Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пучина

ModernLib.Net / Ривера Хосе / Пучина - Чтение (стр. 11)
Автор: Ривера Хосе
Жанр:

 

 


      — История с Хуаном Муньейро? Какие осложнения?
      — Да, была одна неприятность — дело прошлое. Мадонна купила каучук у беглых с Капалурко, и в Икитос его хотели конфисковать. Но ей все нипочем. На то она — красавица! Заградительным отрядам запретили пропускать ее вверх по рекам, но инспектор — как вы сами видите — все уладил, и совсем задаром. Хотя женщина сперва дает, а после просит, а мужчина сперва просит, а потом дает...
      — Земляк, у мадонны должны быть сведения о Лусьянито! Пойду переговорю с ней; купит она меня или нет — все равно!
      Три недели спустя я был в Икитос.
 
      Катер мадонны вел на буксире баржу, грузоподъемностью в сто кинталов; я сидел на корме, у руля, изнывая от жары. Часто мы бросали якорь у поселков на берегу Амазонки, сбывая товары или выменивая их на местные продукты: гуттаперчу, каштаны, рыбу пираруку; земледелие еще не привилось на этих необъятных просторах. Донья Сораида сама занималась меновой торговлей с поселенцами; торговалась она всегда азартно. Каждый раз, отчалив от берега, она с радостью наблюдала, как я записываю в журнал выжатые ею по грошам барыши.
      Я не замедлил убедиться, что характер у моей хозяйки был невыносимый, злобный, как у попа. Она отказывалась верить, что я — отец Лусьянито, презрительно отзывалась о Муньейро, и лишь ценой унижений мне удалось выведать от нее, что беглецы, подсунув ей сирингу, «краденую и низшего сорта», обманули заградительные отряды на Амазонке, поднялись по Какета до устья Апопорис и вышли на реку Тарайра, откуда к Ваупесу ведет тропа; она рассчитывала найти их на берегах Ваупеса и взыскать с них убытки, но стала жертвой клеветы, позорившей ее девичью честь: нашлись сплетники, объяснившие ее поездку любовной драмой.
      — Не забывай, старик, свое рабское положение нищего слуги, — прикрикнула она как-то раз на меня. — Я не позволю тебе со мной фамильярничать и расспрашивать меня о таких вещах, которые ты посовестился бы упоминать даже в разговоре с приятелями. Хватит выспрашивать меня, возмужал ли Лусьянито, выросли у него усы или нет, здоров ли он, хорошо ли ведет себя. Какое мне дело до подобных вещей! Разве я гоняюсь за мужчинами и выискиваю смазливые лица? Или разве предпочитаю заключать сделки с одними красавцами? Продолжай нахальничать, и я продам тебя первому встречному вместе с твоим долгом!
      — Не обращайтесь так со мною, мадонна, мы больше не в сирингалях. Я и без того натерпелся горя от неблагодарных детей! Вот уже восемь лет, как я ищу Лусьянито и плачу по нем, а он даже и не подумал разыскать меня! Одной этой мысли достаточно, чтобы покончить со всем моим горем: я способен в любую минуту бросить руль и утопиться. Я хочу только знать, известно ли Лусьянито, что я его ищу, видел ли он мои знаки на деревьях, вспоминал ли он о матери...
      — Ты утопишься?! Утопишься?! Да как ты смеешь? А мои две тысячи солей! Мои две тысячи солей! Кто заплатит мне две тысячи солей?
      — Значит, я не имею права даже умереть?
      — Это было бы кражей!..
      — А вы думаете, мой счет — правильный? По-вашему, я не заработал съеденных харчей за восемь лет непрестанного труда? Разве не говорят о моей нищете эти лохмотья, из которых глядит голое тело?
      — Твой сын обокрал меня...
      — Мой сын — не вор, даром что вырос среди разбойников! Не смешивайте его с другими! Он не продавал вам никакого каучука! Вы заключили сделку с Хуаном Муньейро, получили каучук и еще остались ему должны. Я просмотрел книги...
      — А, ты еще и шпион! Здорово же меня надул в «Очаровании» этот старый мошенник Бальбино Хакоме! Но со мной шутки плохи! Когда пристанем к берегу, я велю тебя арестовать.
      — Да, и пусть меня отведут к судье Валькарселю. У меня найдутся для него важные показания!
      — Аллах! Ты хочешь впутать меня в новые неприятности...
      — Не беспокойтесь. Я сам жертва доносов и не стану доносчиком.
      — Я сумею уладить твое дело, если ты не навлечешь на меня гнев Араны...
      — Я не скажу ему ни слова о Хуане Муньейро.
      — Ты можешь восстановить против себя влиятельных людей. В Манаос я отпущу тебя на свободу! Ты пойдешь на Ваупес, обнимешь Лусьяно Сильву, своего любимого сына, который, конечно, тоже разыскивает тебя.
      — Но я все-таки переговорю с нашим консулом. Колумбия нуждается в моих разоблачениях. Я не побоюсь даже смерти. Останется сын — он будет продолжать борьбу!
      Через несколько часов мы причалили к берегу.
 
      Ссора с мадонной подняла меня в глазах окружающих. Мои последние слова поставили меня в положение хозяина, которого побаивалась даже сама мадонна и на которого смотрел с почтением экипаж катера и баржи. Прежде моторист и рулевой заставляли меня стирать на них белье, а теперь они не знали, с какой стороны подступиться к сеньору Сильве. На берегу один из них угостил меня папиросами, а другой, сняв шляпу, протянул мне зажигалку:
      — Вы, сеньор Сильва, отомстили за наши обиды.
      Мулатка из Пиринтинса, камеристка мадонны, велела людям натянуть над палубой навес.
      — Поторапливайтесь, у сеньоры мигрень. Она приняла два порошка аспирина. Надо поскорее повесить для нее гамак!
      Пока матросы выполняли приказания, я обдумал свой план: пойти к колумбийскому консулу, потребовать, чтобы он передал мое дело в префектуру или в суд, разоблачить совершающиеся в сельве преступления, изложить все, что я знаю относительно экспедиции французского ученого, попросить репатриировать меня, освободить порабощенных каучеро, пересмотреть конторские книги и счета на «Водопадах» и в «Очаровании», возвратить свободу тысячам туземцев, заступиться за поселенцев, открыть свободную торговлю на реках и каналах. Но прежде всего добиться приказа о признании за мной законных родительских прав на несовершеннолетнего сына и о выдаче мне его, хотя бы силой, из любого барака или лесного участка.
      Камеристка подошла ко мне:
      — Сеньор Сильва, госпожа просит вас распорядиться о выгрузке с баржи товаров и уладить все дела на таможне, ведь вы — человек умелый и надежный. Бедная, как она плакала, вспомнив о Лу!
      — Кто этот Лу?
      — Лусьянито. Так она его называла, когда они вместе плыли по Ваупесу.
      — Вместе?
      — Да, сеньор, слившись вместе, как губы в поцелуе.
      Он был очень великодушен и смел, доставал для нее много каучука. Кто все о нем знает — так это моя старшая сестра. Она сейчас на Рио-Негро, живет с надсмотрщиком в фактории турка Песиля и до меня служила камеристкой у мадонны.
      Услышав эту новость, я задрожал от горькой обиды и, затаив негодование, отвернулся в сторону. Не запомню, как я добрался до города, как шел мимо матросов, грузчиков, таможенников, то и дело попадавшихся мне на пути. Кто-то остановил меня, требуя показать паспорт. Кто-то спросил, откуда я, и не осталось ли у меня в лодке овощей для продажи. Не помню, как бежал я по пристаням, предместьям и улицам. На одной из площадей я остановился у дома с гербом. Я постучался:
      — Здесь живет колумбийский консул?
      — Какой консул? — спросила меня какая-то женщина.
      — Колумбийский.
      — Ха-ха-ха!
      Над балконом углового дома я увидел флагшток.
      Я вошел,
      — Простите, сеньор, это консульство Колумбийской республики?
      — Нет.
      И так бродил я по городу до самого вечера.
      — Кабальеро, — спросил я у кого-то, — где живет французский консул?
      Тот указал мне дорогу. Консульство было закрыто. На медной дощечке я прочел: «Открыто от 9 до 11 часов утра».
 
      Когда прошло первое возбуждение, мной овладел такой страх, что я пожалел даже о моих диких сирингалях. Там все же были у меня знакомые и всегда находилось место для моего гамака, там сложились мои привычки; я знал с вечера свой урок на следующий день, и даже страдания приходили ко мне по расписанию. В городе я почувствовал, что потерял в лесах привычку к смеху, к свободе, к счастью. Я блуждал по улицам, натыкаясь на прохожих, тоскуя среди чужих. Мне казалось, что каждому хочется спросить меня, почему я бездельничаю, почему не копчу сирингу, почему дезертировал из барака. От громких разговоров у меня по спине пробегали мурашки, свет слепил привыкшие к полутьме глаза. Я не чувствовал свободы, потому что я сам не был свободен; у меня был хозяин-кредитор, за мной влачилась цепь долга, у меня не было занятия, крова, хлеба.
      Я несколько раз пересек город, прежде чем понял, что он невелик. Наконец, я заметил, что прохожу мимо все тех же зданий. У одного из них стояли экипажи. Слышалась музыка, аплодисменты... Из подъехавшей коляски вышла мадонна в сопровождении толстого кабальеро с густыми закрученными, как канаты, усами.
      Я решил вернуться на пристань и тут заметил в одной из харчевен моториста и рулевого.
      — Мы ушли, сеньор Сильва, — на катере нечего делать. Все товары сданы. Завтра ровно в двенадцать на Рио-Негро отплывает пассажирский пароход. Мадонна заказала себе каюту. Мы трое пойдем на катере. Отплывем, как только вы пожелаете. А еще советуем вам отложить свои разоблачения до Манаос. Здесь вас и слушать не станут. Ну, чем вас порадовал консул?
      — Ни одна душа не знает его адреса.
      — Не скажете ли, — обратился моторист к присутствующим, — есть здесь колумбийское консульство?
      — Не знаем.
      — По-моему, оно помещается в доме компании Араны и Веги. Раньше консулом, насколько мне известно, был дон Хуанчо Вега.
      Хозяйка харчевни, мывшая стаканы в тазу, сказала:
      — Сосед мой — жестянщик — говорил мне, что его хозяина зовут Консулом. Можете справиться, не колумбийцы ли они,
      Оскорбившись за честь Колумбии, я сердито промолвил:
      — Вы и понятия не имеете, о ком я вас спрашиваю!
      Все же на рассвете я решил разыскать жестянщика и прошелся несколько раз с видом наблюдателя по противоположной стороне улицы. Французское консульство еще было закрыто. Околоток просыпался рано. Скоро открылась дверь жестянщика. Человек в синем фартуке раздувал во дворе большими мехами жаровню с углем. Когда я подошел к нему, он запаивал змеевик перегонного куба. На полках была расставлена металлическая посуда.
      — Сеньор, не знаете, есть ли в этом городе колумбийский консул?
      — Да, консул здесь проживает; сейчас он выйдет.
      И консул вышел без пиджака, держа в руках чашку шоколада. С виду он не походил на людоеда, и я радостно бросился к нему:
      — Земляк! Земляк! Помогите мне вернуться на родину.
      — Я не из Колумбии, и мне не платят жалованья. Ваша страна никого не репатриирует. Паспорт стоит пятьдесят солей.
      — Я пришел с Путумайо, об этом говорят мои лохмотья, избитое тело, желтизна лица. Направьте меня к судье, я укажу преступников...
      — Я не юрист и не знаю законов. Если вы не можете заплатить адвокату...
      — Я могу многое рассказать об экспедиции французского ученого...
      — Тогда обратитесь во французское консульство.
      — У меня на этих реках отняли несовершеннолетнего сына...
      — Это должны разобрать в Лиме. Как зовут вашего сына?
      — Лусьяно Сильва, Лусьяно Сильва!
      — Эге-ге! Советую вам помалкивать. Французский консул знает об этом деле. Эта фамилия ему вряд ли понравится. Некий Сильва, был на «Водопадах». И после исчезновения ученого носил его одежду. Вас сию же минуту арестуют. Знаком вам румберо по прозвищу Компас? А о чем вы собираетесь сообщить?
      — Я дам показания на основе того, что мне рассказали другие.
      — Сеньор Арана, конечно, в курсе всего этого. Он интересуется этим делом. Сообщите ему все и попросите работы от моего имени. Он человек хороший и поможет вам.
      Опасаясь, как бы консул не заметил моего волнения, я даже не подал ему руки при прощанье. Выйдя на улицу, я с трудом разыскал пристань. Моторист и рулевой сидели с пеонами на борту катера.
      — Едем, — обратился я к ним.
      — Вот познакомьтесь с тремя товарищами, — они служат у сеньора Песиля, того толстяка, с которым мадонна вчера была в кино. Мы вместе с ними отправимся в Манаос на катере, а хозяева поедут пароходом.
      Когда уже заводили мотор, один из пеонов Песиля сказал мне:
      — От всей души сочувствую вашему горю.
      — Очень благодарен вам за эти слова.
      — У порогов Яварате стволом хакаранды... задавлен...
      — Я вас не понимаю!
      — Года через три, не раньше, можно будет извлечь кости.
      — Чьи кости? Чьи кости?
      — Вашего бедного сына. Его задавило деревом.
      Грохот мотора заглушил мой крик:
      — Боже мой! Его убило деревом!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

      Я был каучеро, я и сейчас каучеро! Я живу среди затянутых илом топей, в одиночестве гор, вместе с больными лихорадкой товарищами. Я попрежнему подсекаю кору деревьев, кровь у которых белая, как у богов.
      За тысячу лиг от родного очага я проклял память о прошлом, так тяжела она была для меня: память о родителях, состарившихся в бедности в ожидании помощи от пропавшего сына, и память о незамужних сестрах, юных красавицах, улыбкой встречающих разочарования, в надежде, что разгладятся морщины на лбу Судьбы и брат принесет им спасительное золото.
      Часто, вонзая топор в живую плоть дерева, я ощущал желание отрубить свою собственную руку, ту, которая прикоснулась к деньгам и не схватила их, — злополучную руку, которая не способна ни создавать, ни грабить, ни спасти меня; ту руку, которая дрогнула, когда я хотел лишить себя жизни. И подумать только, какое множество людей в этих непроходимых лесах терпит подобные муки!
      Кто нарушил равновесие между действительностью и порывами души? Зачем нам даны крылья, если кругом — пустота? Нашей мачехой была бедность, нашим тираном — фантазия. Мы устремлялись ввысь и спотыкались о землю, презренной заботой о теле убивали в себе дух. Посредственность заразила нас своей безысходной тоской. Мы оказались героями этих мелких дел.
      Тем, кому открывалась возможность счастливой жизни, нечем было ее купить; искавший невесту встретил лишь презрение; мечтавший о жене нашел любовницу; стремившийся вверх упал побежденным к ногам равнодушных магнатов, бессердечных, как эти деревья, которые безразлично смотрят на нас, изнемогающих от лихорадки и голода в царстве пиявок и муравьев.
      Я хотел свести счет со своими иллюзиями, но неведомая сила отшвырнула меня еще дальше от действительности. Я пронесся над своим счастьем, как стрела, не попавшая в цель, я был бессилен исправить роковой толчок тетивы и знал заранее, что судьба предначертала мне падение! И это люди назвали моим будущим!
      Несбыточные мечты, упущенные победы! Зачем, о призраки памяти, вы хотите унизить меня? Взгляните, что сталось с мечтателем! Он калечит безропотное дерево, обогащая тех, кто не умеет мечтать, он переносит унижения и издевательства за нищенскую корку хлеба перед сном.
      Раб, не жалуйся на усталость; узник, не хули своей тюрьмы: вы не ведаете, какая пытка — одиноко бродить в такой тюрьме, как сельва, с ее зелеными сводами, в тюрьме, стены которой образуют огромные реки. Вы не знаете, что за мука видеть, как солнце играет на противоположном берегу, до которого вам уже не добраться! Цепь, покрывающая язвами щиколотки, милосердней, чем пиявки здешних трясин; палач-тюремщик не так суров, как деревья, наши безмолвные сторожа!
      На моем участке — триста сиринго; на то, чтобы их изувечить, у меня уходит девять дней. Я очистил их от лиан и к каждому стволу проложил дорогу. Пробираясь сквозь коварную толпу растений, срубая те, которым не дано плакать, я порой застаю их истязателей, ворующих друг у друга каучук. Мы деремся зубами и ножами, и млечный сок окрашивается красными брызгами. Но что за беда, если от нашей крови на деревьях становится больше сока! Надсмотрщик требует десять литров в день, а плеть — ростовщик, не знающий пощады.
      И какое мне дело до того, что мой сосед, работающий на ближнем участке, умирает от лихорадки? Я вижу, как он вытянулся на ворохе листьев, как он отгоняет от себя мошкару, мешающую ему умереть. Завтра смрад прогонит меня с этого места, но я украду добытый им каучук, и на мою долю останется меньше работы. Так поступят и со мной, когда я умру. Я никогда не воровал для родного отца и украду сколько смогу ради моих палачей!
      Я привязываю к сочащемуся стволу трубчатый стебель караны, и в чашку сбегают горькие слезы дерева, а туча москитов, защищая его, сосет мою кровь, и лесные испарения застилают мне глаза. Так дерево и я — плакальщики по самим себе, — мучаясь по-разному, будем биться друг с другом до полного изнеможения.
      Но я не сочувствую тем, кто не борется. А в дрожи ветвей дерева не слышно борьбы, которая воодушевила бы меня. Почему вся сельва не загудит? Почему она не раздавит нас, как пресмыкающихся, мстя за нашу гнусную алчность? Здесь я испытываю не грусть, а отчаяние! Я хочу вступить с кем-нибудь в заговор! Я хочу вмешаться в битву стихий, погибнуть от катастрофы, увидеть действие космических сил! Ах, если бы сам Сатана стал во главе этого мятежа!..
      Я был каучеро, я и сейчас каучеро! Я поднимал руку на деревья, я смогу поднять ее и на людей!
 
      — Знайте, дон Клементе, — сказал я старику, когда мы направились на просеку Гуараку, — пережитые вами несчастья завоевали наши симпатии. Теперь ваше освобождение станет целью нашей жизни. Я уже чувствую, как во мне загорается дух самопожертвования; но меня прельщает не ореол мученика, а возможность помериться силами со сворой зверей в человеческом образе, победить их их же оружием, зло уничтожая злом, потому что мира и справедливости можно добиться, лишь одержав победу. Чего вы достигли, превратившись в жертву? Кротость открывает путь тирании, и покорность эксплуатируемых поощряет эксплуататоров! Присущие вам доброта и робость были бессознательными сообщниками ваших палачей.
      Хотя до сих пор я знал одни только неудачи, — планы мои разрушает злая судьба, — я предчувствую, что на этот раз я смогу разделаться с моими врагами. Я не знаю, каковы будут грядущие события, какие испытания мне еще предстоят, но смерть в этих местах меньше всего страшит меня, если я умру недаром. Но к чему думать о смерти перед лицом препятствий, какими бы огромными они ни были, если смельчаку никогда не закрыта возможность преодолеть их? Вера в свою звезду должна укреплять нашу решимость. Спутники мои — люди отважные; если вы не хотите вступить в бой с превратностями судьбы, выберите любого из них и бегите на плоту по этой реке.
      — А мое сокровище? Разве вы не знаете, что у Кайенца хранятся останки Лусьянито? Или вы думаете, что без этого залога мне позволили бы гулять на воле?
      Я не сразу нашелся, что ему ответить.
      — Кости сына — моя цепь. Я вынужден угождать всем, лишь бы мне разрешили просушить на солнце эти кости. Я уже говорил вам, что не смог собрать их целиком; в тот день, когда я откопал останки сына, в могиле осталось несколько пальцев, еще покрытых мясом. Я носил эти кости в котомке, а когда Кайенец поймал меня по возвращении с Ваупеса, на тропе, соединяющей Исану и Керари, он хотел отнять их у меня и выкинуть. Теперь они хранятся, чистые, белые, под постелью хозяина, в бидоне из-под керосина.
      — Дон Клементе, а вы уверены, что эти останки...
      — Да! Это — Лусьянито! Череп невозможно спутать: в верхней челюсти один зуб вырос поверх других. Во лбу — отверстие; должно быть, это я пробил череп киркой.
      Наступило молчание. Решимость моих товарищей, видимо, начала покидать их: они сидели в глубокой задумчивости. Затем мулат подошел к дону Клементе и сказал:
      — Лучше нам с вами возвратиться, товарищ. Мать осталась одна, и скот дичает. У меня в стаде — четыре коровы стельных по первому разу, им уже время телиться. Бросьте кости, от них добра не будет. Не стоит связываться с покойниками. В молитве так и сказано: «Здесь тебя погребаю и здесь тебя оставляю, пусть унесет меня дьявол, если я тебя откопаю». Попросите этих сеньоров вытребовать у хозяина кости и заройте их под крестом, и увидите тогда, что судьба ваша переменится. Решайтесь скорее, а то будет поздно.
      — Как? Бежать отсюда, рискуя тем, что мы попадем в руки Фунеса? Или вы не знаете, куда вас занесло? Агенты полковника рыщут здесь повсюду.
      — Теперь уже поздно колебаться! — гневно вскричал я. — Вперед, мулат! Время упущено!
      Тогда Эли Меса подошел к хижине, намереваясь поджечь ее. Дон Клементе, следя за ним, не пытался его остановить.
      — Не смейте! — приказал я. — Тогда ведь сгорят и корзины с отравленным маниоком. Охотники на индейцев могут сюда скоро вернуться, и пусть они все перемрут от яда!
 
      Мне хотелось, чтобы товарищи шагали не так молчаливо: меня терзали тяжелые думы и охватывал панический страх при мысли о будущем. Каковы мои планы? К чему так высоко заноситься? Какое мне дело до чужого горя, если я запутался в собственных бедах? К чему давать обещания дону Клементе, когда меня связывают Баррера и Алисия? У меня из головы не выходили слова Франко: «Все это — твоя порывистость и театральность сумасброда!»
      Мало-помалу я начал сомневаться, в здравом ли состоянии мой рассудок. Не сошел ли я с ума? Но нет. Лихорадка несколько недель как оставила меня. Так почему я ненормален? Мозг мой здоров, мысль работает отчетливо. Я не только понимаю, что надо скрыть от товарищей свои сомнения, но и отдаю себе отчет в мельчайших подробностях окружающего меня. Вот доказательство: я ясно вижу, что лес в этом месте невысок, дороги нет, и дон Клементе прокладывает путь, обрубая ветки, чтобы оставить путеводные вехи, как это принято делать среди охотников. Фидель несет на груди карабин, прикрепив к его стволу ремни закинутой за спину сумки с маниоком, которая кажется огромным горбом; мулат тащит свернутые гамаки, котел и пару весел; Эли Меса, согнувшись под тяжестью тюка, смакует сок зрелого ореха и помахивает в воздухе дымящей головешкой, которую он несет в правой руке и которая заменяет нам спички.
      Я сумасшедший! Какая нелепость! Разве не мне пришел в голову самый разумный план: остаться заложником в фактории на Гуараку, а старого Сильву отправить в Манаос, тайно вручив ему жалобу на имя консула нашей страны с просьбой приехать немедленно в сельву, освободить меня и вырвать из плена соотечественников. Разве может умалишенный рассуждать так логично?
      Кайенец должен принять столь выгодное предложение: вместо дряхлого старика он получит молодого каучеро, даже двух или трех; Франко и Эли, я уверен, не покинут меня. Чтобы задобрить его, я заговорю с ним по-французски: «Сеньор, — скажу я, — этот старик — мой родственник, ему нечем заплатить долг, отпустите его на свободу, а мы отработаем за него». И беглый каторжник из Кайенны, конечно, согласится без колебания.
      Терпение и лукавство помогут мне без труда добиться доверия предпринимателя. Я употреблю против него не силу, а хитрость. Долго ли продлятся наши мучения? Месяца два-три. Возможно, Кайенец пошлет нас в сирингали на Ягуанари, ведь Баррера и Песиль — его компаньоны. А если это и не так, мы предложим Кайенцу переманить на его разработки колумбийцев с Ягуанари. В случае если он воспротивится нашим планам, мы сбежим по течению Исаны, и там, когда-нибудь, столкнувшись с моим врагом лицом к лицу, я убью его на глазах у Алисии и завербованных каучеро. Потом наш консул высадится на Ягуанари, направляясь на Гуараку с отрядом жандармов, он возвратит нам свободу, и мои товарищи воскликнут: «Бесстрашный Артуро Кова проник в эти дебри и отомстил за всех нас!»
      Рассуждая таким образом, я почувствовал, что увязаю по щиколотку в опавших листьях, а деревья вокруг меня с каждой секундой становятся все выше и, подобно дерущимся на ножах людям, вытягиваются во весь рост, поднимая над головой зеленые руки. Еще несколько мгновений — и я ощутил, что череп мой словно налился свинцом, а ноги разъезжаются в разные стороны. Голова моя повернулась к левому плечу, и мне почудилось, как кто-то невидимый настойчиво зашептал мне на ухо: «Так и иди! Так и иди! Зачем идти, как все остальные?»
      Товарищи шли рядом со мной, но теперь я не видел, не замечал их. Мне вдруг показалось, что мозг мой готов расплавиться. Мной овладел ужас при мысли, что я покинут всеми, и я с диким воплем пустился куда-то бежать, спасаясь от погнавшихся за мной собак... Что было дальше — не помню. Товарищи вытащили меня из густой сети лиан.
      — Господи! Что с тобой? Ты не узнаешь нас? Это же мы!
      — Что случилось? Зачем вы держите меня? Зачем вы меня связали?
      — Дон Клементе, — произнес Франко, — вернемся назад: Артуро заболел.
      — Нет, нет! Все прошло... Мне показалось, что я гонюсь за белкой серебристого цвета. Меня испугали ваши лица. Какие ужасные гримасы...
      Побледневшие товарищи не сомневались в моей болезни; но я все же занял место вожака и повел их через лес. Минуту спустя дон Клементе усмехнулся:
      — Это сельва околдовала вас, земляк!
      — Как? Почему?
      — Потому что вы ступаете неуверенно и каждую секунду оглядываетесь назад. Но вы не беспокойтесь и не пугайтесь. Ведь некоторые деревья — насмешники...
      — Я не понимаю вас...
      — Никто не знает причины тех таинственных явлений, которые сбивают нас с толку, когда мы блуждаем по сельве. Но я все же думаю, что нашел объяснение: каждое из этих деревьев стало бы кротким, дружелюбным и даже веселым в парке, при дороге, в степи, где никто не преследовал бы его и не вытягивал бы из него соки. Здесь же все они злы, враждебны к людям, гипнотизируют их. В этой тишине, в этом полумраке они по-своему борются с нами: что-то пугает, давит нас, заставляет корчиться. От давящей громады деревьев начинает кружиться голова, мы хотим бежать и сбиваемся с пути. Вот почему тысячи каучеро навсегда сгинули в сельве.
      Я тоже не раз чувствовал ее злые чары, особенно на Ягуанари!
 
      Впервые во всем своем ужасном великолепии предстала передо мной в эти дни бесчеловечная сельва. Уродливые деревья находятся в жестоком плену у чужеродных лиан, которые сочетают их насильственными узами с красавицами пальмами. Свисая, подобно слабо натянутой сетке, годами копят они на ее дне листья, ветви, плоды и вдруг, прорываясь, как гнилой мешок, роняют в траву слепых гадов, ржавых саламандр, мохнатых пауков.
      Лиана матапало — ползучий спрут лесов — впивается в деревья своими щупальцами и присасывается к ним, скручивая их стволы, срастаясь с ними, вытягивая из них душу в мучительном метемпсихозе. Бачакеро извергают мириады муравьев, опустошающих все на своем пути; как острым ножом, срезают эти муравьи растительный покров на склонах гор и широкими тропами, словно знаменосцы опустошения, возвращаются в свои туннели с вымпелами листьев и цветов. Термиты губят деревья: подобно скоротечному сифилису, разъедающему тело мучительными язвами, подтачивают они древесину; превращают в пыль кору, и дерево внезапно обрушивается на землю всей тяжестью своих еще живых ветвей.
      А земля между тем вечно обновляется: у корней поверженного колосса пробивается новый росток, среди миазмов носится нежная пыльца; повсюду — тяжкое дыхание брожения, горячие вздохи полутьмы, дрема смерти, сумерки жизни.
      Где же здесь поэзия уединенных рощ, где бабочки, подобные прозрачным цветкам, волшебные птицы, певучие ручьи? Жалкое воображение поэтов, которым ведомо лишь домашнее одиночество!
      Ни влюбленных соловьев, ни версальских парков, ни сентиментальных панорам! Здесь монотонный хрип жаб, подобный хрипу больных водянкой, глушь нелюдимых холмов, гнилые заводи на лесных реках. Здесь плотоядные растения усыпают землю мертвыми пчелами; отвратительные цветы сокращаются в чувственной дрожи, а вкрадчивый запах их пьянит, как колдовское зелье; пух коварной лианы слепит животных; прингамоса обжигает кожу; плод куруху снаружи кажется радужным шаром, а внутри он подобен едкой золе; дикий виноград вызывает понос, а орехи — сама горечь.
      Здесь по ночам раздаются неведомые голоса, блуждают призрачные огни, царит погребальная тишина. Это проходит смерть, создавая жизнь. Слышен стук плода; ударяясь о землю, он обещает отдать ей свое семя; падают листья, наполняя лес невнятными вздохами; они — удобрение для корней дерева-отца; лязгают челюсти, пожирающие из страха быть пожранными; раздается тревожный свист, крик агонии, чей-то свирепый рык. А когда заря вознесет над лесами свой трагический венец, начинается веселый праздник оставшихся в живых; жужжанье крикливой павы, хрюканье дикой свиньи, хохот потешной мартышки. И все это из-за короткого счастья прожить несколько лишних часов!
      Сельва, девственная и кровожадно-жестокая, нагоняет на человека навязчивую мысль о неминуемой опасности. Ее растения — это одаренные чувствами существа, психики которых мы не знаем. Когда они разговаривают с нами в этих пустынных дебрях, их язык бывает понятен только нашему внутреннему чутью. Попадая под их власть, человеческие нервы превращаются в пучок нитей, тянущихся к грабежу, к предательству, к засаде. Органы чувств сбивают с толку разум: глаз осязает, спина видит, нос распознает дорогу, ноги вычисляют, а кровь громко кричит: «Бежим, бежим!»
      Но цивилизованный человек — паладин разрушения. Какое-то своеобразное мужество заключено в эпопее этих пиратов, порабощающих пеонов, грабящих индейцев и сражающихся с сельвой. Потерпев неудачу в больших городах, где они оставались затерянными в толпе, они ринулись в пустыни, стремясь найти исход своей бесплодной жизни.
      В горячечном бреду лихорадки они навсегда потеряли совесть. Сжившись с любой опасностью, они прошли сквозь жестокие испытания и непогоду, вооруженные лишь ружьями и мачете, стремясь к наслаждению и изобилию, вечно голодные, в истлевшей на теле одежде.
      Но вот настает день, и на скалистом берегу реки они строят хижины, называя себя «владельцами предприятий». Оказавшись лицом к лицу с враждебной сельвой, они не знают, с кем бороться; а в промежутках своей отчаянной борьбы с лесом они травят, убивают и порабощают друг друга. Посмотрите, и вы сразу убедитесь, что порой следы их деятельности подобны опустошениям, причиненным лавиной. Колумбийские каучеро ежегодно губят миллионы деревьев. На территории Венесуэлы уже вывелась балата. Так совершается преступление против грядущих поколений.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16