!"
К счастью, в жизни есть и такие мужчины, как он, способные забыть про огромные дела, резким пожатием плеч отстранить от себя соблазн миллионов, если только рематическая мечта поманит их.
"Я человек буржуазного происхождения, буржуазной формации. Но именно это вовсе не буржуазно. Мне присуще какое-то рыцарское безрассудство. Мое отражение в этом зеркале плохо освещено. В другом костюме я был бы похож на страстного авантюриста эпохи Возрождения. Я меньше напоминаю испанца, чем Морис Баррес. Во мне больше нежности и чувственности. Больше истинно французского. Я мог бы вести совсем иную жизнь. Я защищаю свое наследие. Известного рода лояльность по отношению к предкам. Мне вверен пост, дан пароль. Самому шикарному офицеру полка приходится иногда охранять во время стачки бакалейные склады. Это нисколько не умаляет его достоинства. Наоборот. Щегольство отлично выполненной работой, с которой не имеешь ничего общего. Вот именно, ничего общего. Перчатки. Я занимаюсь делами в перчатках. Это признак настоящего аристократизма. У Шансене, а он в той или иной степени аристократ по рождению, гораздо более плебейские приемы в борьбе с повседневными заботами. Даже в его нападках на Гюро заметен недостаток хорошего тона. Хотя бы эти шашни с префектурой. Они неблагородны. Мне следовало бы воспротивиться. Я постараюсь взять на себя переговоры с Гюро. Если дать им волю, эти переговоры кончатся какой-нибудь низостью с нашей стороны. На расстоянии Гюро не внушает мне антипатии. Красивое и тонкое лицо. Тоже настоящий француз. Разве нужно всегда подходить к людям, имея в виду только те дурные черты, которые им приписывают? Депутат Турени. Вероятно, у нас нашлись бы общие знакомые.
Примет ли она меня? Наверное. Иначе бы она не заставила меня ждать. Что сказать ей? Посмотрим. Определенных намерений у меня нет. Есть чувство. Строй души, проявления которого зависят от обстоятельств. Особенно от ее приема".
Снова появляется горничная.
– Пожалуйте, сударь.
И вот он в мышино-сером и бледно-розовом будуаре стиля модерн. Не успевает он войти туда, как открывается противоположная дверь. Мари де Шансене в свободном домашнем платье, похожем на пеньюар, протягивает ему руку. Она тщательно закончила свой туалет, сохранив за ним видимость импровизации. Струя ароматов, прохлады, влаги сопутствует ей и сразу же обволакивает их встречу чарами физической близости.
– Простите, что я принимаю вас в таком виде.
– А вы простите, что я дерзнул просить вас принять меня.
Он произносит это странным тоном. Она смотрит на него.
– О, дерзость не велика.
– Я не утверждаю, что вы сочли бы большой дерзостью эту просьбу, прочитав мои мысли в тот миг, когда я вдруг решился на нее… Почем я знаю?… Но вы не сразу поняли бы…
– Как вы торжественны!… Что нужно понять?
– То, что происходит во мне.
– Разве это так непонятно?
– Это мало правдоподобно. Бывают, знаете, маленькие внутренние драмы, в которых заинтересованное лицо великолепно разбирается, но которые похожи со стороны на неуместную шутку.
– Вам, кажется, удастся заинтриговать меня.
– Я к этому не стремлюсь. Совсем наоборот. Итак, слушайте. Мне вдруг стало ясно, что я не могу уйти сегодня отсюда, не увидав вас. Остальное утратило всякий смысл.
– Ну вот, вы меня видите.
– Да.
– О, какое да!
Она делает вид, что принимает слова Саммеко за пустую болтовню, но сама не верит этому, глядя на его проникновенное лицо.
Он снова принимается говорить:
– Вы удивлены? О, пусть я вам кажусь нелепым и смешным. Но вообразите на минутку, что я собираюсь в кругосветное плавание или на войну. Или ложусь завтра в больницу, где мне предстоит одна из таких операций, после которых выживают не больше половины пациентов. Об этом нет речи. Однако, предположим… Что же! Вам было бы гораздо менее трудно понять меня. Вы допустили бы, что до сих пор я мог молчать… даже больше, что до сих пор я мог не отдавать себе отчета в этом и лишь при свете какого-то события внезапно увидел, чем были вы для меня… Не правда ли?