Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люсьена

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Ромэн. Жюль / Люсьена - Чтение (стр. 2)
Автор: Ромэн. Жюль
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Я наткнулась на артельщика, который стоял за дверью с фонарем в руке. Я обратилась к нему со своим вопросом.
      – Ах, так это, может быть, вы та барышня, которая должна прийти сегодня вечером к г-ну и г-же Барбленэ?
      – Да, я.
      – Я как раз вас и поджидал, чтобы проводить. Вы одна ни за что не нашли бы дороги.
      Я не сказала ему, что лишь счастливый случай помог мне найти его самого. Я была довольна и полна снисходительности. Внимание, проявленное Барбленэ в виде присылки этого артельщика, показалось мне добрым предзнаменованием.
      – Я пойду впереди, барышня. Вы не подвергнетесь никакой опасности, если не будете отставать от меня. Вы должны будете останавливаться каждый раз, как я вам скажу. У 117-го и 83-го различные сигналы. У 117-го три огня: один большой и два маленьких, в форме треугольника. У 83-го только два: большой и маленький. Он не страшнее омнибуса. Но 117-й идет очень быстро. Нужно быть очень внимательным. Есть еще и товарные, маневрирующие по путям 11, 12 и 13. Понятно, это не так опасно. Но и они живо раздавили бы нас.
      Пока он говорил мне все это, мы шли по платформе. На синем плакате можно было различить слово "Париж", на которое падал печальный свет. Чувствовалось, что был ветер; не по его порывам, толкавшим вас или развевавшим ваши волосы, но по тонкому неприятному ощущению, разлитому по всему телу. Я едва замечала людей, стоящих там и сям с багажом у своих ног. Я ничего не знала о причинах их отъезда и о цели их путешествия. Я не принимала участия в их проводах. Но острота и напряженность их ожидания сообщалась и мне. "Поезд приближается, – думала я вместе с ними. – Я подстерегаю появление его сигнальных огней во тьме ночи, которая вместо того, чтобы быть косной и покойной, как обыкновенно, черпает у мысли о будущем торжественность и наполняется трепетом. Когда этот странный огонь проникнет в вокзал, душа тотчас же задаст себе множество вопросов. Понадобится весь шум прибывающего поезда, чтобы избавить ее от ответов. Какое несчастье менять место! Что в мире может быть лучше старой кухни, освещенной пламенем очага?"
      Мы миновали последнего пассажира. Стеклянная крыша не защищала нас больше. Свет тоже остался позади; внезапно пришло в голову, сколько в нем все же было жизни и ободряющей силы. Ветер был уже не прежним; ровный поток воздуха, двигавшийся по вокзалу, разбился здесь на беспорядочные порывы.
      Платформа кончилась. То, что я привыкла называть вокзалом, дальше не простиралось. Я покидала место почти приветливое, род убежища, где материальные силы принимают как бы человечный характер и позволяют нам двигаться среди них, не слишком нам угрожая.
      Пространство, которое открывалось передо мною, не было приспособлено к моей обычной походке. Несколько электрических шаров, очень удаленных один от другого, казались плавающими в черном небе, насколько хватал глаз. Они не излучали – по-моему, по крайней мере, мнению – никакого полезного света. Внимание мое было привлечено этими маленькими блестящими шариками; я с некоторым возбуждением смотрела на легкий ореол, окружавший каждый из них. Но я легче находила бы дорогу в полном мраке.
      – Мы пойдем по полотну, – сказал мне артельщик. – Нужно пересечь пятнадцать путей. Их было бы меньше, если бы мы поднялись немного выше; но я предпочитаю идти здесь. Здесь мы дальше от поворота, и отсюда лучше видно появление скорого поезда. Не споткнитесь о рельсы. Их легко различить. Смотрите внимательно, как бы не задеть проводов сигнализации, и не ставьте ногу на стрелку.
      Эти предостережения, по его мнению, были достаточными и давали ему право больше не беспокоиться, потому что он продолжал путь своим обычным шагом. Его грубые сапоги, подбитые гвоздями, были отлично приспособлены для ходьбы по полотну. Он опустил свой фонарь почти до земли, но он не пользовался им для освещения пути. Он машинально переступал рельсы и провода и держался избранного им направления, не подымая даже головы.
      Чтобы следовать за ним, мне пришлось пустить в ход всю свою ловкость. Я сбивала себе ноги о камни. Рельсы и провода поблескивали передо мною, одни подле других, как предательские западни. Не без некоторой тревоги я подумывала о приближении скорого поезда.
      Мы находились около какого-то каменного пилона, затерявшегося среди путей, которые немножко расступились, чтобы дать ему место. Я рассчитывала остановиться там на минутку в надежде, что как раз в это время мимо нас пройдет скорый поезд. Узость площадки не сулила мне безопасности, но масса пилона, толщина которого превосходила объем моего тела, могла, очевидно, надежно защитить меня. Я почувствовала, что меня как бы влечет к этим камням. Даже если бы я была внезапно покинута, говорила я себе, в этой механической пустыне и если бы поезда стали грохотать со всех сторон, у меня хватило бы сил устоять здесь, прижавшись к пилону. И я пробормотала себе слово "убежище" со всей полнотой его смысла, сжимавшей мое сердце.
      Мой провожатый, которого я попросила обождать, был, казалось, удивлен, но согласился. Так как я стыдилась своего страха, то я не посмела спросить у него, пойдет ли скорый поезд по одному из путей, которые нам еще осталось пересечь. Я старалась сама заметить тройной огонь на горизонте.
      Рельсы, как золоченые волосы, бежали перед нами, собирались постепенно в пучок и подымались в то же время к какой-то точке черного неба, где начинались звезды. Эти золотые нити были натянуты с таким совершенством, они соединялись в таком прекрасном движении, что для постижения гармонии всего этого зрелища одних глаз, казалось, было недостаточно. Возникало желание схватить ее каким-то другим чувством. И казалось, что более чистое внимание могло бы услышать, как от всех этих ночных струн исходит музыка.
      Поезд не показывался. Мы снова пустились в путь. Мне снова нужно было не терять из глаз фонаря И подмечать каждый блестящий выступ, рассекавший дорогу. Вдруг мой провожатый останавливается и прикасается к моей руке.
      – Не шевелитесь. Вот 117-й.
      Я действительно вижу в конце линии один большой огонь, довольно быстро приближающийся, и два маленьких, которые можно различить только благодаря их движению.
      Но большой огонь как будто захватывает все пространство и угрожает всей линии. Невозможно угадать, какой путь изберет он, и даже изберет ли он вообще один путь. Напротив, приближаясь, он ширится, и опасность, возвещаемая им, кажется, готова разлиться по всем пятнадцати путям.
      – Где он пройдет?
      – За нами, почти наверное, барышня, по седьмому пути. Но так как он опоздал, то весьма возможно, что его отведут на десятый путь. Во всяком случае, мы находимся между восьмым и девятым.
      Огонь увеличивался. Почва уже дрожала. Грохот как бы кольцом окружал огонь. Огонь шел прямо на нас. Было желание не бежать от него, но броситься в него.
      – Схватитесь, барышня, вот за это. Вот так, вам не будет страшно.
      Он указал мне обнесенный решеткою металлический столб фонаря, возвышавшийся среди путей. Я схватила один из железных прутьев и оборотилась лицом к столбу.
      Чувство безопасности смешивалось во мне с головокружительным страхом. Я не переставала думать о своих пальцах, которые держали кусок железа; о силе моих пальцев, моего тела, еще такого юного; об их покорности; о сопротивлении металла; о виде такой устойчивой вещи, каким представлялся фонарь посреди железнодорожных путей; и в то же время я с каким-то наслаждением упивалась страхом, которым этот движущийся огонь наполнял мое тело до самой его глубины.
      Скорый поезд промчался так близко от нас, что воздушная волна, созданная его движением, толкнула меня, как если бы она была твердым телом. Юбки мои захлопали от порыва ветра. Я почувствовала, как мои щеки втягиваются внутрь.
      Ни один мой волос, как говорится, не был тронут. Но я испытала ощущение невидимого опустошения; у меня как бы оторвали что-то, и получилась рана, которая, правда, не была кровоточащей и смертельной, но причиняла какое-то странное страдание, как если бы пространство, близко прилегающее к нашему телу, не было вполне для нас чуждым.
      Даже сегодня я не могу спокойно думать о моем первом переходе пятнадцати путей в сопровождении артельщика с качающимся фонарем по направлению к дому, стоявшему среди рельс.
 

III

 
      Служанка подняла портьеру, толкнула дверь и попросила меня войти. С самого первого шага я почувствовала стеснение, почти тревогу. Конечно, я не была ослеплена, как бываешь иногда ослепленным при входе в салон. Тот, куда я входила, был совсем не блестящим. Свет большой лампы едва был в силах удержать на расстоянии дымную полутень; и семейный вид предметов мог лишь в незначительной степени рассеять запах и как бы зрелище поезда, мчащегося сквозь тьму тоннеля. Я не была, однако, устрашена; не была и обеспокоена существованием этой самой полутени или этого запаха.
      Когда я пытаюсь воспроизвести впечатление этого первого мгновения, я всегда возвращаюсь к мысли о прикосновении, и я думаю при этом о различных видах прикосновения, которые причиняют нам неудобство как своею интимностью, так и своею неожиданностью. Например, мы погружены в задумчивость, и вдруг кто-нибудь запускает руку к нам за воротник. Или же, желая выкупаться, мы быстро входим в речку; но мы не предполагали, что вода так холодна, что она так плотно сожмет наше тело, и мы задыхаемся.
      Но в данном случае, что было неожиданного, внезапного, слишком непосредственного? Несомненно, когда я проникаю в круг людей, которых я раньше не знала, в новую для меня среду, я имею обыкновение принимать в ней участие сначала только чисто внешнею стороною своего я. Лишь моя внешность входит в игру. Я смотрю, разговариваю, особенно слушаю с громадным хладнокровием. Я не могу сказать, чтобы я была рассеянной, напротив, я забочусь о надлежащем тоне, о том, чтобы не шокировать людей и не вводить их в заблуждение. И, не притязая на наблюдательность, я стараюсь видеть отчетливо. Но при всем этом самая моя личность еще не является заинтересованной, и я задаюсь вопросом, не так ли дело обстоит и с личностью других людей. Изображая на своем лице самое добросовестное участие в общей беседе, я чувствую, что дух мой еще ничем не занят, что он продолжает пребывать в ленивом покое, как если бы возможно долгое пребывание в этом покое было для него делом важным. Есть люди, с которыми я часто виделась, с которыми я жила таким образом в течение многих лет.
      Входя к Барбленэ, я бессознательно приготовилась к чему-нибудь в этом роде. Происшедшие события оказались, однако, совсем неожиданными и следовали в необычном порядке.
      Когда на другой день после моего первого визита Мария Лемье стала меня расспрашивать, я сумела рассказать ей с известною живостью лишь о моем путешествии через пятнадцать путей и о проходе скорого поезда. Как же я, однако, восприняла то, что было в комнатах Барбленэ? Мария Лемье, которая охотно жаловалась на недостаток способности отдавать отчет о местах и о лицах, самыми своими вопросами доказала мне, что она восприняла несколько деталей, из которых даже наиболее бросающиеся в глаза ускользнули от моего внимания.
      – Заметили ли вы необыкновенную покрышку для цветочного горшка, справа от окна, на треножнике? Она режет глаза. А портрет дяди г-жи Барбленэ в костюме судьи? Над роялем? Неужели же вы не посмотрели в сторону рояля, вы? Жаль; у этого господина отличная голова. Ну, а бородавка г-жи Барбленэ? Вы не рассказываете мне о ней. Все величие г-жи Барбленэ заключено в ее бородавке. Бакенбарды дяди собраны, сосредоточены в этой бородавке, которая обладает явно выраженным судейским и председательским характером. Ах, положительно, я считала вас более восприимчивой к курьезам природы!
      Нет, я не заметила ни покрышки горшка, ни портрета, ни бородавки. Я увидела все это только позже, и тут не было ни малейшей моей заслуги, потому что я руководилась указаниями Марии Лемье.
      Зато, если бы с самого первого моего шага я была внезапно перенесена далеко от гостиной Барбленэ и заключена в какой-нибудь келье, где можно было бы отдаться размышлениям, и если бы я тогда забросала вопросами свой дух по поводу этих самых существ, которые мои глаза видели очень смутно, то я думаю, что была бы изумлена уверенностью некоторых ответов.
      Но я удовольствовалась этим смутным чувством и вошла в гостиную.
      Мне показалось сначала, что там было пять человек. Две молодые девушки встали и подошли ко мне с двух противоположных концов комнаты. Довольно пожилой человек тоже встал. Дама продолжала сидеть недалеко от большой лампы. Я искала глазами пятое лицо, но я никого не нашла. Одно мгновение я была смущена этим обстоятельством. Потом я сказала себе, что плохо сосчитала или что пятым лицом была я сама.
      Молодые девушки сказали мне несколько любезностей. Я машинально ответила, обратившись к той, что была справа от меня. Я улыбнулась ей. Не она заговорила первая, и не ей принадлежала большая смелость. Я уверена, что она удовольствовалась произнесением двух или трех слов. Другая обладала большей авторитетностью и была, по-видимому, старшей. Она смотрела на меня с видом одновременно приветливым и любопытным. Но чтобы отдать ей ее взгляд, мне понадобилось бы маленькое усилие, которое я не имела желания делать, между тем как какое-то естественное влечение направляло мои глаза к младшей.
      Это была невольная симпатия, если угодно. Однако, я испытывала от нее больше замешательства, чем удовольствия. Я почувствовала облегчение при приближении г-на Барбленэ, обратившегося ко мне с речью. У него было лицо и голос старого крестьянина. Ничто в нем не свидетельствовало о привычке повелевать. Как-то трудно было представить себе вокруг него обширную мастерскую, множество людей, ловящих его взгляд и движение его бровей. Ему больше подходило бы со шляпой в руке вручать арендную плату владельцу земли или сообщать о болезни кого-либо из членов своей семьи деревенскому врачу, только что остановившему свой кабриолет.
      – Скажите, сударыня, – обратился он ко мне, – вам было не очень страшно переходить через весь этот ад путей? Надеюсь, что мой артельщик провел вас с надлежащими предосторожностями? Мое жилище не так удобно, как дом на берегу моря или на Елисейских полях. Но с этими неудобствами свыкаешься. Вы увидите, что уже в следующий раз вы станете ориентироваться гораздо легче.
      Эта манера говорить о "следующем разе" и считать дело поконченным свидетельствовала о прямоте характера г-на Барбленэ. Так что я набралась мужества посмотреть на г-жу Барбленэ, которая не трогалась со своего кресла.
      – Не угодно ли присесть? – сказала она. Она произносила: "Угодно!" Заканчивая слово "присесть", она немножко подняла подбородок и отделила правую руку от ручки кресла.
      Я села. Все присутствующие последовали моему примеру. На некоторое время воцарилось молчание. Свет большой лампы соединял нас всех. Мы составляли как бы компактную массу. Отсутствие расстояний между нами было почти невыносимым. Или, вернее, у меня было впечатление, что вместо воздуха между членами семьи Барбленэ и мною было тело, одновременно твердое и прозрачное.
      Прямо передо мною сидела г-жа Барбленэ. Я смотрела на нее взором как можно менее рассеянным. Я впивалась в нее. Но я не была внимательной – да что я говорю? – я совсем не воспринимала ни одной материальной подробности ее фигуры. На чем покоился мой взгляд? Я не могу этого объяснить. Во мне складывался чисто духовный образ г-жи Барбленэ, без всяких предварительных размышлений и нащупывания. Я не могу с уверенностью воспроизвести сейчас этот первоначальный образ. Я могу только вспомнить сопровождавшее его чувство: оно было сочетанием некоторого почтительного отвращения и несомненного страха.
      Что касается трех других лиц, то я смотрела на них разве только машинальным взглядом. Я не задавала себе вопросов о них; я могла бы сказать, что я вовсе не думала о них. Но совершенно невольно, спокойно, нисколько не затемняя образа г-жи Барбленэ, в голове моей проносилась вереница незначительных мыслей, которые я сочла бы чужими: в такой малой степени я сознавала себя их автором. И эти мысли говорили мне о трех других Барбленэ тоном до странности интимным. Или, вернее, они говорили обо мне самой. Потому что в этой внутренней болтовне речь все время шла о способе, каким каждый из трех Барбленэ расположен был воспринять меня и меня признать.
      Г-н Барбленэ сел слева, немного позади меня. "Он исследует меня. Он размышляет обо мне и удивляется, как это я могла беспрепятственно добраться до его дома, трудность прохождения к которому до сих пор не останавливала еще его внимания. Он не знает, с кем ему следует сблизить мрня в иерархии существ: с женою или с дочерьми. Так что он колеблется между двумя различными известными ему формами подчинения: подчинением отца своим дочерям или подчинением мужа своей величественной жене. Но он не взвешивает. Мое вхождение в семью в качестве учительницы музыки, мои отныне регулярные посещения, место, которое я буду занимать у него, – все это кажется ему чем-то окончательно установленным судьбою, и единственный труд, который он берет на себя, заключается в приспособлении к этому новому обстоятельству, так чтобы не испытывать от него никакого неудобства; быть может, даже получить приятность и выгоду.
      Младшая, которая, я чувствую, сидит там, направо от меня, смотрит на меня с удовольствием. Она думает обо мне, как об учительнице музыки, только для формы. Важно для нее во мне то, что я – молодая девушка, немного старше ее, имеющая собственную комнату в центральной части города, кушающая, гуляющая, укладывающаяся спать как ей вздумается, расходующая по своему усмотрению зарабатываемые ею деньги, – кто знает? – немного даже бедная, лишенная поддержки семьи, вынужденная на кое-какие лишения, которые делаются нам дороги, потому что научат нас становиться господами жизни.
      Она чистосердечно наслаждается моим присутствием. У нее нет никакого серьезного беспокойства насчет исхода наших переговоров. Она сгорает желанием сказать мне: "Пусть вас не смущает величественный вид моей матери. В сущности, все уже решено".
      Налево от меня старшая дочь уселась таким образом, что она вызывала у меня ощущение темноты, хотя место, занимаемое ею, едва ли могло быть причиной этого ощущения. Потому что она была омываема светом почти так же, как и мы. Я представляла себе ее как тело постоянно темное. Я дала бы что-нибудь за ее отсутствие. Именно она должна была быть автором идей, мне враждебных и ко мне пренебрежительных. Я думаю даже, что она находила меня хорошо воспитанной, приятной на вид, не слишком простоватой и не слишком элегантной. Но почему-то я подумала: "Она сомневается в моем таланте. Она находит, что обмен любезностями пора уже окончить. По ее мнению, было бы хорошо, если бы я нашла предлог сесть за рояль и сыграть трудное упражнение, способное доказать быстроту моих пальцев, или же какую-нибудь одну, а то и две блестящие пьесы – все на память. Но разговор не принимает этого направления. Жаль. Нужно будет, чтобы она постепенно примирилась с надлежащим суждением обо мне. А в ожидании этого она должна будет относиться ко мне с почтением, она подчинится моему руководству; для начала можно этим ограничиться. Да, это досадно; особенно когда разница лет так мала. Но есть и нечто другое. Ощущение темноты остается тем же, каким было с самого начала. Мысли, пришедшие мне в голову, не внесли в эту темноту никакой, или почти никакой, ясности. Один и тот же свет разливается налево так же, как и направо; но слева находится это темное тело, этот невидимый риф, о который свет разбивается".
      В общем, во всем этом не было ничего страшного. Главное для меня было встать с этого стула со званием домашней учительницы музыки. Остальное я брала на себя. Впрочем, совсем не было впечатления, что дело не ладится. Г-жа Барбленэ руководила разговором с необычайным тактом; но если она принимала на себя весь этот труд, то ясно, что это делалось не для того, чтобы найти способ вежливо меня выпроводить. Взгляд ее уже утверждал меня в звании учительницы музыки. Но г-жа Барбленэ не принадлежала к числу тех людей, которые считают себя освобожденными от заботы подготовлять событие, если оно им кажется неизбежным. Привести наше свидание установленными путями к благоприятному результату составляло для нее привлекательную задачу. Г-жа Барбленэ имела вкус к церемониям. В частности, нужно было, чтобы в подходящий момент у нас создалась уверенность в достижении соглашения относительно платы за уроки. Но я хорошо видела, что торговаться мы не будем, и самый вопрос, пожалуй, не будет поставлен открыто. Все должно быть улажено невнятно произнесенным словом, полунамеком. И я могла положиться на г-жу Барбленэ в том, что все это произойдет так же естественно, как дыхание между двух фраз.
      Но в то мгновение, как я поздравляла себя таким образом с добрым оборотом дела и говорила себе, что ни один из Барбленэ не был мне враждебен, что у каждого из четырех была своя манера хорошо принять меня или, по крайней мере, меня терпеть, – в это самое мгновение меня осенила мысль, что я, в сущности, имею дело не с кем-либо из Барбленэ в отдельности, но со всеми ими в совокупности. Эта мысль, которую я, казалось бы, должна была отбросить, как совершенно пустую, напротив, заняла меня. Не было ли причиной болезненное тяготение к самоистязанию, к отравлению радости нелепыми изощренностями? Как только я лишний раз повторяла себе, что у меня есть все основания быть спокойной относительно того или другого из них, тотчас же я представляла себе трех других Барбленэ, как нерасторжимую массу, от которой я могу всего опасаться; тогда, желая разувериться, я принималась мысленно рассматривать их одного за другим, и вдруг совершала счастливое открытие, что они были не одним существом, а четырьмя. Все это я проделывала почти так же глупо, как та моя лицейская одноклассница, которая, прочтя какое-нибудь название, не могла удержаться от того, чтобы тотчас же затем не прочесть его с конца.
      От этого у меня рождалось беспокойство, впечатление фальшивого положения, какого-то дергания, с которым я не могла совладать. И так как мы никогда не лишаемся способности производить защитные движения, то я пыталась заменить это смутное болезненное ощущение каким-нибудь отчетливым восприятием, различить какую-нибудь угрожающую точку, которую я могла бы обезвредить, чтобы утвердить свое благополучие.
      На первый взгляд, центральным персонажем была г-жа Барбленэ. В этом нельзя было даже сомневаться. Она величественно восседала в своем кресле. Против нее именно должен был помещаться всякий посетитель, следовательно, также и я. Именно на нее я смотрела, именно она начала разговор, руководила им, получала мои ответы. Самый свет, в сферу которого мы были так плотно заключены, лился на лицо г-жи Барбленэ, на всю ее массивную фигуру, как если бы она была в первую очередь предназначена для него. Другие производили впечатление антуража, простых свидетелей нашего диалога, вмешивавшихся в него лишь по мере надобности и выжидавших его результатов. И все же, вопреки мне самой, мысль моя устремилась теперь к старшей дочери, как вода течет к углублению, которое она только что открыла. Мысль моя была занята темной массой этой девушки, которую я ощущала слева от себя. Именно с этой стороны я в своих поисках желала бы пошарить. Именно отсюда, через рот отверстия, которое тело молодой девушки образовывало в освещенной сфере, я с тревогой ожидала появления чего-то очень существенного.
      Самый разговор был для меня вещью наименее важной при этом моем первом визите. Я хорошо помню, что г-жа Барбленэ задала мне несколько любезных вопросов. Одни из них служили в некотором роде лишь для того, чтобы завязать общий разговор. Целью других было проверить, не подчеркивая этого, сведения, которые были даны обо мне Марией Лемье. Мысли, занимавшие меня, не сделали меня рассеянной, что было бы досадно, и не помешали мне выказать в своих ответах хладнокровие и равнодушие – качества, которых у меня могло и не достать в случае, столь для меня не безразличном.
      От этого престиж мой возрастал. Для всех ясно было, что я не являюсь особой, которую спасают от голодной смерти путем предоставления работы. И так как у меня оставалось вполне достаточно внимания, чтобы не наделать глупостей, то я держалась естественно и непринужденно, так что должна была понравиться г-же Барбленэ и утвердить ее во мнении, что я светская девушка.
      Вопрос о плате был улажен так тонко, что я уверена, лишь мы одни – г-жа Барбленэ и я – уловили его. Счастливый оборот фразы позволил нам понять, что мы обе согласны принять условия, предложенные Марией Лемье.
      Когда мы назначили день и час первого урока, я встала. Г-жа Барбленэ медленно поднялась с кресла и сказала мне, что состояние ее здоровья вынуждает ее размерять движения и не позволяет ей проводить меня до двери. Я подумала в связи с этим заявлением о здоровье г-жи Барбленэ. Я обратила внимание, что болезнь вовсе не занимала места в том обстоятельном образе г-жи Барбленэ, который составился у меня в течение нашей беседы. Я не могла удержаться и выразила ей свое удивление по поводу того, что она плохо себя чувствует, но выразила это в такой форме, что она приняла мои слова за комплимент ее хорошему виду.
      Г-н Барбленэ предложил сам проводить меня через пути.
      Когда мы переступили порог и вышли на воздух, я стала спрашивать себя, довольна ли я или нет. Я могла выбирать. Радость и печаль, казалось, находились в моем распоряжении, одна подле другой. Радость была понятной. Но почему печаль? Может быть, просто потому, что как раз перед этим я в продолжение многих часов была слишком возбуждена, испытывала слишком сильное напряжение. Однако печаль эта не была похожа на усталость. Я узнавала усталость по свойственному ей привкусу израсходованной жизненной энергии, а также по безразличию, которое она нам дает ко всему, что может касаться будущего. "Слава богу, конец!" – вот вздох облегчения, порождаемый усталостью. Свою печаль я, напротив, ощущала как бдительную, светлую; она подобна была взору моряка, видящего сигнал на горизонте. Что касается радости, то я не была склонна слишком тщательно исследовать ее: настолько я боялась прийти к заключению, что она была неосновательной. Казалось, что она не относится к достигнутым мной в этот день успехам. Она не была также продолжением возбуждения, которым я была охвачена пять или шесть часов тому назад.
      Когда мы ступили на первый путь, что-то во мне закричало, что хорошо бы больше не возвращаться сюда, навсегда повернуться спиной к этому дому. Что-то во мне обратилось с призывом к моей трусости. Уделив внимание этому призыву всего лишь одно мгновение, я уже чувствовала себя менее озабоченной, менее обремененной, снова юной, точно груз лет, начавший давить на мои плечи, вдруг соскользнул с них.
      Тогда я обратилась к своей радости. Я хочу сказать, что я посмотрела, вызовет ли отказ от возвращения сюда, о котором я подумала одно мгновение, увеличение этой радости или же, напротив, ее ослабление. И вот моя радость, подобно человеку, за которым наблюдают, приняла сначала твердую осанку. Но я чувствовала, что она сдает, разлетается; я видела, как она блекнет. Не будем настаивать, сказала я себе.
 

IV

 
      Первый урок состоялся на следующий день, в четыре часа. Артельщик ожидал меня на том же месте, что и накануне. Было совсем светло. Ни один поезд не давал сигнала о своем прибытии. Со множеством своих рельсовых путей и всяких механических приспособлений, не оживляемое никаким видимым движением и никаким шумом, кроме поскрипывания песка и гравия под нашими ногами, железнодорожное полотно представляло теперь своеобразную пустыню. Переходя его, я думала о дне каменистой долины и о раскрытой странице книги.
      Я была встречена двумя сестрами.
      – Сегодня, – сказала мне старшая, – дорога, вероятно, показалась вам не такой трудной. Когда идешь ночью, это целое путешествие. Я уверена, что вы удивляетесь, как можно жить здесь.
      У меня появилось желание объяснить ей, что, в конце концов, дом их среди рельсовых путей был не лишен своеобразия и что, мне кажется, с течением времени к нему можно привязаться, как привязываешься вообще к трудно доступным местам. Но слова не приходили мне на язык; или, вернее, я стыдилась произнести их, как бы опасаясь, что они установят слишком большую интимность между нами. Может быть, я произнесла бы эти слова, если бы была наедине с младшей сестрой.
      Я увидела, что на маленьком столике были приготовлены чашки и тартинки. Я поняла также по выражению лиц молодых девушек, что мы должны кого-то ожидать, вероятно, их мать.
      Младшая смотрела на меня с большой нежностью и проникновением. Я была тронута отсутствием сдержанности, которое она выказывала по отношению ко мне. Я даже находила ее доверчивость слишком поспешной, не заслуженной мной. Разве она знала меня? Не лучше ли было бы, если бы она сначала понаблюдала меня некоторое время? Конечно, я чувствовала к ней одну только симпатию. Но я мало исследовала себя с этой стороны. Мое чувство не прошло через испытание. Если же такая самоотдача свидетельствовала о том, что она подметила во мне больше дружелюбия к ней, чем я сама об этом подозревала, то не должна ли я была встревожиться таким вторжением другого в мою душу?
      Дверь из столовой в гостиную, принявшая так же, как обои и панели, жирную дымную окраску, медленно раскрылась перед г-жей Барбленэ. Служанки не было у дверей. Молодые девушки не слышали шагов матери и продолжали сидеть при ее появлении. Это появление было весьма торжественным. Чтобы раскрыть половинки двери, г-жа Барбленэ принуждена была прибегнуть к помощи своих рук, но она сделала это с чрезвычайным достоинством. Руки г-жи Барбленэ, казалось, исполняли обязанность отсутствующего слуги, и низкая работа падала только на них, нисколько не компрометируя самой г-жи Барбленэ.
      Вслед за тем служанка принесла дымящийся чай, к аромату которого примешивался в этой комнате тонкий запах угля, навевая вам ощущение путешествия. Я не могла хорошенько понять, чего желали достигнуть этим чаем. Во всяком случае, я рассматривала его как излишнюю любезность, тем более тягостную, что она оказалась для меня неожиданной.
      Правда, все происходило с достаточной простотой. В поступках г-жи Барбленэ и ее дочерей не было никакой натянутости. Ни одна частность не внушала мне чувства, будто они стараются разыгрывать людей богатых. Все было естественно церемонным.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12