— Как ты проник в дом?
— Меня твои телохранители пустили. Они тебя ненавидят. Не замечал?
— Тебе не положено ли находиться в тюрьме?
Ави обиделся.
— Ты что, в храбрость решил поиграть, Франк? — спросил он сердито. — Да? — Успокоившись, он заложил руки за спину с очень наглым видом. — Я не всегда делаю то, что мне положено, — объяснил он. — Это у меня хобби такое, типа. Ну, не важно. Я бы хотел кое-что сказать тебе, снять тяжесть с волосатой груди моей, до того, как с тобой будет покончено. Так что слушай внимательно.
VI.
Франку пришло в голову — этот маленький подонок — а есть ли у него вообще с собой оружие? Ишь ты, сбежал из тюрьмы. Из строгого режима, ни больше, ни меньше. Как? Кто-то ему помог. А где ему, в бегах, взять пистолет? Друзья какие-то? Может, он просто блефует? Как можно проникнуть в особняк с тремя гардами внизу, одним наверху, двумя злобными собаками, и камерами ночного видения повсюду?
— Федералы наверное на тебя всерьез в этот раз надавили, — сказал Ави. — Тебе нужно было им кого-то выдать, после того инцидента… И ты составил список. Враги твои вверху списка, все пятеро. Ты перебрал их всех в уме, Франк, одного за другим, и решил, что выдача любого из них связана с большим риском. Затем ты посмотрел дальше по списку, и, бац, бедный маленький еврейский мальчик, идет под номером шесть. Так? Ты посчитал, а [непеч. ], он всего лишь два раза нам помог, он должен быть счастлив, что ему дали шанс погулять. И ты меня сдал, Франк.
— Это неправда, — сказал Франк.
— Не надо, пожалуйста, — сказал Ави. — Не желаю слушать никакие дурацкие возражения. Ну так вот. Получаю я, стало быть, от двадцати до пожизненного, друг мой, и на поруки меня не отпустят следующие двенадцать лет. Уверяю тебя, и через двенадцать лет не отпустили бы. Но даже двенадцать лет — это очень долго, мужик. Двенадцать лет в тюрьме, Франк — ты можешь себе представить такое? Я не могу. Это был мой второй срок, мужик, и после двух недель я готов был выть на [непеч. ] луну, [непеч.]. Не выдерживал я. Мне двадцать шесть. Через двенадцать лет мне будет тридцать восемь — лучшие годы, Франк.
— Хорошо, хорошо, слушай, — сказал Франк так спокойно, как мог. — Что тебе нужно? Деньги? Паспорт? Все, что угодно. Только спроси, Ави. Все это можно организовать. Я это для тебя сделаю.
Ави ухмыльнулся и собрался было присоединиться к семейной паре за столом. Чувствуя что других шансов не будет, Франк выскочил из кресла с ловкостью, не соответствующей его степенному виду, и атаковал Ави с ножом для разрезания мяса в руке. Инерция прыжка оказалась слишком сильной, чтобы сразу остановиться. Ави изящно отступил назад, как балетный танцор. Дуло пистолета направлено было Франку между глаз.
— Сядь, — приказал Ави. — Сядь, [непеч.]. СЯДЬ!
Франк сел.
— Нож положи на стол, — сказал Ави. Приказ был выполнен. — Ну, стало быть, — продолжал он, — все это очень интересно, Франк. Деньги, паспорт — и бедный маленький Ави просто уходит, и счастлив как ласточка, да? Не надейся.
Некоторое время Ави думал о чем-то. Франк не делал никаких движений.
— Не надейся, Франк, — продолжал Ави. — Добротный у тебя дом, мне нравится. Ты хороший человек, семейный человек, Франк, и дом этот очень подходит семейному человеку. Жена, дети, и все такое. Хорошо живешь, Франк. Это — самая большая твоя проблема.
Ты заютился и закомфортился, и нанимаешь других, чтобы они выполняли грязную работу, хотел он сказать, но не сказал. Тебе есть, что терять. Не хочешь рисковать. И поэтому, когда этот твой стиль жизни вдруг оказывается под угрозой, ты сдаешь тех, кто делал за тебя грязную работу. Тебе все равно, что подумают остальные. Все о чем ты думаешь — это этот уютный дом, дурацкие твои роскошные автомобили, и личная безопасность. Дом похож на укрепленный форт…
— Твой дом похож на укрепленный форт, — сказал Ави. — Никто не входит и не выходит без разрешения. И даже с разрешением. И даже с ордером на обыск. Хочешь дать мне денег? Сколько? Я смогу на эти деньги построить укрепленный форт? Вряд ли. Деньги, на которые можно такое вот содержать — их не дают просто так, наличными, в руки кому-то. Чтобы такие деньги кому-то дать, нужно подписать много разных бумаг и сделать электронный трансфер. Ты думал, что сможешь выкупить себя теми наличными, которые у тебя по дому валяются?
Меня, конечно же, можно купить, хотел сказать Ави, но не сказал. Тебе это не по карману. Налей мне лучше вина, грязная свинья.
— Налей мне вина, — сказал он.
Франк медленно повернулся к жене.
— Нет, — сказал Ави, повышая голос. — Ты. Не дергай свою [непеч. ] жену по мелочам, что за глупости. Налей мне сам. Наливай, наливай.
Франк взял бутылку.
— Я буду пить из твоего стакана, я не брезглив, — заверил его Ави.
Красная струя полилась в рюмку. Рука Ави поднялась так плавно, что Франк ничего не заметил до самого последнего момента. Раздался хлопок, и, с бутылкой в руке, лучший друг и благодетель Живой Легенды соскользнул со стула и завалился на пол с пулей в голове, и больше не двигался. Ави взялся за наполненный стакан, посмотрел с сомнением на вино, встал, подошел к трупу, и вылил на него сверху содержимое стакана. Стакан он бросил на пол. Пистолет заткнул за ремень. И повернулся к жене Франка, которая сидела недвижно, уставясь на него.
Вложив руки в карманы, Ави оглядел столовую, будто в первый раз.
— Замечательно, — отметил он. — Не думаю, что у меня когда-нибудь такое будет. Я непоседливый очень. Где тут у вас спрятаны деньги? Мне нужны тысячи три, остальное оставь себе. Пойдем.
Она встала и направилась, шагая механически, в соседнюю комнату. Ави последовал за ней. Она открыла какой-то ящик и вытащила пачку купюр. Ави положил купюры в карман.
— Мне нужно еще какое-нибудь оружие. Нет, наверх мы не пойдем. Что у него здесь есть, то я и возьму. Тут в каждой комнате есть пушки, наверняка.
Она молча подвела его к письменному столу в углу. Ави открыл ящик, а затем второй. Во втором оказался автоматический пистолет-пулемет системы узи, с тремя запасными обоймами. Ави все это взял и велел вдове идти обратно в столовую.
— Сядь, — сказал он мрачно.
Она подчинилась. Ави тоже сел, положил узи на стол, придвинул к себе тарелку Франка, и молча некоторое время ел лазанью. Не глядя на вдову, он поднял ее бокал, выпил до дна, и продолжал есть. Минут через десять он почувствовал, что насытился.
— Хорошая лазанья, — сказал он не глядя на нее и поднялся на ноги. — Надеюсь мы больше никогда не увидимся. Ради тебя очень на это надеюсь. — Он бросил взгляд на труп. — Он был подонок, — сдвинув брови сказал он, скорее констатируя факт, чем пытаясь обнадежить вдову. — Тебе без него будет лучше.
Взяв со стола узи, он вышел.
Спокойным шагом вошел он в просторный вестибюль и выстрелил в телохранителя, стоявшего у главного входа, который не среагировал просто потому, что был чрезвычайно удивлен появлением постороннего в доме. Отперев дверь, Ави дал очередь, и двое оставшихся гардов, которые в этот момент бежали, как бесстрашные львы, ко входу, упали. Затем он прошел к главной калитке, наверняка зная, что никакие камеры проход его не запишут. Контрольная комната на верхнем этаже дома молчала, разгромленная, все пленки и все записывающие устройства были уничтожены.
VII.
— Пожалуйста, не нужно придавать этому большого значения, — сказал мужчина.
— О, да? — сказала женщина. — Ты думаешь, я собиралась?
— Это я интуитивно почувствовал.
— Хорошо. Объясни, почему я не должна придавать и так далее.
— Потому что это не чувство вины или еще какая-нибудь глупость. Просто я озабочен состоянием моей репутации.
— Ты имеешь в виду, — сказала она, — что тебе хотелось бы, чтобы другие думали…
— Ну, ну?
— Что под разящим, нетерпимым, безжалостным фасадом, к которому ты нас всех приучил, скрывается нежное, ранимое сердце, и что настало наконец время всем это заметить.
— Что-то вроде этого, — признался он серьезным тоном. — Я устал от плохо скрываемой враждебности, которую встречаю на каждом шагу каждый день. Многим нравится, они ради этого живут. А я — нет.
— И, стало быть, — сказала она, — спасти музыканта от безвестности как раз и подойдет, как средство спасения твоего публичного образа. Очень умно. Очень ты изобретательный.
— Поменьше сарказма, — сказал он. — Может, он и не блистательный исполнитель, но он — подойдет. Он — настоящий.
— Что сие означает? — спросила она.
Он помедлил перед тем как сказать:
— Я только что освободился от груды холстов, которые мой дед приобрел после войны. Они просто торчали в подвале, собирая пыль. Авторы давно забыты. Картины скучные и уродливые. Большинство людей хранит этот хлам, надеясь что когда-нибудь кто-нибудь вспомнит о них, но, думаю, если цена на них и поднимется, то только из-за их археологической, а не эстетической, ценности. Кто-нибудь через десять тысяч лет захочет вдруг воссоздать более или менее правдивую картину нашей цивилизации — на основе абстракционисткой мазни. У моего деда не было видения — он вполне мог купить вместо этого хлама пару холстов Рембрандта — хорошая живопись продавалась очень дешево после войны. Ну так вот — пианист реален, он настоящий. Может из него и не получится следующий Гилельс или Пеннарио, но — он есть, и он делает дело, в отличие от мошенников, которые нынче повсеместны. Составить ему протекцию, продвинуть его — никаких сложностей я не предвижу в данном случае.
— Ты кого пытаешься убедить, себя или меня? — спросила она.
— Слушай, я не пытаюсь… убедить… Что-то подсказывает мне, что я на верном пути. Это нужно сделать.
— На твоем месте я не поверила бы этому твоему подсказывателю. По совершенно очевидным причинам.
— Все что требуется от тебя лично, — сказал он, — это позвонить.
— Сделаю, с одним условием.
— Да?
— Не приводи, пожалуйста, своих дружков в мой дом. Сделаем ему пробный смотр, и если окажется, что он достаточно хорош, можешь продолжить у себя. Мне твои дружки не нравятся.
— Условие принято, — сказал он. — Звони.
— Прямо сейчас?
— Да. Сейчас.
Женщина протянула руку и взяла трубку.
ГЛАВА ПЯТАЯ. БОЛЬШАЯ ЛИГА
I.
По прибытии в офис Дебби Финкелстайн нашла на своем столе груду листов с телефонами и именами звонивших. Она быстро определила, на какие звонки нужно ответить немедленно, а какие могут подождать.
Сперва она позвонила одной из клиенток — слегка дебильной писательнице, чьим удивительно скучным первым романом заинтересовался какой-то молодой издатель. Издательству нужно было дополнить квоту, чтобы бюджет за квартал выглядел прилично. Писательница была очень возбуждена, забыла спросить об авансе и условиях контракта и некоторых других полезных вещах. Дебби закатила глаза, повесила трубку, и дала понять коллеге за соседним столом, что если тот собрался варить кофе, чтобы и ей тоже сварил.
Затем она обзвонила нескольких редакторов, чтобы узнать, как идут дела с манускриптами, которые она им послала. Редакторши жанра романс были самыми организованными и легкодоступными. Одна из них выразила восторг по поводу одного из последних манускриптов — с таким противным энтузиазмом, что Дебби чуть не бросила трубку.
В десять часов сорок минут прибыла почта. Дебби отобрала запросовые письма и быстро их пробежала. Издательская индустрия приучила начинающих писателей оставлять сюрпризы при себе. В письмах говорилось в основном, что предлагаемые манускрипты были похожи в какой-то мере на тот или иной уже опубликованный роман — или эссе, или биографию, или серию коротких рассказов, или пьесу.
— Ты не прочел ли пьесу, которую я тебе давеча давала? — спросила Дебби своего коллегу.
— Нет, — радостно ответил он. — Но я посмотрю сегодня вечером. Обещаю.
Пьесу эту написал Джульен, и представляла она собой историческую экстраваганзу в трех действиях, в стихах, с неожиданными сюжетными поворотами. Дебби дала манускрипт коллеге три недели назад.
В двенадцать тридцать пять Дебби привела в порядок свой стол и ушла на встречу в кафе с издательницей, которая, после того, как встретилась с двумя клиентами Дебби, была теперь очень
взволнована(как она сказала) перспективой предстоящей личной встречи с самой Дебби. Она зарезервировала столик в
потрясающе красивоммаленьком кафе, и она
очень, оченьпредвкушала (так и сказала) встречу на ланче. Была она среднего возраста, ухоженная и хорошо сохранившаяся женщина, имела свой дом в Коннектикуте. В кафе они с Дебби поговорили со знанием дела о преимуществах резиденций вне города. Недостатки таких резиденций не обсуждались.
Вернувшись в офис ровно в три часа дня, Дебби просмотрела несколько манускриптов и нашла, что ей трудно концентрироваться — телефон звонил непрерывно.
II.
ИЗ ДНЕВНИКА ЮДЖИНА ВИЛЬЕ:
Я позвонил. Поскольку одет я был как на праздник, я не рассчитывал, что простое это действие возымеет неприятные последствия — во всяком случае, не сразу. Рано или поздно такие мысли становятся второй натурой чернокожего человека моего уровня. Западная цивилизация — смешная штука. Как уверяет нас Голливуд, мы — визуальное общество. Главное — образ, а наполнение никого не волнует. Черная кожа и африканские черты, как бы ни были они разбавлены межрасовыми амурами, не сочетаются с богатым районом, если одежда индивидуума не говорит о том, что он миллионер, дворецкий, рабочий электрической компании или, не в последнюю очередь, музыкант. Копы, как большинство трудящихся патриотов, имеют давно и прочно сложившееся мнение о том, как должен выглядеть мир. Не следует их разочаровывать — это невежливо, да и небезопасно. Не выделяйся — вот лозунг рядового Джо, вне зависимости от цвета его кожи и финансовой ситуации. Те, кто балуется независимостью, делают это на свой страх и риск. (За тихую жизнь, впрочем, тоже приходится платить. Скука и непроглядная духовная нищета чаще всего выпадают на долю любителей тихой жизни. Тем не менее, боязнь неизвестного и боязнь одиночества, с оговорками, приковывают миллионера средних лет и подростка, члена банды, к отведенному им судьбой месту, заставляя их терпеть скуку и духовную нищету и говорить и одеваться в соответствии со стандартами, принятыми в их окружении).
В общем, я позвонил. Дворецкий, моложавый парень с губами даже тоньше, чем мои, вскинул саркастически брови. Дворецкие нынче не то, что были раньше. Я предпочел бы профессиональную непроницаемость.
Просторный холл был ярко освещен. Я вошел с достоинством, намереваясь достоинство это не уронить ни при каких обстоятельствах. Оказалось, что это труднее, чем я думал. Простота и хороший вкус убранства произвели на меня впечатление.
Ненужно смешливый дворецкий провел меня в нижнего уровня гостиную, где мой благодетель, Джозеф Дубль-Вэ Уайтфилд, поднялся, чтобы меня поприветствовать. Он протянул мне руку добродушно, хоть и слегка снисходительно, и я ее пожал. А что еще я мог сделать? Поцеловать ему руку? Или спрятать руки за спиной? Да ну вас!
Он спросил меня, как я поживаю.
Уверенная светская беседа, с элегантной фразеологией, по моему направлению — погода последнее время была очень хороша. Его дальновидные предки имели связь с черными. (Мои предки тоже несомненно имели с ними связь. Посему у нас было с ним, Уайтфилдом, что-то общее, не так ли). Он очень любит музыку. Где я учился?
Я сказал ему, что бросил институт. Он не слушал. Он предложил мне сигару. Я сказал, что не курю. Сигара, тем не менее, выглядела очень привлекательно, и я сказал это вслух.
Он пообещал, что Санди, то есть, нет, миссис Уолш, скоро спустится. Он предложил мне выпить.
Наконец-то я увидел — концертный Стайнуэй в северо-восточном углу гостиной. Я попросил скотч.
А он ничего парень, неплохой, подумал я, несмотря на
связь. Он прошел к портативному бару, вынул бутылку, и щедро налил. Посмотрел на меня лукаво и сообщил, что в молодости сам хотел стать музыкантом. Я спросил, а что же было дальше, и чуть не прибавил — сэр.
Совершенно точно, подумал я, он не так уж плох, просто слегка оторван от жизни. Люди, я желаю, чтобы меня правильно понимали. Большинство уважаемых граждан скажет, — ну, [непеч. ], ты чего, мужик, этот [непеч. ] делает тебе одолжение, приглашает тебя в свой дом, может даже собирается доставать тебе неплохие ангажементы — он ведь тебе ничего не должен, не так ли? Он же просто по доброте душевной с тобой возится. Почему бы тебе, по крайней мере, не почувствовать благодарность, а, мужик?
Идите на [непеч. ], скажу я. Уважаемые граждане могут сколько угодно говорить, что знают дюжины блистательных пианистов, художников, поэтов, писателей, или еще кого-то. А я вот никаких таких блистательных людей не знаю, за исключением себя самого и, может быть, Джульена. В этом нашем городе — толпы богатых шутов, и ни один из них не сумел пока что удовлетворительно мне объяснить, чем он целый день занимается. Не знаю, в чем состоит вклад мистера Уайтфилда в благосостояние общества, но сомневаюсь, что он смог бы найти лучший способ занять свое время, чем предоставление возможности моему искусству достигнуть ушей еще нескольких патриотов, членов этого самого общества. Знали бы мы сегодня имена промоутеров Шопена (беру фамилию наугад), включая посредственную романистку, если бы вместо того, чтобы помогать блистательному поляку, они бы все занялись тем, чем они обычно занимались у себя в Париже? О! Сплю ли я, или же действительно кто-то сказал — «Ты не Шопен!». Ага. А откуда тебе это известно, дружок? А? Ты когда-нибудь слышал, как я играю? А?
Так или иначе, я вел себя, как хороший мальчик — не слишком подобострастно, заметьте, но и не слишком надменно. Мистеру Уайтфилду нравилось слушать мои ответы — да, он начал меня слушать. Это забавно, наверное — выслушивать мнения человека из другого класса. Это освежает, если держать правильную дистанцию.
Затем, без всяких предупреждений, Вдова Уолш вошла в гостиную.
Одета она была в светлое весеннее платье, с декольте чуть ниже, чем принято в среднеклассовом обществе, но недостаточно низким, чтобы походить на трущобные фасоны. На ногах у нее были белые сандалии с высоким каблуком. Педикюр ее был розового цвета, чуть ярче, наверное, чем естественный цвет ее ногтей.
Самые совершенные женские пальцы ног, которые я когда-либо видел, проследовали мимо меня в три часа пополудни, в теплый летний день, когда мне было двадцать лет. Событие это имело место в маленьком городке в Лонг Айленде, недалеко от границы Квинза. Я сидел за столиком на тротуаре, принадлежавшем единственному кафе на мили вокруг, на главной магистрали, вдоль которой располагались магазины, бутики, и рестораны с фирменными названиями, выглядящие не менее провинциально, чем выглядели их потертые деревянные предшественники сто лет назад. Улицу использовало местное население — тем же способом, как в Бель Эпокь использовали бульвары — для променада, встреч со знакомыми, общения, и мелочных ссор. Я пил свой кофе с карамелью, и вдруг я ее увидел.
Она была — миниатюрное существо, лет сорока, белая, со светлыми волосами. В лице у нее было мало плоти, и из-за этого у нее было больше морщин, чем она заслуживала. На ней была блузка, белый длинный пиджак, и черные до икр брюки-капри, в обтяжку. Остальная часть ее ног была обнажена. На ногах были открытые белые сандалии. Ее сопровождал бесцветный, более или менее женского пола персонаж, катящий детскую коляску, заряженную сопящим младенцем. Также наличествовала еще одна данность — стареющая кокотка, возможно тетя, в очень вульгарных тряпках. Втроем они остановились у витрины, дабы обсудить что-то интригующее, замеченное ими внутри магазина. Леденящая волна, щедро сдобренная адреналином, прошла по моему телу. Все что я смог сделать — поставить чашку на столик, чтобы задрожавшие вдруг руки ее не выронили или не пролили.
Пальцы ног у нее были… Небесные? Не знаю. Не длинные и не короткие; не тонкие и не мясистые. Контуры гладкие, ногти четко и правильно очерчены. Каждый палец был точно средней длины. В отличие от других женских черт, середина в пальцах на ногах как раз и является совершенством. Помню, мое первый и очень сильный импульс был — встать, подойти, и заговорить. Хмм. Что в таких случаях говорят? О! Я знал, что сказать, поверьте. Очень просто — «У вас пальцы ног — самые совершенные из всех, которые я когда-либо видел». Преимущества такого подхода были бы сомнительны, если бы не моя уверенность в том, что никто никогда ей ничего подобного не говорил. Ни одна зрелая женщина не может устоять против оригинального комплимента. Недостатки ситуации были тяжелые и мрачные. Я был намного моложе ее; она была там не одна; также, мне прекрасно известно, что именно белые жители Длинного Острова думают о наглых черных юношах, пристающих к их скорее всего замужним женщинам. Самое плохое, даже если все остальное прошло бы хорошо в тот день и мы бы условились встретиться позже — что бы я стал с нею делать через месяц или два? Возможности совершенных пальцев ног немалые, но они ограничены, нужны другие виды стимуляции. Во всем остальном, помимо этих пальцев, она казалась, и наверняка была, абсолютно ординарной, обычной, т. е. абсурдно консервативной, ужасающе закомплексованной, беспричинно вспыльчивой, и покорно невежественной женщиной, читающей по воскресеньям статьи о фальшивых, бессмысленно развратных знаменитостях в журналах мод и завидующей им. Переполненный до краев тоской, с невыносимым желанием в чреслах, я полуприкрыл глаза и снова поднял чашку с кофе. Мог бы и заплакать. Она прошла вплотную к моему столику и через несколько мгновений исчезла из моей жизни, оставив после себя страстную, грустную, трепещущую память.
Пальцы ног миссис Уолш находились, по части совершенства, на втором в мире месте.
Вдова Уолш сказала «Добрый вечер» и протянула мне руку. Я не был уверен, что я должен делать — поцеловать руку, пожать ее, или чего. Пожатие показалось самым приемлемым подходом в данной ситуации — хотя я, конечно же, не мог быть в этом уверен, поскольку ничего не знал в то время о привычках и нравах класса, к которому принадлежала хозяйка дома. Пожал. Рука ее оказалась мягкой, сухой, и теплой. Миссис Уолш посмотрела мне в глаза и улыбнулась светски. Я сумел разглядеть лишь малую нервозность. Очарованность ее моей фортепианной доблестью успела, вроде бы, выветриться. В конце концов, последний раз она слышала мою игру больше недели назад, и теперь Ее Аристократическое Величество имело сомнения по поводу правомочности моего присутствия в замке. Что ж, если ее холодность была результатом всего лишь давности впечатления, дело можно исправить очень скоро и очень быстро. Она сказала Уайтфилду, что Мелисса и Алекс скоро спустятся. Уайтфилд кивнул и спросил, не хочет ли она выпить.
Вернувшись в своих воспоминаниях на полторы декады в прошлое, я сообразил, что Мелисса и Алекс — имена ее двух детей. Безутешная вдова все еще ничего не знала о моем знакомстве с некоторыми аспектами ее личной жизни, и поэтому решила, что нужно уточнить, и сказала — Мои дети. Затем она улыбнулась.
Высший, самый высший класс. Осанка у нее была безупречная, манеры легкие и естественные, улыбка искренняя. Я начал чувствовать себя, как замученный бедностью клоун, приглашенный выступить на дне рождения богатого избалованного ребенка. К счастью для всех присутствующих, я не очень чувствителен.
Дама села на один из диванов и элегантно скрестила ноги, держа спину прямо. Уайтфилд указал мне на кресло. Кубики льда зазвенели испуганно в моем стакане. Я сел и положил ногу на ногу — боюсь, что с подчеркнуто независимым видом.
III.
Уайтфилд говорит — Ну, стало быть, в какой именно школе вы учились?
И я сказал — Джулиард. Боковым зрением я заметил, что миссис Уолш коротко улыбнулась.
Он говорит — Да, правда? Это до сих пор одна из лучших школ. Я знаю там кое-кого. Кто был вашим профессором по классу фортепиано?
Ну вот. Что я мог на такое ответить? Я сказал — Рудольф Либерман. На самом деле Рудольф Либерман был адвокат моего отца. Один раз он слышал, как я играю, и сказал, что ему понравилось.
Уайтфилд ушел, или притворился, что ушел в собственные мысли, а затем сказал мне, что, вроде бы, не помнит такого имени.
И я описал ему Рудольфа Либермана. Я сказал, что он, Рудольф Либерман, имеет индивидуальный подход к ученикам, очень обстоятелен. Он позволяет ученику воспринимать все в том темпе, в котором ученик воспринимать расположен, и всегда помогает, если что-нибудь не ясно. Как мне удалось во время этого описания сохранять серьезное выражение лица — не знаю.
Мелисса появилась на верху лестницы. Я чуть не выронил стакан.
Если не учитывать структуру и цвет ее волос (волнистее и темнее), она оказалась точной копией своей матери, когда последней было примерно столько же лет, сколько нынче Мелиссе. Такая же гордая осанка, те же изгибы форм, та же надменная походка, та же длинная шея. Те же таинственные, широко открытые глаза. Она заслужила, чтобы ее рассмотрели внимательно. Когда она начала спускаться, один изящный шаг за другим, я вгляделся и обнаружил, что отличия все-таки были. Вид у Мелиссы был неприкрыто надменный. Сжатые губы говорили о высокой степени презрения к ближним. Улыбка ее добром не светилась. Проще говоря, ей недоставало того, что у ее матери, судя по всему, было в избытке — чувства юмора.
Дверь налево от меня открылась — наверное, в столовую? Вошел очень молодой человек, и его появление я едва не пропустил — Мелисса все еще величественно спускалась по лестнице. Юноша был очень худой, бледный, болезненно выглядящий, с иронической полуулыбкой, прилипшей навсегда к его лицу, с бровями, поднятыми в знак того, что хозяин их неприятно поражен коллективной глупостью мира.
Уайтфилд представил нас небрежно, не вставая. Судя по тону представлений, мое имя в этом доме уже упоминалось. Уайтфилд сказал — Юджин милостиво согласился сыграть для нас несколько пьес. Мне не понравилось, как он меня назвал — не по фамилии, но по имени, данном при крещении. Взял и назвал. Все-таки я не мальчик, знаете ли.
Мелисса роскошно уселась в кресло, не кладя ногу на ногу, в английском стиле. Мать ее послала ей отчаянный отрешенный взгляд. Обычные отношения матери с дочерью. Алекс подошел и протянул мне руку, сказав — Рад с вами познакомиться, Юджин. Вдова Уолш вмешалась, говоря — Алекс тоже немного играет.
Ох уж эти мамы.
Юноша запротестовал поспешно, разрешившись лавиной стыдливых невнятных глупостей, и, упомянув, что игра на публике требует невиданной смелости, запнулся, густо краснея и отводя серые глаза. Он был в том возрасте (от которого я недалеко ушел, почему и помню), когда все, что говоришь, выходит как-то двусмысленно и бестактно, или и то и другое вместе. Также он был, вроде бы… но мы не имеем права судить, тем более судить, не сориентировавшись в обстановке. И я решил просто начать представление — хотя бы для того, чтобы кое-кто перестал так стесняться. Любезно, как только мог, я сказал что я сейчас что-нибудь сыграю. Встал и пошел к роялю. Сказал, что сыграю что-то, что не играю часто на публике. Подмигнул Алексу, но он смотрел в другую сторону, а затем Мелисса сказала, что ей нужно скоро уходить, а ее мать покачала головой и беспомощно закрыла глаза. Высокородное неодобрение.
Я опустился на скамейку перед роялем и поднял крышку. Подождал обычных перешептываний перед музыкальным номером. Никаких перешептываний не было. Инструмент был старый. Клавиши действительно из слоновой кости. Несчастные слоны. Но я отвлекаюсь.
IV.
Я сыграл восходящую гамму, затем еще одну, быстро обнаружив расстроенную фа в шестой октаве. Гром и молния, как много прекрасных инструментов стоит в этих богатых и не очень богатых домах — невостребованных, в пренебрежении, забытых, на них садится пыль, иногда даже грязь. Что ж. Счастье еще, что на крышке не стоят фамильные фото в вульгарных пластиковых рамках.
Я начал с пьесы, которую любит толпа — это было нечестно с моей стороны. Начинать нужно с чего-нибудь медленного и лирического, если концерт частный. Следует дать пальцам привыкнуть к незнакомой клавиатуре, а ушам слушателей — к незнакомой манере исполнения — этот подход является единственным, вызывающим от раза к разу одобрение, если, конечно, у вас нет имени. Если имя есть, если вы знаменитость, слушателям [непеч. ], что вы играете и как. Но — презрительная сука Мелисса скоро должна была уйти, и я вознамерился сломать ее сопротивление быстро и эффективно. Рахманинов, Пятый Прелюд, конечно же, с дразнящими цыганскими ритмами — помимо них, в прелюде этом ничего особенного, кстати говоря, и нет, но ритмы хороши. Я дошел до середины, почти рондо, и коротко глянул на аудиторию.
Уайтфилд — старик и вправду был знаток! — развалился в кресле, полуприкрыв глаза. Вдова Уолш вид имела странный — не то, чтобы не чувствовала себя комфортно, но и ясности в ее образе не было никакой. Алексу нравилось — он даже похихикивал иногда. Мелисса поджала губы — презрительно. Я закончил пьесу и произнес речь, удивив этим всех.
Я объяснил, что когда Шопену было двадцать лет, он путешествовал за границей. Во Франции он получил письмо от друга в Польше, который сообщал, что возвращение в Польшу в данный момент может быть опасно, поскольку армия русского императора только что оккупировала Варшаву. Отчаяние Шопена отражено полностью в его Этюде Номер 12. Очень известная пьеса, конечно же, а только, видите ли, почти все пианисты, ее играющие, играют ее дабы похвастать своей техникой. Таким образом, душа пьесы теряется. А вот теперь, сказал я им, вы услышите эту вещь в том виде, в каком Шопен ее замыслил.
Детство это, вот что — признаю. Но виновата была Мелисса. Я тут не при чем. Без дальнейших слов и объяснений я начал Этюд. Для пианиста-самоучки это очень трудная пьеса, уж вы мне поверьте. Я ошибся три раза, и еще два или три раза был близок к ошибке — все это в течении трех минут — длина всего этого небольшого опуса. Но закончил я страстно — там, где большинство исполнителей приглушают. Я против ненужного лиризма там, где необходимы страсти.