- Маленький.
- Настоящий?
- Настоящий.
Сестренка о чем-то задумалась и вздохнула.
- Как жалко, что у нас папы нет.
Я понял, что хотела этим сказать сестра, и вплоть до самого вечера мастерил из досок игрушечный домик. Он получился не очень хорошим, похожим на собачью конуру, но радости сестренки не было границ. Она натащила в него кукол, тряпок, насобирала по улице цветных стекляшек, старательно протерла их и разложила по полочкам.
В домике у нее был образцовый порядок.
Каждый вечер, как только я приходил с работы, она брала меня за руку и приводила к домику ужинать. Она выставляла на невысокий толстый чурбачок свои стекляшки и с серьезным видом заставляла меня есть: то манную кашу, то суп, то компот, а иногда у нее бывали даже блины.
Я поглощал ее мнимую еду и тихо спрашивал:
- А письма, Валюха, опять нет?
- Нету.
Валентина забывала про игру, прижималась к моим коленям и говорила:
- Завтра, наверно, Вова, будет.
- Завтра?
- Ага.
И сестренка долго утвердительно кивала головой.
ГЛАВА 12
Осень. На сиротливо оголенную землю сыпался дождь. Редко-редко сквозь тяжелые серые тучи выглядывало прищуренное солнце. Выглянет, осветит бездымное осеннее пожарище леса - и снова дождь.
В деревне было тихо, скучно.
Мать моя из больницы вышла, однако чувствовала себя еще плохо. И хотя она скрывала это от меня, говорила, что поправилась совсем, я не верил ей. Я не раз видел, как она по ночам украдкой от меня принимала лекарство, а потом все ходила по комнате, видно, страдала бессонницей. Иногда она останавливалась возле моей кровати. Подолгу смотрела в мое лицо.
Я замирал. Мне было до боли жалко матери и до слез обидно, что я ничем не могу ей помочь.
"Мама, думал я, милая, если б можно было, я б жизнь свою тебе отдал". Но ведь этого сделать нельзя. А все, что было можно, я делал. Я всеми силами старался облегчить жизнь матери. Я не брезговал никакой домашней работой, а по утрам, встречая на конном дворе бригадира, я каждый день говорил ему, что мать еще болеет, и старался работать за двоих. И конечно, я уставал. Домой возвращался всегда озябшим, разбитым и рано ложился спать. В клуб, где собиралась вечерами молодежь, ходил редко. Да меня туда и не тянуло.
Мать догадывалась об этом, как-то после ужина подсела ко мне и с ласковой грустью спросила:
- Скучаешь?
Я опустил глаза.
Мать вздохнула.
- Я вижу. Но что поделаешь, Вова, былого не воротишь. - В голосе ее слышалась печаль, и я неожиданно понял, что мать переживает за меня, что ей горько мое одиночество.
Я обнял ее.
- Нет, мам, я устаю.
- Верно, Вова, но ведь ты и раньше уставал, - ответила она, по-старушечьи нагнулась и пошла разбирать постель.
Я молчал. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Я видел, что мать расстраивается из-за меня, и решил скрывать от нее свою печаль начал вечерами ходить в клуб.
В клубе до полуночи басил баян, девчонки танцевали, а мы, ребята, собравшись на сцене за длинным столом, играли в домино. Играли с азартом, громко стучали костяшками, спорили. И все-таки домино не увлекало меня. Во время игры я исподлобья смотрел на танцующие пары девчат, прислушивался к музыке и вспоминал о Люське.
Клуб мне казался неуютным, холодным, слишком просторным, и я все кого-то ждал. Кто-то должен был войти и заполнить пустоту. А кто? Не знаю. Люська? Нет, я ее не ждал, я знал, что она не придет, и все же на каждый скрип двери тревожно повертывал голову.
Однажды, обернувшись, я замер.
В двери в коротеньком поношенном платьишке, в полушалке, надвинутом на самые глаза, стояла моя сестренка. Меня сразу охватила тревога, и я быстро вылез из-за стола.
В клубе в это время была тишина. Баян молчал. Девчонки сидели на скамейках возле стены, отдыхали, и все с любопытством смотрели на мою сестру, а она прижалась спиной к двери и робко, как зайчонок, вертела головой.
Заметив меня, она улыбнулась, спрыгнула с порога, метнулась к сцене и во весь голос радостно закричала:
- Вова, идем домой. Скорее. Тебе письмо пришло. От Люськи.
Раздался смех.
Я стыдливо нахохлился. А сестренка (вот глупая!) схватила меня за карман и начала теребить:
- Ну идем. Идем же.
Я сопротивлялся, сердито ворчал на сестренку, а очутившись на улице, в глухой темноте схватил ее на руки, стиснул и угрюмо буркнул:
- Бестолковая.
Дома нас встретила мать. В глазах у ней светилась радость. Она достала из-за иконы голубой нераспечатанный конверт, подала его мне, прибавила в лампе язычок пламени и молча в ожидании села за стол, а сестренка-непоседа вертелась вокруг меня и с трепетом следила за каждым моим движением. Она волновалась, когда я разрывал конверт, и все твердила:
- Тише, Вова, тише.
А когда я достал белый, исписанный синими чернилами лист и начал читать, Валюха замерла и от напряжения даже приоткрыла рот.
Читал я письмо про себя, но по выражению моего лица и мать и сестренка догадались о его содержании. Это я понял, когда прочитал последнюю строчку и огляделся.
В глазах у матери потухла радость. Я отвернулся к окну. Я думал, что мать начнет расспрашивать меня, но она не сказала ни слова.
Я видел в окне ее отражение, видел, как она прижала к себе сестренку, погладила ее по волосам и громко, чтобы нарушить неприятную тишину, произнесла:
- Спать пора.
И они ушли в переднюю комнату, а я еще долго стоял у окна и тупо смотрел в осеннюю темноту.
Я давно ждал письма от Люськи, давно в уме подготовил ответ, а сейчас горько смеялся над собой и упрекал за наивность. Я думал, что Люська так же, как и я, тоскует, скучает и, чтобы забыться, подолгу сидит вечерами за книгами, а она... Я рассеянно взглянул на письмо и машинально начал его перечитывать.
"Привет из Горького!
Здравствуй, Вова!
Извини, что так долго не писала. Справились мы тогда с Витькой
хорошо".
Я бессильно опустил руку.
Дальше Люська подробно и весело писала о том, как она устроилась в общежитии, рассказывала о своих новых знакомых, подругах, товарищах, говорила о том, как она проводит свободное время, - ходит в кино, в театр - и только в самом конце вспомнила обо мне.
"Расскажи, Вова, как живешь ты?" И все! "До свидания.
Л ю с я".
- Ничего, живу, - прошептал я, закусив от обиды нижнюю губу. Опустился на табуретку и уронил голову на стол.
- Живу.
И перед моими глазами один за другим поплыли тревожные дни. После отъезда Витьки с Люськой мне было не по себе, тоскливо. В деревне все напоминало о них. Каждый кустик, каждая тропинка, каждый затаенный уголок встречал меня Витькиным смехом или же ласковым Люськиным взглядом. Я замирал и подолгу стоял неподвижно.
Я понимал, что так жить невозможно, и, чтоб заглушить душевную муку, весь отдался работе. Выбирал работу самую тяжелую и работал стемна дотемна. В колхозе меня хвалили, ставили в пример. Писали обо мне в районной газете, и никто не знал, что творилось у меня в груди, разве только догадывалась мать, но она молчала. Она знала, что от душевной тоски труд - самое хорошее лекарство, и не мешала мне.
Но как ни изнурял я себя, как ни ломило у меня руки от усталости, я все-таки тосковал и, ложась вечером в постель, успокаивал себя только одной надеждой, что завтра придет от Люськи письмо. И вот оно пришло. Но не такое, какого я ждал. А ведь, уезжая, она мне шептала столько теплых, столько взволнованных слов, что даже скамейка, даже береза, под которой мы сидели в последние вечера, до сих пор мне кажутся нежными и ласковыми.
Но Люська, видно, все позабыла.
А может...
Я приподнял голову и, не мигая, уставился в угол.
Я видел город, видел тысячи огней, видел большую, шумную жизнь и среди нее смеющуюся, радостную Люську.
Видел я и себя - угрюмого, забрызганного грязью, в поле под дождем. Ставил себя подле Люськи и тут же стыдливо разрушал создание своей фантазии.
Между мной и Люськой образовалась теперь целая пропасть, перешагнуть которую невозможно. Надо было или мне ехать в город учиться, чего я сделать не мог: не оставлю же я в деревне больную мать и сестренку - или же Люське возвратиться в деревню, но это было исключено.
Значит, между нами все кончено.
Я снова опустил голову и тревожно задумался, а когда очнулся, в лампе уже выгорел керосин, и она погасла. На улице светало. В руке у меня было зажато смятое письмо.
Я развернул его, перечитал и опять, словно кнутом, меня хлестнула последняя строчка: "Расскажи, Вова, как ты живешь?"
Я стиснул письмо.
- Живу.
И, не умываясь, ушел на конный двор. Ответ решил не писать.
И снова пошли тяжелые трудовые дни. Чтобы забыться, чтобы совсем не думать о Люське, я опять работал стемна дотемна. Работал так, что даже бригадир, дядя Петя, как-то подошел ко мне и смущенно проговорил:
- Ты бы, Владимир, того... А то у тебя и лошадь-то похудела.
В этот же день об этом же заговорила со мной и мать.
- Помнишь, Вова, в начале войны, когда у меня руки деревенели от усталости, ты сказал мне, чтобы я не очень много работала, что устаю я сильно. - Мать помолчала и добавила: - Но тогда, сынок, было не до отдыха.
Мать снова умолкла, взглянула в окно и, словно о чем-то вспоминая, вздохнув, повторила:
- Не до того... Работали мы тогда изо всех своих сил не за трудодни, нет. А потому, что так было надо. Война. А вот сейчас...
Мать внимательно поглядела на меня:
- Осунулся ты, Вова, бледный какой-то.
- Ничего, мам, - грустно отшутился я. - Были бы кости - мясо нарастет.
- Я не о том, сынок. В город бы тебе тоже ехать надо.
Это и обрадовало и напугало меня.
- В город... А как же вы, мама?
- Ничего, сынок, войну прожили, а теперь и вовсе проживем. Трудодней ты наработал много, дров запас, сена накосил - перезимуем. А там ты, глядишь, на ноги встанешь, помогать нам будешь.
- Нет, мама, нет. Никуда я не поеду. Как же я брошу вас?
- Надо, Вова, надо. Учиться там станешь. Отец об этом всю жизнь мечтал. Он очень хотел, чтобы ты учился. И в письмах с фронта часто писал. Он ведь за нас погиб. За нас. За то, чтобы ты учился. Мать задумчиво погладила Валюхины волосы и прижала ее к себе.
Мама, милая моя мама...
Я отвернулся, тяжело вышел из комнаты и бесцельно направился в лес.
В низинах, на сочной молодой отаве, густой сединой лежал иней. Отава затвердела. Сухо шуршала под сапогами.
В лугах тишина. Прозрачная, пустынная осенняя тишина. Птицы давно улетели на юг.
Справа от меня на блеклом жнивье одиноко маячила необмолоченная скирда ржи. Подле нее стояли трактор и молотилка. Людей не было. И трактор и молотилка угрюмо молчали.
Слева, на просторном колхозном огороде, блестели крупные обледенелые кочаны капусты, поникшей травой лежала густая морковная ботва.
Я повернул к реке.
От студеной воды почувствовал озноб.
Я передернул плечами и тихо побрел вдоль крутого берега.
На противоположной стороне с песчаной косы стыдливо заглядывали в реку оголенные ракитовые кусты.
Зябко тинькнула синица.
Реку я перешел вброд. За рекой лес. Осиновый, горький, задумчивый. Под ногами пожухлые багровые листья. Багровое солнце зацепилось краем за горизонт.
Я шел и мучительно думал о Люське, о матери, о сестренке, об отце.
* * *
Утром, еще задолго до рассвета, мать, моя больная мама, провожала меня в город.
На полу у порога стоял небольшой самодельный чемодан с бельем, на столе лежал раскрытый вещевой мешок. Мать укладывала в него горячие лепешки.
Украдкой от матери я подошел к сестренке, которая еще спала, наклонился и осторожно поцеловал ее в пухлую щеку, шепнул:
- До свидания, Валюха.
На дворе звонко пропел петух. Пропел еще раз. Ему ответил другой, третий, и вот уже по всей деревне началась разноголосая петушиная перекличка. Потом все стихло. Только в лампе коптил, тихо шипел и потрескивал фитиль, да на стене громко, торопливо стучали наши старые ходики. В комнате было тепло и уютно.
Я вздохнул. Мне вдруг захотелось забраться к сестренке под одеяло, прижаться к ней и никуда, никуда не уходить. Лежать и слушать вот эту мирную, родную деревенскую тишину.
Я тряхнул головой, сказал:
- Надо идти, мама.
Валюха проснулась. Повисла у меня на шее.
- Не пущу.
Я осторожно поставил ее на пол. Одел.
Мать прижала Валюху к себе и чуть слышно проговорила:
- Пора, Вова.
Подала мне вещевой мешок, молча убавила в лампе язычок пламени, и мы молча вышли. Молча дошли до околицы. Молча поднялись на вершину горы.
Я остановился, последний раз окинул взглядом покрытую предрассветной мглой родную котловину, по склонам которой раскинулось несколько деревень, подумал: "Отец, уходя на фронт, наверно, вот так же окидывал ее прощальным печальным взглядом", сказал:
- Не ходите дальше, мам. Дождь начинается. Настынете.
- Не забывай нас, - обнимая меня, прошептала мать. По ее щекам ползли крупные слезы.
Я вдруг увидел, как сильно она постарела...
- Мама... Разве я вас забуду. Никогда. Все, что я заработаю в городе, я буду присылать...
Я тихо отстранил ее и молча зашагал в темноту. И не оглядывался: боялся, что не удержусь, зареву. Я знал, что мать с сестренкой стоят и долго еще будут стоять все на том же месте и провожать меня, уже невидимого.
Так закончилось мое отрочество.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Оторвался я от воспоминаний, когда на улице уже начинало смеркаться. В чулан заползал полумрак.
Возле меня стояла мать. Она положила на мое плечо свою морщинистую, некрасивую, но теплую, ласковую руку, а я, как прежде, прижался к ней и поцеловал ее.
- А ты все такой же, - улыбнулась мать.
- Такой же, мама. Это вот письмо написано много лет назад, а мне кажется, что писал я его только вчера.
"Здравствуйте, мои дорогие мама и Валюха. Посылку вашу я
получил. Спасибо.
Соскучился я - страх. Так бы и сбегал к вам, да никак нельзя
работы много. Мастер не отпускает.
Высылаю вам денег 300 рублей. Не думай, я и себе оставил. Я
получил целых 600 рублей. Купи Валюхе на платье, а на сено корове я
вышлю в следующий раз. На платье я бы и сам купил, но не знаю
какого. Зашел в магазин, а материалу там - как у нас на лугу цветов,
даже в глазах зарябило. А какой лучше, не поймешь. Ты уж сама с
Валюхой подбери по вкусу.
Мама, ты пишешь, что бригадир дядя Петя часто вспоминает обо
мне. Скажи ему, что живу я хорошо. С квартиры перешел в общежитие. К
дяде Васе дочь с ребенком приехала, и мне пришлось перейти. А так бы
я не ушел. Дядя Вася прекрасный человек. Я к ним чуть ли не каждый
день захожу. Они меня чаем с повидлом угощают. Как родные. Я и
сегодня у них был. Дядя Вася все говорит: иди, говорит, учиться.
Обязательно, говорит, иди. Но ты, мама, не думай. Учиться я стану
вечером. Днем работать, а вечером учиться. Сначала на
подготовительных курсах, а потом в техникуме. Из нашей комнаты
мальчишки учатся. Говорят, что сначала трудно будет, а затем,
говорят, ничего - привыкнешь.
Вот, мама, и все. До свидания.
Т в о й с ы н В л а д и м и р.
Нет, мама, погоди. Забыл совсем. Я ботинки новые купил на
кожаной подошве.
Вот теперь все. Пиши. Жду.
В л а д и м и р".
Я свернул письмо и взглянул на мать. На глазах у нее блестели слезы. Она улыбнулась, как мальчишке, взъерошила мои волосы и с ласковой грустью произнесла:
- Жениться бы тебе, Володя, пора.
- Эх, мама. - Я отвернулся и ничего не ответил.
Мне вспомнился первый год жизни в городе, наши с Людмилой тревожные встречи. А дальше Витька... Нет, об этом слишком тяжело вспоминать. Я и сейчас люблю Людмилу, и она меня любит, но жизнь все так перепутала, что нам до сих пор приходится идти по разным дорогам.
Мать поняла мои мысли, присела на ларь, проговорила:
- Нам, бывало, с твоим отцом не легко приходилось в жизни. А он все шутит и говорит мне: "Ничего, мать, терпи. Раз мы любим жизнь, значит, и она нас когда-нибудь полюбит".
Мама, чудесная моя мама!