Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белое вино ла Виллет

ModernLib.Net / Ромэн. Жюль / Белое вино ла Виллет - Чтение (стр. 6)
Автор: Ромэн. Жюль
Жанр:

 

 


      В течение некоторого времени я испытывал приступы тоски и каждое утро, просыпаясь, задавался вопросом, что нас ждет после смерти. Потом я заболел; затяжной грипп, перешедший в бронхит. Я не покидал своей комнаты в течение двух или трех недель. Однажды перед вечером я совершил прогулку по холмам Бельвиля. Со мною ничего не приключилось. Но я в первый раз испытал некоторые чувства, у меня было сознание, что я до самого дна постиг вещи, которые раньше показались бы мне нелепыми и впоследствии никогда не казались мне простыми.
      Время от времени люди пересекали мой путь или шли рядом со мною. Одни стояли перед своею дверью, другие, облокотившись, смотрели в окно. Какой-то ребенок воображал, будто может поставить сабо на два булыжника. Никогда все это не производило на меня столь непосредственного и столь сильного впечатления. Мне казалось, что я нахожусь на очень большом расстоянии от людей, что какая-то серая равнина отделяет меня от самого близкого из них; и вдруг они оказывались непосредственно передо мною, без всякой промежуточной среды; расстояние растаяло, испарилось, как вздох. Я чувствовал себя то совсем чуждым им, более чуждым, чем камням или облакам, то настолько слившимся с их движением, с их памятью, с их будущим, что мне казалось, будто их шаги несут вперед меня самого.
      Спустя несколько дней я ехал из Парижа в Шалон-на-Марне во втором классе скорого поезда. Мы сидели в роскошном вагоне с коридором. Солнце садилось. Лучи его, проникавшие в купе, наполняли его какой-то торжественностью. Пассажиры, казалось, подбирали колени, чтобы дать свету больше места.
      Окна в коридоре слегка запотели. Спиною к нам стоял какой-то господин и курил сигару. Он протер середину стекла концом шторы и смотрел через окно. Я до сих пор не забыл ни его серого костюма английского сукна, ни его прилизанных волос, ни его блестящих, как фаянсовые чашки, манжет, ни особенно его надменного вида, от которого проходил зуд по моей руке. Он курил, посматривая на бегущую мимо местность. Хотя он стоял задом к нам, но его стройная талия, его спина, его затылок и даже его воротничок образовывали своеобразное существо, пренебрежительно смотревшее на нас. Огородное чучело, которое вдруг захотело бы разыгрывать франта.
      Он раздражал меня; я находил его тупицею; я был склонен к оптимизму, а он расстраивал мое представление о жизни. Я всячески старался смотреть в другую сторону; но, помимо моей воли, глаза мои возвращались к этой спине и этому затылку. Они останавливались на нем, упирались в него почти что с гневом. У меня было впечатление, что мой взгляд является чем-то вещественным, отделяющимся от меня, переносящимся по воздуху и с силою вонзающимся в это ненавистное тело.
      Я пристально смотрел на него таким образом в течение, может быть, двух минут, как вдруг он начал шевелить шеей и плечами, точно он испытывал в этих местах сильный зуд. Потом он энергично встряхнулся, как собака, которая хочет избавиться от блох, и снова принял спокойную позу.
      Кроме этого движения, ничто в нем не изменилось; время от времени он затягивался сигарою и продолжал созерцать окрестности. Что касается меня, то я не мог бы определить своего состояния; еще немного, и я стал бы хохотать или завязал бы разговор с соседом.
      Я попытался было развлечься перелистыванием лежавшего на столике путеводителя по восточным департаментам. Но мне никак не удавалось заинтересоваться его содержанием; я не понимал того, что читал. В конце концов, глаза мои возвращаются к человеку, стоявшему в коридоре, и останавливаются на нем с настойчивостью и каким-то остервенением. Я делал это помимо воли, точно увлекаемый постороннею силою. Мой взгляд разыскал то место в промежутке между плечами, где начинается шея, уцепился за него и больше не двигался. Я испытал даже что-то вроде наслаждения, которого немного стыдился и от которого испытывал неловкость.
      Вдруг он делает движение, более резкое, чем первый раз, более похожее на содрогание, и оборачивается. Он озирается кругом, все еще достаточно высокомерно, но в то же время вопросительно и беспокойно. У него был вид, точно он ищет чего-то в купе.
      Я снова утыкаюсь в путеводитель. Я был взволнован; сердце мое билось быстро и четко. У меня не было никакой ясной мысли; я действовал, не рассуждая. Меня несколько смущало мое присутствие, и я предпочел бы находиться в другом месте.
      Потом мой господин принимает свою прежнюю позу, и я успокаиваюсь. Ко мне возвращается хладнокровие. Кончаю тем, что говорю себе: "Как это глупо! Не произошло ровно ничего. Все это игра воображения".
      В продолжение по крайней мере пяти минут голова моя была опущена над книгою. Я почти страшился поднять ее и пользоваться своими глазами. Но мне пришлось затрачивать усилие, которое мало-помалу истощалось, так что в заключение я снова уронил свой альбом и стал смотреть в коридор.
      На этот раз я наперед был уверен в эффекте; уверен не на основании рассудочных доводов – а тою уверенностью, какую я часто испытывал во сне. Во сне мне случалось стоять перед рекою: нужно было перейти ее, а моста не было. Но достаточно было захотеть перейти, испытать сильное желание: во мгновение ока мост появлялся, и я ступал уже на противоположный берег. Событие перестает быть внешним по отношению к вам. Оно оказывается в такой непосредственной, в такой интимной зависимости от вас, что представление и реальность становятся почти равнозначными.
      Итак, едва только я коснулся взглядом плеч господина в сером, как он обернулся. Но его глаза на этот раз не искали; они направились прямо на меня; они не были ни раздраженными, ни вызывающими. Можно было бы сказать, что они были наполнены страхом и каким-то страданием. В самой глубине их я видел отчаяние существа, побежденного без борьбы и сдающегося на милость победителя. Их выражение представляло собою такой явный контраст с обычным выражением лица этого господина и его вероятным характером, что он, видимо, сам не подозревал о нем. Мне кажется, он не знал, до какой степени его глаза были покорными и умоляющими; его гордость не позволила бы ему перенести это.
      Словом, он бросает сигару, покидает окно и исчезает в соседнем купе.
      Я испытал облегчение. Более взволнованным, более потрясенным из нас обоих был все же не он.
      В самом деле, чем это было для него? Непонятным и незначительным инцидентом. В настоящую минуту он, вероятно, возвратился на свое место, оправился, развернул газету, сказал себе: "Этот болван подействовал мне на нервы", – и перестал думать обо мне.
      Я же был потрясен до самой глубины своего существа. Мысли мои потеряли устойчивость. Я не находил ни одного предмета на его обычном месте. Представьте себе мотор, расстроившийся, развинтившийся вследствие своей собственной тряски. Все части болтаются, скользят, расползаются. Приемы мысли, казавшиеся мне до тех пор основательными, практичными, доброкачественными, оказались вдруг ненадежными. Я не умел больше различить, что правильно и что неправильно, что можно и чего нельзя; не умел провести различия между тем, что существует в действительности, и тем, что имеет место только в нас; между собою и остальным миром. Почему поезд двигался? Почему он не шел ни быстрее, ни медленнее? Почему в этом направлении, а не в другом? Почему я, сидя как бы у себя в комнате, не трогаясь с места, все же быстро уношусь куда-то? Самые обыкновенные вещи стали казаться мне чудесными; и наоборот, я готов был принять любое чудо. Я видел как бы клин, как бы рычаг, вставленный между основных глыб мироздания. Мне оставалось только налечь на его конец.
      Когда я вспоминаю об этом, то, заметьте, бываю очень изумлен. Прийти в такое возбуждение! Какая нелепость! Не произошло ровно ничего чудесного. С внешней стороны событие было самым заурядным. Нужно думать, значит, что его внутреннее содержание как бы вздувалось под наружной оболочкой.
      Вечером – останавливался ли я по пути? не помню – я приезжаю в Верден. У меня не сохранилось воспоминания о каких-либо приключениях после описанной истории в вагоне. Я вижу себя в Вердене, выходящим из вокзала, грязной маленькой коробки, узкой и вонючей, как ящик из-под сыра. Попадаю на неосвещенную площадь и оказываюсь перед старинною колымагою, какой-то помесью омнибуса и трамвая. Мне нигде не приходилось видеть ничего похожего – исключая Тарента, в глухом конце Италии.
      Усаживаюсь внутри этого предмета. Мало-помалу другие человеческие существа стали заполнять скамейки. Я различал их с трудом. Все освещение состояло из крошечной масляной лампы. Когда омнибус должным образом наполнился, кучер взбирается на свою площадку, берет вожжи, вращает рукоятку, исполняет множество сложных манипуляций, понукает кляч, трубит в рожок. Наконец, колымага начинает грохотать. Я сидел так, что мог в большей или меньшей степени видеть дорогу. Сначала я мало интересовался ею. Я оборачивался больше в сторону людей. Я слушал их. Какой-то старый господин сказал вполголоса:
      – Я думаю, что Жером сегодня выпил лишнее. Я дал ему свою багажную квитанцию, а он не мог найти мой чемодан.
      Все пассажиры, казалось, разделяли мнение старика. Я понял, что Жером – это кучер, и стал рассматривать Жерома. Мне была видна только его спина. Его опьянение – если он действительно был пьян – ничем не выдавало себя в глазах непосвященного, каким был я. Нужно очень хорошо знать Жерома, думал я, чтобы заподозрить его в том, что он выпил лишнее. Лошади, видимо, знали дорогу наизусть. Колымага двигалась очень медленно и с большим шумом, но ничего ненормального не замечалось. Самое большее, Жером злоупотреблял рожком. Улица была пустынна, а он, не переставая, трубил.
      Мы проезжали укрепления. Остановка. Впереди лучше освещенная улица, по всей видимости, главная улица Вердена. Направо темная улица, которая, должно быть, идет вдоль внутренней стороны укреплений.
      Вдруг мне приходит в голову странная мысль. Я говорю себе: "Вместо того, чтобы ехать по главной улице, которая похожа на все главные улицы и которая очень быстро приведет к моей гостинице, куда как занятнее было бы повернуть на эту темную улицу, затем на другую и колесить таким образом куда глаза глядят!"
      Я думал это с некоторою настойчивостью, с некоторою силою желания. Мы тронулись. Я смотрел по направлению к площадке кучера.
      Вдруг, при самом въезде в главную улицу, Жером с силою дергает вожжами, хлопает кнутом. Лошади не без труда поворачивают, колымага чуть не опрокидывается, и мы направляемся по темной улице.
      Пассажиры пробуждаются от своей дремоты.
      – В чем дело?
      – Куда, к дьяволу, он везет нас?
      – Говорю же вам, что он выпил.
      – А, может быть, дорога перегорожена по случаю ремонтных работ?
      – Или ему нужно завести какой-нибудь тюк?
      – Это недостаточный предлог.
      Я все время смотрел вперед. Налево, в пятидесяти метрах впереди, я различаю, благодаря фонарю, какую-то улицу. Сейчас же внутренний голос говорит мне: "Нужно поехать по этой улице. Мы поедем по этой улице". Омнибус кое-как проезжает пятьдесят метров и поворачивает налево.
      Я слышу, как пассажиры восклицают:
      – Смотрите, он повернул на такую-то улицу (и они произносят название улицы, которого я теперь не помню). Что за странная идея!
      Мои глаза продолжали смотреть вперед. Я внимательно следил за движением камней мостовой и стен, которые бежали нам навстречу. Я был, можно сказать, очень чувствителен к нашему перемещению и к нашему маршруту. Я не думал ни о лошадях, ни о Жероме, ни о способе, каким мы перемещались. Но с каждым шагом лошадей я испытывал облегчение, успокоение.
      Так мы едем некоторое время. Улица нравилась мне. Налево виднеется другая; она не интересует меня. Мы проезжаем мимо. Но вот показывается улица направо. Не знаю почему, она соблазняет меня; и, как и давеча, во мне раздается какой-то голос: "Направо! По улице направо!"
      Я был в таком странном состоянии, что, когда лошади, поравнявшись с этою улицею, стали поворачивать в нее, я не почувствовал ни малейшего изумления. Но пассажиры заволновались:
      – Жером потерял голову!
      – Он сошел с ума!
      – Надо сказать ему!
      Один из пассажиров встает и делает несколько шагов по направлению к передней площадке. Тогда я начинаю пристально смотреть на него. С каким выражением? Не знаю. Но он останавливается, энергия его ослабевает, все его тело как будто мякнет; и весь расстроенный, сконфуженный, как человек, пойманный на месте преступления, безвольно опускается на скамейку.
      Все остальные, точно по уговору, устремляют глаза на меня. Я выдерживаю это давление, этот напор с невероятною тратою энергии. Но я сильнее их, я в этом уверен, я чувствую, как мои противники сдают, уступают; и все эти люди, которые вставали, издавали восклицания, умолкают, снова усаживаются, уничтожаются. Передо мною жалкий провинциальный омнибус, скудно совещенный масляною лампою.
      С этого момента я перестал интересоваться окружающим. Я зарылся на своем месте, полузакрыл глаза и стал думать о посторонних вещах.
      Жером, должно быть, очнулся и кое-как нашел свою дорогу, потому что через несколько минут мы переехали мост и оказались в самом центре города. Я сошел и направился в гостиницу, называющуюся "Три короля" или "Три мавра". Вот и все.
      Вы, может быть, будете удивлены, но на другой день утром у меня не было никакого желания повторять свои опыты. Я не хотел даже вспоминать о событиях вчерашнего дня и занялся своими делами, как всякий другой.
      Спустя две недели, я возвратился из этой поездки и выходил из вагона в Париже, на Восточном вокзале. Было шесть с половиною часов вечера. Сначала я хотел направиться на площадь Сен-Мишель. Иду к метро. Запертые решетки, объявления, и перед ними толпится народ. Объявление извещало, что на центральной станции произошло повреждение; ток прерван; поезда не ходят.
      Направляюсь к трамваю Монруж – Восточный вокзал. Тысячная толпа осаждала контору. Чтобы дойти до автомата с билетами, понадобилось бы добрые двадцать минут. А потом?
      Я отказываюсь стоять в очереди и решаю идти пешком по Страсбургскому бульвару. Какая толпа! Поезда метро были опорожнены, и народ хлынул на улицы, которые были запружены до отказа. Нормальное движение было стеснено, расстроено. Всякий испытывал неудобства. Все точно перепуталось, склеилось. А в довершение – полутьма, обманчивая и предательская. Электричество не горело ни в фонарях бульвара, ни в магазинах. Оставались только тусклые и редкие язычки газа. Чем дальше, тем поразительнее была картина. Севастопольский бульвар плавал в каком-то мутном соусе.
      Равняюсь с большим гастрономическим магазином. Здесь, должно быть, была своя электрическая станция. Внутри все было залито ослепительным светом. Мраморные столы ломились под тяжестью коричневых, красных, розовых туш. На выставке, между колоннами, гирляндами, фестонами весели окорока, куры, фазаны.
      Они, казалось, оттягивали веревки, на которых висели, и хотели упасть подобно отяжелевшим плодам. Подставляйте только руки или передник.
      По контрасту, бульвар казался совсем черным. Глаза всей толпы приковались к магазину. Я тоже смотрел на него. Я находил его наглым и чересчур изысканным. У меня возникало желание попробовать на нем свою силу.
      Останавливаюсь; отступаю к скамейке, на краю тротуара; обхожу ее и кладу руки на спинку. Между магазином и мною кишела толпа. Я смотрел в залитый светом магазин, на горы припасов, гирлянды окороков, на электрические фонари. Я сам не знал, во власти какого желания находился; я ничего не формулировал; но я чувствовал, как из глубины моего существа струями, каскадами брызжет энергия. Меня самого от этого шатало, подбрасывало.
      Я не могу рассказать вам в точности, что я видел, потому что я даже не знаю, видел ли я вообще что-нибудь. В самом деле, глаза мои служили мне не для зрения. Они метали прямо перед собою, с замечательною правильностью, энергию, которой я был переизбыточным, прямо-таки неиссякаемым источником.
      Мало-помалу в толпе стали наблюдаться некоторые изменения. Она еще более замедляла свое движение; она становилась более вязкою; и в то же время она как бы закручивалась, завивалась вокруг самой себя. Люди оставались все одними и теми же.
      Вдруг прямо передо мною, как раз в направлении моего взгляда, вытягивается чья-то рука. Она делает несколько движений и хватает висящий окорок. Вся гирлянда обрывается, рука размахивается, и окорок, пущенный изо всей силы, разбивает вдребезги электрический шар.
      Тогда события потекли более быстрым темпом. У меня было впечатление, что толпа подбирает упавшие окорока, хватает другие припасы, бьет фонари. Опрокидывает столы. Но особенно сильно было ощущение утоления, ощущение, будто толпа вдруг умерила бушевавшее во мне желание, которое все нарастало и грозило задушить меня. Наполнявшая меня энергия выходила из меня, и это доставляло мне наслаждение. Ощущение было так остро, что я скоро перестал видеть и слышать. Я не имел больше соприкосновения с формою, с внешностью, с поверхностью этого заполнявшего пространства – вы меня понимаете – события, я больше не сознавал его внешности. Я находился в общении с серединою, с самим сердцем происходившего. Знаете, меня совсем измучил этот рассказ – так трудно мне ясно изложить случившееся. Я снова чувствую напряжение, когда рассказываю о нем; это изнурительное воспоминание… и кроме того, мне кажется, что мне не следовало бы рассказывать об этом, что я грязню самую интимную тайну своей души. Еще немного, и я возненавижу вас…
 

СОНЛИВОСТЬ

 
      – Ну, что вы об этом думаете? – спросил он после нескольких минут напряженного молчания.
      – О! – воскликнул Брудье. – Не так-то легко составить себе мнение о таких вещах. В моих мыслях было бы больше определенности, если бы я знал последствия.
      – Последствия…
      – Да. Я понимаю, что случай в поезде, случай в омнибусе могли остаться без последствий, без следов, без внешних средств проверки… Но ваш разгром гастрономического магазина…
      – Что же вы хотите узнать? Пришел момент, я оставил спинку скамейки и ушел. Я вижу себя вечером, в своей комнате, в постели, разбитым, обессиленным, как бы раздавленным самим собою. Больше ничего мне не было известно.
      – Ну, а на другой день?
      – Я не читал газет. Я не хотел проверять, я страшился проверять. Я никого не расспрашивал. Кроме того, тогда начался еще более странный период моей жизни… Но, может быть, вы согласитесь выйти отсюда. Окружающая обстановка действует мне на нервы. Пройдемся по набережным и по дороге будем разговаривать. Это освежит нас. Там нам будет приятно.
      Только что зажглись электрические фонари. Отсвечивающая поверхность воды казалась твердою, металлическою, а подвешенные высоко в небе часы на мосту были похожи на полную луну.
      – Я вернулся к своим обычным занятиям, как будто ничего не произошло; я лишь стал тщательно избегать квартала, в котором расположен этот магазин. Я вел сразу несколько дел; ни одно из них не было важно по существу; но каждое было важно для меня. Я не надеялся добиться успеха по всей линии; на мою долю никогда не выпадала такая удача. Меня удовлетворил бы частный успех и, должен признаться, я в нем очень нуждался.
      Какой злой гений стал на моем пути? Дела мои были начаты хорошо и, мне кажется, я не сделал больших промахов… Все сорвалось, одно дело за другим.
      Неудачи не были для меня новостью. Я проглотил их уже немало. Но, подите же! На этот раз не мог; я не нашел в себе силы противостоять им. Мне казалась бессмысленною всякая дальнейшая попытка. И не только на другой день; на другой день – это так естественно: все вышвырнул бы через окошко. Нет, и через неделю я был в том же состоянии.
      Другой, может быть, подумал бы о самоубийстве. Я не подумал о нем, у меня не было того, что называется "мыслью" о самоубийстве. Я испытывал совсем другое.
      Я продолжал выходить, совершать некоторые необходимые рейсы. Помню, что погода была очень дождливая. Одна из столь обычных для нас гнилых весен. Помню себя шлепающим по грязи в центральных частях города, толкаемым со всех сторон прохожими, останавливающимся на перекрестках перед скоплением экипажей и промокшим до костей.
      Тогда меня охватило желание спать. Сон был для меня благодетелем или, вернее, я мечтал о нем, как о добром гении, как о счастливой, покойной стране. С каждым днем я все больше попадал во власть этих мыслей. Вначале такое чувство охватывало меня только после полудня и к вечеру. Но мало-помалу оно стало привычным для меня во все часы дня, в том числе и утренние.
      И в самом деле, сон приносил мне огромное блаженство. Какие бы неприятности, хлопоты, горечь, отчаяние мне ни приходилось испытывать днем, – как только я покрывался одеялом, все исчезало, все улетучивалось, как пары дурного зелья. Просторный, богатый, содержательный сон раскрывался передо мною. Золотистый свет озарял его обширные пространства.
      Ни одна дневная скверна не просачивалась в волшебное царство моего сна. Ребенок не мог бы спать безмятежнее. У меня не было тех внезапных пробуждений среди ночи, тех огромных черных провалов, которые в неудержимом водовороте увлекают ваши мысли и причиняют вам столько страдания.
      Влечение ко сну стало у меня своего рода страстью. Центр тяжести моей жизни переместился в эту сторону. За час перед тем, как лечь в постель, я чувствовал приближение иного, лучшего бытия. Будущее переставало страшить меня; я ускользал от невзгод, которыми оно угрожало мне; скоро я буду отделен от них широкою рекою без мостов и бродов.
      Поэтому я вставал как можно позже; я расставался со своим сном, как расстаются с родною землею: сердце мое сжималось и тотчас же меня охватывала тоска.
      Однажды после полудня я почувствовал, что у меня не хватит силы дотянуть до вечера. Нельзя сказать, что мне хотелось спать, нет – сон призывал меня. Те, у кого обнаруживается религиозное призвание говорят, что бог зовет их; такими словами они выражают то, что испытывают. Так вот и я испытывал подобное состояние.
      Я не обедал; долгое время я оставался в состоянии глубокой сосредоточенности; я – как бы вам это объяснить? – я подготовлялся. У меня не было последовательно сменяющих друг друга мыслей, вереницы мыслей. Я был центром одного единственного чувства, которое с каждой минутой росло, или, вернее, утолщалось. Я говорю "утолщалось", потому что у меня было ощущение предмета, который расширяется, который увеличивается в объеме сразу во всех направлениях.
      Это состояние длилось, может быть, час. Потом я подошел к постели, разделся, положил, как всегда, свое платье на стул и лег с лицом, залитым слезами.
      Не знаю, скоро ли я заснул; я уже потерял соприкосновение с действительностью и, вероятно, погрузился в сон путем нечувствительных переходов.
      Я хорошенько закутался в одеяло и лежал на спине, слегка повернув голову к стене. Я не опустил штор; свет не беспокоил меня; я больше не видел его.
      Какой сон! Иногда, вспоминая о нем, я прихожу в ужас, иногда жалею о нем до потери сознания.
      Я спал девять дней, от 27 апреля до 6-го мая. В продолжение этих девяти дней я ни разу не просыпался в настоящем смысле слова. Мне случалось открывать глаза. Слабый свет моей комнаты примешивался тогда на мгновение к яркому блеску моих сновидений; голова моя немного перемещалась на подушке, я передвигал руку или ногу, потом снова закрывал глаза.
      Но все это мелочи. Мне хотелось бы сообщить кому-нибудь, – вам, например, – мне хотелось бы показать вам чудесное существование, которое я познал в течение этих девяти дней.
      Увы! Бесполезно даже делать попытку! Заметьте, прошу вас – причина моей неспособности рассказать заключается не в том, что у меня изгладилось всякое воспоминание об испытанном мною. Часто, неожиданно для меня, какое-то дуновение проходит по мне; сновидение возвращается; я снова в царстве моего сна; я двигаю губами, чтобы выразить словами виденное мною. Но одно мое усилие все рассеивает.
      Готов поклясться: сон мой был не просто результатом телесной усталости и большого душевного уныния; я не был измученным жизнью несчастным существом, нашедшим забвение на подушке. Я был причастен вещей реальных и мощных; я был допущен к ним, введен в их царство. Не знаю, как это выразить. Установились тесные близкие отношения между мною и тем, что лучше меня. Я видел, я осязал большое число предметов – нет, неверно – существ или, еще точнее, частей существа, кусков того, что существует и о чем в обычное время ни вы, ни я не имеем ни малейшего представления.
      Вы, наверное, ничего не поняли из моей бессвязной речи. Но я не виноват; я дорого бы дал, чтобы найти точные слова; при их помощи я облегчил бы себя от невысказанной тайны, которая обитает во мне.
      Но не нужно желать, чтобы мертвец воскрес. Зачем? Вы выйдете из себя прежде, чем добьетесь от него двух связных фраз.
 

ЛЕВ

 
      – Действительно, это необычайно… Вы не были потом больны? Не чувствовали никакого предрасположения к болезни?
      – Я пробудился от этого сна совсем другим, чем я погрузился в него: молодым, сильным, смелым. Мне постоянно хотелось улыбаться; можно было подумать, что я обмениваюсь с кем-то условными знаками, что я всюду имею сообщников.
      Но я не испытывал желания пользоваться для повседневных житейских надобностей силою, которую я ощущал в себе. Я даже не пытался приняться за свои старые дела или обзавестись новыми. Радость моя казалась беспричинною и бесцельною. Мне было хорошо.
      Никогда я столько не бродил по улицам, никогда так не зевал по сторонам. Я останавливался, чтобы послушать разносчиков. Облокачивался на перила мостов. Поднимался на верхушку высоких зданий. Погода стала менее дождливою. Не успевал пройти ливень, как солнечный луч уже слизывал тротуар.
      После обеда я снова выходил. Бродил по бульварам, заходил в кафе, в кино, куда попало.
      Однажды вечером, около половины девятого, случай приводит меня к площади Клиши и ипподрому. Я видел вдали купол, весь обмотанный светящимися лентами. Какой-то укротитель давал там представление.
      У входа стояла толпа. Насколько я помню, была суббота. Каждая дверь медленно проглатывала ниточку народу небольшими правильными порциями.
      Я стал в очередь к местам в двадцать су. У меня было мало шансов получить билет. Но это меня не беспокоило. Я приобрел странное пристрастие к вещам, которые обыкновенно казались мне безвкусными и даже раздражающими. Помню шляпу уродливой формы, которая была надета на стоявшей передо мной толстой даме, вероятно, владелице какой-нибудь соседней фруктовой лавочки. Я долго рассматривал эту шляпу с неослабевающим интересом. Я изучал ее малейшие подробности; пытался воспринять ее с различных сторон, понять принцип ее конструкции. Мне казалось, что эта шляпа таит в себе самые замечательные секреты и делает честь изобретательности человеческого ума.
      Я был последним из пропущенных к кассе. После маленького колебания рука полицейского опустилась за мною, а не передо мною, как я опасался.
      Мне удалось получить место в последнем ряду амфитеатра, против сцены. Я видел очень хорошо. Весь зал развертывался подо мною, и мой взгляд падал прямо на середину сцены.
      Не помню хорошенько, с чего началось представление. Я не обращал никакого внимания ни на сцену, ни на своих соседей. Но я был очень счастлив, чувствовал себя как нельзя лучше. Я наслаждался в некотором роде зрелищем в его совокупности. Я получал непрерывно удовлетворение от этого обширного зала, набитого людьми, лоснящегося от огней. Вам нелегко представить характер наслаждения, которое мне доставляла вся эта картина. Его можно, пожалуй, сравнить, но весьма отдаленно, с удовольствием, которое мне приходилось иногда испытывать от легкого спорта – езды на велосипеде, гребли. Езда на велосипеде доставляет вам наслаждение, исходящее из самой земли, по которой вы катите, и от некоторого взаимодействия между землею и вашею силою, между природою и особенностями почвы и вашею потребностью в движении, отдыхе, усилии. Вы понимаете меня? Источником этого наслаждения является не вид внешних предметов и не игра ваших мускулов; нет. Вы просто довольны, что известная часть земной поверхности находится во взаимоотношении с вами. Ее твердость, ее склоны, ее складки вызывают у вас желание кусать ее, есть, что очень приятно.
      Но вот глаза мои начали воспринимать отдельные предметы. Я посмотрел на сцену. Она была очень обширна. Глубину ее занимал ряд клеток, а спереди, на авансцене, стояли с обеих сторон еще две клетки.
      В клетке налево находился вместе со своими хищниками укротитель, одетый в красное. Он заставлял зверей проделывать различные прыжки. Я заметил также, что звери были сильными. У них не было того жалкого, чахоточного вида, в каком их обыкновенно показывают в ярмарочных балаганах.
      В правой клетке царил огромный лев с блестящей шерстью, с жутко сверкающими глазами: подлинно величественный зверь. Около клетки, наполовину закрытый занавесью, сидел на табурете цирковой служитель.
      Не знаю почему, мое внимание приковывалось к этому углу сцены. Его детали вырисовывались все ярче и ярче, как на фото графической пластинке, подвергающейся действию проявителя. Они приобретали необычайную рельефность, четкость, индивидуальность. Несмотря на расстояние, конструкция клетки была видна мне до малейших подробностей. Я различал щели между досками пола и пятно крови вдоль одной из половиц. Дверь была спереди. Она запиралась снаружи при помощи большого железного засова.
      Что делали в это время укротитель и его хищники? Я не интересовался этим. Публика, кажется, шумно аплодировала. Я же не спускал глаз со льва, клетки и сидящего человека. Лев сидел на задних лапах посередине клетки, помахивая хвостом; его туловище было совершенно неподвижно. Мне казалось, что я различаю его запах.
      Вдруг я начинаю представлять себе движения, которые необходимо проделать, чтобы отодвинуть щеколду и открыть клетку. Я представляю себе эти движения с большою отчетливостью; я видел или, вернее, ощущал каждое из последовательных движений: к клетке приближаются, вытягивают правую руку, берут засов, немного отодвигают его, тянут к себе… Дальше я ничего не представлял; это было мне достаточно… Я несколько раз принимался представлять себе эту процедуру; с каждым разом представление становилось все более ярким; оно как бы наполняло мое существо; оно протекало по моему телу вместе с кровью до самых пальцев правой руки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7