Она решает поддержать разговор.
– Если вы друг его юности, вы должны знать, что он не очень-то любит, когда на него пытаются оказывать давление.
Посетитель качает головой.
– Я знаю, это довольно трудно. Вот почему я и пришел посоветоваться с вами. Но прежде всего мне хотелось бы до конца убедить вас, что я забочусь исключительно об интересах Гюро. Мне жаль, что тема запроса так суха. Я взялся бы доказать вам с цифрами в руках, что кампания, в жертву которой, – вполне искренно, конечно, со всем присущим ему жаром и напором, – собирается принести себя Гюро, не имеет под собой сколь-нибудь солидных оснований. И потом, разве все в этом мире чисто? Разве все в нем безупречно? Разве пристало такому человеку, как он, разыгрывать Дон-Кихота? Полноте! Возьмем хотя бы сцену. Представьте себе актера, воодушевленного высоким идеалом, который согласился бы поступить в театр не раньше, чем ему дали бы отчет, с точностью до сантима, в происхождении капиталов театральной антрепризы. Не раньше, чем он убедился бы, что искусство его непричастно ни к чему подозрительному. А? Ведь это вызвало бы смех.
Он понизил голос.
– Мне кажется, для такого человека, как Гюро, верхом честолюбия было бы добиться торжества своих политических идей. Что вы на это скажете? Я ведь и не думаю умалять его достоинства! Спросите, например, у радикалов, далеко ли они ушли бы в смысле получения власти и осуществления своей программы, если бы у них не было известных точек опоры? Задайте тот же вопрос Клемансо. Даже идейные схватки требуют денег, больших денег, Согласия других людей, сочувственного отношения и, время от времени, дружеской помощи. Рассмотрим теперь противоположную гипотезу. Возьмем человека, навеки вооружившего против себя очень могущественных людей, которые повсюду имеют заручку, которым в известных случаях стоит только издали сделать знак, чтобы кто-то поспешил исполнить их волю. Не будем заранее сгущать краски…
Он пододвинул стул и стал говорить еще тише.
– Как и мне, вам известно, что полжение Марки не из блестящих. Три или четыре года тому назад он реорганизовал свою антрепризу в акционерное общество. Театральные предприятия зиждятся на ничтожном капитале. Однако вот уже несколько лет, как под влиянием вечной нужды в деньгах он уступил часть своих акций и потерял большинство, убеждая себя, что эти акции будут мирно покоиться в ящиках друзей и знакомых, которые не станут чинить ему неприятности. И в самом деле, собрания проходили так, как ему было угодно. В обычное время людям, стоящим в стороне и ворочающим в двадцать раз более крупными суммами, даже в голову не приходит оспаривать у человека, ведущего предприятие, контроль над делом, столь скромным в финансовом смысле и приносящим столь ничтожные доходы. Они вложили в это дело небольшие деньги по знакомству, чуть ли не из любезности, и поставили на них крест. Они едва дают себе труд подписывать посылаемые им бумаги. И однако же, если кто-нибудь из акционеров по той или иной причине пожелает заручиться большинством, он без труда добьется этого. Акции сами поплывут ему в руки. И что такое пятьдесят или сто тысяч франков для людей, о которых я говорю? Сущие пустяки.
Он прервал свою речь и разразился подобием смеха.
– Сейчас вы начнете возмущаться. Представьте себе, при желании я завтра же мог бы сделаться вашим директором. Не правда ли, забавно?… Вы, разумеется, понимаете, за чей счет.
В эту минуту молодая женщина не попыталась отнестись критически к правдоподобию такого утверждения. Она только с ужасом просмаковала угрозу. "Он или другой. Они подослали его, чтобы я хорошенько усвоила одно: если Гюро будет несговорчив, сюда нарочно посадят человека, который отравит мне жизнь. Я связана только на два года, и, рассуждая теоретически, условия контракта охраняют мои интересы. Но два года – это очень много более чем достаточно для нанесения мне чувствительного ущерба. И найдется тысяча вещей, которых контракт не предусматривает. Когда актрису начинают преследовать…"
Вдруг она испугалась, что тревога ее слишком заметна. Она постаралась улыбнуться и заговорила развязным, почти наглым тоном.
– Вы? Нашим директором? Актерскую братию этим не удивишь. У вас вид человека, умеющего читать и писать. Ну, конечно, раз вы учились в одном лицее с Гюро. Значит, все благополучно. Вместо вас могли бы посадить какого-нибудь продавца каштанов. Сейчас же расскажу об этом Марки; посмотрим, какую он состроит физиономию.
– Нет, нет, пожалуйста. Ведь это еще не решено; на это нет даже, вероятно, никаких шансов. И потом я открылся вам самым конфиденциальным образом.
Жермэна опять повысила тон. Она испытывала необычайный прилив гордости и мужества.
– О, позвольте, дорогой господин Авойе! Вы пришли сюда вовсе не для излияний. Вы пришли угрожать мне. Не будем смешивать понятия. Производят ли на меня впечатление ваши угрозы – это мое дело. Но неужели вы воображаете, что я чувствую себя обязанной по отношению к вам скромностью или чем бы то ни было? Бросьте шутки!
Она перевела дыхание и, придав блеск глазам, выпрямившись, продолжала:
– Я-то, впрочем, никогда не теряю спокойствия. А вот, что скажет Гюро, узнав обо всем этом, другой вопрос.
– Но он ничего не узнает, помилуйте! Не узнает! Ради бога, не делайте глупостей. Может быть, я неправильно осветил вам положение, позволил себе какую-нибудь бестактность. Но ведь мною руководит желание оказать услугу Гюро и вам.
Он казался очень взволнованным. Она продолжала все так же порывисто:
– Он вполне способен начать с этого свою речь в Палате и рассказать во всеуслышание, к каким способам запугивания прибегают эти господа. Нашли кого запугивать! Женщину! Или же он напишет передовицу для своей газеты. Не думаете ли вы, что скандал обернется против него? Потому, что узнают про мою связь с ним? Но мы никогда ни от кого не прятались. Я живу на собственный заработок. О, ручаюсь вам, общественное мнение доставит вашим нефтепромышленникам порядочно неприятных минут. За кого принимаете вы французов?
Авойе делал то испуганные, то успокоительные жесты. Или проводил ладонями по черепу. Или, вытянув руки по направлению к Жермэне, махал ими, как махают носовым платком в знак приветствия.
– Сударыня! Сударыня! Вы совершенно заблуждаетесь относительно моих намерений. Мне следовало бы молчать. Но поскольку я уж начал говорить, лучше все-таки договорить до конца. Вы сами увидите, что я шел к вам не в качестве врага Гюро. Вы упомянули о его газете. Вы и не подозреваете, как удачно или, вернее, неудачно это упоминание. Со вчерашнего дня газета принадлежит лицам, о которых все время идет речь. Очень просто. Словом, большая часть акций в их руках. Это даже недорого обошлось им. Несчастная газета с направлением, с трудом натягивающая тридцать тридцать пять тысяч тиража, задолжавшая бог знает сколько типографии, бумажной фабрике, всяким посредникам…
– Как? Разве Трелар больше не играет там главной роли?
– Играет. Но он продержится только до тех пор, пока будет идти на поводу. Теперь вы понимаете?
Он встал. Лицо его выражало бесконечное сожаление. Он добавил:
– Начинает ли вам становиться ясно, почему, проходя сейчас по бульвару, я думал о Гюро, почему, когда я вдруг увидел на афише ваше имя, в моем уме сразу возникла вполне естественная ассоциация, и почему я решился зайти сюда?
На физиономии его опять появилось жалостливое выражение. Он как будто взирал с моста на Гюро и Жермэну, двух несчастных, тонущих в водовороте и отталкивающих спасательный круг, который им бросили.
Дерзость Жермэны выдохлась: выдохлось отчасти и мужество. Она чувствовала, что какая-то тайная и непреодолимая сила распространяется вокруг нее, проникая во все отверстия, щели, закоулки общества, и что рано или поздно эта сила поглотит ее, как струя смолы поглощает маленькую муху. Она думала о себе, а не о Гюро, и это было эгоистично. Но ей и в голову не приходило сказать себе, что для нее проще всего было бы отделить свою судьбу от судьбы Гюро. Таким образом самый эгоизм ее превращался в форму проявления глубокой привязанности.
– Что же я должна сделать, по-вашему? – прошептала она.
– Заставьте его призадуматься. Еще не поздно. Вы, конечно, знаете, как за это взяться. Я всегда к его услугам. Повторяю, никакой предвзятой вражды к нему нет. Напротив, кое-кто рад был бы обласкать его и способствовать его вполне заслуженному возвышению. Ибо, как я уже говорил вам, его считают человеком убежденным, но не фанатичным. Я действительно проникся искренней симпатией к его личности и к некоторым его разумным идеям. Однако, не станете же вы требовать от людей, чтобы они делали себе харакири. Я оставлю вам мой адрес. У вас нет телефона? У меня тоже. Вот что. В случае надобности пошлите мне записку пневматической почтой. Может быть, я опять загляну к вам. Так или иначе, мы должны поддерживать связь.
XII
НОЧЬ КИНЭТА
В тот миг, как Жак Авойе вышел из театра и, несмотря на все свои заботы, с наслаждением глотнул бодрящий вечерний воздух, Кинэт снова зажег маленькую лампу, служившую ночником.
Он лег рано, поддавшись крайней усталости и рассчитывая на целительное действие сна. Но сон не шел к нему. Зато бесчисленные смутные тревоги, постепенно накопившиеся за день в его груди, мало-помалу уступили место более связным размышлениям, в самой ясности которых было уже что-то успокоительное.
Он принялся подводить итоги минувшего дня, перебирая в памяти каждый отдельный момент его. Одни моменты были хороши, другие сомнительны, третьи заслуживали порицания. Он добился очень четкой классификации. Испытующий взгляд его расчленил визит к Софи Паран на множество обстоятельств и эпизодов. Он прослеживал их в порядке последовательности, взвешивая отдельные звенья и стараясь дать им правильную оценку. Ему не приходило в голову, что событие само по себе является чем-то единым и цельным и что, составляя суждение о нем, бесполезно стремиться к выделению деталей. (Обстоятельство, почитаемое благоприятным, часто может возникнуть лишь благодаря другому, неблагоприятному обстоятельству.) Ему была присуща аналитическая точка зрения. И хотя ощущение какой-то глубокой фатальности, наверное, таилось в нем, хотя многое указывало ему на ее угрожающее присутствие, в мире, представлявшемся его разуму, царила свобода, каждый поступок являлся результатом определенного решения и, следовательно, всегда легко было допустить замену одного события другим, исправление одного события посредством другого.
Работа мысли окончательно прогнала сон. Находя, что бодрствовать в темноте более утомительно, Кинэт зажег лампу.
Кровать, покрытая безупречно чистыми простынями и одеялом, заполняла правый угол маленькой, скромно обставленной комнаты, тоже содержавшейся в образцовом порядке. На стуле лежала сложенная одежда; на ночном столике, рядом с часами и лампой, покоился электрический пояс.
"Вопрос улицы Тайпэн ликвидирован. С некоторым опозданием, но довольно благополучно. Вот где меня не увидят больше. Завтра утром, в половине десятого, я встречусь с Легедри на углу улицы Бобур. Отвезу его на улицу предместья Сен Дени. Помогу ему устроиться. Он при мне же начнет вырезать обои.
К сожалению, вопрос улицы Вандам далеко не так близок к разрешению. Смутный осадок. Тревожное чувство. Длительное осложнение. Нельзя успокоиться на этом. Нельзя поддаться лени…
Мое посещение привратницы того дома? С одной стороны, это хорошо. С другой – плохо. Отныне я включен в число людей, приходивших или возвращавшихся на место преступления. Она имеет право указать на меня полиции. Но мне нужно было собрать кое-какие сведения. Я собрал сведения исчерпывающие. Она видела Легедри. За несколько минут до его вторжения ко мне. Может ли она описать наружность Легедри? Нет. Узнает ли она Легедри, если его приведут к ней? Вероятно, да. Существенное обстоятельство. Судя по ее словам, она еще никому не проболталась. Но если она скажет об этом даже в неопределенных тонах, дело примет очень серьезный оборот. Силуэт. Время. Место. А вдруг кто-нибудь видел, как Легедри вбежал ко мне в мастерскую?…"
Мало-помалу мысли Кинэта, отстаивались. Легкие затруднения колыхались где-то на поверхности, все менее заметные, постепенно тающие. Наиболее тяжелые затруднения оседали книзу, приковывали взор.
Кинэт кусал усы, устремлял пронизывающий взгляд на бумажный цветок, выделял из бороды волосок, сжимал его двумя ногтями и быстро выдергивал, подбадривая себя болью. Или же подолгу чесал бок, слегка натертый электрическим поясом, и с рассеянным любопытством вдыхал запах пота, остававшийся на пальцах.
Одна мысль становилась все более неотвязной.
"Приход ко мне Легедри во вторник, 6 октября. За несколько минут его видели в проходном дворе. Присутствие в переплетной Легедри, окровавленного Легедри".
Днем эта мысль мелькала в ряду других. Она была лишь тревожной точкой и сливалась со многими другими точками, более или менее быстро проплывавшими через поле сознания. Но за последний час она превратилась в ядро, сосредоточившее в себе всю рассеянную опасность.
Сперва Кинэт попробовал отнестись к ней с презрением.
"Разумеется, если бы Легедри не зашел ко мне или зашел к соседу, в дальнейшем ничего не случилось бы; во всяком случае, ничего не случилось бы со мной. Глупо ломать над этим голову".
Но мучило его вовсе не то, что случилось в дальнейшем, а само присутствие Легедри у него, Кинэта, утром 6 октября.
Почему? Во-первых, невозможно было утверждать, что никто не видел, как Легедри вошел в переплетную. Во-вторых, беря вопрос шире, присутствие человека в определенном месте, в определенный час, является фактом раз навсегда совершившимся, оставившим бог знает какие следы. Абсолютно не доказано, что эти следы не обнаружатся, что этот факт не будет установлен. (Последующие встречи Кинэта и Легедри тоже являлись фактами, имевшими место, фактами, навсегда совершившимися. Но было бесконечно мало шансов на то, что о них узнают или даже заподозрят, если первоначальная встреча осталась бы необнаруженной.) Уничтожить факт, имевший место. Мысль соблазнительная. К какой бездне может привести эта мысль, Кинэт еще не догадывается. Он возбужденно кружит вокруг нее. Уничтожить событие, уничтожить вещь. Стереть всякий след "существующего" в широчайшем смысле слова. Кинэт не думает специально о существовании личном, о существовании человека. Он не испытывает также желания истреблять. Сила, которая влечет его на этот путь, обладает чисто интеллектуальной привлекательностью некоторых изысканий. Он чувствует призвание к таким изысканиям. Его ум жаждет работать в этой области. Он уже ощущает первый трепет творческой догадки.
Но ему некогда предаваться мечтам. Навязчивая мысль грубо поворачивает его к определенному факту. Кинэту представляется, что с ним разговаривает полицейский. Начав с нескольких чисто официальных фраз, человек этот вежливо говорит:
– Простите, сударь. Есть факт, который нам хотелось бы выяснить. В прошлый вторник, приблизительно в девять часов утра, к вам в магазин с испуганным видом вбежал некий субъект. Минутой раньше этот субъект вышел из проходного двора, обслуживающего флигель, в котором было совершено убийство.
– Но, сударь…
– Спорить бесполезно. Оба факта, о которых идет речь, установлены двумя свидетелями: привратницей дома N 18 и женщиной, вытряхивавшей тряпку (вопреки нашим постановлениям, кстати) из окна противоположного дома. Означенный субъект пробыл у вас по крайней мере полчаса. Что произошло за эти полчаса?
Кинэт пытается ответить и постепенно делает уступку за уступкой.
– Я не помню точно. Вы говорите, этот человек приходил ко мне? Пусть так. Вероятно, он говорил со мной на безразличные темы.
Но на такой позиции удержаться трудно.
– Ах, да! Помню. Он предложил мне купить у него гравюры. Я отказался. Он долго настаивал.
Но полицейский ехидно усмехается.
Кинэт вспоминает версию, придуманную им в первый же день.
– Он будто бы поранил себя и ему нужно было вымыться. Конечно, это показалось мне немного подозрительным, но… И так далее.
Полицейский возражает.
– Почему же вы не заявили нам об этом происшествии?
Еще вчера возможен был такой ответ:
– Если бы до меня дошли слухи о каком-нибудь преступлении, о чем-либо сколько-нибудь серьезном, случившемся поблизости, я…
С сегодняшнего утра его молчанию нет оправданий.
Он подходит к вопросу с другого конца.
"Допустим, что это правда, что "неизвестный" действительно зашел ко мне с намерением почиститься, но что он остался "неизвестным", что он ни в чем мне не признался, что я не видел его больше. Что бы я сделал в таком случае? Молчал ли бы я? Может быть. Но только до сегодняшнего утра. Прочитав утреннюю газету, я ужаснулся бы. Я схватил бы шляпу и пошел бы к комиссару".
Он несколько раз повторяет:
"Я пошел бы к комиссару".
Голос логики, голос с металлическим тембром звучит в его голове.
"Следовательно, ты должен пойти к комиссару".
Он пожимает плечами, протестует.
"Нелепость. Бредовая мысль. Плод усталости и возбуждения. Я отказываюсь вникать в нее".
Однако он в нее вникает. Даже больше, он мысленно разыгрывает ее во всех подробностях. Он видит себя на следующее утро встающим рано, тщательно одевающимся, выходящим из дому, идущим по прохладным улицам. Он просит дежурного доложить о своем приходе.
"Я хочу сделать важное сообщение".
Комиссар принимает его, указывает ему на стул. Он ищет слов, с которых удобно было бы начать.
В этот миг он сознает, что решение его уже принято, что завтра утром уже никто не может помешать ему встать рано, тщательно одеться, пойти к комиссару. Но он хочет знать, почему нужно идти к нему.
Сперва ответы неясны.
"Потому что я должен предупредить его. Я чувствую, если я не пойду к нему, он придет ко мне. Инициатива. Наступательная политика. Выбор поля сражения. Война на неприятельской территории".
Потом аргументы становятся определеннее.
"Следствие едва начато. Восприимчивость у них еще совсем свежая. Первые показания могут стать решающими. Мое вполне добровольное свидетельство не только выгородит меня, но и навсегда заметет следы. Что могут противопоставить ему другие свидетели? Сосед, в просонках слышавший какие-то звуки? Соседка, видевшая из окна, как Легедри покидал флигель? Расстояние от окна до флигеля слишком велико, чтобы ее слова приняли в расчет. Остается старуха-привратница. Вот это скверно. Но это скверно только в случае ареста Легедри. Ручаюсь, что с описанием примет она не справится, что ее описание совершенно разобьется о точность моего. Я твердо рассчитываю произвести на них большое впечатление. Кроме Легедри, я единственный человек в мире, знающий самую суть дела. Я тщательно обдумаю свое показание. Оно будет обладать именно той степенью ясности, согласованности и правдоподобия, которую я найду наиболее благоприятной. Я даже постараюсь обесценить им последующие показания".
Он испытывал большое облегчение. Чувствовал себя в согласии с самим собой; почти радовался. Собственная постель перестала казаться ему враждебной. Бессонница продолжится, но это будет бессонница плодотворная, заполненная комбинированием, поисками наилучшего решения вопроса, такая бессонница, при которой незаметно летит время.
Тягостная мысль все-таки пришла ему в голову.
"Многие преступники пытались обмануть правосудие хитро построенными показаниями. Однако после некоторого периода блуждания в потемках они попадались и кончали жизнь на эшафоте… Особенно часто наблюдается это в семейных преступлениях. Таких преступников выдают их собственные показания, признанные ложными.
Но как бы ни сложились обстоятельства, для меня не может быть и речи об эшафоте. Оставим эшафот в покое. К тому же, семейные преступления всегда основаны на знаменитой поговорке, смысл которой я позавчера проверил у Ларусса: Feci cui prodest. Это применимо и к соучастникам. Когда зять убивает тестя из-за денежной ссоры (а такие ссоры происходят повсеместно) и служанка, любовница зятя пытается выгородить его, у следователя с самого же начала создается определенное мнение. Показание несчастного выслушивают с улыбкой. Вдобавок, оно большей частью очень плохо обдумано. Сила моя в том, что мое участие в этом деле совершенно неправдоподобно. Даже Легедри, которому оно на руку, не может себе уяснить его. Сила моя и в том, что я исключительно умен. Ну, да. Почему не признать это? Практическая неудача моей карьеры ничего не доказывает. И потом, некоторые очень умные люди при известных обстоятельствах склонны терять голову. Я головы не теряю. Разумеется, с прошлого вторника у меня далеко не всегда бывало абсолютное хладнокровие. Но я могу его достигнуть. Сейчас, например, мой ум работает с такой же ясностью, с какой он работал над планом однорельсовой железной дороги. И если за ночь я хорошенько обдумаю форму моего показания, если я учту все, даже опасность, таящуюся в чрезмерной точности, если я сохраню налет чего-то странного и необъяснимого, как своего рода изюминку, чтобы случившееся казалось правдоподобным – тогда мне останется только выпить чашку черного кофе, более крепкого, чем всегда, но и я берусь провести всех комиссаров полиции и всех судебных следователей на земле".
Между тем, предельная ясность, ощущаемая переплетчиком, ясность, в лучах которой перед ним как будто открывались тайные глубины его существа, оставляла в тени самые, может быть, решающие побуждения к намеченному на завтра шагу. Конечно, слепота его не была полной; он просто не стремился увидеть их. Он чтил в своих побуждениях то, что человек лелеет и бережет больше всего: применение самых сокровенных своих теорий, тайну фабрикации поступков, носящих на себе отпечаток личности.
В этом отношении у Кинэта были слабости, в которых он избегал признаваться, например, некоторый страх, похожий на страх, вызываемый бездной, заставлявший его перед лицом грозной опасности идти прямо навстречу ей, не столько для того, чтобы бросить ей вызов или ее измерить, сколько для того, чтобы прикоснуться к ней, как многие прикасаются к железу и к дереву. Так что склонность к "предупредительным действиям", завлекшая его во флигель на улице Дайу и в магазин на улице Вандам, являлась скорее потребностью выполнить суеверный обряд, чем реакцией самосохранения. Он испытывал также почти непреодолимое желание пережить напряженную сцену, уже всплывшую в его фантазии. Так мало было нужно, чтобы она стала реальной! Кинэт мог приукрасить это желание лестным словом, назвать его любовью к риску, или, еще лучше, установить связь между ним и зудом предприимчивости, охватившим его еще утром после появления Жюльеты. Но в этот вечер, в одиночестве этой холодноватой комнаты, в этой постели, не совсем прогревшейся от тепла его тела, он не расположен был доверять прихотям настроения. Он положил себе за правило решаться только на поступки, казавшиеся ему вполне разумными. Он старался создать себе иллюзию бесстрастного повиновения холодным расчетам.
Вот отчего ему трудно было понять, что сильнейшее побуждение его сводится к желанию поскорее связаться с полицией. В сущности, за последние шесть дней желание это беспрерывно росло. Теперь Кинэт с нетерпением ждал минуты, когда он очутится в тесной приемной, лицом к лицу с человеком, который будет для него "полицией" или, вернее, членом, щупальцем, одной из бесчисленных пар глаз одного из щупальцев полиции. За последние шесть дней он ни разу не сделал ее объектом своих размышлений. Но в нем постепенно зрел ее образ, становившийся все более живым, все более принимавший характер галлюцинации. Он чувствовал, как она скользит вдоль улиц, ощупывает стены, ищет. Неловкие движения, почти вслепую. Но они повторяются, упорствуют. Липкие прикосновения. Но во всем этом большом теле, от одного конца к другому, происходит движение мыслей, сведений, тайных приказов. Эта ползучая охота интересует далеко не всех. Кинэту вдруг делается ясно, что некоторые люди чувствительны к полиции, что между ними и ею существует взаимный ток. Они чувствуют, как она овладевает пространством и приближается. Она чувствует, как они съеживаются и бегут от нее. До утра 6 октября Кинэт не был чувствителен к полиции. Теперь у него эта чувствительность есть.
Она проявляется еще не столько в сильном страхе, сколько в любопытстве, в симпатии, в страстном тяготении. Она требует, чтобы он не прятался от полиции, а наоборот, искал ее, "вешался ей на шею". Может быть, ради исцеления от страха. Может быть, ради очень смелого эксперимента. И еще потому, что инстинкт советует ему освоиться с полицией и, не теряя времени, научиться отражать ее приемы, ее угрозы, ее натиск. (Что-то говорит ему, что его отношения с ней уже не прекратятся.) Но особенно потому, что он ждет от встречи с ней какой-то особенной услады.
Он думает:
"Я мог бы работать с ними. Мне ничего не стоило рассказать об этом Легедри. Я вижу себя там. У меня есть все, что надо для этого".
Его завтрашний шаг будет, конечно, маневром противника; но также и визитом влюбленного.
XIII
КОНТАКТ С ПОЛИЦИЕЙ
– Господин комиссар! Простите, что я беспокою вас в такое неурочное время и так настойчиво добивался приема. Сейчас вы все поймете. Мне кажется, я могу дать интересное показание о деле, вызвавшем волнение во всем квартале. Да, об убийстве на улице Дайу.
Комиссар, ожидавший какой-нибудь обычной жалобы и приготовившийся слушать одним ухом, поднял голову. Перед ним стоял несомненно один из самых почтенных буржуа пятнадцатого участка.
– Представьте себе, господин комиссар, я не спал из-за этого почти всю ночь. Чуть было не пришел к вам вчера вечером. Но не решился. Человеку, издавна привыкшему к спокойному образу жизни, трудно покидать свою нору. Быть замешанным в таком деле, хотя бы самым косвенным образом, как нельзя более неприятно. Итак, вот. У меня художественная переплетная. Мастерская моя находится как раз на улице Дайу. Клиентура у меня небольшая, но отборная. Зря ко мне не ходят. Новых лиц мало. Я смотрю на мою переплетную, как на маленькое святилище труда. При случае, господин комиссар, я с удовольствием показал бы вам несколько образцов искусства, еще поддерживающего благородные традиции.
– Да, я как будто припоминаю ваш магазин. По правой стороне, если идти с бульвара, не правда ли?
– Совершенно верно, господин комиссар. Вы, наверное, знаете толк в книгах. Вам случалось засматриваться на красивые томики, выставленные у меня в витрине. В другой раз заходите, пожалуйста. Мы побеседуем. В частности, я покажу вам два-три иллюстрированных издания восемнадцатого века. Иллюстрации немного фривольные, но замечательно красивые. Итак, в прошлый вторник, мне кажется по крайней мере, что это было во вторник, ровно неделю тому назад, я погрузился в довольно сложную работу, как вдруг услышал, что наружная дверь магазина с шумом открылась. Бросаюсь навстречу. Вижу человека, одетого более или менее прилично, но в нескольких местах перепачканного, с пораненными или оцарапанными руками. Вид у него очень взбудораженный. Он сказал мне: "Я только что попал под экипаж. Позвольте умыться". Признаюсь, господин комиссар, в ту минуту мне в голову не пришло проверять его слова. Я бросил взгляд на улицу, но ничего не увидел. Потом повел неизвестного к кухонной раковине. В то время, как он приводил себя в порядок, я стал осторожненько задавать вопросы. Волнение его казалось мне совершенно естественным. "Что это был за экипаж?" "Это был автомобиль", – ответил он. "Где это произошло?" "В двух шагах отсюда". "И автомобиль не остановился? Вам не оказали помощи?" "Нет. Впрочем, виноват всецело я сам. Не знаю даже, заметил ли меня шофер". Право, господин комиссар, во всем этом не было ничего особенно странного. Даже в появлении этого человека у меня. Аптеки на нашей улице нет. И к тому же я по природе не мнителен. Одно удивило меня. Окровавленный платок, который неизвестный вытащил из кармана. Но в сущности и этому могло найтись объяснение. Я только сказал ему: "Вы потеряли много крови". Он ответил мне что-то вроде: "Это и лучше" или "Скорей пройдет". Примерно двадцать минут спустя он ушел, поблагодарив меня. Я о нем больше не думал. Я даже не удивился, что ничего не слышно о несчастном случае с автомобилем. Во-первых, я не поддерживаю знакомства с соседями. Во-вторых, мы уже привыкли к бесцеремонности автомобилей, к постоянным опасностям… Угадываете ли вы теперь, господин комиссар, какое сопоставление я сделал вчера утром, прочитав газету?
Комиссар на мгновенье задумался, улыбнулся и спросил:
– Вы думаете?…
– О, я вовсе не утверждаю, что сопоставление тут неизбежно. Это настолько под вопросом, что вчера утром, или точнее, около полудня, впервые прочитав заметку о преступлении, я подумал обо всем, что угодно, в частности, об отсутствии безопасности в квартале, казавшимся мне таким спокойным, о том, что мне, человеку, одиноко живущему в изолированном доме, следовало бы завести из предосторожности большого сторожевого пса, но ни на минуту не подумал о посетителе, который был у меня в прошлый вторник. Только вечером, когда я снова взялся за газету, у меня появилась эта мысль. Повторяю, я чуть было сразу не пошел к вам. Меня удержало отчасти некоторое отвращение к шагам такого рода, отчасти желание обсудить эту гипотезу и дать ей созреть. Всю ночь, честное слово, вертелась она у меня в мозгу, и я решил прийти поговорить о ней с вами, рискуя напрасно обеспокоить вас.
– Да нет. Вы хорошо сделали. Судя по первому впечатлению, я не думаю, чтобы существовало какое-либо соотношение между убийством старой ведьмы и появлением у вас этого человека. Уже число как будто не совпадает. Время тоже. ("Время тоже,- подумал Кинет. – Отлично. Привратница еще ничего не сказала. Или словам ее не придали значения"). Убийство вряд ли могло произойти среди бела дня. Однако люди, имеющие, как им кажется, улики, хотя бы очень слабые, поступают правильно, сообщая их нам. Разобраться в них наше дело. Знаете, инспектор полиции, установивший факт преступления, как раз вдесь, рядом. Мы попросим его высказаться.