И с какой осмысленною печалью спел этот куплет Мисаилов! Спел и замолчал и отложил гитару. Замолчали и мы. Песня оборвалась, не дойдя до конца.
— Да, — сказал Мисаилов, — вот так...
И вдруг заговорил Силкин, заговорил страстно, как будто разговор шел давно и все знали, о чем речь:
— У нас даже говорить запрещается об этом. Масса слов сразу находится: нытье, интеллигентская истерика, то, се, а я все равно скажу. И можешь, Харбов, на какое угодно бюро это ставить. Ничего мы не делаем. В прошлом, понимаешь, подполье, революция, гражданская война, а мы что? Песни петь — одно развлечение. Скорее до социализма время пройдет.
— Правильно, — поддержал Тикачев.
— Конечно, правильно! — Силкин провел рукой по волосам. — Вот собралось шестеро ребят. Знаешь, что мы вшестером можем сделать? Мир перевернуть! А мы...
— Повышаем культурный уровень, — сказал с горестной иронией Саша Девятин.
— Вот-вот! — подхватил Силкин. — Всего и делов. И ты мне интеллигентское нытье не пришивай! У меня в роду ни одного интеллигента нет. Батя мой читать и то не научился. Как мы живем? Уж мещанин и то осмысленнее живет — все-таки домик, понимаешь, построит, кабанчика вырастит. У него цель такая, он этой цели и держится. А у нас, понимаешь, цель — мир переделать, а пока что мы... членские взносы платим.
— Так что ж ты хочешь, — спросил Харбов, — чтоб через год дворцы из хрусталя выросли? Чтобы наши леса в сады превратились?
— Не в этом дело! — заволновался Сема. — Пока мы тут спорим, будут при социализме блохи или не будет блох, Прохватаев, понимаешь, на социалистических лошадях к Катайкову ездит пьянствовать! Раньше пристав ездил, а теперь Прохватаев. По-моему, один черт. А мы ерундой занимаемся.
Харбов возмутился.
— Ну это, знаешь, Сила... — сказал он, не находя слов. — Это знаешь что такое? Председателя горсовета с приставом сравнивать! Ты думай, что говоришь.
— А я не хочу думать! — заорал Силкин. Его всего даже трясло, он всегда впадал в истерику, когда речь заходила о Прохватаеве. — Он, понимаешь, мерзавец, со мной не здоровается! Я для него тля, букашка, а он генерал. Так я тебе другое скажу: мне лучше пристава подавай. Я с ним бороться буду, революцию устрою.
— При капитализме сволочь должна быть и есть, а в Советском Союзе я ее терпеть не желаю.
— Ладно, — сказал Девятин, — успокойся, Сила. Не в Прохватаеве дело. А то, что зря время проходит, — это правда. Другие гражданскую войну воевали, революцию делали.
— Катайков зачем? — сказал очень спокойно Тикачев. — Ну вот был в Пудоже Базегский, миллионер. Ладно. Сделали революцию. Люди жизнь отдавали, добились своего. Победили. Нет Базегского. Так Катайков есть! И все чин по чину: беднота пропадает, в долгах запуталась, он над ними жирует, холуи вокруг него« Вместо пристава — Прохватаев, вместо Базегского — Катайков. И чуть кто слово скажет — сразу на него: бузотер! Ну я вот не бузотер. Ты меня знаешь. Так вот я спрашиваю: почему это?
— Политики ты не понимаешь! — крикнул Харбов.
— Верно, не понимаю. — Тикачев говорил совсем тихо. — Да революцию-то не политики делали, а рабочие. Так вот я, рабочий, тебя спрашиваю: как быть? Команды ждать? Хорошо. Жду. Да когда ж она будет, эта команда? Думаешь, я один так считаю? Спроси кого хочешь. Ребят спроси. Вот пусть Вася скажет, правду я говорю или нет.
Мисаилов молчал. Он как оборвал песню, так и не сказал больше ни слова. Он пробовал струны гитары, наклонял ухо, прислушивался, подкручивал колки и опять слушал то одну струну, то другую, как будто они ему говорили на ухо очень большие секреты. Вот он подкрутил один колок, и тонким голосом заговорила самая высокая струна, и он наклонил к ней ухо и пальцем трогал ее, и она говорила, говорила, без конца повторяла одно и то же, что-то наговаривала Мисаилову такое грустное, что слушать было нельзя. И вдруг Мисаилов пальцем прижал струну, и она замолчала на полуслове. Он смотрел на дверь. Повернулись и мы все. В дверях стоял Моденов, маленький, сухонький; несмотря на лето, в теплой шапке, в глубоких ботах.
— Молодежь спорит? — сказал он. — Дело хорошее. А я проходил мимо, решил поглядеть, чем мои помощники занимаются.
Мы все вскочили, стали наперебой предлагать ему сесть, выпить чаю.
— Нет, — сказал старик, — чаю я не хочу, а посидеть, если не возражаете, посижу минутку. Не знаю, как у вас, а у меня бывают тоскливые вечера. Живешь, возишься, с удовольствием даже живешь и вдруг взглянешь как-нибудь на закат — на меня закаты особенно действуют — и такая тоска! У вас небось этого не бывает, вы молодые.
— Нет, — спокойно сказал Мисаилов, — у нас никогда не бывает. Мы даже не знаем, что такое тоска.
— Вы правы, — согласился старик. — Я сказал глупость. Так о чем же вы спорите, молодые пудожане?
— Да так, — сказал Харбов, — вообще.
— Я немного слышал, — сказал Моденов. — Невольно. Вы так увлеклись...
Мы молчали.
Хорошо, что спорят в Пудоже, — продолжал старик. — Прежде не спорили. У нас ведь любопытный уезд. Даже новости у нас были всегда особенные. Самая большая новость была в девятьсот первом году. Тогда иеромонах Громцов утонул в грязи. И не то чтоб в болоте где-нибудь, а на дороге, днем, в самой обыкновенной дорожной грязи. Иеромонах был так пьян, что выпал из экипажа, а кучер был так пьян, что не заметил и поехал дальше. И, представьте, упал иеромонах прямо в грязь лицом и задохнулся. Полгода город обсуждал. В клубе было огромное оживление. Да, молодые люди, интересная вещь — уездная Россия.
— А нет книжки про Пудож? — спросил Сила. — Я бы прочитал.
— Книжки нет, — ответил Андрей Аполлинариевич. — А жаль! Вы знаете, чем интересен наш город? Тем, что в нем ничего интересного никогда не случалось. Редкий город в этом смысле. У других есть церковь старинная, какое-нибудь здание, какой-нибудь известный человек вырос. А у нас ничего. Не повезло. Подумайте только, город стоит шестьсот лет! В 1391 году, при Василии Темном, уже стоял. Дмитрий Шемяка здесь прятался. Новгородские повольники ходили на нас войной. И хоть бы один камень рассказал об этом! Хоть бы развалины были какие-нибудь! Ничего! Те же дикость и глушь. Чем знаменит уезд? Вот лен-корелку выращивали. Дипломы даже получали в Париже и Лондоне на всемирных выставках. Так и то бросили. И почему бросили, неизвестно.
— Ну как это может быть, Андрей Аполлинариевич! — сказал Харбов. — Чем-то ведь жили люди...
— Сидка дегтя да смолокурение. Вот вам и все занятия. Ну, рыбу, конечно, брали, где была. Гончарничать попробовали — куда там! Оятские гончары забили, с реки Ояти. Там художники выросли, мастера, а у нас дальше горшка не пошли. Раньше из болотной руды железо добывали, потом бросили — привозное дешево стало. Невыгодно. Что в четырнадцатом веке, что в двадцатом — одно и то же. У нас на пятьсот квадратных верст одна школа. Дикие места! Дикие люди когда-то жили. Чудь и лопь. Монахи их называли «страшные сыроядцы». Наверное, ели сырую рыбу. Ну рыбу варить с тех пор научились, а в остальном мало что изменилось. В 1897 году — тысяча четыреста семьдесят жителей, а сейчас — две тысячи сто восемьдесят девять. Я подсчитал: на двадцать четыре человека в год население вырастает...
Кто-то громко постучал в окно. За окном гарцевал на маленькой, низкорослой лошадке Ваня Патетюрин в полной милицейской форме, с наганом у пояса.
— Здорово, ребята! — крикнул он. — Я проститься заехал. Уезжаю в командировку, дней на тридцать.
— В Петрозаводск? — спросил Лешка.
— Куда там! По уезду. Бешеных собак бить. Много собак взбесилось. Беспорядки...
Мы вышли на улицу, простились с Ваней; он взмахнул на прощание кнутом и ускакал на своем маленьком длинношерстном коньке.
— Да, — сказал, глядя ему вслед, Андрей Аполлинариевич, — вот и поедет он по уезду. Болота, леса, курные избы и даже собаки бесятся... Ну, я пойду.
Маленький старичок шагал по дощатому тротуару. Тоскливые сумерки стояли над городом. Вечер ли, ночь ли, утро ли... Долго еще в тишине доносились шаги Андрея Аполлинариевича. Потом и они стихли. Город спал. Низко, низко над гнилым болотистым лесом висело темно-красное солнце. А потом мы услышали быстрые шаги. Торопливо стучали каблучки по тротуару. Кто-то спешил к нам. Мы стояли не двигаясь, как будто не догадываясь, кто это идет, волнуясь и торопясь, как будто не чувствовали по походке, как спешит Ольга, как будто не знали, что с чем-то очень важным идет она к нам.
Краем глаза глянул я на Мисаилова. Вася стоял неподвижный, бледный, весь напряженное ожидание. Он ждал несчастья. Оно пришло не сегодня — позже. Когда оно в самом деле пришло, оно было неожиданным, оно ударило Васю сразу. Тогда он не был к нему готов.
Из-за угла показалась Ольга. Она шла быстрой и решительной походкой и, увидя, что мы стоим на улице, заторопилась еще больше.
— Не спите? — спросила она подходя.
Мы не ответили. Мы ждали. Пусть она говорит скорей, в чем дело.
— Ребята, — сказала она, — я замуж хочу... Васька, берешь меня в жены или передумал?
— Беру, — сказал Вася, улыбаясь бескровными губами.
— Чего тянуть? — Ольга пожала плечами. — Давай в субботу запишемся и переедем. А ребята нам свадьбу устроят... Устроите, ребята, да?
Все так замечательно получилось. Следовало радоваться. Но мы улыбались не очень искренне. Не так заключаются счастливые браки. Не так приходят любящие невесты.
Все-таки мы вошли в дом и разбудили Александру Матвеевну, и галдели, и составляли списки того, что надо купить, и тех, кого надо позвать. Мы говорили весело, громко, даже слишком громко и весело.
Много позже узнал я о том, что тайно от нас происходило в то время, пока мы спорили о подробностях жизни при социализме, волновались за Васю, пытались взбунтовать батраков Катайкова, огорчались, что нет дела нам по плечу, что нам не досталось сражаться на гражданской войне и свергать царизм. Уже произошли те события, которые изменили судьбу Васи Мисаилова и его друзей, когда я узнал, как эти события подготовлялись.
Глава восемнадцатая
ИСТОРИЯ ПРО ДРАГОЦЕННОСТИ
Воспоминания неизбежно возникают у человека, вновь посещающего места, где прошла его юность, и произошли события, волнующие его до сих пор. Я рассказываю о себе, о Коле Николаеве, юноше, настоящая жизнь которого началась с той минуты, как он попал в «Коммуну холостяков». Я вынужден ограничивать себя рассказом о том, что молодой Коля Николаев сам видел и слышал. В то время многое от него было скрыто, о многом он не догадывался, многого не предполагал. Теперь я знаю гораздо больше, чем он тогда. Кое-что мне стало известно спустя много лет. Были встречи с людьми, принимавшими в событиях косвенное участие, некоторые подробности дошли до меня через третьи и четвертые руки. Всего этого юноша Николаев не мог знать.
Отойдя на много лет от событий, я невольно додумываю неизвестное, стараюсь воссоздать все полностью, хотя бы только в воображении. Я знаю почти всех, кто принимал участие в этих событиях, и могу представить себе их мысли и поведение. Воображение может быть точным, как наука, если оно основано на знании и опыте.
Мне хочется заполнить белые страницы этой повести, рассказывающей о давно случившейся и полузабытой истории, не ограничивать себя только тем, что мог видеть или слышать рассказчик. Я войду в дома, в которых никогда не был, перескажу разговоры, которых не слышал. Я хочу понять, что пережила Ольга, и вместе с нею все пережить. Я позволю себе рассказывать о мыслях и чувствах других людей, о сценах, при которых не мог присутствовать, и о событиях, о которых тогда не мог знать.
Я выхожу за рамки дозволенного автору воспоминаний. Ну что ж, пусть это будет роман. Роман, написанный участником событий.
Сделав эту оговорку, я перехожу к дальнейшему повествованию.
Вечером того дня, когда пароход «Роза Люксембург» прибыл в Подпорожье, Дмитрия Валентиновича Булатова встретил у мостика приближенный человек Катайкова. Было светло и пустынно. Жители Пудожа спали. Никто не видел, как открылась калитка в голубом заборе и два человека вошли на катайковский двор.
— Привел, Тимофей Семенович, — сказал Тишков, вводя Булатова в комнату.
Тишков весь сиял оттого, что хорошо выполнил поручение — и человека доставил вовремя, и все так аккуратненько получилось.
Булатов был, как мы знаем, одет простым мужиком. Он стоял молча и ждал.
— Ты иди, голубчик, — сказал ласково Тишкову Катайков, — и можешь спать ложиться.
Счастливо улыбаясь, Тишков ушел.
— Садитесь, — сказал Катайков.
— А окна? — спросил Булатов.
— Выходят во двор.
Булатов сел.
— Дмитрий Валентинович, кажется? — спросил Катайков.
Булатов молча кивнул головой.
— Ну что ж, письмо я получил. Пишут, что вы приедете и чтоб я вам помог. Я помогу. Пока ночуйте у меня, а после комнату снимем. Насчет службы тоже сумеем помочь. Вы ведь учитель, кажется? Найдем знакомых. Все будет в порядке.
Катайков смотрел на Булатова спокойным, чуть улыбающимся взглядом. Булатов вытащил из кармана истрепанный бумажник и достал оттуда квитанцию.
— Первая моя просьба, — сказал он. — Вы не могли бы сейчас послать лошадь в Подпорожье и выкупить мой багаж?
— Утром сделаем.
— В моем багаже сохраняются некоторые предметы, без которых наш разговор будет неубедительным.
— Ну что ж... — Катайков пожал плечами. — Конечно, сейчас багажная касса закрыта, но для меня откроют и вещи выдадут.
Катайков вышел и отсутствовал минут десять. Булатов сидел не двигаясь, опустив веки. Он полудремал. Он действительно очень устал и, кроме того, подозревал, что хозяин подглядывает в щелку. Он не шевельнулся, пока не вошел Катайков. Вслед за хозяином заспанная женщина внесла поднос. На подносе стояли графин водки и несколько тарелок с закусками. Женщина не поздоровалась, молча поставила поднос на стол и ушла. Катайков налил две рюмки.
— За багажом поехали, — сказал он. — Лошадка бойкая — часа через полтора прибудет ваш багаж.
Гость и хозяин молча чокнулись и выпили.
— Ну? — спросил Катайков.
— Я приблизительно знаю про вас, — сказал Булатов. — Сейчас у вас тысяч сто пятьдесят, считая недвижимость.
— Что-нибудь в этом роде, — неохотно согласился Катайков.
— В ваших руках это очень большие деньги. Вы человек смелый, решительный и умеете делать из рубля сто. Вы не кулак, а купец. Это большая разница. Кулак привязан к деревне, к земле, к месту, где он вырос и развился. Купец может действовать в любой стране. Родись вы на полвека раньше, вы бы вели дела с международными банками и с одинаковым успехом вкладывали бы деньги в сибирские или, скажем, венецуэльские предприятия.
— Спасибо за хорошее мнение, — сказал Катайков, — но только я-то не родился на полвека раньше.
— Поэтому, — сказал Булатов, — вы немного еще покрутитесь, а потом будете уничтожены. Все эти ваши дела, влияние, связи — все это, с вашего разрешения, одна только мечтательность, не более того. Через год или два вас запросто уничтожат, и никто даже писка не услышит.
— Это вы про правительство? — сказал Катайков. — Смею вас уверить — ошибаетесь. Ограничения, конечно, есть, и очень значительные, но человеческая природа на нашей стороне. Так что преодолеваем. И надеемся дальше преодолевать. Я вам честно скажу: я правительством доволен. Многое сделано справедливо: и то, что землю от помещиков отобрали, и то, что царской администрации дали по шапке — это все разумно и современно... Угощайтесь.
Выпили еще по одной и закусили.
— Значит, письма, полученные вами, не показались вам убедительными? — сказал Булатов.
— Почему вы решили? — спросил Катайков.
— Потому что вы разговариваете со мной так, будто я агент ГПУ.
— Да разговор-то к чему? — спросил Катайков. — Так, для интересу?
— Вы про Миловидова слышали? — ответил Булатов вопросом.
— Нет, не слышал, — сказал Катайков. — Это кто такой?
— Это тот самый полковник, — сказал Булатов, — с которым вы разговаривали как-то километрах в пятнадцати севернее Калакунды и с которым условились, что если он обеспечит норвежскую шхуну в Белом море, то вы доставите в лагерь людей, которые будут ему нужны, и организуете путь от Пудожа до Белого моря.
Катайков вспотел. Мелкие капельки пота заблестели на лбу. Он достал из ящика комода коробочку с махоркой и книжечку грубой папиросной бумаги. Не торопясь он насыпал на листик бумаги махорки и тщательно свернул папироску. Мельком он кинул взгляд на Булатова: видит ли Булатов, что у Катайкова не дрожат руки?
Булатов видел это, тоже достал из кармана кисет и не торопясь набил трубочку. И у Булатова тоже руки не дрожали.
— Я толком-то не курю, — сказал Катайков. — Баловаться иной раз балуюсь. Прошу вас.
Твердой рукой он разлил водку в рюмки. Выпили. Катайков захрустел аккуратно очищенной редиской.
— Был ли, не был ли разговор, — сказал он, — речь не об этом. Если вы меня пугать думаете, так это, извините, смешно. Мало ли что набрехал Миловидов! Да и кто он такой? Да и есть ли он на свете? Туманно, господин Булатов, туманно...
Булатов засмеялся.
— Не бойтесь, Тимофей Семенович, — сказал он, — я не прошу вас признаваться мне в том, что вы вели переговоры с полковником белой гвардии, я просто должен вам сообщить, что двадцать шестого июля, в известном Миловидову месте, норвежская шхуна будет.
— Та-ак, — протянул Катайков. — А кого же она возьмет?
— Миловидова, вас и меня. Ну и тех, кто нам понадобится.
Катайков кивнул головой:
— Понятно. Ну, Миловидову в России терять нечего, он все потерял. Вам, думается, тоже, а мне-то ведь есть что терять. Не скажу много, но кое-какое имущество я накопил. А знаете, расставаться с добром жалковато. Я ведь не барин, а мужик. Мне рубль дорого достается, я его дорого и ценю. Вы изволили сказать, что я купец. Благодарю за высокое мнение, а только купец хорош, когда есть на что купить. А если я, скажем, поеду, то с чем же я в европейские страны явлюсь? Там, конечно, свобода, а ведь тоже денежки требуются. Да еще, наверное, нашему рублю не поверят, золото спросят. А тут у меня и наш рубль возьмут. Домик-то я тоже с собой не увезу. Потом, сейчас мне мужики должны, так они на меня работают, а ведь мужиков-то я с собой не увезу? Нет, невыгодное дело вы предлагаете.
— Ну что ж... — Булатов пожал плечами. — Вам видней. Значит, я был неправильно информирован. Оставайтесь в России, Тимофей Семенович. Бог даст, и проживете.
— А вы что ж будете делать?
— А это уж вам знать ни к чему.
— Так, так... — Катайков разлил опять водку.
Собеседники в молчании чокнулись и выпили.
— Ну, а если бы я, скажем, все же решился, — сказал Катайков, — как вы мыслите, что бы я мог взять?
— Я могу говорить только предположительно. — Булатов вынул из кармана расческу и спокойно расчесал волосы. Жест этот был в странном противоречии со всей его внешностью бедного мужика из глухого лесного района. — Думаю, что золотых десяток у вас порядочно, а их где хотите примут по номиналу. Думаю, что и в Петроград вы недаром ездили — акции какие-нибудь прикупили. Ну, потом, уж если на то пошло, продадите тихонько домик. Купите еще золотишка. Связи-то есть — знаете, где покупать. Потери, конечно, будут. Может, и наполовину уменьшится состояние, так зато же и возможности какие откроются! За границей вы капитал за год удвоите.
— Нет, — задумчиво сказал Катайков. — Акции я не покупал. Кто его знает, что они сейчас за границей стоят, легко обмишуриться. — Он подумал. — Рисковое дело. За границей хорошо с капитальцем. А нищему человеку везде плохо.
Со двора донесся шум: скрипели ворота, глухо звучали голоса.
— Вот как мы с вами славно поговорили! — сказал, усмехаясь, Катайков. — Уже и багаж привезли.
В дверях появился улыбающийся Тишков с двумя чемоданами в руках.
— Быстро? — сказал он. — Расстарался, Тимофей Семенович.
— Ну выпей. — Катайков кивнул головой на графин.
Тишков поставил чемоданы и на цыпочках вышел из комнаты. Вошла женщина еще с двумя чемоданами и поставила их на пол. Вслед за ней вошел улыбающийся Тишков с граненым стаканом в руке.
— Я, Тимофей Семенович, рюмочкой не люблю, — сказал он радостно, — я больше люблю стаканчиком!
Пока он наливал водку, пил, вытирал губы и, сияя от счастья, разжевывал кусок селедки, женщина, повинуясь незаметному знаку Катайкова, принесла новый полный графин, поставила его и ушла.
— Ладно, — сказал Катайков Тишкову. — Спасибо тебе. Иди ложись. Больше не потревожу.
Тишков ушел. Булатов и Катайков молчали, пока не стихли его шаги.
— Много набрали имущества! — сказал Катайков. — Возвращаться не думаете?
— Не думаю, — сказал Булатов.
— Ну что ж, дело хорошее. Небось за границей родственники есть или друзья. А у меня-то ведь родни нет. Жена вот только водку приносила — может, заметили? Так я ее, если и поеду, здесь оставлю. На что она мне?
— Значит, все-таки ехать думаете? — спросил Булатов.
— Да нет, это я так, к примеру.
— Значит, решили остаться, — сказал Булатов. — Думаете, долго будут вас тут терпеть?
— Да что же... — Катайков разлил водку. Оба выпили. — Конечно, развернуться мне не дают, это вы правильно говорите. Силу я в себе чувствую большую, а приложить ее некуда. Ну, а кое-как вертеться позволяют. Все-таки у себя я хозяин.
Пока между Катайковым и Булатовым шел напряженный разговор и каждый из них принимал удары и наносил ответные, оба они были совершенно трезвы. Во всяком случае, выглядели трезвыми. Но за те несколько минут, пока Тишков приносил чемоданы, пока жена Катайкова меняла графины, напряжение, в котором находились оба, ослабело, и оба они как-то сразу захмелели. Не то чтоб у них заплетались языки или движения сделались неточными — только покраснели лица, заблестели глаза и откровенней стал разговор.
— Врете! — сказал Булатов. — Вы миром владеть хотите, а вам «вертеться позволяют». Разве вы долго стерпите? Развернуться захочется, мечтания одолеют, а тут-то вас и к ногтю!
Катайков долго молчал, потом налил себе еще рюмку и выпил.
— Ну, верно, — сказал он наконец, и голос его звучал хрипло. — Нету мне ходу, это я лучше тебя понимаю. Разве это дом для меня? Ты не думай, хоромы мне не нужны, не в том дело. Я человек простой, я и в деревянном доме проживу. А вот власть мне нужна — это действительно. Расти мне нужно, вперед двигаться. Я в армяке буду ходить, это мне все равно, да только чтобы люди шептались: «Катайков идет».
— И ты, значит, думаешь, что тебе советская власть расти позволит? — спросил Булатов.
— Ну-ну, — обиделся Катайков, — за дурака меня не считай! Сам понимаю, что прижмут к ногтю. Раньше, позже ли, а прижмут. Они меня долго терпеть не будут. Да и они знают, что я их долго не буду терпеть. Кто-нибудь да возьмет верх. Я раньше думал — дело тишком обойдется, а теперь вижу — не получается. Ну, председатель Совета у меня в кармане. Запутанный человек, пикнуть не посмеет: и купленный он, да и материал имею — боится. Ну, а уж в укоме моей власти нет. Пробовал — не выходит.
Булатов наклонил к Катайкову воспаленную свою голову.
— Год проживешь, ну три, ну пять, — сказал он. — Близок конец — не ребенок, сам понимаешь.
Катайков встал и ударил кулаком по маленькому круглому столику, на котором стоял поднос с закуской и водкой. Ножка подломилась, поднос полетел на пол. Водка, негромко булькая, вытекала из графина. Оба молчали.
— Эй! — крикнул Катайков.
Молча вошла женщина с подносом в руках. На подносе были графин, и закуски, и рюмки — все то же, что и на первом. Поставив поднос на комод, она бесшумно собрала разбросанные куски селедки и сала, осколки тарелок, графин и молча вышла.
— Ну, понимаю, — сказал тихо Катайков, как будто и не было перерыва в разговоре. — А что делать?
— Тысяч тридцать наберешь золотом да ценностями, — сказал Булатов, — для начала достаточно.
— Пятьдесят наберу, — сказал Катайков. — Все равно мало. Ерунда, копейки. Тысяч двести бы для начала — это бы еще ничего. Я через год бы миллионером был.
— А если добавлю до двухсот тысяч? — шепотом спросил Булатов.
— Штаны, что ли, продашь? — также шепотом пошутил Катайков. — Старые штаны — не дадут столько.
Шутка была неискренней. В шепоте было волнение. Дыхание прерывалось. Он понимал, что идет разговор всерьез.
Булатов вынул из кармана ключ и подошел к чемодану. Не торопясь он отомкнул три замка. Трижды щелкнули замки, и крышка открылась. Резким движением Булатов выбросил лежавший наверху френч, галифе, пару сапог. Потом пошли рубашки, шелковый бухарский халат, шелковое трикотажное белье. Легкий запах духов прошел по комнате — особенных, парижских мужских духов: запах сена и кожи. Катайков смотрел, как Булатов роется в чемодане. Руки он положил на расставленные колени и плотно прижал, так, чтоб не было видно, что они немного дрожат. Наконец Булатов вынул из чемодана деревянную, инкрустированную перламутром шкатулку. Расстегнув ворот, Булатов вытащил цепочку, нательный крест и снял висевший вместе с крестом крохотный ключик. Замочек щелкнул, крышка открылась. Катайков перевел дыхание. Но содержимое было закрыто кусочком синего бархата. Булатов повернулся к Катайкову.
— Думаешь, я на родственников надеюсь? — спросил Булатов. — Чепуха! Родственники чаем напоят и помогут шофером устроиться. А у меня не те планы, что у тебя, другие, но тысяч двести и мне нужно. И Миловидову нужно. Он знаешь как озверел, шесть лет проживя в лесу! Он эти двести тысяч в полгода спустит, подожжет жизнь с обоих концов. Ну, да это не наше дело. Я с ним за границей знакомство поддерживать не собираюсь. Важно другое. За тобой норвежскую шхуну посылать не станут и за мной тоже. А за Миловидовым посылают. Он нужен. Шхуна — это его взнос. Без тебя нам до Белого моря не дойти. Выследят. А ты проведешь. У тебя по всем деревням свои люди. Это твой взнос. Ну, а я зачем? Я кому нужен?
Так и не приподняв бархат, закрывавший содержимое шкатулки, Булатов сел, достал трубку, набил ее табаком и закурил. Катайков не шелохнулся.
— Дело, видишь ли, в том, — заговорил Булатов, пустив клуб дыма, — что в свое время жил в Петербурге один ювелир. На вывеске у него было написано «Андрэ», а от рождения он был Титов. Старик был глуп, верил в законность и порядок и, когда революция началась, вовремя не уехал. Только в двадцать первом году он догадался, что надо укладывать чемоданы. В Петербурге был в это время голод, реквизиции, обыски и полная нищета. На самом деле, однако, много фамильных драгоценностей лежало под половицами и за печными вьюшками. Кое-что уберегли бывшие графы и князья, а больше — бывшие горничные и лакеи, которые в решительную минуту смекнули, что незачем пропадать добру. Старик стал скупать драгоценности. Хотелось ему в Европу приехать человеком богатым. Продавцы не дорожились, да многие и не знали вещам настоящую цену. Бесценные вещи попадали к старику за гроши. Наконец ювелир условился с некоторыми людьми, что те его проведут по льду Финского залива в Финляндию. С собой можно было взять только самую малость. Все, что возьмешь, надо было нести в руках тридцать километров по льду. Вот он самое дорогое и уложил в шкатулочку. А часа за два до того, как ему отправляться, явилась Чека. Старика забрали, всякую ерунду, а шкатулочку не нашли.
Катайков забылся. Лицо у него стало как у ребенка, слушающего интересную сказку. Даже рот чуть приоткрылся.
— А как же? — выдохнул он.
— Приказчик у Титова был человек молодой и сообразительный, — сказал Булатов.
— Ты и донес? — увлеченно спросил Катайков.
Булатов, кажется, не слышал вопроса.
— Так вот, — сказал он, — ради этой шкатулочки Миловидов меня включил в операцию. Это мой взнос. И так как на шхуну мы сядем все трое, так как через лес и болото мы тоже все трое пойдем, то справедливо и мой взнос разделить на троих.
— А там отнимут, — каким-то чужим голосом полувопросительно сказал Катайков.
— Кто? И почему? — Булатов достал гребенку и, странно улыбаясь, расчесал еще раз волосы, хотя они и так лежали совершенно прямо. — Ювелира Титова, надо полагать, давно нет в живых, а знают про него двое — ты и я.
Резким движением Булатов поднял кусочек бархата. В комнате сразу стало светлее, или это только показалось Катайкову. В шкатулке лежали кольца и серьги, браслеты и кулоны. Золото, в которое они были оправлены, казалось тусклым и не привлекало внимания. Но камни сверкали. Они светились белым, зеленым, синим, красным светом. Не то чтоб они отражали лучи висевшей под потолком керосиновой лампы — нет, они светились, переливались, жили, играли собственными лучами, особенными, невиданными, живыми. Белый свет был почти непереносимо ярок, красный зловеще мрачен, зеленый холоден, как луна, синий скрывал страшные тайны. Булатов пошевелил шкатулку, и камни заволновались, стали переговариваться своим световым языком, особенным, непонятным сверканием.
Катайков рассмеялся. Он рассмеялся слишком спокойным смехом. В эту минуту такой смех не мог быть естественным. Он скрывал истерику, этот смех. Тимофей Семенович чуть наклонился и смотрел на брильянты не отрывая глаз. Засмеялся негромким смехом и Булатов. Они смеялись оба, будто выслушали очень смешную историю.
Катайков взял себя в руки. Он закрыл на минуту глаза и заставил себя успокоиться. Когда он опять посмотрел на камни — наваждение прошло. Не так уж много было драгоценностей. Десять — двенадцать колец, штук пять кулонов, с десяток браслетов да пар шесть серег. Еще была нитка белого жемчуга.
«Похоже, настоящие, — подумал Катайков. — Хотя, говорят, нынче ловко подделывают». Все-таки руки у него дрожали и под коленками ощущалась слабость. Он подошел к столу, налил рюмку водки, выпил, налил вторую и выпил тоже.
— Пей, — сказал он Булатову.
Булатов отрицательно покачал головой.
— Нет, при них я пить не могу, — сказал он. — С ума сойдешь.
Он закрыл камни бархатом, защелкнул замочек, поставил ящик в чемодан и закрыл крышку чемодана.
Бухарский халат, шелковое белье, френч — все это лежало, разбросанное по полу.