Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белое вино ла Виллет

ModernLib.Net / Ромэн. Жюль / Белое вино ла Виллет - Чтение (стр. 3)
Автор: Ромэн. Жюль
Жанр:

 

 


      Словом, все они были там, у себя, как во всякий другой день, старые и молодые. Большинство даже не помнило, какое тогда было число: первое мая, второе или тридцатое. Они благосклонно позволяли греть себя солнцу, которое было этим страшно польщено.
      Я с двумя приятелями немножко опередил остальных. Мы не были, конечно, первыми. Площадь Согласия была уже испещрена синими блузами и бархатными панталонами. Но они не поднялись еще на авеню. Как керосин в лампе: он не сразу поднимается из резервуара по фитилю.
      Поэтому мы оказались свидетелями того, что произошло, с самого начала. Я обращаюсь к приятелям:
      – Не будем здесь останавливаться, иначе образуются группы, а фараонам только этого и надо, чтобы вмешаться.
      Мы держимся правой стороны авеню. Я вытаскиваю свою трубку, приятели – папиросы, и мы потихоньку направляемся по главной аллее. Мы послужили путеводною точкою. Другие следуют за нами, на некотором расстоянии, маленькими партиями по три, по четыре человека. Некоторые пришли с женами и ребятами.
      Биретт говорит нам:
      – Не будем торопиться! Пусть другие обгоняют нас, а мы насладимся зрелищем.
      Мы начали стрелять глазами. В противоположном направлении шли два франтика, лет по двадцати: цилиндр, монокль, тросточка – все, что полагается. Держа неподвижно шею, они разговаривали… голосом, который мне ни за что не передать; для этого нужно поднять голову, немножко склонить ее на бок и чуть-чуть приотрыть рот, вроде щелочки в копилке; звук получается тоненький, сплющенный, точно его подвергли действию парового пресса.
      – Мой дорогой… не правда ли… вы понимаете.
      Они идут на нас. Стоп! Они инстинктивно начинают принимать свойственный им высокомерный вид: то выражение, когда они уничтожают вас одним движением век. Но мы занимали определенное пространство и твердо на нем держались. Нет никакого средства преодолеть препятствие. Им пришлось созерцать его в течение доброй минуты.
      Как я уже сказал вам, мы шли потихоньку. Товарищи обгоняют нас; некоторые с семьями, с детьми. Другие рассыпаются по боковым аллеям.
      Няньки разинули рты. Что это за люди в костюмах слесарей и трубочистов? Неужели они являются сюда такими толпами для какого-нибудь ремонта!
      Дамочки встают, поджимают губки:
      – Гюи! Гюбер! Сюда, сию минуту.
      Представьте, какой ужас! Дети мастеровых на песке Елисейских Полей, в двух метрах от Гюи и Гюбера! Это бросало дамочек в дрожь, как если бы паук заползал к ним в юбки.
      Какая-то развалина, тип старого сатира, в серебристо-серой шляпе, с пробором до самого воротничка, вдруг останавливается, надувает шею как индюк, двигает челюстями и в заключение вытаскивает часы. Я боялся, как бы он не хлопнулся тут же, в нашем присутствии.
      Мы шли дальше. Группы рабочих подымались с площади Согласия, сгущаясь как туман. Кое-кто из прекрасных дам стали вставать со своих стульев и удирать направо. Но большая их часть не желала, чтобы их сочли трусихами, и с героическим видом продолжала свое вязанье.
      Правильное движение экипажей тоже было нарушено; они становились редкими; должно быть, на площади Согласия образовался небольшой затор, или же они просто избирали другой путь при виде этой странной толпы. Впрочем, ни одного инцидента. Ослы, прогуливавшиеся по аллеям, выжидали случая. Но мы вели себя тихо, как овечки. Любовались цветущими каштанами.
      – Вот это так деревья! Знатные деревья!
      Те из нас, кто понимал толк в садоводстве, подходили к газонам, к группам деревьев и оживленно спорили. Одни критиковали систему орошения; у других было свое мнение насчет способов прививки.
      После круглой площадки Елисейских Полей, авеню суживается. Не видно больше газонов, групп деревьев, вместо них – балконы в цветах и, время от времени, новенький, блестящий автомобиль у подъезда или цветочная выставка – прекрасный ландыш, сто су букетик!
      Затем я вижу, как мы спускаемся по улице, которая упиралась в тупик. В обыкновенное время на ней, вероятно, нет ни души. В количестве двух или трех дюжин мы рассыпались по всей площади улицы. Солидные дома, комфортабельно расположившиеся по обеим ее сторонам, подобно пассажирам купе первого класса; и мы, как тараканы на калорифере купе.
      У одной подворотни прохлаждался лакей. Не говорите мне об этих типах. Я ненавижу их больше, чем богачей. Они занимаются самым подлым ремеслом; даже не ремеслом: богачи пользуются ими, как я пользуюсь стулом или сапожною щеткою. И они мнят о себе что-то! Никто не окажет вам столь дурного приема, как такая помятая рожа, которая только что вынесла ночной горшок.
      Прежде чем стать грузчиком, я занимался слесарной работой. Однажды мне предстояло сделать установку в богатом квартале. Я знал этаж. Поэтому я ничего не спросил внизу и поднялся по первой попавшейся лестнице. Я долго не забуду вида лакея, который открыл мне. Он смерил меня взглядом. Потом оставался безмолвным в течение целой минуты, наморщив брови и скривив рожу: до такой степени мое появление казалось ему невероятным, чудовищным. Он озирался по сторонам, как будто отыскивая щипцы, которыми можно было бы убрать меня с половика и швырнуть в клетку подъемной машины.
      – Здесь живет мадам такая-то?
      Он разжимает губы.
      – Почему же вы не поднялись по черной лестнице? Вас не следовало бы впускать отсюда… Ну, так и быть!
      Ах, это пожатие плечами! Этот вздох!
      Наш лакей у подворотни уже строил подобающую рожу. Он, вероятно, принимал нас за артель мостильщиков или проводчиков газа. Но он был живо выведен из заблуждения.
      – Эй, Жозеф!
      – Здорово, толстяк!
      – Как ты красив с твоими колбасками!
      – Если ты наплодишь маленьких, подари мне одного!
      Его щеки с бачками начали дрожать от гнева, а руки, заложенные за спину, щелками пальцами.
      Мы столпились около него. Я думаю, он испытывал желание запереть свои ворота, но не смел.
      Тут Биретт обращается к нему:
      – Нет ли у вас свободного помещения? Маленькой квартирки? У нас семья спокойная: семеро детей, собака, кошка, три канарейки. Квартал мне подходит, а наружность твоя мне очень нравится.
      Он оборачивается к нам:
      – Ну что, приятели? Пойдем?
      Он входит. Мы следуем за ним по пятам. Лакей расставляет руки и хочет преградить нам дорогу.
      – Я запрещаю вам входить сюда! Я вам запрещаю! Я кликну полицию.
      – Не беспокойся, Жозеф! Конечно, Лепин недалеко. Но ты напрасно сердишься, толстячок! Не могу же я снять помещение, не осмотревши его! Нужно быть рассудительным!
      Мы были уже во дворе, человек тридцать, по крайней мере. Большой квадратный двор, тщательно вымощенный. Ни одной клетки в окнах, никакого белья, никакого шума. В углу рукав для поливки, привинченный к водопроводному крану.
      Мы внесли сюда оживление. Можно было подумать, что находишься в школьном дворе в день предвыборного собрания. Дом, казалось, не подавал признаков жизни. Никто не подходил к окнам. Но вглядываясь пристальнее, мы замечали, как то здесь, то там шевелится занавеска. Горничные бежали осведомить:
      – Барыня! Если бы вы знали! Весь двор битком набит хулиганами и революционерами!
      Тогда Биретт выступил вперед:
      – В праздник никак нельзя обойтись, чтобы не поплясать маленько. Ну-ка! Маленький хоровод! Составьте круг! Возьмитесь за руки и внимание к такту!
      Потом он поднял голову:
      – Мадам и месье: зрелище бесплатное, даровое. Предлагается в качестве премии по случаю первого мая. Спешите же воспользоваться, потому что потом оно будет стоить гораздо дороже!
      Он оборачивается в нашу сторону:
      – Вы готовы?
      Мы взялись за руки. Откашливаемся, сплевываем и
 
      З_а_п_л_я_ш_е_м К_а_р_м_а_н_ь_о_л_у…
      Никогда мы так не старались. Отражаемый стенами шум снова обрушивался на нас. Мы орали еще сильнее, чтобы перекричать самих себя.
      Громадный дом не шевелился. Но мне сдается, что от этого хоровода в его утробе должно было бурчать, как от приступа колик. Очень возможно, что и до сих пор ему иногда вспоминается наш хоровод.
 

КАЗНЬ ФЕРРЕРА

 
      – Самой лучшей из виденных мною манифестаций, – сказал первый грузчик, – была манифестация у испанского посольства после казни Феррера. Теперь я редко участвую в манифестациях. Сижу большею частью дома. Я не желаю быть изувеченным или ночевать в участке. Чтобы расшевелить меня, нужна игра, стоящая свеч. Казнь Феррера взволновала меня. Странно, не правда ли? Феррер, Испания – казалось бы, плевать нам на это. Не наш огород! Но подите же! Целую неделю я был в ярости, никак не мог проглотить этот кусочек. Каждый день совершаются вещи, внушающие вам отвращение. Однако, миришься. Если будешь все принимать близко к сердцу, пожалуй, кровь испортишь. Но тут я никак не мог прийти в себя. Если бы его бросили в тюрьму, сослали, то, вероятно, здесь никто не обратил бы внимания. Но расстрелять человека за то, что у него свои убеждения! В двадцатом веке! Тогда остается только стать на четвереньки и получать свою порцию сена.
      – Испанское посольство помещается, кажется, на бульваре Курсель?
      – Да, кажется. Я отправился пешком вместе с другими. Прошли сначала под виадуком метро. Пико предложил было выпить по стаканчику, но об этом не могло быть и речи. Все эти гуляки с площади Пигаль и с Монмартра веселились, как ни в чем не бывало. Беспричинно расстреляли человека, а они и бровью не повели. На земле много мерзавцев, но они худшие из всех. Попов я ставлю выше. Если бы произошла встряска, и можно было свести счеты, я начал бы с этих бездельников, я взлохматил бы им шерсть!
      – Это было вечером?
      – Да, и я еще удивлялся, почему газовые рожки светят так скудно. Вот странная вещь! Особенно, когда мы спустились на авеню Вилье. Можно было подумать, что причиною являлась толпа, что она съедала свет.
      – Было много народу?
      – Многие пытались пройти, но не всем удавалось из-за заградительных отрядов полиции. Пико потерял нас. На посла должна была произвести некоторое впечатление картина пустых улиц вокруг посольства – даже ни одного экипажа!, – а дальше целые километры возбужденной толпы: "У! У! Убийца! Убийца! Да здравствует Феррер!" Конечно, мы были неспособны воскресить казненного. Но они увидят, что такого человека нельзя давить как блоху. Нас оттесняли с одной улицы на другую. Я оказался в каком-то мешке. Меня прижали к железному щиту магазина. И я кричал. Во всей Европе в этот час были люди, которые кричали и бесновались, подобно нам, из-за казни Феррера. Мы напирали изо всех сил, чтобы опрокинуть заградительные отряды. Даже если бы они обнажили шашки, стали бы стрелять, мы не отступили бы. Они преграждали нам путь, но не могли поставить преграды нашим яростным крикам. Посол в это время, может быть, беседовал в своем салоне с друзьями и знакомыми. "У! У! Убийца!" Он наверно выронил свою чашку кофе.
 
      – Я, – сказал Бенэн, – не был в Париже в день казни Феррера. Я был в Бресте. Я рано пообедал в ресторане около театра и бродил по городу. В Бресте была тогда, кажется, на каком-то перекрестке небольшая банкирская контора, и по вечерам там вывешивали на меленькой дощечке последние полученные телеграммы.
      По своему обыкновению я пришел туда к шести с половиною часам. Несколько незначительных известий пестрело на дощечке. Не стоило ни ожидать, ни опять возвращаться. Когда дощечка бывала заполнена, больше уже не беспокоились. Иногда я даже говорил себе: "Удивительно, как число замечательных событий, случающихся каждый день на земле, в точности соответствует размерам этой дощечки!"
      Но в Бресте, как и во многих других городах, выбор мест для прогулок не богатый; и когда вы вышли на дорогу, вы можете, не раздумывая, идти по ней. Вам не приходится расточать своей фантазии. Так что после обеда я повторял тот же путь, который проделал до обеда.
      Прихожу к этому перекрестку. Горсточка людей стояла перед конторой; те же известия муравьиной лентой ползли по черной дощечке.
      Я остаюсь там в течение двух или трех минут: не хватает энергии пуститься в обратный путь. Было пасмурно; воздух был влажный; скудное пламя газа, казалось, просило милостыню на перекрестке.
      Вдруг толпа слегка встрепенулась. Из лавочки выходит молодой человек с горшком белил в одной руке и с табуреткой в другой. Он становится перед дощечкой, обозревает ее, как бы ища последнего незанятого уголка. Потом он возвращается в контору и выходит из нее с тряпкой. Толпа немного уплотняется и нарастает сзади. Вдруг чувствуется, что нависло давящее ожидание.
      Молодой человек взбирается на табурет, стирает все известия сверху донизу и кладет свою тряпку. Черная доска показалась мне большой и глубокой, как тоннель. Кисточка подымается и быстро чертит крупные буквы; мы читаем:
 

Феррер приговорен к смерти и расстрелян

 
      Ни звука; никто не шевельнулся. Влажность воздуха превратилась в мелкий дождик, но никто не раскрывал зонтиков. Люди застыли в безмолвии, и взгляд их не покидал доски.
      Молодой человек снова ушел, и банкирская контора не подавала больше признаков жизни. Разумеется, больше новостей не будет. Но мы и не ожидали новостей. Две строчки содержали шесть слов:
 

Феррер приговорен к смерти и

 
      было написано в первой строчке;
 

расстрелян

 
      одно только слово – во второй.
      Этого нам было достаточно. Мы всасывали эти шесть слов. Они проникали в наше существо; они медленно производили там свое действие, как лекарство.
      Толпа не менялась; я не чувствовал, что меня толкают; около меня были все те же соседи. На мгновение я прикоснулся к своей шляпе; поля набухли от дождя.
      Через два дня я прогуливался поздним вечером недалеко от того места. Вижу маленькое сборище, может быть, десяток человек, перед лавочкой торговца испанским и балеарским товаром. Между хозяином и каким-то матросом возгорелся спор. Насколько я понял, дело шло об английской монете в два су, которую торговец отказывался принимать, а матрос упорно хотел вручить ему. И тот и другой коверкали французский язык, каждый по-своему; трудно было понять, что они говорили, да, я думаю, и сами они едва понимали друг друга. Вдруг сборище разбухает; оно удваивалось и утраивалось на моих глазах. Улица запружена. Трамвай непрерывно трезвонил, но никто не обращал на него внимания.
      Толпа начинает ворчать; сначала это был очень неясный гул. Но мало-помалу он становится более громким и более отчетливым. "Феррер! Феррер! – вся толпа кричит. – Феррер!" Я тоже кричу. Все мы были полны гнева и печали, боли и гнева. Мы хотели бы отомстить за убитого и вместе с тем мы призывали его. Толпа звала: "Феррер! Феррер!"
      Потом мы испытали потребность иначе облегчить свои чувства. Напор сзади вынес нас к выставке лавочки. Уже опрокидывались корзины, трещали ящики. Испанец – коротенький, жирный человек, с остриженными волосами и глазами навыкате на оливковом лице – испанец стоял на пороге и смотрел на нас в остолбенении и с ужасом. Он ничего не понимал из происходящего. Тоненьким заплывшим голосом он кричал, отчаянно жестикулируя:
      – Но я ведь принял два су! Я принял! Вот они!
      Толпа продолжала: "Феррер! Феррер!" – и все наступала. Тогда торговец понял; лицо его просветлело, и он жестами попросил, чтобы его выслушали. Спереди шикают: "Тс! Тс!" Толпа успокаивается. Испанец поднимает правую руку и достаточно твердым голосом восклицает:
      – Да здравствует казненный Франсиско Феррер!
      Шумное одобрение было ответом на эти слова. Затем он оборачивается к своей лавочке и делает знак. К нему подбегают два мальчугана, черные, как арабы. Он ставит одного направо, другого налево от себя, снимает с них кепки и обращается к ним:
      – Кричите: "Мы отомстим за Франсиско Феррера!"
      Дети, тоже подняв правую руку, кричат:
      – Мы отомстим за Франсиско Феррера!
      Только что перед этим мы проталкивались к лавке, теперь же стали проталкиваться еще энергичнее. Всякий хотел пожать испанцу руку; мы целовали мальчиков; мы готовы были раскупить всю лавочку.
      Вот что было в Бресте после казни Феррера.
 

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ЯНВАРЯ

 
      – Я испытал нечто подобное в 1905 г., – сказал Брудье. – Может быть, испытали и вы. Зимою 1905-го года.
      Я вижу себя в предместье Сент-Оноре в послеполуденный час. Я шел по левому тротуару вдоль течения реки. Был довольно сносный январский день, не очень холодно и не очень сыро, небо облачное, но не очень мрачное. Я направлялся в Терн по делу, не так уж спешному, но которое все же лучше было не откладывать.
      Позади себя, вдалеке, я слышу выкрики газетчиков; казалось, что целая ватага бегом несется за мною по улице. Это было время русско-японской войны и первых волнений в России. Вечерние газеты были полны сенсаций; не слишком доверяя их "уткам", публика все же уделяла им больше внимания, чем обыкновенио. Ведь в них содержались также телеграммы солидных агенств: отчет о сражении, официальная цифра убитых и раненых, перепечатки из английских газет. Словом, с самого начала войны я не мог оставаться равнодушным к раздававшимся под вечер выкрикам газетчиков и не жалел своего су.
      Я замедлил шаг, поджидая ватагу. Еще газета не была в моих руках, как я успел уже прочесть заголовок. "Подавление восстания в С.-Петербурге. Войска стреляют по народу". Я жадно отыскивал последние известия. Особым шрифтом напечатано сообщение в пятнадцать строк: "Вчера, 22 января (нового стиля), громадная мирная и безоружная толпа, с женами и детьми, направлялась к Зимнему Дворцу, чтобы подать прошение от имени России батюшке-царю. Царь-батюшка ответил посылкою пехоты и казаков. Казаки атаковали, пехота стреляла. Вместо всякого сопротивления толпа опустилась на колени в снег с пением молитв. Около трех тысяч убитых".
      Мне не нужно было перечитывать; я запомнил телеграмму наизусть с первого же раза. Но я не сознавал больше, где я. Я оглядывался кругом, как бы ориентируясь в новом месте, и с изумлением воспринимал каждый предмет, на который падал мой взгляд. Потом у меня появилось желание заорать на всю улицу, образовать сборище, немедленно поднять восстание. Вдруг я подумал о тебе, старина Бенэн; я сказал себе: "Необходимо, чтобы он узнал об этом сейчас же; мне необходимо сейчас же поговорить с ним об этом; необходимо, чтобы мы торжественно сделали это нашим общим достоянием. Я лопну от негодования, если немедленно же не удостоверюсь, что в мире есть еще, по крайней мере, одно человеческое сознание, которое разделяет со мною мое негодование".
      Ты жил наверху в Монмартре; я ни минуты не колебался; я добежал до Сен-Филипп дю Руль, где сел в омнибус, отправлявшийся к скверу Сен-Пьер. Вы помните времена, когда мы тащились на этих телегах. Так вот. Когда я высадился у сквера, гнев мой не остыл ни на градус. Порыв, домчавший меня до Сен-Филипп дю Руль, еще сохранял в себе достаточно силы, чтобы понести меня вверх по склону холма.
      Подхожу к твоему дому. Швейцариха говорит мне:
      – Не думаю, чтобы он был дома, но все же поднимитесь. Может быть, он возвратился, и я не заметила.
      Какая тоска взбираться по лестнице! Я дал бы сто су, чтобы мой звонок был не безрезультатен. Вы знаете это ужасное ощущение. Звук колокольчика погружает в глубину запертой квартиры как бы зонд, как бы ланцет; вы звоните вторично, и кажется, что во второй раз острие звука проникает еще глубже. Но квартира остается недвижной, как тело, которое только что испустило дух.
      Спускаясь вниз, я испытывал досаду; возбуждение мое не улеглось. Сначала я бесцельно прошел две или три улицы. Потом решил написать тебе. Я зашел в почтовое отделение, купил открытку. Минута – и она была заполнена; избыток моего негодования излился в нее.
      Но этого было недостаточно; мне нужно было существо с плотью и кровью. Может быть, Гюшон дома! Взбираюсь на другой омнибус. Мой сосед держал ту же газету, что и я; он читал телеграмму. Я следил за выражением его лица. У него был вид довольно добродушного человека: немного припухшие глаза, мягкие щеки, круглые усы – ничто не свидетельствовало о дурном характере. Я ожидал, что он вздрогнет, шевельнет губами, наморщит лоб, задышит более порывисто. Но он не шелохнулся; перевернул страницу и стал читать результаты бегов.
      Гюшона не было дома. Целый час я провел в унынии, испытывая отвращение ко всему. Мне не хотелось идти никуда. Я подумал о той бездне несправедливости и гнусности, которую заключает в себе мир и которая лежит на нем проклятием. Мысли мои стремительно сменяли одна другую. Не знаю почему, я подумал о битве при Анкире {Теперешняя Ангора. В 1402 году турецкий султан Баязет I был здесь разбит и взят в плен Тамерланом. (Примеч. перевод.).}, почти в то же время о смерти Тиберия Гракха, о кучке еврейских банкиров, правящей Европой, о шахтерах, о славе Карузо и о бессмысленной борьбе животных в морских глубинах.
      Я кончил тем, что уселся на террасе кафе, и остался бы там до полуночи, если бы не было так холодно и так темно.
      Во время рассказа Брудье к столу подошел официант.
      – Я тоже, – сказал он, – помню двадцать второе января. В это время я был без места и перебивался случайной работой. У меня был друг – швейцар с улицы Миромениль. У него в доме и в соседних домах часто устраивались обеды, и в таких случаях на него падала обязанность разыскать помощника повара или официанта.
      Он дал мне знать: обед у жильцов его дома; семья бездельников. Квартира в пять тысяч, вилла, автомобиль. Отец был участником во множестве предприятий: банки, сахар, нефть – все, что хотите. Дражайшая половина, разумеется, плебейка, но в брильянтах, ходит к обедне, знается с высшим светом.
      Приглашенных было человек десять. Судя по приготовлениям, это были самые что ни на есть сливки. Горничная помогала кухарке готовить. Швейцара и меня нарядили лакеями, и мы прислуживали за столом. В свободные промежутки мы стояли как чучела в своих углах и должны были зорко наблюдать, не понадобится ли чего обедающим.
      Недалеко от меня сидел довольно еще молодой субъект, бритый, как кюре, с размяклыми глазами и злыми губами; девчонка двадцати пяти или тридцати лет, вся розовая, все время вертевшаяся и хохотавшая по поводу каждого пустяка; другой субъект, лет тридцати пяти, с вытянутой мордой, обвислыми, как плакучая ива, усами и усталым голосом; дама почти того же возраста, пухленькая, с брезгливой миной и повелительным тоном; старик, которого я плохо припоминаю; старуха, потасканная и нарумяненная, вся в морщинах, которые шевелились в пудре, как черви в муке; наконец, хозяин, с большою черною бородою, улыбкою и орденом Почетного Легиона.
      Вы знаете, только нужда заставляет меня исполнять эти обязанности. Я нисколько не стесняюсь подавать чашку кофе или порцию жаркого людям, которые зарабатывают себе на жизнь так же, как я. Это делается просто и без кривлянья. Но подавать блюдо плавным жестом кому-нибудь из этих хлыщей, который даже не глядит на тебя и который скорее отрежет себе язык, чем скажет тебе спасибо; видеть, как хозяйка вдруг грозно смотрит на тебя, неизвестно почему; получать незаслуженное оскорбление и строить подобострастную физиономию, бормоча извинения, – нет! Я предпочитаю все, что угодно.
      Подали рыбу; разговор плохо клеился. Но вот субъект с лицом кюре говорит самым спокойным тоном:
      – Читали вы вечерние новости?
      Хозяин отвечает:
      – В моем бюро есть "Le Temps" и "Les Debats", но я еще не разворачивал их.
      – Только что выкрикивали экстренные телеграммы. Была какая-то гадость в Петербурге.
      Все насторожились; я тоже. Я интересовался событиями в России и по утрам не пропускал в своей газете ни строчки о русских делах.
      Хозяин спрашивает:
      – У вас есть эта газета?
      – Да, кажется.
      И он вытаскивает газету из кармана.
      – Дорогой, прочитайте вслух. Мы с удовольствием послушаем вас.
      Тогда бритый начинает читать телеграмму, о которой вы только что говорили. Совершенно то же, почти слово в слово. На меня это произвело столь сильное впечатление, что я не мог сдержаться и воскликнул:
      – Ах!
      Заметьте, мое восклицание было чуть слышным: совсем слабенькое "Ах!" Но это было слишком. Лакей – не человек, он – мебель. Чувства лакея? Этого еще недоставало!
      Хозяин метнул на меня свирепый взгляд; хозяйка, нахмурив брови, отвернулась; бритый посмотрел на меня через плечо, усмехаясь; а мой друг швейцар чуть не упал в обморок.
      Я снова встал на вытяжку; все сделали вид, что перестали замечать мое существование.
      – Царь решил действовать, – сказал хозяин, – наконец-то он немножко показал кулак.
      – Долгое время я думала, – заметила пухленькая дама, – что этот несчастный позволит издеваться над собою благодаря своим гуманным фантазиям. Я даже предсказала ему участь Людовика XVI.
      – Совершенно правильно, сударыня, – сказал субъект с обвислыми усами, – позавчера я присутствовал на торжественной мессе и мысленно проделывал такие же сопоставления, как и вы. Бедный Людовик XVI! Ему недоставало только энергии.
      – Он был слишком добр. Вместо того, чтобы церемониться с санкюлотами, ему следовало расправиться с ними с самого начала.
      – Николай II тоже утопист. Затеял гаагскую конференцию! Но у него лучшие советники, чем у Людовика XVI; к тому же он вовремя опомнился.
      – Вовремя? Разве вы не находите, сударыня, что он порядком-таки запоздал?
      – Может быть. Но если репрессия и запоздала, она все же производит внушительное впечатление.
      – Ах! – вздохнул старый сморчок. – Вот нам бы сюда несколько казаков. Эти господа из Всеобщей Конфедерации Труда живо пришли бы в рассудок.
      Я задыхался. При этих словах я швыряю свою салфетку на пол и с криком: "Ну вас к черту", – направляюсь к двери.
      Хозяин вскакивает, хозяйка вскакивает:
      – Вы с ума сошли.
      – Он пьян.
      Тогда я оборачиваюсь:
      – Я не сумасшедший и не пьян. Просто мне противно видеть вашу гнусную компанию. Можете не благодарить меня, не стоит.
      Бритый отпускает:
      – Ему следовало бы надрать уши.
      Я подступаю к нему:
      – Что? Что вы сказали? Надрать мне уши? Смотри, как бы я сам не наложил тебе. Вы не страшны мне – все, сколько вас тут ни есть. Ваших казаков еще нет; нечего строить воздушные замки!
      Вид у меня был, должно быть, очень решительный, никто из них больше не пикнул. Я слышал только, как хозяйка бормотала соседям:
      – Я в отчаянии, в отчаянии…
      На пороге я крикнул бороде:
      – До свиданья. Помните, что вы ничего не должны мне. Пусть это будет для вас маленькой экономией.
 
      Вся зала слушала с напряженным вниманием. Какой-то сидевший в углу посетитель, не похожий по одежде на рабочего, возвысил голос:
      – Зимою 1905 года я был в Лондоне: служил во французском книжном магазине. Я тоже очень интересовался событиями, потрясавшими русскую империю. Моя служба позволяла мне быть сравнительно хорошо осведомленным. Мы получали большинство английских газет. Больше того, я располагал периодическими журналами: ежемесячниками, иллюстрированными двухнедельниками и т. п. Наконец, я прочитывал или по крайней мере просматривал находившиеся в нашем магазине книги и брошюры, посвященные вопросам европейской политики.
      Однако, о событиях 22 января я узнал не в лавочке своего хозяина, а как и все – на улице.
      Я бегал по какому-то поручению. Если мне не изменяет память, около трех часов я выходил из "тьюба" на станции, которая называется Oxford Circus. "Тьюб" – подземная электрическая железная дорога, вроде нашего метро. Oxford Circus – очень оживленная широкая площадь, где перекрещивается несколько улиц. У меня было дело по соседству. По окончании его я рассчитывал возвратиться домой пешком, потому что жил недалеко от тех мест.
      Я был в Лондоне всего четыре месяца; человек я весьма уравновешенный. Но я вынужден, признать, что Лондон производил на меня особенное действие. Никогда я не был таким чувствительным, никогда нервы мои не были столь неустойчивыми, как в этом городе, который пользуется репутацией холодного и флегматичного. Есть животные и даже люди, которые очень остро воспринимают самые ничтожные электрические колебания атмосферы. Приближение грозы развинчивает их. На лондонских мостовых я уподоблялся им. Некоторые улицы обладали способностью приводить меня в какое-то особенное состояние; такое же действие оказывали на меня иная площадь и иной перекресток. В частности, каждый раз, когда я переходил Oxford Circus, я был бессилен удержаться в состоянии необходимого мне спокойствия.
      Я говорю это не столько для вас, сколько для себя: мною руководит желание лучше уяснить себе, на расстоянии, совершенный мною вслед за этим поступок.
      Итак, я переходил или, вернее, огибал Oxford Circus. Вдруг наталкиваюсь на газетчика. Он выкрикивал экстренный выпуск. Я покупаю газету и читаю английскую версию телеграммы, о которой вы говорили. Сначала я плохо сознавал впечатление, которое произвела на меня эта телеграмма. Я читал ее в несколько приемов; я даже пробежал остальную часть газеты. По прошествии нескольких минут я заметил, что направляюсь не туда, куда мне нужно было; я шел по широкой улице, которая вела к Марбл Арч, если не ошибаюсь, – по Оксфорд Стрит.
      Двигаясь среди шума и грохота этой улицы, я почувствовал, как мое волнение мало-помалу увеличивается. Я продолжал идти к Марбл Арч, но уже в совершенной лихорадке.
      Там стоит триумфальная арка, вроде той, что у нас на площади Карузель, и начинается Гайд-Парк, самый обширный из лондонских парков. У входа в парк – открытая площадка.
      День склонялся к вечеру; все предметы были окутаны золотистым туманом, который, казалось, приподымал их над землею; отблески на оконных стеклах, на мраморной облицовке стен были похожи на огоньки в зрачках, на блестящие глаза. Мечталось о чем-то печальном, торжественном, вечном.
      На площадке Гайд-Парка виднелись две или три черные группы. В каждой группе кто-нибудь проповедывал религиозное учение или политическую доктрину; прохожие толпились вокруг проповедника и молчаливо слушали его.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7