– Но садитесь же, господин Барбленэ. Вокзал так далеко отсюда, а дорога идет в гору. Отдохните минутку.
Пока он сидел, я быстро перебрала три или четыре гипотезы, которые могли объяснить его поступок, и обратилась непосредственно к самой неприятной. "Семья Барбленэ, оскорбленная обстоятельствами моего ухода, в негодовании от сообщения Цецилии о ее встрече, решила отказать мне и, чтобы позолотить подносимую мне пилюлю, рассчитывает на простодушие папаши Барбленэ".
Почти непосредственно вслед за этим меня охватило уныние. Я бросила взгляд на свою комнату, на разбросанные предметы: "Ты хорошо сделала, маленькая Люсьена, воспользовавшись сегодняшним солнечным утром, чтобы вообразить себя на мгновение богатой женщиной. Еще пять минут, и было бы уже поздно… Будешь ли ты в состоянии вновь переносить лишения?… А твоя дрожь с утра до вечера, как священное одеяние? А это пение в ушах, как если бы душа твоя, раскрывающаяся и мало-помалу от тебя уходящая, становилась сводом над твоей головой и церковной музыкой? Припоминаешь ты их? Найдешь их вновь? А твои вечерние слезы, останутся они у тебя?"
Г-н Барбленэ говорил мне в этот момент:
– Конечно, когда идешь кратчайшим путем, подъем немного тяжел.
Затем:
– Несмотря на свой возраст, я не боюсь усталости. Я не имею обыкновения обращать на нее внимание. Но когда случаются заботы, я не выдерживаю. Да. У меня, наверное, неважный вид. Я провел неприятную ночь, – да, сударыня.
– Г-жа Барбленэ чувствовала себя нехорошо?
– Нет, слава богу! Ах! Никто не знает, что я пошел к вам. Вы не выдадите меня? Так будет лучше. Представьте себе, что вчера вечером, очень поздно, я отправился взглянуть, что делается в мастерских. Там работала ночная смена, выполнялся срочный заказ. Когда я возвращался, было уже за полночь. Вы никогда не были у нас в первом этаже? У каждой из наших дочерей есть там по отдельной комнате, у самой лестницы. Наша комната находится в конце коридора. В этот час они давно уже должны были быть в постели. Итак, проходя мимо двери Марты, я слышу возбужденный разговор, повышенный голос и чьи-то рыдания. Я догадывался, в чем дело. Однако, я не думал, что оно так серьезно. Самые слова не долетали до меня, но самый тон голоса поверг меня в беспокойство. Я постучал в дверь два или три раза. Они, казалось, совсем не обратили на это внимания. Я открыл, вошел. Марта лежала или, вернее, сидела в своей постели, совсем раскрытая, несмотря на холод, и рыдала, закрыв лицо руками. Цецилия наклонилась над ней, облокотившись на ночной столик, и говорила ей прямо в лицо, торопливо, стиснув зубы; ее гневное возбуждение было так велико, что она сначала даже не обернулась ко мне. Я подошел к ним и сказал: "Что с вами, дети? Вы обе с ума сошли". Марта закричала мне: "Папа, папа! Она все мучит меня. Я ничего ей не сделала. Зачем же она меня мучит? Зачем она приходит в мою комнату, чтобы изводить меня?" Цецилия сурово посмотрела на меня, точно собиралась укусить меня. Потом она сделала над собой усилие и попыталась даже улыбнуться: "Отец, вам не нужно расстраиваться. Это наши маленькие девичьи дела. Я болтаю с Мартой. Марта безрассудная. Ей нельзя слова сказать: она сейчас же начинает кричать, точно с нее дерут кожу. Если вы станете жалеть ее, никогда конца не будет ее плачу. Это балованное дитя в семье. Маменькина дочка! Херувимчик!" И она поправила подушку под головою Марты.
Мне стоило большого труда добиться от них какого-нибудь толку. Наконец, я схватил суть. Вы уже немножко в курсе дела, не правда ли, сударыня? С тех пор, как наш родственник Пьер Февр переступил порог нашего дома, эти малютки потеряли голову. Я с самого начала увидел, что от его посещений нам будут одни только неприятности. С самого первого дня мне стало ясно, что этот молодой человек не для нас. Это отличный юноша, в глубине своей, я думаю, порядочный, но его вкусы нам чужды. Он слишком утончен, слишком блестящ… да, да! Нам следовало бы быть начеку и в случае необходимости прийти на помощь молодым девушкам. Однако, жена моя смотрит на вещи иначе. Она забрала себе в голову, что это как раз самая подходящая партия для Цецилии, и возомнила, что с момента, как она сама даст согласие, дело устроится безо всякого труда. Как бы не так! Обе девочки влюбились в своего кузена. Какая раньше? Точно не могу сказать. Я не думаю, чтобы Цецилия с самого начала до такой степени обезумела. В характере, в типе Пьера Февра есть особенности, которые, в сущности, не должны бы очень нравиться Цецилии. Но она ведет себя немножко как собака, которая бросает кость, если никто не пытается отнять ее у нее, но готова погибнуть над этой костью, как только ей покажется, что кто-нибудь обнаруживает поползновение на нее. Что касается Марты, то это натура очень чувствительная. Вас, например, она обожает. Ручаюсь вам. О! Это не значит, что она любит всех и каждого. Далеко нет. Ей нужно понравиться, и ведь – знаете! – она не очень расположена к семье. Но когда она привязывается к кому-нибудь… Заметьте, что по своему характеру она очень склонна к самопожертвованию… да, очень упряма и в то же время очень склонна к самопожертвованию. Она готова была снести женитьбу Пьера Февра на Цецилии. Удивительно, не правда ли? Но убедить ее в том, что она нехорошо поступает, пылая любовью к своему кузену, который почти что жених ее сестры, особенно выбить у нее из головы мысль, что ее кузен оказывает ей, Марте, предпочтение и только ее любит взаправду! Нет, она скорее согласится быть изрубленной на мелкие кусочки! Вот что приводит в отчаяние Цецилию – эта манера бесстрастно, покорно говорить ей: "Выходи за него замуж, если можешь; это меня не касается, этот вопрос решает семья. Но чувства мои остаются со мной". Они проводят время в том, что мучают друг друга. Музыка, рояль… мне прискорбно говорить вам это. Жена моя воображает, будто мысль принадлежит ей и будто теперь самый подходящий момент заполнить пробел воспитания дочерей. Ба! Просто вопрос соревнования. Достаточно было, чтобы Пьер Февр во время одного из своих первых посещений заговорил о музыке и сделал удивленные глаза, когда узнал, что наши барышни не умеют играть на рояле. На другой же день Марта воспылала желанием учиться играть, и Цецилия тотчас же исполнилась еще более сильным влечением к музыке. Это совсем не сложно. Вот с чем я никак не могу примириться у женщин. Я могу говорить вам это, потому что вы высшее существо. Я сам в юности питал склонность к музыке; я даже начал учиться на флейте. Но причиной моего желания учиться была любовь к музыке; вся суть в причине.
Словом, я пришел сюда совсем не для того, чтобы пересказывать вещи, вам, вероятно, уже отлично известные, но чтобы изложить события этой ночи, потому что они, в некоторой степени, касаются также и вас, и вы, вероятно, недоумеваете, каким образом вы могли быть в них замешаны. У вас не звенело в ушах этой ночью, когда вы засыпали? Если нет, то это не вина моих дочерей.
– Как так?
– Я стыжусь рассказывать вам это. Можете себе представить, что еще придумала эта несчастная Цецилия, чтобы привести в отчаяние свою сестру? Она забрала себе в голову доказать ей, что Пьер Февр безумно влюбился в вас, как только вас увидел! И ни один адвокат не сумел бы привести столько доводов: прежде всего, достаточно видеть Пьера Февра, когда он с вами разговаривает; далее: он бывает занят только вами, когда вы у нас; в ваше отсутствие он все время твердит о вашем таланте, ваших манерах, вещах, которые вы говорили; а вчера вечером, когда все рассчитывали, что он останется обедать, как обыкновенно – служанка даже нарочно поставила для него прибор в духовой шкаф, – он не мог примириться с вашим уходом и, толкаемый какой-то силой, с которой он не в состоянии был совладать, вдруг решился вас провожать. Но вы услышите еще более занятные вещи. Цецилия похвалялась тем, что следила за вами или, по крайней мере, настигла вас в городе, и она имела наглость… Но вы негодуете на меня, мадмуазель? Своим поведением в данный момент я в самом деле, произвожу впечатление очень грубого и невоспитанного человека. Но прошу вас, дорогая мадмуазель, смотрите на вещи так, как я вам излагаю. Вы видите перед собой беднягу-отца, у которого голова пошла кругом и который говорит вам все, как духовнику. Вы отлично видите, что я принимаю Цецилию за то, что она есть: за молодую наполовину обезумевшую девушку, которая грезит наяву. Но я пришел попросить у вас совета, а вы можете дать мне его только в том случае, если я ничего от вас не скрою.
– Прошу вас, господин Барбленэ, продолжайте. Что бы вы ни сказали мне, я не обижусь.
– Хорошо! Она имела наглость рассказать своей сестре, что она видела вас – Пьера Февра и вас – нежно разговаривающими на темных улицах, затем долго прощающимися в самом людном месте улицы Сен-Блез, как люди, которые больше даже не считают нужным прятаться… Еще раз прошу у вас извинения за то, что передаю вам такие глупости. Но было бы совестно оставить вас в неведении относительно них – ведь вы так преданы нашим дочерям и так чистосердечны. Не сердитесь слишком на мою несчастную Цецилию. Несомненно, у вас полное право вознегодовать на ее поступок; ведь, в конце концов, вы госпожа своих действий, и если бы даже болтовня Цецилии десять раз соответствовала истине, какие отчеты должны вы давать нам? Более того…
– Нет, господин Барбленэ, не нужно столько извинений; говорите. Поступайте так, как если бы дело шло не обо мне.
– Естественно, что Марта стала обвинять свою сестру во лжи, заявлять, что она демоническая женщина. Но ручаюсь вам, что она страдала. Цецилия не могла изобрести ничего более злобного. В настоящий момент Пьер Февр и вы являетесь для Марты двумя самыми дорогими на свете существами, уверяю вас. Сказать ей, что вы похищаете у нее сердце Пьера Февра – вы понимаете, в какое состояние это может ее повергнуть! О! Это будет не бешенство, даже не злоба и не желание причинить вам зло. Но если она действительно поверит всему этому, она окажется жестоко разочарованной. Слушайте, что я вам скажу: самое горькое для нее, пожалуй, не то, что ее кузен покидает ее ради вас, а то, что вы, вы можете полюбить Пьера Февра. Потому что, начиная с этого момента, не останется больше сомнений: она будет уверена, что кто-то другой гораздо более дорог вам, чем она; между тем, как до сих пор ничто не мешало ей считать, что, может быть, она была вам дороже всех. Я понял это из заключений, к которым она пришла. Вы не можете себе представить, чем вы являетесь для этой крошки. Однажды за столом кто-то из нас высказал предположение, что вы рано или поздно выйдете замуж и тогда покинете своих учениц. И что же вышло? Марта, обыкновенно такая тихая, пришла чуть ли не в ярость. Можно было подумать, что ей нанесли личное оскорбление. Ах, вы знаете, дети этого возраста очень нетерпимы. Раз они привязываются к вам, вы должны существовать только для них.
– Однако, разве Марта не испытывала уже чувств, которым она отдается сейчас, еще до моего появления в вашем доме? Разве она не ревновала к своей сестре? И разве участвовал в игре еще кто-нибудь, кроме г-на Пьера Февра?
– Все это верно. Но одно не мешает другому. Уверяю вас, что вы не знаете этой малютки. Она считает как нельзя более естественным, что Пьер Февр предпочитает ее всему миру, и что вы тоже предпочитаете ее всему миру. Если она любит свою мать только наполовину, то это объясняется тем, что от своей матери она никогда не добилась ничего подобного, и, к тому же, моя жена принадлежит к числу тех людей, от которых добиться таких вещей невозможно. Когда вас еще не знали в доме, вопрос о вас, конечно, не мог возникнуть. Но повторяю вам: сейчас мое впечатление таково, что больше всего ее мучит мысль потерять вас, именно вас.
– Это ребячество. И потом, зачем она поддалась убеждениям Цецилии?
– Цецилия вложила в них столько страстности! Вы знаете, как это бывает. Заблуждению веришь гораздо легче, чем истине, особенно когда речь идет о причинении себе страданий. Вам, вам, может быть, и удастся вывести ее из заблуждения, если вы возьмете на себя этот труд. Но дело от этого не устроится… напротив… Я говорю с полным убеждением: напротив. Не правда ли?
– А… каково мнение г-жи Барбленэ по поводу всего этого?
На мой вопрос г-н Барбленэ сделал жест рукой, в которой держал свою шляпу, затем другой рукой почесал себе затылок, покрытый густыми стриженными волосами цвета перца с солью.
Он опустил голову вниз, затем повернул ее к комоду. Он сделал гримаску, от которой у него сморщился лоб и раскрылся рот. Старый галл, с несколько короткими усами, имел вид бравого контрабандиста, которому таможенный чиновник неожиданно задает вопрос относительно содержимого его чемодана.
– Мнение моей жены?… Конечно… но мне нужно сначала объяснить вам. Иначе мы никогда не поймем друг друга. Действительно, моя жена лучше кого-либо другого может отдать отчет в том, что происходит у нас, и решить, какого поведения следует держаться. У нее больше времени, чем у меня, и это женщина больших способностей. Но у нее своя манера видеть вещи. Я иногда говорю себе: как жаль, что она не родилась мужчиной. Да, она могла бы достичь положений, где требуются качества, какими она обладает. Вы понимаете, управлять маленьким домом, вроде нашего, быть погруженной в мелочи, в маленькие повседневные заботы, это не так уж трудно. Первый встречный без особенных усилий освоился бы со всем этим. Между тем, есть люди, которые больше подходят для выполнения важных дел. Кто знает? Может быть, в больших трибуналах или в правительстве есть члены, которые обладают не столь крупными способностями, как г-жа Барбленэ. Такие люди превосходно разбираются в высших вопросах, где простой смертный, в роде меня, потерялся бы, но зато… Вы понимаете, что я хочу сказать. Вовсе не то, что жена моя не интересуется происходящим в доме, отнюдь нет. Но она составила себе определенные взгляды и занята больше следованиям им, а не внимательным разглядыванием того, что происходит в действительности. Наверное, именно так должен поступать человек, когда на него возложена обязанность управлять страной.
Кроме того, ее здоровье мешает ей входить в разные мелкие подробности. Я даже удивляюсь, каким образом ей удалось сохранить весь свой здравый ум при выпавших на ее долю страданиях, которые, если хотите, не так страшны, но которые, так сказать, никогда не прекращаются.
Ясно, что мы как нельзя лучше понимаем друг друга. Но я не пойду к ней, например, разговаривать так, как я разговариваю сейчас с вами. Нет. Я, может быть, не прав. Больше того! У нас никогда не было настоящего разговора ни по поводу Пьера Февра, ни по поводу сцен между Цецилией и Мартой.
– Неужели же вы не обменялись своими впечатлениями после происшествий этой ночи?
– Несколькими словами… да и то не специально по этому поводу.
– Но разве г-жа Барбленэ не слышала шума, происходившего в комнатах дочерей?
– Мало. Их комнаты расположены довольно далеко от нашей спальни. Кроме того, в такую непостоянную погоду, как сегодня, жена моя бывает гораздо более занята своими болями. Я вам скажу также, что хотя ум у нее очень наблюдательный и ничто от нее не ускользает, она часто избегает замечать вещи, потому что она хочет сохранить свой авторитет, и считает, что родители теряют его, когда без толку вмешиваются в дела детей.
– Во всяком случае, Цецилия, вероятно, давно уже призналась во всем матери. Не правда ли? Вы сказали мне, что проект брака с самого начала получил одобрение г-жи Барбленэ. Нужно предположить, что уже в тот момент у нее должен был произойти разговор с Цецилией.
– Вероятно, но, пожалуй, не такой, как вы предполагаете. Вы не имеете никакого представления о манере моей жены разговаривать о делах. Она страшится ставить точки над i. А между тем она очень откровенный человек. Она вовсе не особа себе на уме. Если ей доведется когда-нибудь быть в обиде на епископа, она очень ясно даст ему понять это и найдет в себе достаточно характера отказаться принять его в случае, если бы он сделал визит к ней. Но она терпеть не может объяснений. Благодаря своей службе, я не бываю дома с утра до вечера, и может статься, что там говорится множество вещей, о которых мне ничего неизвестно. Но я никак не могу представить себе Цецилии, признающейся своей матери в том, что она любит своего кузена, равно как и своей жены, приглашающей к себе Цецилию для обсуждения с нею вопроса о выборе мужа. Это возможно, но это меня удивило бы.
– Все же кто-то подумал первый об этом браке… кто же: Цецилия или г-жа Барбленэ?… Или г-н Пьер Февр?
– Уж, конечно, не Пьер Февр. Но кто из двух: жена или дочь?… Я скажу вам. Вы, может быть, не знаете хорошенько, что такое дух семьи? Вы меня понимаете, не правда ли? Я не собираюсь говорить вам что-нибудь неприятное. Можно происходить из очень хорошей семьи, быть очень хорошо воспитанным, питать очень большую привязанность к своим родным и все же не иметь представления о том, что такое дух семьи у некоторых лиц. Вы мне ответите, что Цецилия и ее мать не так уж похожи друг на друга. Возможно. Но обе они проникнуты духом семьи.
Вслед за этим г-н Барбленэ дважды махнул в воздухе своей шляпой; движение его напоминало удары по гвоздю, которые мы делаем для очистки совести, когда отчаиваемся забить его, как следует. Он чувствовал, что его объяснение весьма недостаточно, но он чувствовал также, что оно правильно; и глаза его умоляли меня сделать самой все необходимое для освещения темных пунктов и для согласования всех этих нескольких бессвязных вещей, которые были им сказаны.
"Дух семьи". Он еще раз или два качнул головой и смотрел на меня, как бы желая увидеть, продолжают ли его слова в моей голове ту работу, которая была ими начата в его собственной. Казалось также, что он берет меня в свидетели тех странностей, которые прямодушный человек не может рано или поздно не обнаружить вокруг себя. Несмотря ни на что, он немного гордился этими странностями. Он не мог думать о своей жене и о своей старшей дочери без некоторого преклонения перед ними; и хотя г-н Барбленэ готов был признать, что сам он лишь весьма слабо ощущал в себе "дух семьи", все же он далеко не равнодушно относился к тому обстоятельству, что в его доме дух семьи был проявлен так исключительно блестяще. Ему не нужно было самому быть настоящим ревнителем этого культа, чтобы чувствовать, как влиятельность и вес распространяются также и на него.
Несколькими минутами раньше, пока он говорил, я ощутила в своем сердце могучий прилив симпатии, один из тех порывов, которые внушают нам веру, что у нас достанет силы одним ударом разрушить некоторые условные преграды, разделяющие людей, достанет силы поставить все под вопрос и побудить как другого, так и себя самих заново построить всю жизнь на основах истины. Я чуть было не сказала ему: "Добрый мой папаша Барбленэ, я вас очень люблю и очень люблю также этого бедного ребенка Марту. Вы имели несчастье взять себе в жены несносную матрону, которая принимает свои смешные манеры за формы величия - не угодно ли вам присесть! – которая в сущности никого не любит; у которой не достает самой банальной проницательности; которая торжественно царствует в доме, чтобы избежать неприятности на деле управлять им, и которая, вдобавок, разыгрывает роль неизлечимо больной, чтобы окружить себя атмосферой внимания, которую она по желанию то сгущает, то разрежает. Что касается Марты, то на свое несчастье она имеет сварливую сестру, в которой материнский эгоизм осложняется завистью, отягчается горечью. Имейте мужество отдать себе отчет в этом, раз навсегда это признать! Вам будет лучше от этого – и одной и другой стороне". Еще немного, и я обратилась бы к нему: "Приведите сюда вашу маленькую Марту. Мы объяснимся все вместе, втроем. Я вам импровизирую угощение за два су, маленький завтрак, и мы останемся втроем в моей комнате с этим светлым солнышком на моих трех разнокалиберных тарелках".
Во всем этом не было ничего нелепого или действительно неосуществимого. Все это, может быть, прямо-таки жаждало осуществления; папаша Барбленэ почувствовал, может быть, внутреннее побуждение к этому в одно время со мной, побуждение более слабое, чем у меня, потому что он был не так молод и его почтительное отношение к жесткому жизненному укладу слишком глубоко укоренилось в нем. Может быть, и Марта там, у себя, тоже ощутила одновременно с нами потребность присоединиться к нам, и ее душа находила в этой мысли успокоение и некоторое утешение.
Но теперь я больше не желаю этого. Я вспоминаю об уроке, который я должна дать в городе. У меня остается едва пять минут на окончание своих приготовлений и на дорогу. Я опоздаю. Придется в качестве компенсации продлить урок на несколько минут после полудня. Я приду в отель с опозданием. У Марии Лемье не хватит терпения ожидать меня. Она, пожалуй, будет уже кушать второе блюдо. Весь завтрак окажется расстроенным, неудавшимся. Удовольствие моего завтрака с Марией Лемье будет испорчено. Еще одно лишнее удовольствие, одна лишняя приятная вещь, на которую я рассчитывала, будет у меня отнята. Как будто и без того не было достаточно неприятностей! Мне придется начать это длинное после-полудне, имея одним удовольствием меньше, и совершить таким образом длинный путь, найти в себе мужество дотянуть до вечера, без всякой надежды встретить на пути взамен хотя бы малейший след другого удовольствия.
Промелькнувшие во мне мечты должны были вызвать на моем лице некоторый блеск, но г-н Барбленэ не был настолько чуток, чтобы его заметить, хотя, несомненно, этот блеск пробудил на дне его души отсвет того же оттенка. Ибо когда он пытался возобновить разговор, чувствовалось, что он озабочен мыслью о необходимости уйти.
Если бы мы расстались таким образом, дух мой продолжал бы пребывать в беспокойстве. Признания г-на Барбленэ поселили во мне какую-то мешанину удовлетворений, надежд, опасений, причем ни одно из этих состояний не ложилось на мое сознание ясно и уверенно.
Наша беседа открыла мне больше, чем я желала знать. Но так как она не получила завершения, то я не могла извлечь из нее ни малейшей пользы. Она повергала меня в тягостное волнение, нисколько не помогая принять определенное решение.
Уже в течение часа семья Барбленэ заполняла понемногу мою комнату, мой взгляд, меня самое; разливалась в моем настоящем и в моем будущем. Совсем рядом со мной утверждалось и подавляло меня огромное лицо, на котором я с мучительной отчетливостью различала мельчайшие черточки; лицо это так тяжело склонялось надо мной, что стесняло мое дыхание. Но глаза на этом лице были закрыты. Мне не удавалось уловить, чего, собственно, оно от меня хотело. Оно было подобно тем сновидениям, которые утомляют и обессиливают нас, благодаря сочетанию в одном и том же образе вещей хорошо нам известных и таких, которые страшно не знать.
Нет, нельзя, чтобы г-н Барбленэ ушел от меня таким образом. Мне нужно знать, чего от меня ожидают, чего от меня хотят.
– Господин Барбленэ. Я буду вынуждена вскоре попросить вас позволить мне одеться и уйти. У меня урок в городе… Но нам остается еще поговорить о вещах… довольно важных… Вы, наверное, пришли ко мне, ожидая от меня чего-нибудь?
– Сударыня… если бы вы знали, как я буду рад возвратиться домой и принести с собой средство, которое улаживало бы все, если только это средство у вас в кармане.
– У вас впечатление… что оно у меня есть?
– Это было бы очень хорошо.
– Вы думаете, может быть, что я была причиной треволнений в вашем доме, раз еще этой ночью ваши дочери ссорились из-за меня?
– Нет, сударыня, совсем нет. С чего это вам пришла в голову такая мысль?
– Если бы я перестала ходить к вам, Цецилия не могла бы больше рассказывать Марте… ведь я надеюсь, что они окажут мне столько чести и поверят, что я не встречаю г-на Пьера Февра нигде в другом месте, как только у вас?…
– Сударыня, об этом не может быть и речи.
– Я хорошо знаю, что Цецилия и Марта останутся соперницами… но неужели невозможно добиться от вашего родственника, чтобы он высказался определенно?
– Вот в чем, сударыня, вы могли бы – кто знает? – оказать нам услугу. Я не прошу вас выведывать мысли наших девочек… теперь это, пожалуй, не принесет особенной пользы, и выполнить это будет вам не так легко, как раньше. Но вы могли бы попытаться составить себе представление о том, что на самом деле думает Пьер Февр.
– Чего же собственно вы просите у меня?
– Может быть, это не так удобно… вы на меня не сердитесь. Но когда я обращаюсь к вам, то у меня впечатление, что я имею дело с особой очень серьезной или, вернее, очень мало похожей на рядовую барышню. Я нисколько не забываю, что вы молодая девушка; а также, что вы кажетесь более веселой и более юной, чем многие другие, чем Цецилия, например. Но наряду с этим чувствуется, что с вами можно говорить о самых серьезных вещах, как с особой, знающей жизнь.
– Но я не вижу, господин Барбленэ, что мешает вам самому задать вопрос г-ну Пьеру Февру? Вам самому или г-же Барбленэ. Это ваш родственник… Это мужчина, порядочный мужчина, не правда ли? Он не должен бояться отвечать, когда его спрашивают.
– Я очень хотел бы попытаться поговорить об этом со своею женою. Я наперед угадываю, что она мне скажет. Вы не знаете этой женщины.
– Но что же мешает вам самому, господин Барбленэ, зайти к г-ну Пьеру Февру, как вы зашли ко мне?
– Конечно, конечно!… Ну, хорошо! Говоря между нами, мне совсем не хотелось бы совершать этот шаг. Создалось бы такое впечатление, будто я упрашиваю его решиться стать моим зятем или еще хуже – будто я пришел сказать ему, что он слишком зарвался, что он скомпрометировал наших дочерей, что он обязан просить руки и загладить таким образом свое поведение. По совести говоря, я и не вправе поступить так. Я не присутствовал при всех их встречах; я всего не видел и не слышал, но я положительно уверен, что не произошло ничего страшного. Если бы Пьер Февр ответил мне: "Но, дорогой мой родственник, вы все с ума сошли в вашем доме. Ваши мозги, вероятно, прокоптились паровозным дымом. Я не хочу жениться ни на Цецилии, ни на Марте. То обстоятельство, что я был любезно принят у вас, нисколько не обязывает меня просить руки одной из ваших дочерей. В противном случае, нужно было повесить надпись на дверях. И потом, перед кем я скомпрометировал ваших дочерей? Перед стрелочником, который от времени до времени видел, как я перехожу пути, или перед ламповщиком?" Если бы он ответил мне это, я оказался бы в довольно глупом положении.
– Но если он ответит не вам… а мне?
– О нет, это далеко не одно и то же.
– Тогда устройте так, чтобы он невзначай высказался перед госпожей Барбленэ. Вы хотите получить решение? Вот вам оно.
– Может быть… кто знает?
Он поднялся и сделал один или два шага. Потом, продолжая говорить, он принялся рассматривать мою дверь, обозревать ее внимательным взглядом во всех направлениях, точно мастер, прикидывающий себе ее приблизительную стоимость. Он, наверное, насмехался над моей дверью! Но забота, в которую он был погружен, дала волю уж не знаю каким побочным мыслям, которые, достигая моей двери, резвились на ней.
– Само собой разумеется, сударыня, – никому ни слова о том, что было сейчас сказано нами. Когда вы увидите девочек – ведь вы увидите их, кажется, завтра? – сделайте все возможное, чтобы придать себе такой вид, будто вы ничего не знаете.
– Но, господин Барбленэ, при нынешнем положении вещей мне будет довольно тяжело находиться в присутствии ваших дочерей, особенно если я не вправе буду иметь какое-нибудь объяснение с ними. Поставьте себя на мое место.
– В таком случае?
– В таком случае… – я готова была сказать: "Объяснение неизбежно". Потом я внезапно почувствовала то же отвращение к объяснениям этого рода, какое чувствовала к ним г-жа Барбленэ. В некоторых отношениях Цецилия налгала, но только в некоторых отношениях. Значит, мне нужно было сначала столковаться относительно фактических данных? Разумеется, доказать Цецилии, что она их злостно исказила. Но какое позорное препирательство! Что останется от моего престижа?
Вслед за этим мне показалось, что какая-то частица моего существа упирается, защищает свои права, отказывается принести себя в жертву моему самолюбию, видимости чести. И я замолчала.
Г-н Барбленэ не был удивлен моим молчанием. Он сам испытывал слишком большое замешательство В подобном же положении.
Я кончила тем, что сказала:
– Мне нужно немного подумать. Не бойтесь: я не окажусь неделикатной. Если я сочту необходимым объясниться с вашими дочерьми, я предварительно поговорю с вами об этом. Во всяком случае, я вам благодарна за ваш прямой поступок по отношению ко мне.
– Что может быть более естественным… Так до завтра, мадмуазель?
– Может быть, до завтра.
– Как, может быть? Нужно наверное. Я не уйду, если это не будет вполне наверное. Вы заставите меня ужасно пожалеть о своем приходе к вам. Обещайте мне!
– Ну хорошо, до завтра, я вам обещаю.
XI
Зачем, собственно, он приходил? То, что он сказал мне перед уходом, не объяснило мне всего. Мое беспокойство, однако, уменьшилось. Он не был подослан ни своей женой, ни вообще кем бы то ни было. Я не думаю, чтобы в последний момент он оставил невысказанным что-либо серьезное. По крайней мере, он не сделал этого сознательно.
Мне кажется, что я довольно хорошо могу представить себе, что его толкнуло на его поступок, – может быть, не все основания, которые у него были, но то, как он почувствовал в себе потребность прийти ко мне. Я послала бы всех этих людей к черту, но несомненно, что в настоящую минуту нас ужасно тянет друг к другу. Я сама, если бы я отдалась своим влечениям… Есть одна только вещь, которую я жажду сделать, одна только вещь, которая меня удовлетворила бы в этот момент: видеть Цецилию и Марту сначала одну вслед за другой, а затем обеих вместе; находиться с ними в одной мрачной комнате, задавать вопросы друг другу, мучить друг друга, вырывать друг у друга истину, говорить друг другу жестокие и – кто знает? – оскорбительные слова; но чувствовать при этом уверенность, что мы не можем по желанию разлучиться друг с другом, вследствие чего самые обиды не являются непоправимыми, ничего не разрывают, потому что не может быть и речи о том, чтобы встать и выйти с выражением негодования на лице. Именно это помогает вам облегчить сердце. У вас достанет смелости идти до конца в своем возбуждении, до полного исчерпания своей злобы, потому что вы чувствуете, что запертые двери не позволяют вам убежать после прилива исступления и что затем у вас будет время объяснить свой гнев, найти для него извинение и, может быть, даже попросить за него прощение.