Она отхлебнула чаю, и я снова успел спросить:
— Квартиранты?
— Кто? — Она совсем обозлилась. — Ребята-то? Да какие же они квартиранты! Квартирант деньги платит. В Садовом переулке один снимает угол у старушки. Восемь рублей в месяц дает, да еще харчи остаются. Старушке много ли надо — она и сыта.
Я к этому времени допил чай. Она кинула мне гимнастерку:
— На-кась, примерь. Рубашку-то я смотрела — и стирать нечего, расползается вся. Пойдем штаны выберем.
Она встала и пошла из кухни. Я поплелся за ней, так и не разрешив мучившую меня загадку: кто эти ребята? Кем они приходятся Александре Матвеевне и друг другу? Почему меня, постороннего человека, кормят, поят и собираются даже одеть?
Мы вошли в комнату, соседнюю с той, в которой я ночевал. Сюда выходила огромная печь, занимавшая четверть комнаты, с лежанкой, застланной тем покрывалом, которым я укрывался. Медвежья шкура, на которой я спал, лежала на полу. Вдоль другой стены шла лавка, а под окном стоял сундучок. Александра Матвеевна открыла его и стала вытаскивать пару за парой штаны. Каждую пару она внимательно осматривала, растянув на руках штанины, поворачивая одной и другой стороной. При этом говорила она, не переставая:
— И где это Сила ухитряется так штаны протирать? Смотри, года не прошло, как купили... Вот померяй Андрюшины. На премию куплены... Великоваты? Да? Сашкины прикинь. Кажется, хороши. Материал замечательный. Они ему еще от отца достались. Хороший был человек. Веришь ли, прожила с ним двадцать пять лет — слова дурного не слышала.
— Значит, Саша ваш сын? — спросил я.
Она посмотрела на меня, будто удивлялась моей глупости:
— Саша-то? Конечно, сын, а кто же? Представь себе, восемнадцать лет была замужем, и детей не было, а потом бог послал. Ничего, я не жалуюсь. Парень хороший. Здоровье, конечно, слабовато, ну да разве теперь у кого бывает здоровье! Муж покойный вот был здоровяк! С вилами ходил на медведя. И больные его очень уважали; хотя, говорят, и фельдшер, простой человек, а больше другого доктора понимает. И, представь себе, умер от горячки. В неделю сморила, подлая! Царство ему небесное, хороший был человек... Вот и исподние. Держи. Твои-то небось стирать надо. Завтра ребята воды натаскают, я и постираю... Чьи же это исподние? Кажется, Силы. Или Васькины? Да ладно, ребята там разберут. Ты одевайся. Я пойду кур накормлю. Совсем не несутся, проклятые! В царское время, бывало, каждый день по яйцу клали, а теперь ленятся, что ли?
Она вышла и закрыла за собой дверь.
Все оставалось непонятным. Один, значит, ее сын. Кто же остальные четверо? Почему она так уверенно распоряжается их имуществом? Я решил не гадать. В конце концов все непременно выяснится. Я показался себе очень ладным парнем в аккуратно заштопанной гимнастерке и чисто выстиранных штанах. Улыбаясь глупой, радостной улыбкой, которую никак не мог удержать, я вышел на крыльцо. Александра Матвеевна, видимо, уже накормила кур и сейчас энергично мела возле крыльца. Она очень обрадовалась, увидя меня во всем чистом.
— Совсем другой парень, — сказала она. — Что значит — хоть старенькое, да чистое! Вот с сапогами беда — ни одной пары свободной. Может, ребята чего с получки сочинят, уж не знаю... Есть у нас один чудодей. Хорошо бы твои починил и взял бы недорого. Но только пьет сейчас... Хотя нет, подожди-ка. Прошлую неделю пил, эту должен работать. Тебя как звать?
— Коля.
— Ты, Коля, наноси дров на кухню. Пора печь топить, а то знаешь, если ребята придут, а обеда нет — ужас что начнется!
Я наносил на кухню дров, начистил картошки и, между делом, рассказал тете Шуре про свою жизнь, про бабку и про ее смерть. Бабке Александра Матвеевна очень сочувствовала и считала, что нельзя ее осуждать за пьянство: горя много навидалась и хоть пила, а все-таки внука вырастила. Потом мы вместе убирали комнату, и она рассказывала, какой Андрей серьезный парень и как его на работе уважают. Впрочем, по ее словам выходило, что все пятеро очень серьезные парни и всех на работе исключительно уважают. Рассказала про Васиного отца, как он, когда мачеха выгоняет его, приезжает к сыну оборванный, пьяный и как Вася, хотя ничем ему не обязан, всегда дает деньги и разговаривает так вежливо, грубого слова не скажет. О Васе она говорила с печальным лицом, потом вздохнула и. сказала:
— Вася — что! Он отрезанный ломоть. Ну, дай бог ему счастья. Хороший он человек.
Я понял, что она так говорит потому, что Вася женится, но не показал виду. Не мог же я рассказать, что подслушал его разговор с невестой...
День проходил в хозяйственных хлопотах и разговорах, обыкновенный день в налаженном доме, живущем спокойной трудовой жизнью. Вряд ли в этот день во всей огромной стране был такой счастливый человек, как я. Я еще не видал никого из своих хозяев, если не считать странной ночной встречи с Мисаиловым, еще никто меня не приглашал здесь жить, еще никакого не было разговора о моем будущем, но я уже твердо знал, что это мой дом, и чувствовал себя уверенно и спокойно.
Есть сказка: приходит девочка в лесной домик. Никого нет. Она убирает дом, растапливает печку, наводит чистоту и порядок. Приближается час обеда, и входят богатыри — хозяева дома... Я всегда вспоминаю свой первый день в доме, в который меня привел Мисаилов, когда читаю эту сказку. Мы с Александрой Матвеевной убрались, приготовили обед и стали ждать богатырей. И вот богатыри начали сходиться.
Хлопнула наружная дверь.
— Ноги, ноги вытри! — отчаянно закричала Александра Матвеевна и бегом побежала по лестнице вниз на кухню.
Шаги прогрохотали по коридору, дверь распахнулась, и в комнату ворвался парень, конечно и не подумавший вытереть ноги о тряпку.
Парень был необыкновенно худ. Кожа туго обтягивала каждую его косточку, каждый сустав. Сильно выдавались скулы. Глубоко-глубоко сидели в глазницах глаза. Щеки впали, сквозь расстегнутый ворот виднелись острые ключицы.
На нездоровой развился он почве, под бедными солнечными лучами. Наверное, оттого такие чахлые выросли у него брови, такие редкие, бесцветные волосы, такие бледные и тонкие были у него губы.
Но при этом двигался он быстро и резко, и взгляд у него был резкий, быстрый, внимательный.
Он ворвался в комнату веселый и оживленный, потянул носом и, радостно улыбаясь, сказал:
— Щи! Верно, тетя Шура? — Потом потянул еще раз, секунду подумал и просиял: — С бараниной? Верно, тетя Шура? — Потом он протянул мне руку и сказал: — Здорово! Тебя как звать?.. Коля? Сейчас ребята придут, обедать сядем. Да, а меня-то как звать, знаешь? Меня звать Сема Силкин. Но ребята меня называют Силой Семкиным. Я уж так и привык. Ты меня тоже Силой зови.
Слышно было, что за дверью кто-то вытирает о тряпку ноги. Дверь открылась, вошел полный высокий парень в русской рубашке, подпоясанной узким кожаным поясом. Он спокойно и доброжелательно улыбнулся, протянул мне руку и представился:
— Андрей Харбов.
Во всей его повадке чувствовалась солидность и основательность. У него была широкая кость, неторопливые и уверенные движения.
— Тебя Коля зовут, — сказал он утвердительно. — Я знаю. Мне Васька сказал.
Потом он провел рукой по зачесанным назад волосам и улыбнулся еще шире и веселей. «Все понятно, — утверждала его улыбка, — не стоит об этом говорить, но я понимаю, как тебе боязно, как ты не уверен и насторожен. Так вот, ты не знаешь, а я знаю, что ничего страшного нет и все будет хорошо».
Он еще подтвердил эту свою спокойную уверенность, сказав:
— Ты, Коля, не унывай, все обойдется.
Потом у него стало совершенно жалобное мальчишеское лицо, и он закричал отчаянным голосом:
— Тетя Шура, есть хочется!
Снизу из кухни донесся грохот посуды. В грохоте чувствовалось негодование, что ребята так нетерпеливы.
— Андрей, Петьку Минина помнишь? — спросил Силкин.
— Который в Колод-озере ребенка октябринил?
— Он самый.
— Помню, конечно. Большое дело сделал. Уговорил беднячка не крестить сына и сам новорожденному октябрины устроил.
Силкин ехидно улыбнулся.
— Такое дело сделал, дальше некуда, — сказал он. — Агитировал, распоряжался, уговорил беднячка. А когда у самого мальчик родился, устроил на всю деревню крестины.
— Врешь!
— Паренек приехал, рассказывал. Представляешь, какую теперь агитацию разведут! Вам, мол, комсомольцы одно говорят, а сами вон что.
— Скотина! — решил Харбов. — Дело не шуточное. Может билет на стол положить.
Из коридора послышалось монотонное шарканье. Харбов и Силкин переглянулись.
— Ноги вытирает! — сказал Силкин, радостно улыбаясь. — Научили уму-разуму.
Дверь отворилась. Коренастый паренек, с черными, похожими на усы пятнами от копоти или смазки под носом, вошел и протянул мне руку, словно пропитанную машинным маслом.
— Выспался? — спросил он. — Тебя как звать?.. Коля? А я Леша Тикачев. — Повернувшись к Андрею, он возмущенно заговорил: — Твой начхоз опять с Трофимовым, понимаешь, шашни ведет! Что это такое? В укоме комсомола замки будет чинить буржуй и эксплуататор?
— Ну, какой эксплуататор... — протянул Андрей.
— Да? Не эксплуататор? — кипел Тикачев. — А с ученика прибавочную стоимость получает? Средствами производства владеет?
— Какие средства? Тиски да напильник? — спросил Харбов сердито.
— Неважно. Важен принцип. Капиталист и эксплуататор. Факт. А есть коллектив молодых пролетариев. И нас обходить? Да?
— Начхоз говорит, что ваши замки вилкой отпереть можно, — сопротивлялся Харбов.
— Допустим, можно. Неважно. Научимся. Про вилки ваш начхоз небось понимает, а политическое чутье у него где? Это вопрос политики. А вы там в укоме из-за деревьев леса не видите. Имей в виду: мы до губернии дойдем.
У Тикачева было круглое лицо, круглые глаза и нос кнопочкой. Лицо было ребячье, с пухлыми щеками, с румянцем, который не могли скрыть никогда до конца не смывавшиеся копоть и машинное масло. А выражение лица было очень серьезное, огорченное, как будто он чем-то неприятно удивлен и обижен.
На нем и куртка вся была в машинном масле, и штаны, и даже кепка, торчавшая на самом затылке, выглядела так, будто ею протирали рабочие части машины.
Тикачев еще много, кажется, хотел высказать резкого насчет начхоза, но уже открывалась дверь, чтобы впустить четвертого хозяина этого странного дома. Он был в огромных ботинках с обмотками, в огромной, явно не на него сшитой куртке, застегнутой на все пуговицы.
— «Красная новь» пришла, — сказал он, — мой старик обещал до завтра прочесть. — Потом протянул мне руку и сказал: — Саша Девятин. А тебя как? Ты много читал? Я уже сказал про тебя заведующему. Он говорит — запишем. Мама, обедать нельзя еще?
Внизу сердито загрохотала посуда.
— Саша, — спросил Харбов, — у вас комсомольское собрание когда было?
— В ту субботу.
— Что постановили?
— Ну, много всякого...
— А про кооператив?
— Ну, постановили всем ребятам вступить.
— Сколько вступило?
У Девятина сделалось растерянное лицо.
— Не знаю, — сказал он, видно сам удивляясь, что не разузнал. — Я-то не вступил, это я знаю точно.
— «Я-то»! — передразнил Харбов. — Никто у вас не вступил. Я проверил. Натрепались — и рады!
— Знаешь, Андрюшка... — неуверенно протянул Девятин. — Пай ребятам трудно внести. Все-таки пять с полтиной.
— А резолюцию легко выносить? Ну, безработные, допустим, ладно. А кто работает, пять с полтиной не может внести? (Девятин хмуро молчал.) Да ты знаешь, что такое кооперация? — разошелся Харбов. — Ленина читал? Значит, по-вашему так: беспартийные пусть вступают, а мы, комсомольцы, свои пятерочки побережем? Ловкачи ребята!
— Ладно... — протянул Девятин. — С получки внесу пай.
— А остальные?
— Ладно, уговорю.
— На укоме с тебя спрашивать будем.
— Ладно, спрашивайте.
Дверь открылась в пятый раз, и вошел Вася Мисаилов. Я смотрел на него, счастливо улыбаясь.
— Здорово, — сказал он мне. — Слышь, Андрей, Кузнецов-то опять дочь за торговца сватает. На этот раз жениха из Подпорожья привез.
— А она что? — спросил Андрей.
— Отказала, конечно. Плачет. Целое, понимаешь, у них побоище было.
— Не понимаю! — Андрей возмущенно пожал плечами. — Вы-то там хороши! Пролетарий же Кузнецов! Неужели ж нельзя на его классовое сознание подействовать? Ведь у вас же и члены партии есть и комсомольцы.
— Кузнецов — историческая загадка, — очень серьезно объяснил Мисаилов. — Пролетарий, а классового сознания — ни на грош. Ошибка природы... Ну что, ребята, все в сборе? Пошли.
— Не зовут, — тоскливо сказал Андрей.
— Ничего, — решил Мисаилов, — прорвемся.
Топоча сапогами, толкаясь и пересмеиваясь, мы спустились в кухню. Не обращая внимания на сердитые окрики Александры Матвеевны, мы расселись на лавках и, взяв ложки, стали громко стучать по доскам стола, требуя щей. Во мне все прыгало от радости. Это была моя компания. Компания веселых, молодых, замечательных ребят. Они — мои друзья. Я — один из них. Какое невероятное, огромное счастье!
Должен сказать, что все пятеро были первоклассные едоки. Какие огромные ломти хлеба поглощались со щами! Как энергично двигались ложки от миски ко рту и обратно к миске! С каким вкусом обсасывались кости! Да, они понимали толк в еде. Я хоть и был сыт, а заразившись, тоже съел полную миску щей и обгрыз баранью кость.
Через десять минут темп стал замедляться. Богатыри насытились. Александра Матвеевна поставила на стол большой чайник — заварка была всыпана прямо внутрь — и положила буханку белого хлеба. Буханку резал Вася. Он с привычной точностью разделил ее на одинаковые части, спросил меня, люблю ли я горбушку; узнав, что нет, дал мне серединку и взял горбушку себе. Чай пили из эмалированных кружек. Попечаловались немного, что сахару нет, но тем не менее пили со вкусом. Меньше чем по две кружки никто не выпил. Теперь обед был кончен. Вася свернул козью ножку и закурил. Он был единственный здесь курящий.
— Ну, ребята, давайте обсудим, — сказал он, — как с Колькой быть.
Какое огромное было счастье, что он назвал меня Колькой! Я был уже свой. Это не требовало других доказательств. Хотя тема разговора была отнюдь не веселая, я опять радостно улыбнулся.
Все уже были в курсе дела. Наверное, утром, пока я спал, Мисаилов рассказал несложную мою историю. Поэтому приступили сразу к существу вопроса.
— А чего тут думать? — сказал Леша Тикачев. — На работу надо устраивать. У тебя, Андрюшка, ничего нет такого в укоме?
— Да нет, — сказал Андрей. — Все, понимаешь, занято. — И, обернувшись ко мне, спросил: — Ты комсомолец?
— Нет, — сказал я.
— Ничего, поработаешь немного — и примем... Как на лесопилке, Вася?
— Плохо, — грустно сказал Мисаилов. — Увольнение ожидается. Неужели, Леша, у вас в мастерской не найдется чего-нибудь?
— Без заказов сидим, — хмуро сказал Тикачев. — Митрофанов вообще грозился закрыть мастерскую. Нерентабельно, говорит. Насчет рентабельности он разбирается, а на политическую сторону дела ему наплевать. Может, ты бы, Андрей, на него нажал?
— Нажмешь на старого черта! — сказал Андрей. — Я к нему как-то обратился: «Уездный комитет комсомола просит вас...» Так он как заорет на меня. «Я, говорит, режим экономии соблюдаю! Я, говорит, за советский рубль болею!» Знает политику, собачий сын.
— Стойте! — заорал Саша Девятин. — Места нет, а работа есть. Мы с моим стариком не справляемся с каталогом, и нам отпустили средства. В общем, я со стариком поговорю. Ты грамотный?
— Первую ступень кончил.
— Главное, оптимизм, — заявил Андрей. — Остальное приложится. Ты, Сашка, поговори, и я разузнаю. В общем, устроим, не беспокойся... Пошли, ребята!
Все чинно поблагодарили Александру Матвеевну и сытой, неторопливой походкой поднялись по крутой лестнице наверх.
Вася Мисаилов и Андрей Харбов сели в первой комнате заниматься. Мы, четверо, пошли во вторую. Оказывается, что установлен был точный распорядок. Первая — для тихих занятий, вторая — шумная. Впрочем, мы не очень шумели. Сила Семкин лег на лежанку и тихо перебирал струны гитары. Он все мечтал научиться играть, а пока мучил инструмент, как говорили ребята. Мы с Лешей и Сашей Девятиным пристроились на медвежьей шкуре и разговаривали. Оказывается, коллектив, в который я попал, имел название — правда, неофициальное, не записанное в юридических документах, но известное по городу среди ребят нашего возраста. Он назывался: «Коммуна холостяков». Как объяснил Саша Девятин, «...эта своеобразная общественная формация сложилась исторически».
Глава девятая
МОИ ДРУЗЬЯ
В тот первый вечер я знал про «Коммуну холостяков» только одно: это лучшее на земле место, и мне необыкновенно повезло, что я сюда попал. И только одно я знал про ребят, живших в этом удивительном доме: это замечательные, лучшие на земле ребята. Позднее я близко узнал их особенности, характеры, биографии. Как ни странно, но именно в молодости, вопреки отсутствию опыта, вопреки незнанию человека, мы очень редко ошибаемся в людях. Вероятно, в молодости в нас живее и безошибочнее инстинкт. Чем я лучше потом узнавал каждого из них в отдельности и всех их вместе, тем тверже убеждался, что ребята действительно замечательные. А узнал я о них очень много уже через несколько дней.
Дом принадлежал Сашкиному отцу, фельдшеру, умершему несколько лет назад. Саша после его смерти бросил школу и поступил работать помощником заведующего в городскую библиотеку. То есть сначала он поступил просто мальчиком на побегушках. Он не очень любил говорить об этом, но официальная его должность именовалась «уборщица». Очень скоро «старик» — так Саша звал в просторечии заведующего — обучил его работе и сделал своим помощником. В ведомости, впрочем, Саша по-прежнему расписывался за некую несуществующую уборщицу. Впрочем, по субботам «старик» и Саша вдвоем подметали полы и выносили мусор. Так что отсутствие в библиотеке реальной уборщицы не ощущалось.
«Старик», вероятно, сразу почувствовал, что напал на нужного человека. Саша был словно создан для библиотеки. Не знаю, как у редко смотревшего в книгу фельдшера и малограмотной женщины мог родиться такой книгочей и книголюб, а то, что Саша человек книжный, было видно сразу, стоило взглянуть на его лицо.
Во времена «Коммуны холостяков» Сашка отлично видел и, разумеется, никогда даже не думал об очках. Однако выражение лица у него было такое, будто он только что снял очки, немного растерян, не уверен в себе, испуганно вглядывается в плохо видимый окружающий мир.
С какой-то ненасытной жадностью листал он страницы книг, оглядывал переплеты и корешки, с любопытством высматривал марку издательства, год и место издания. Какая-то особенная повадка была у его пальцев, когда он держал и открывал книгу, с какой-то особенной бережностью снимал он книгу с полки или ставил ее назад. Ребята дразнили его книжным червем, не подразумевая, однако, ничего обидного. Сашка был веселым парнем, хорошим товарищем, во всех делах коммуны участвовал с интересом и даже азартом.
Он увлекался физкультурой и в спорткружке был далеко не последним на турнике и на кольцах. Тело у него было сильное и хорошо развитое, а взглянешь на лицо и видишь: это же кабинетная крыса, ученый сухарь, по недоразумению надевший майку и трусики.
Нет, нельзя было себе представить его работающим где-нибудь в другом месте. Библиотека, архив, музей — только в этих или им подобных местах мог по-настоящему существовать Саша Девятин.
Леша Тикачев не помнил своих родителей и очень приблизительно знал свою биографию. Кто-то ему говорил, будто родители его жили в селе, недалеко от Вытегры, и умерли перед войной от оспы. Так это было или нет — неизвестно. Начал он себя помнить в каком-то приюте. Несколько раз его куда-то перевозили, какие-то вспоминались ему пароходы и поезда. Как будто он жил где-то в деревне. Лет девяти или десяти он оказался в Каргополе, поводырем у слепца. Слепец дрался, Лешка от него сбежал и попал в детский дом. Там детей учили. Лешка усвоил чтение, письмо и арифметику до десятичных дробей. Он добром вспоминал этот детский дом. Одно только — плохо кормили. Вообще с самого раннего детства всегда и везде Лешу кормили очень плохо. Поэтому странно, что вырос он розовощеким, румяным парнем. В детском доме он пробыл до 24-го года и решил удирать из Каргополя.
Леша Тикачев никогда не бывал на фабрике или заводе, и все-таки мечта о станках и машинах, о заводских цехах владела им сколько он себя помнил. Может быть, кто-нибудь рассказал ему о заводе или какая-нибудь книжка с картинками запечатлелась в его мозгу — так или иначе, Лешка рвался на крупное производство. По слухам, в девяноста километрах от Каргополя, на станции Няндома, было паровозное депо. Лешка разведал, что в Няндому отправляется большой обоз. Он рассудил, что под брезентом, которым укрывают товар, можно доехать с большими удобствами. Кстати, и в случае преследования под брезентом никто не найдет. Днем Леша сходил на базар, увидел возы, поспрошал. Ему сказали, что обоз завтра отправляется в Няндому... Он набрал сухарей, налил воды в бутылку и, удрав ночью из детдома, спрятался на одном из возов. На возу были беличьи шкурки. Выделкой беличьего меха Каргополь славился издавна. Два дня Лешка катил в тепле. По ночам, когда возчики спали в домах, он выползал, разминался и пополнял запас воды. К концу третьего дня его поймали. Хотели бить, но оказалось, что шкурки он не попортил. Его помиловали. Выяснилось, что обоз шел не в Няндому, а в прямо противоположном направлении — на Пудож и Подпорожье. Оттуда шкурки весной предполагалось отправить водным путем в Ленинград. То ли Лешке соврали насчет Няндомы, то ли просто он залез в другой воз.
Так Лешка попал в Пудож. Его пригрели ребята из слесарной мастерской горисполкома, обучили, зачислили на работу и позволили жить в мастерской на столе. Саша Девятин познакомился с ним в спорткружке, затащил к себе, и стали ребята жить вместе.
Леша Тикачев был паренек тихий. Вскипал он только тогда, когда задевали интересы класса пролетариев, к которому он, как ему казалось, принадлежал. Леша всерьез считал, что в коммуне он единственный пролетарий. Все-таки слесарная мастерская! Хоть маленькое, но производство. Мисаилов, правда, тоже работает на лесозаводе, но механиком. Это уже совсем не то. Остальных же он лично очень любил и ценил, но социально, с его точки зрения, они стояли на неизмеримо более низкой ступени. В книжках по политграмоте он интересовался только исторической ролью пролетариата. На этот счет он был дока и мог самого Харбова перешибить. Все остальное казалось ему малозначительным. Он с увлечением читал любую книжку, если она была из рабочей жизни. Если же речь шла о крестьянстве или интеллигенции, он сразу терял к ней всякий интерес. Он гордился тем, что вечно вымазан в саже, что куртка его вся в пятнах от машинного масла. Он считал себя очень влиятельной фигурой.
«У нашего брата, рабочего, — говаривал он, — везде где хочешь друзья. В любой большой город приедешь, придешь на любой завод: так, мол, и так, я, мол, рабочий парень — и, пожалуйста, все, что угодно. Или даже зачем в город? Скажем, железная дорога. Железнодорожники — тоже передовой отряд пролетариата, так что тоже свои».
Основываясь на этом, он относился ко всем нам несколько покровительственно, считая, что мы еще будем нуждаться в его помощи или, вернее, в помощи его товарищей по великому рабочего классу.
В сущности, настоящего заводского рабочего Леша и не видел никогда. В сознательном возрасте он и железной дороги не видел. Из промышленных предприятий только и было в Каргополе и в Пудоже несколько маленьких кустарных мастерских да лесопилка. Но Леша представлял себе огромные заводы так ясно, так убедительно рассказывал про цеха, про валы огромных трансмиссий, про грохот станков, про мысли и чувства рабочих, что, казалось, он родился и вырос где-нибудь на «Красном путиловце» или на «Невском машиностроительном». Безродного парнишку, прожившего одинокую и бесприютную жизнь, ошеломило внезапно пришедшее к нему — пусть хоть обманчивое — чувство принадлежности к великому классу. Он одинок? Ерунда! Вон у него сколько братьев по классу. Он бесприютен? Да ему любой завод — дом родной. Ему похвалиться нечем? Да все победы рабочего класса — это его победы.
Тут сказывался воздух эпохи. Впервые в истории пролетариат пришел к власти, начал строить свое государство, должен был принести всему человечеству долгожданное счастье. Как же мог не увлечься его доблестью и величием Лешка Тикачев из мастерской «Чиним примусы, подбираем ключи»!
Среди холостяков было принято дразнить друг друга. Это никого не обижало, и если ребята и начинали ругаться, то всегда беззлобно и весело. Но однажды Сема Силкин, парень занозистый, начал дразнить Лешу Тикачева тем, что тот называет себя рабочим.
«Какой ты рабочий! — говорил он. — Ты ни завода, ни фабрики не видал, тебя ни один рабочий за своего не признает. Не знаю даже, как тебя и назвать — кустарь не кустарь, служащий не служащий... Тебя политэкономия даже не предусмотрела».
Это был обыкновенный «розыгрыш», далеко не из самых обидных, повод беззлобно «почесать мозги», как называл это Андрей Харбов.
Но Леша вдруг побледнел. У него тряслись руки, слезы скапливались в уголках глаз. Не своим, визгливым голосом он кричал что-то жалкое, беспомощное и вдруг выбежал на улицу, хлопнув дверью. Ребята помолчали, а потом Харбов сказал:
«Надо тебе, Сила, чего-нибудь объяснять?»
«Не надо, — хмуро ответил Силкин. — Вышла на старуху проруха. Больше не будет».
Сема Силкин тоже познакомился с Сашей в спорткружке. Он происходил из дальней деревни Заволочье.
Был седьмым ребенком в семье крестьянина-бедняка и, разумеется, голодал с той поры, как помнил себя. Обучившись грамоте и четырем правилам арифметики от какого-то дяди Коли, который когда-то служил в волостном правлении, Сема вдруг в один прекрасный день взял кусок хлеба, запасную пару лаптей и ушел из своего Заволочья. Куда он, собственно, направлялся, понять было довольно трудно; видимо, просто его тянуло в широкий мир. Добрался до какого-то села, поработал у кулака, подкормился и двинулся дальше. В пути он постепенно обогащался многими сведениями, и стремления его приобретали все более отчетливую форму. В Пудож он пришел с уже совершенно определившейся мыслью. Он, оказывается, решил получить высшее образование, причем не когда-нибудь, а именно сейчас, немедленно. Он уже знал, что за этим следует идти в Петрозаводск. В Петрозаводск он не попал, так как не сумел пролезть без билета на пароход, а билет ему был, конечно, не по карману. Он вернулся с пристани в Пудож, чтобы требовать от уездного начальства... точно он не знал, чего требовать. То есть в душе-то он знал, ему только трудно было высказать свои требования.
Ему нужна была справедливость. Он вырос в очень несправедливом, в удивительно несправедливом мире. Его отец, честный, добросовестный человек, старательный и умелый работник, должен был подобострастно кланяться скупщику, приезжавшему в их деревню, хотя все знали, что скупщик жулик. Силу обижал сын богатого соседа, который всегда почему-то оказывался прав перед старшим. Когда отец возвращался со сплава или из города, куда он ходил на заработки, он всегда привозил меньше денег, чем предполагал и чем ему следовало. Он не мог дать взятку десятнику, и ему платили мало, а тем, кто давал взятку, платили много. Об этом разговаривали в долгие зимние вечера. Лучина потрескивала в светце. Тени ползли по стенам. Говорили тихо. Во всем мире за стенами тесной избы была несправедливость. Из-за нее они, Силкины, голодали, из-за нее у отца были всегда испуганные глаза и мать отвратительно унижалась, прося молока у соседей. Сема был человек смелый, он решил победить несправедливость. Советская власть была для него хороша, потому что она за справедливость. Все несправедливое — против советской власти.
Справедливо то, от чего бедным лучше. С этой ясной и отчетливой мыслью Сема двинулся в большой, совершенно ему неизвестный мир. В мире все оказалось действительно так, как представлял себе Силкин. Власть действительно была за справедливость, и все несправедливое в мире боролось с ней. Боролись богатые, иногда открыто, иногда прикидываясь и маскируясь, боролись плохие люди, иногда даже становясь членами партии и занимая ответственные посты. Они пытались скверными своими делами опорочить власть перед народом. Советская власть нуждалась в защите Семы Силкина. Сема Силкин был согласен и мог ее защитить.
Семе удалось устроиться курьером в горисполком. Считая несправедливым, что его отказались бесплатно вести в Петрозаводск, Сема, тем не менее, вынужден был примириться с этим. Свою работу курьера он понимал чрезвычайно широко. В его обязанности, полагал он, входила борьба со всякой несправедливостью и вообще надзор за порядком. Он не видел особенной разницы между собой и, скажем, председателем горсовета. Цель была у всех одинакова. Стало быть, и действовать они должны были одинаково. У Семы бывали постоянные неприятности из-за того, что принцип разделения труда в советском учреждении был ему непонятен. Многие в горисполкоме очень его не любили, но Сема был крепкий орешек и нелегко поддавался зубам.
До встречи с Сашей Силкин ночевал в коридоре горисполкома. Саша притащил его к себе, и стали ребята жить втроем.
Андрей Харбов был уже в это время секретарем укома комсомола. Отец его, железнодорожник, был расстрелян белыми в восемнадцатом году, мать в двадцатом умерла от сыпного тифа. Андрея вырастил старший брат Василий, которому самому-то в год смерти матери было пятнадцать лет. Андрей вступил в комсомол в двадцать втором году, и с той поры комсомол был ему и семьей и домом. Время было тяжелое, кругом ходили банды, вспыхивали кулацкие восстания, бывали налеты на железную дорогу. Андрей уже в пятнадцать лет побывал в перестрелках и считался бойцом не хуже других. Потом настали новые времена; бандиты сложили головы в лесах и болотах или ушли до поры за финскую границу. Шестнадцати лет Андрей вел работу среди батраков в окрестных селах и однажды руководил забастовкой на частной фабрике. Ему было семнадцать лет, когда мальчики, чуть постарше его, рассудили, что в парне есть хватка, опыта он поднабрался, можно его пустить на самостоятельную работу. Его послали в Пудож, дальний, отсталый уезд, где комсомол был очень слаб и дело следовало начинать чуть не сначала. Андрей стал секретарем укома. Он принимал в комсомол Лешу Тикачева и Сему Силкина. Саша Девятин был комсомольцем уже раньше.