— Нельзя было в более вежливой форме сказать нам, что мы дикари.
— Значит, вы к нам только на год? — спросил Тикачев.
— Не знаю, как поживется. Пока что до начала занятий поброжу по лесам, поохочусь. Да и зимой подстрелю, надеюсь, двух-трех медведей. В промежутках буду объяснять бином Ньютона и проверять тетрадки... У вас что — на всех одно ружье?
— Да, — резко сказал Мисаилов, — и то чужое. С трудом выпросили на один день.
Юрий Александрович торопливо вмешался в разговор.
— Дмитрий Валентинович, — сказал он, — сын моего старого коллеги, петербуржца. Коллега мне написал письмо с просьбой приютить Дмитрия Валентиновича. Я согласился с большим удовольствием. Новый человек в наших местах — это подарок судьбы. Я уже поговорил в школе, и там очень обрадовались. У нас с математикой плохо. Алексей Денисович один не справляется.
— Вы на пароходе приехали? — спросил я.
Дмитрий Валентинович спокойно перевел на меня глаза.
— Да, — сказал он, — на «Розе Люксембург». — Он пододвинул к себе пепельницу и маленькой лопаточкой, которую достал из кармана, стал выгребать пепел из трубки. Когда весь пепел высыпался, он постучал трубкой по краю пепельницы, положил трубку в карман и продолжал так же спокойно и неторопливо: — Путешествие было очень любопытное. Я решил сразу погрузиться в здешнюю жизнь, поэтому вещи сдал в багаж, а сам оделся простым мужиком. Неделю не брился, купил махорки и выучился крутить самокрутки. Представьте себе, под конец получалось недурно. Было только очень противно курить. На пароходе на меня никто не обращал внимания, и я имел возможность понаблюдать. Интереснейший, должен сказать, быт! Картинки нравов народных — прелюбопытные. Я вам как-нибудь расскажу.
— Я сам был на этом же пароходе, — сказал я.
— Ну? — удивился он. — Я вас не видел. И представьте себе, какой случай! — продолжал он, с удовольствием отхлебывая почти холодный чай. — У меня было два письма в Пудож — к Юрию Александровичу и к здешнему кулаку Катайкову. Он когда-то учился в начальной школе у моего батюшки. И вот на пароходе я встречаю Катайкова. Посмотрел на него в естественной обстановке. Экземпляр любопытнейший. Дай только ему развернуться! Такие когда-то снаряжали каравеллы для открытия неизвестных стран и скупали поместья у аристократов. Я представился ему, несмотря на мой странный вид. А оказывается, он и сам заметил меня. Даже выговор сделал. Плохо, мол, мужиком прикидываетесь.
— Ну и были вы у Катайкова? — спросил я.
— Не был, — сказал он, допивая чай. — Для моего интеллигентского сердца слишком сильная личность. Предпочел обременить Юрия Александровича.
— Ну, нам пора, — сказал Мисаилов и встал.
Мы все поднялись тоже.
Во время нашего разговора Ольга сидела на подоконнике и смотрела на улицу. Не знаю, слушала она разговор или думала о своем. Когда мы встали, она спрыгнула с подоконника.
— Ребята, — сказала она, — возьмите и меня! Я тоже хочу охотиться.
— Ну что ж, — сказал Тикачев. — Приходилось по одной шестой ружья на человека, теперь придется по одной седьмой — разница небольшая.
— Если вы возьмете и меня тоже, — сказал Булатов, — то я отчасти вам помогу. У меня тоже есть ружье и, между прочим, очень хорошее, бельгийское. Теперь такие ружья — большая редкость. Тогда придется по одной четверти ружья на человека. А это не так плохо.
Ольга просияла.
— Чудесно! — закричала она. — Не горюйте, холостяки! Это на корабле женщина приносит несчастье, а насчет охоты ничего не известно... Собирайтесь, Дмитрий Валентинович, я тоже сейчас оденусь.
— Мы вас на улице подождем, — мрачно сказал Харбов.
Мы вышли на улицу. Настроение было испорчено. Мы расселись на скамейке, врытой в землю возле забора. Разговаривать нам не хотелось.
По сравнению с этим умным, самоуверенным, красивым человеком все мы чувствовали себя глупыми, темными, даже физически некрасивыми. Жалко выглядели мы рядом с ним. Каждый из нас это понимал.
— Да, — сказал Сема Силкин, — интересный, доложу я вам, фрукт!
Мы молчали.
— Андрей, — спросил Девятин, — ты надумал что-нибудь насчет Колькиного дядьки?
Андрей покраснел.
— Видишь ли, — сказал он, — так сразу это не делается. Я кое с кем говорил, но результатов еще, конечно, не может быть.
Девятин посмотрел на него уничтожающим взглядом.
— Хоть бы не врал! — сказал он сердито. — Натрепался и забыл — вот это будет правильно! И все мы забыли, не ты один. Может, Колька помнил, да стеснялся напомнить: как-никак дядька-то его. А может, и он забыл.
— Верно, — хмуро сказал Харбов, — я скотина, да и вы все хороши.
— Ребята, — сказал Силкин, — знаете что? Зачем мы на охоту пойдем? Ну его к черту с этим бельгийским ружьем! Ведь, по правде сказать, мы толком стрелять не умеем. А он как начнет козырять... Лучше, пока этот бюрократ, — он кивнул головой на Андрея, — надумает за дело взяться, снесем-ка дядьке наши мешки. Все-таки люди хоть день сыты будут.
Наступило молчание. Потом Мисаилов молча взял один из мешков и вскинул его на плечо.
Ольга надела военную гимнастерку, черную юбку и высокие сапоги. Она была из числа тех редких девушек, наружность которых не зависит от того, что на них надето. Она, наверное, и в больничном халате осталась бы такой же Ольгой, стройной и тоненькой, со своей неповторимой посадкой головы, со своими особыми, присущими одной только ей движениями.
— Держитесь, медведи! — радостно закричала она. — В поход, холостяки, барабаны бьют!
Дмитрий Валентинович остался во френче. Он надел только болотные сапоги и хороший, в меру потертый ягдташ. За плечами у него висело знаменитое бельгийское ружье.
Мы молчали. От нашего имени заговорил Андрей.
— Знаете что, — сказал он, — мы не пойдем на охоту сегодня. Тут у нас дело одно есть...
Ольга удивленно посмотрела на нас и вдруг залилась краской вся, от шеи до кончиков ушей. Мы сразу поняли, почему она покраснела. Она подумала, что мы подозреваем ее в каких-то особенных отношениях с этим франтом. Мысль эта действительно таилась где-то в душе каждого из нас, потому что все мы тоже покраснели и отвели от нее глаза.
Один Дмитрий Валентинович остался совершенно спокойным.
— Очень жалко, — сказал он. — Ну что ж, раз собрались, пойдемте, Оля. Постреляем в воздух и вернемся.
Он вежливо поклонился нам, а Оля топнула сапожком, хотела, кажется, что-то сказать, но не сказала и только передернула плечами. Они пошли в одну сторону, мы — в другую.
Странным, наверное, показалось пудожанам наше внезапное возвращение. Только что люди шли на охоту, только что граждане обсуждали, сколько дичи сегодня будет убито, — и вот охотники, немного посидев у старого учителя, шагают обратно, и вид у них мрачный, и они молчат и ни на кого не смотрят. Пудожане качали головами и перешептывались. Мы злились еще больше от этих взглядов и шепота. Дурацкое было у нас положение, с какой стороны ни посмотреть.
Три окошечка дядиного дома мутным взглядом смотрели на улицу. Мы прошли мимо, не замедляя шага, и остановились на углу.
— Черт его знает, как сделать... — сказал Харбов, морщась. — Никогда не занимался частной благотворительностью. Противно и стыдно. Подумаешь, благодетели!
Мы молчали. Действительно, непонятно было, что делать. Войти с веселыми лицами в бедный домик и сказать, радостно улыбаясь: «Вот мы пришли вам помочь». Отвратительно!
— Я, ребята, не знаю, как быть, — сказал наконец Мисаилов. — Колька, ты не можешь тетку вызвать?
— Ну как я вызову? — сказал я. — Дядька начнет расспрашивать, где я да что я. Это на два часа разговор.
— Подумаешь! — сказал Тикачев. — Я вызову. Вы подойдите к дому и подождите.
Мы подошли к дому и хмуро стояли, поджидая Лешку. Не знаю, что он там соврал и какой придумал предлог, но только вышел он очень скоро и за ним шла Марья Трофимовна. Лицо у нее было взволнованное. Мы стояли чуть в стороне от дома, так что из окон нас не было видно.
— Вот, — сказал Лешка, указывая на Марью Трофимовну, — вы объясняйте сами.
Мы молчали.
— Фу, глупость какая! — сказал наконец Мисаилов. — Вот что, Марья Трофимовна. Тут кое-какая еда... — Он замолчал.
Марья Трофимовна внимательно смотрела на нас. Мы все стояли, опустив глаза в землю. Она усмехнулась и пожала плечами.
— Что ж, я возьму, — сказала она резко. Взяла оба мешка и потащила их к дому.
Мы повернулись и зашагали прочь, испытывая глубочайшее отвращение к самим себе.
— Да, — сказал Харбов, — история, скажу я вам... Вот она, частная благотворительность! Будь она трижды проклята!
— А ты бы еще месяц думал там у себя в укоме! — резко обрушился на него Силкин. — Ты бы еще месяц мусолил, как помочь, бюрократ чертов!
— Ладно, ребята, не ссорьтесь, — сказал Мисаилов хмуро.
Лешка плюнул в сердцах, но смолчал.
Мы пришли домой. Непереносимо противно было у нас на душе. Силкин взял гитару и стал задумчиво перебирать струны. Удивительное дело, ни разу в жизни ему не удалась ни одна мелодия, но с течением времени он научился каким-то своим нелепым способом выражать через треньканье свои чувства. Это была, конечно, не музыка, а бормотание, но бормотание по-своему выразительное. Вот и сейчас струны звучали, кажется, вразброд, не в такт, без какой бы то ни было последовательности, но всякому слушателю было ясно, что у Силы нехорошо на душе.
И тут с грохотом распахнулась наружная дверь. Быстрые шаги раздались в коридоре. Дверь комнаты приоткрылась, и вошел дядя.
«Ой, скандал будет!» — подумал я с ужасом. Но, посмотрев на дядю, успокоился. Он даже как будто улыбался, и глаза у него были как будто веселые.
— Здравствуйте, — произнес он и поклонился.
Мы ответили:
— Здравствуйте.
— Садитесь, — сказал Вася.
— Садиться мне незачем, — сказал дядя спокойным, даже слишком спокойным голосом. — Я и стоя скажу.
Какой-то шум доносился из коридора. Топот и шорох, будто что-то тащили. Мы не обратили на это внимания. Мы ждали, что скажет дядя.
— Значит, — сказал дядя ужасно спокойно, — набрали кусков и принесли. Кушайте, мол, на здоровье и нас поминайте. Спасибо тебе, племянник! — Он низко поклонился мне. — И вам спасибо, господа вы мои хорошие.
У него дрогнул голос. Он поднял руку и дернул жидкие волосики, росшие на подбородке. Сейчас только я увидел, что рука у него дрожит. Даже не дрожит, а прыгает.
«Ой, будет скандал!» — решил я снова. И действительно, скандал разразился.
— Я благодарить не желаю! — вдруг закричал дядя отчаянным голосом.
Услыша крик, влетела в комнату Александра Матвеевна. Она стала в дверях, да так и стояла, застыв, до самого ухода дяди.
— Не желаю благодарить, — повторил дядя вдруг очень тихо и спокойно. И снова загремел: — Я правду ищу, я за правду родных детей гублю, а вы мне кусков насбирали! Да мне воры больше дадут, чтоб я про их воровство не гремел.
Он замолчал и вытер дрожащей рукой пот со лба. Он, видимо, очень старался оставаться спокойным, не распуститься.
— Думаете, Катайков меня не купил бы? Катайков и Малокрошечный? Купили бы. Хорошую цену бы дали.
Он опять замолчал. Теперь я понял, что ему вот-вот станет дурно, что он борется с дурнотой, потому что хочет, во что бы то ни стало договорить. Дверь отворилась еще раз, и в двери показался старший сын дяди. К стыду своему, я даже не знал, как его зовут. Лицо у него было хмурое, и на нас он не обратил никакого внимания. С трудом он волоком втащил в комнату два наших мешка. Он чуть-чуть оттянул их от двери, так, чтобы они не мешали проходу, и оставил их на полу. Не здороваясь, он смотрел исподлобья на отца. Кажется, в поведении отца он не видел ничего странного. А Николай Николаевич подошел к Харбову.
— Я простой человек, — сказал он тихо, — болею душой за советскую власть, потому что кулаки имеют силу над народом и богатый над бедным опять издевается. А что ты, комсомольский начальник, об этом думаешь? Ты, комсомольский начальник, мне подачку принес и доволен. Оправдался!
Я всем телом чувствовал, как сильно бьется у дяди сердце, как ему трудно говорить, как он задыхается. Но он все-таки нашел в себе силы прогрохотать напоследок еще раз.
— Кулакам продал крестьянство! — заорал он вдруг с такой силой, что даже Александра Матвеевна вздрогнула, стоя в дверях. — Мужика Катайкову продал! Заседаешь по кабинетам!
На этот взрыв дядька истратил последние силы. Больше он говорить не мог: дыхания не хватало.
— До свиданья, — сказал он совсем тихо и вышел.
Мальчишка повернулся и тоже хотел выйти. Но я успел схватить его за руку. Я прикрыл дверь, чтоб в коридоре не был слышен наш разговор.
— Как тебя звать? — спросил я.
— Коля, — ответил парень.
— Ты, Коля, вечером прибеги в рощу. Разговор есть. Прибежишь?
— А когда прибегать? — спросил Коля.
— Как коров с поля погонят, так и прибегай. Прибежишь?
— Ну, прибегу, — сказал Коля и, не прощаясь, вышел.
— История... — сказал мрачно Харбов.
— Мешки разбирать? — спросила Александра Матвеевна.
Ей никто не ответил. Вздохнув, она взяла мешки и потащила их вниз на кухню.
Мы молчали и думали все по-разному об одном и том же. Снизу из кухни доносился грохот горшков и кастрюль: Александра Матвеевна сердилась.
Глава шестнадцатая
ДЯДЯ РЕШАЕТ ВЕСТИ ПОДКОП
Было о чем подумать. Какое-то тревожное состояние владело нами. Казалось бы, новости, которые нас волновали, никак не связывались между собой. Известие о том, что председатель горсовета бывает у Катайкова и что Ольга об этом откуда-то знает, очевидно, не имело отношения к появлению в семье Каменских неприятного нам человека. И уж совсем к другой области относилась трагическая судьба моего дяди. Тем не менее, все это как-то соединялось в наших представлениях, как-то переплеталось одно с другим.
Веселый и беззаботный дух, который я застал в «Коммуне холостяков», сменился духом тревоги.
Казалось бы, все было, как обычно. По-прежнему Силкин, придя с работы, втягивал носом воздух и радостно удивлялся, что пахнет щами; по-прежнему допоздна занимались Харбов и Мисаилов; по-прежнему иногда заходила к нам Ольга.
Впрочем, наши отношения с Ольгой изменились. Раньше приходила она и садилась в углу, и мы разговаривали так, будто ее и нет, а если она вступала в спор, то отвечали ей так же резко, как отвечали друг другу.
Теперь мы стали с ней гораздо любезнее. Мы замолкали, если она начинала говорить. Раньше Харбов, когда Ольга возражала ему в споре, мог сказать ей, махнув рукой: «Ерунду ты говоришь». Теперь он внимательно ее выслушивал и объяснял подчеркнуто спокойно, почему он с ней не согласен.
Как будто мы теперь меньше с ней были знакомы, чем раньше. Как будто она теперь не была своим человеком.
Кто был в этом виноват, мы не знали. Может быть, Ольга действительно сдружилась с Булатовым и чувствовала себя чужой среди нас, а быть может, Булатов не играл никакой роли и мы ее напрасно подозревали в том, что она к нам хуже относится. Но так как мы ее все-таки подозревали, то и сами относились к ней хуже.
В воскресенье же вечером я встретился с моим двоюродным братом. Вне дома он оказался гораздо более общительным. Мне удалось с ним договориться о том, чтобы он заходил к нам. И он заходил, садился в уголке, смотрел, слушал, сдружился с Александрой Матвеевной и уничтожал внизу в кухне невероятное количество щей. Именовался он у нас интимно: «Колька маленький», а официально: «Николай Третий». Считалось, что первый Николай дядя, а второй — я.
Удалось мне свести Харбова с Марьей Трофимовной. Они встречались раза два и подолгу разговаривали. Харбов пытался устроить дядю на работу, но пока ничего из этого не получалось. Больно уж дурная была у дяди репутация. Все только отмахивались, услыша его фамилию. Харбов утверждал, что раньше или позже, а своего он добьется.
И все-таки тревожно было у нас в доме. Холостяки волновались. Трудно сказать, в чем это выражалось. Меньше было смеху, осторожней разговаривали друг с другом, боялись затронуть неприятную тему.
Однажды зашел к нам посидеть вечерок Ваня Патетюрин, милиционер, или «работник милиции», как он себя называл. Говорили о бешенстве. Охотники и милиционеры застрелили за последние дни тридцать с чем-то собак, а эпидемия продолжалась. Видимо, в лесах бесились волки, а от них зараза переходила к домашним псам. В нашем уезде бороться с бешенством было нелегко.
Потом Патетюрин стал прощаться и, уже стоя в дверях, вдруг сказал Мисаилову:
— Ты бы, Вася, женился скорее, а то как бы у тебя этот хлюст не увел невесту.
Мисаилов усмехнулся и сказал совершенно спокойно:
— А ты зачем поставлен, милиция? Что случится — с тебя спрошу.
И мы все рассмеялись громче и веселей, чем следовало.
Мисаилов теперь не часто уходил по вечерам. Он говорил, что надо приналечь на занятия, а то он оскандалится в институте.
Он был единственный из нас совсем спокоен. Может быть, даже слишком спокоен.
Да, холостяки волновались. Гитара в руках Силы говорила на своем тарабарском языке только печальное, и, когда я смотрел с обрыва, мрачным казался мне жидкий лес, тянувшийся до горизонта, и мертвенно блестела серебряная вода протоков и маленьких озер.
Был вечер, когда Мисаилов, посидев за столом, вдруг вскочил, захлопнул книгу и поднял сжатый кулак. Мы все застыли: это было неожиданно. Вот сейчас раздастся грохот, и стол разлетится на кусочки, и кончится это мнимое спокойствие.
Но Мисаилов разжал кулак, медленно опустил руку и сказал:
— Что-то не могу заниматься сегодня. Устал, что ли?
— Отдохни вечерок, — сказал Харбов.
И мы все поддержали:
— Да, конечно, отдохнуть надо, заучился.
А лица у нас еще были бледные: мы очень переволновались за Мисаилова.
Утром мы проснулись от крика Харбова:
— Вставайте, ребята, есть разговор!
До подъема оставался еще верный час. Мы поднялись хмурые, недовольные тем, что нам не дали доспать. Андрей сидел на кровати очень возбужденный и оживленный.
— Я все думаю насчет Катайкова, — сказал Андрей. — Знаете, почему тот раз Лещев сорвался? Потому что не верил нам. Кто мы такие? Комсомольцы. Про нас им всем такое наговорили, что если хоть сотая доля правды, и то с нами нельзя дело иметь. Они ведь так рассуждают... Тут нужен совсем другой человек: пожилой, очень бедный, многосемейный, не связанный ни с комсомолом, ни с профсоюзом, ни с партийными организациями. Понятно? Конечно, не сразу, не в один день, а все-таки с ним они разговорятся. Его они будут считать своим. И, если в подходящую минуту он посоветует какому-нибудь обиженному шурину или племяннику обратиться в общественную организацию, его послушают.
— Интересно... — сказал Мисаилов. — Речь, стало быть, идет о Колином дяде, так я понимаю?
— Так, — сказал Харбов. — Вся штука в том, что на него можно положиться, как на каменную гору. Он ни на какие катайковские приманки не клюнет. Все мы народ бедный и трудовой. Но представьте себе катайковских батраков. Для них рабочий, получающий сорок рублей, — это уже человек богатый. Поэтому он им не пример и его советам верить нечего. Для этих безграмотных, забитых, темных людей служащий — уже представитель власти, а власти они боятся до смерти. Вы понимаете, какую школу они прошли у Катайкова? А тут безработный, семья большая, дом развален, все голодные. Ай, молодец, Харбов! Здорово ты придумал! — Андрей ласково потрепал себя по голове.
— Меня одно занимает, — сказал Девятин, — как ты с ним договоришься? Сперва рассорились вдрызг, а теперь на поклон собираемся. Старик небось ночей не спит — все думает, какие мы негодяи.
— Эх ты, психолог! — с презрением протянул Харбов. — Конечно, если ты придешь к нему с подарками, так он тебя в шею выгонит. Даже если предложишь работу, и то он с тобой разговаривать не станет. Гордости у старика хватает. Ну, а если ты придешь и скажешь: «От вас, гражданин Николаев, требуется разоблачить кулака Катайкова. Получить за это вы ничего не получите, избить вас вполне могут, а при неудаче, может быть, и убьют». Как ты думаешь, откажется он?
— Может, ты прав, — задумчиво проговорил Тикачев. — Пожалуй, и не откажется.
— Андрей, — сказал Мисаилов, — в тебе просыпается государственный деятель... Кто пойдет к старику?
— Именно я. — Харбов уже торопливо натягивал брюки. — Лицо официальное. Не Андрюшка Харбов, а секретарь укома. И, пожалуй, все-таки пусть Николай идет. Но только не как племянник, а как участник беседы с Лещевым... Одевайся, Коля. Мы успеем до работы.
И вот опять я вошел в полуразваленный дядин дом. Как и в первый раз, вся семья встретила нас, выстроившись в ряд. Видно, не часто стучались сюда гости.
Андрей вошел первым, я за ним. Дядька, как только увидел нас, начал тяжело дышать и руки сжал в кулаки — наверное, чтобы не видно было, как трясутся пальцы. Кровь бросилась в лицо Марье Трофимовне, и она смотрела на нас сжав губы, с неподвижным лицом.
— Разрешите, товарищ Николаев, — сказал Харбов равнодушным, казенным голосом, — переговорить с вами по одному вопросу.
— Подарочки принесли? — выдохнул дядька. — Или деньгами на этот раз?
— Простите, товарищ Николаев, — холодно сказал Харбов, — я к вам не как частное лицо, а как секретарь уездного комитета комсомола. С официальным делом. Поверьте, что мне самому крайне неприятно к вам приходить после тех личных неприятностей, которые у нас были. Но, к сожалению, именно мне поручено провести с вами деловой разговор, и отказаться я не мог.
Он сказал это так сурово, что дядька опешил.
— Прошу, — холодно сказал он, указав широким, исполненным важности жестом на колченогую скамью.
Мы оба сели в строго официальных позах.
— Вот что, — вполголоса проговорил Харбов, — разговор секретный. Может, выйдем во двор?
Надо сказать, что у человека и более равнодушного, чем дядька, дрогнуло бы сердце от всей этой загадочности. У старика в глазах появился азартный блеск. Может быть, больше голода и нищеты измучила его бездеятельность. Когда он заговорил, голос его дрожал. Но это была уже не дрожь ярости, а дрожь любопытства. Дрожь предвкушения важных дел, ответственных поручений.
— Колька, сходи погуляй, — сказал дядя. (Коля вздохнул и вышел.) — Остальные — маленькие, не поймут, — сказал дядя. — А Марья Трофимовна верный, наш человек. На нее можно положиться.
Харбов и он — это были уже «мы». «Мы» были свои. Мир делился на наших и чужих. Проклятые мешки были забыты.
— Тогда я прошу вас, Марья Трофимовна, помнить, что разговор секретный.
Марья Трофимовна молча кивнула головой. Она была не так легковерна, как ее муж. Она смотрела на нас подозрительно.
Казенным, суконным языком, который был ему совершенно несвойствен, Харбов охарактеризовал положение с работниками Катайкова. Речь его изобиловала выражениями, вроде: «нарушение трудового законодательства», «игра на вековой отсталости беднейшей части крестьянства» и другими такими же. Дядька слушал сгорбившись, выставив вперед подбородок, пощипывая нервными пальцами жидкую свою бороденку. Понимающе он кивал головой и повторял:
— Так, так, так, так... Понятно, понятно... Так, так, так, так... Понятно...
Рассказал Харбов и о нашем разговоре с Лещевым. В его изложении все выглядело примерно так: комсомольцы пытались разбить круговую поруку молчания, но по молодости и неумению провалились. Теперь они обращаются к старому, опытному бойцу, так как случай очень сложный и без настоящей политической хватки, которая есть у дядьки, ничего не получится.
Прямо так Харбов, конечно, не говорил, даже, наоборот, он будто бы избегал всего, что могло навести на эту мысль, а все-таки мысль эта невольно сама собой возникала.
— Так, так, так, так... — повторял дядька. — Понятно, понятно... Так, так, так, так... Понятно, понятно...
— Вот, товарищ Николаев, с каким уком комсомола обращается к вам предложением: надо заняться этим делом серьезно. Дело не шуточное. Человек тридцать надо вырвать из-под влияния врага. Мы понимаем, что дело трудное и даже опасное. Народ они темный, могут не понять, что вы за них же воюете, могут над вами же учинить расправу. Да и Катайков, сами знаете, если проведает об этом, не остановится ни перед чем. Но нам кажется, что самый подходящий человек — вы. Если от нас нужна помощь — скажите. Что можем — сделаем.
— Так, так, так, так... — сказал дядька, щипля бороденку. — Понятно, понятно... — Потом повернул к Марье Трофимовне взволнованное, счастливое лицо: — А, Маша? Не простой тут замочек. Загвоздочка! Тут умненько, умненько надо... — Он радостно рассмеялся. — Тут задумаешься... — Он заходил по комнате, покачивая головой, посмеиваясь про себя, размышляя. — Ничего не поделаешь, надо браться, придется выручить молодежь.
Марья Трофимовна смотрела на нас теперь гораздо добрее. Не то чтобы она поверила нам, но просто видела, как счастлив и рад ее муж, и уж за это одно была нам благодарна.
А дядька расхаживал взад и вперед, размышлял вслух, примеривался, прикидывал.
— Есть у меня тут на примете один, — бормотал он. — Слабый человек, но намерения имеет хорошие. Еще одна женщина из катайковских бывает у одних... Но тут начинать с мужика надо.
— Значит, товарищ Николаев, беретесь? — спросил Харбов.
Дядька был уже весь в деловых соображениях. Едва ли он помнил, что мы здесь сидим. С трудом оторвавшись от своих мыслей, он закивал головой.
— Возьмусь, возьмусь, — сказал он. — Дело такое, что отказаться нельзя. Я тут похожу, потолкую с людьми, кое с кем посоветуюсь и к вам в уком доложусь.
— Э, нет, — сказал Харбов, — так не годится! Сразу узнают, что вы в уком ходите. Веры не будет.
— А как же? — спросил дядька. — Связь-то держать надо.
— А если вы племянника зашли навестить, — сказал Харбов многозначительно, — тут ничего такого нет. Родственные дела. Так что приходите прямо к нам домой и совершенно открыто. К племяннику пришли, и все тут.
Я боялся, что опять выплывут проклятые мешки и откроются незажившие раны. Испугалась и Марья Трофимовна. Она метнула на мужа тревожный взгляд. Но Харбов знал, что делает. Дядька был так увлечен новой ответственной задачей, что даже не заметил остроты харбовского предложения.
— Верно, верно! — радостно сказал он. — Просто зашел племянника навестить. — Он улыбнулся, хитро сощурил глаза и повторил: — Просто племянника навестить, дело родственное.
С этим он нас выпроводил. Очень, надо сказать, торопливо. Мы мешали ему спокойно продумывать детали предстоящей боевой операции. Ничто его не интересовало, кроме увлекательной, волнующей цели: вырвать из-под влияния кулака тридцать незнакомых ему людей.
Глава семнадцатая
СКВЕРНОЕ НАСТРОЕНИЕ
Несколько дней от дядьки не было никаких известий. От Кольки мы знали, что его целыми днями не бывает дома. Тихо, где-то в маленьких домиках, на задворках, плел дядька невидимую свою сеть, чтоб накинуть ее на хищного зверя. Иногда мы надеялись на успех, иногда теряли надежду. Трудно было представить себе, чтоб нищий, оборванный, нервный старик победил спокойного, уверенного в себе, богатого и цепкого кулака. Да если даже взбунтуются племянники, шурья и двоюродные, это будет только маленькая брешь в могучих стенах катайковской крепости.
Нервное настроение было в «Коммуне холостяков». Мы даже дома стали меньше бывать. Мисаилов допоздна торчал на заводе — пилорама встала на ремонт. Харбов инструктировал съехавшихся из сел избачей; мы с Сашкой затеяли важные реформы в каталоге.
Одно только радостное у нас было событие за эти дни. В уком пришло восторженное письмо из Петрозаводска от Натки. Она, видно, была необыкновенно счастлива. Подробно описывала, как ее встретили, совсем как свою, как она первую ночь ночевала прямо в губкоме, а теперь ее устроили в общежитие. Она уже работает уборщицей в детском доме и с первого числа будет ходить на занятия. И девочки в общежитии уже сейчас ей многое объясняют, чтоб ей поначалу не было трудно.
«Ой, товарищ Харбов! — писала она в конце (так и писала: „Ой“). — Большое-большое вам спасибо! Я только сейчас жить начинаю. Раньше я и не знала, что столько на свете хороших людей...»
Мы заставили Харбова два раза прочесть это письмо вслух.
— Не так все у нее будет хорошо, как ей кажется, — сказал Мисаилов, — но все-таки вырастет и будет хорошим человеком.
— Хоть одно-то дело полезное сделали, — мрачно проговорил Сила.
Мисаилов взял гитару и начал перебирать струны. Струны говорили на тарабарском языке, как у Силкина, только еще печальнее. Потом Вася начал одну песню и бросил, начал другую — и тоже бросил, и потом, вдруг найдя то, что хотел, сыграл длинное печальное вступление и запел со сдержанной горестью песню, которую пели в пятом году и в девятнадцатом, одну из тех замечательных песен, каких много знает русская революция.
Под тяжким разрывом гремучих гранат,
— пел Мисаилов, —
Отряд коммунаров сражался,
Под натиском белых наемных солдат
В расправу жестоку попался.
Мы подхватили. Мы часто пели эту песню и любили, и спелись, и умели ее петь, но никогда почему-то не пели ее так, как в тот раз. Совсем тихо вел мелодию Мисаилов, отчетливо произнося слова, и совсем тихо шли за голосом Мисаилова наши голоса, как будто мы рассказывали историю про себя или про любимых нами людей. До сих пор я помню, как звучали полные благородства, сдержанные слова:
Мы сами копали могилу свою,
Готова глубокая яма.
Над нею стоим мы на самом краю —
Стреляйте вернее и прямо.
Лица у нас были спокойные. Каждый будто раздумывал и вспоминал. Так эту горестную песню и нужно петь.
А вы что стоите, сомкнувши ряды,
К убийству готовые братья?
И пусть мы погибнем от вашей руки,
Но мы не пошлем вам проклятья.
Такие слова могла сказать только русская революция. Это не прощение убийц. Ничего христианского нет в этом тексте. Это великое понимание, которого не достигла ни одна из революций, происходивших прежде.