— Учи нас, мы дикие! — закричал Тикачев.
— Мы страшные сыроядцы, — пробасил Сашка Девятин. — Мы ловим зверей, сдираем шкуры и гложем кости. Принеси нам, пожалуйста, светоч культуры.
— Научи нас варить пищу, — сказал я.
— И лепить из глины горшки, — добавил Силкин.
— До того жалко, что Васька уходит, просто ужас! — Андрей встал и сердито рявкнул: — Встань, черт, я тебя поцелую!
Они поцеловались троекратно, мы тоже повскакали и бросились к Ваське, и, отталкивая друг друга, все его перецеловали на прощание.
Казалось бы, какое прощание! Будет Васька жить за два квартала от нас; иной день мы к нему забежим, иной день — он к нам, да еще и на улице встретимся разок-другой. Нет, мы понимали, что все это уже не то. Будет у Васьки своя жизнь, свои интересы, будут они с Ольгой жить одной, общей жизнью, отдельной от нас, другой, особенной, в которую мы не можем вмешиваться. Потом уедут в Петрозаводск, другие интересы пойдут, другие люди. Может, иногда только вспомнит Вася: «Что-то мои ребята там делают?»
Мы стояли все вокруг Васи и требовали ответной речи. Вася громко откашлялся, показывая, что прочищает горло, сказал:
— Спасибо, ребята, — и долго молчал.
Но мы стали шуметь и требовать настоящей речи. Тогда Васька спокойно сел на лежанку и заговорил:
— Хотите всерьез, ребята, давайте всерьез. Существует Советская страна, сто пятьдесят миллионов людей, шестая часть света, на которой правит советская власть. А вокруг нас акулы международного империализма, которые разевают пасти и хотят нас проглотить. Это все правильно, все так и есть. И акулы, и пасти, и проглотить хотят. Но это была бы, в общем-то, ерунда, если бы сто пятьдесят миллионов стояли один как один, все на подбор, молодец к молодцу, твердые, чистые, без пятнышка, без греха. А оно, как вы знаете, совсем не так. Черт его знает, что за страна Россия! Сколько в ней разных людей, интересов, желаний! Сколько чувств в ней, и замечательных чувств — таких, каких, может, нигде в мире нет, и самых страшных, самых темных! Вот мы живем в городе Пудоже. Нас, комсомольцев, здесь шестьдесят человек. И сорок человек коммунистов. А всего народу две с лишним тысячи.
— Две тысячи сто восемьдесят девять, — подсказал Девятин. — Наверное, Колька еще не учтен. С ним, значит, будет две тысячи сто девяносто.
— Хорошо, — согласился Мисаилов, — две тысячи сто девяносто. Может, наш город, конечно, особенный. Рабочего класса в нем, можно сказать, почти что и нет — значит, народ отсталый. Но вот посмотрите: одна группа — это Катайков, Малокрошечный, люди, которые вокруг них вертятся, от них зависят, их слушаются. Считайте: их тоже человек сто. Их сто, и нас сто. Это бы ладно — один на один мы бы сдюжили. Да ведь остальных тысяча девятьсот девяносто. И вот эти тысяча девятьсот девяносто еще неизвестно какие. Если даже они Катайкова не любят, все-таки он для них свой, привычный, известный. Тысячу лет к нему привыкали и знают, что он всегда побеждал. А мы кто? Черт нас знает, в конце концов... Мальчишки, голь. Бедного человека у нас презирают — это тоже за тысячу лет воспитано, — голодранец, шантрапа. Раз бедный — значит, не сумел заработать; значит, пустяковый человек, неверный человек. Вот вы, ребята, огорчаетесь — другие, мол, воевали, а нам вроде и делать нечего. А давайте пройдем с вами по улице. Сколько народу из окон будет на нас смотреть: как мы идем да не делаем ли чего плохого, нет ли, к чему придраться... Если есть, так через час по всему городу разнесут. Сколько шепоту будет за окнами, смеху сколько! Катайков что хотите может себе позволить. Он хозяин. К этому привыкли. А мы в хозяева лезем, а у самих портки рваные. А когда пойдем сто на сто, думаете, эти тысяча девятьсот девяносто будут стоять в стороне? Ввяжутся. И они-то и будут самой большой силой. Тот победит, на чьей стороне они будут. Вы, ребята, по драке скучаете. Драка начнется в свое время. Да что драка! Важно одно: сколько народу будет за нас, сколько за них. А это решается сейчас, перед дракой. Вот вам, ребята, и вся история. Сидим мы тут, шесть человек, а на нас весь мир смотрит. Может, пойдут за нами, а может, к черту выгонят нас. Нам всякое лыко в строку. Словам нашим не верят, а смотрят, как мы живем. Может, пьянствуем, может, развратничаем, может, вруны, хвастуны, может, работать не умеем, может, ничтожные люди и грош нам цена. Ничто нам не простится, ничто нам не забудется. Ты ставни, двери закрой, свет погаси — все равно ты на виду. Все равно всё узнают. А ты говоришь — членские взносы платим! Членские взносы — это второе дело. Мы за весь мир отвечаем — и когда работаем, и когда гуляем, и когда за девушками ухаживаем, и когда женимся, и когда учимся, и когда песни поем. А поэтому давайте петь песни.
Васька схватил гитару и заиграл «Дунайские волны».
— Пошли гулять, ребята! — сказал Харбов. — Пройдем строем по улице — пусть глядят, черти, на «Коммуну холостяков»!
Взявшись под руки, мы шли по городу Пудожу. Мы шагали по самой середине улицы, там, где крестьянские телеги оставили глубокие колеи. Вот мы идем мимо маленьких деревянных домов — пускай смотрят на нас из окон. Мы идем, шесть человек, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. За окнами мужчины и женщины, старики и старухи, парни и девушки. Идите к нам, становитесь в нашу шеренгу! Не бойтесь того, что мы молодые, и того, что мы бедные. Смотрите на нашу жизнь.
Нам скрывать нечего — смотрите, тысяча девятьсот девяносто человек! Мы не пользуемся чужим трудом, мы не грабим и не воруем, мы всегда и во всем честны. Мы не обманем девушку, она может поверить любому из нас. Пусть она пойдет рядом с нами. Каждому парню мы дадим силу и ум. Он станет свободным и смелым. Он вырвется из плена деревянных заборов, из духоты низких комнат, из страшного круга уездной жизни. Он не станет растить поросенка, копить овечью шерсть, откладывать червонец в кубышку. Он переселится в другой мир, даже оставшись здесь, в деревянном доме, на улице, поросшей уездной травой. Он будет жить вместе с нами в огромном мире, в котором работают невиданные машины и строятся небывалые дома. Найдите, к чему придраться, страшные сыроядцы! Мы умные, честные, лучше, чем Катайков. Открывайте калитки, выходите на улицу, — мы сделаем вас другими, мы научим вас жить иначе...
Мы шагали молча, взявшись под руки, плечо к плечу, локоть к локтю, нога в ногу. Люди шевелились за окнами, смотрели на нас через мутные стекла. Мы свернули за угол и остановились как вкопанные. Перед нами стоял Прохватаев. Огромный, высокий, он стоял и раскачивался и, видно, не решался шагнуть, потому что боялся упасть. Его поддерживал Пружников.
— Давай, давай! — говорил Пружников полушепотом, но на улице было так тихо, что и полушепот был отчетливо слышен. — Близко уже. Ну, еще немножечко...
— Я имею право культурно отдохнуть, — произнес низким басом Прохватаев. — А они мне...
Он замолчал. Язык не повиновался ему.
— Пойдем, пойдем! — повторял Пружников. — Немного еще... Молчи и шагай.
Прохватаев пошел. Он, собственно, не шагал — он падал вперед и, чтобы не упасть, выставлял то одну, то другую ногу. Таким образом он передвигался. Мы расступились. Прохватаев прошел между нами, и Пружников поддерживал его за локоть и все уговаривал его, что близко, что осталось совсем немного, что все хорошо. Мы стояли все шестеро и смотрели ему вслед долго-долго, пока он шагал странной своей походкой по улице, непонятно каким образом удерживаясь на ногах.
Люди шевелились за окнами, внимательно смотрели через мутные стекла.
— Смотрят! — задыхающимся голосом сказал Силкин. — Все тысяча девятьсот девяносто смотрят.
Вася Мисаилов соединил нашу шеренгу. Мы зашагали дальше. Васька и Андрюшка Харбов шли посредине, и Мисаилов затянул:
Он пел негромко, но слова разносились отчетливо по тихой уездной улице. И так же негромко подхватили мы песню и пели, наслаждаясь музыкой и словами:
Люди шевелились за окнами, смотрели сквозь мутные стекла.
Мы знали, что сегодняшний вечер — вечер проводов, что мы провожаем Васю Мисаилова, нашего друга, который будет жить с завтрашнего дня уже не с нами, а за два квартала от нас. Но мы не знали, что провожаем большее. Не суждено было больше собираться «Коммуне холостяков» такой, как я ее описал.
Глава двадцать восьмая
КАЖЕТСЯ, ВСЕ РЕШЕНО
В четверг утром Ольга проснулась с хорошим чувством. Шкатулка с драгоценностями, камушки, которые так странно блестели в тусклом свете белой ночи, сухопарая, длинная фигура Булатова и его черные, глубоко посаженные глаза, и рука его, которая ее обнимала, и этот неожиданный для нее, непонятный ей поцелуй — все это существовало как-то отдельно от ее жизни. То ли это было, то ли, может, вовсе и не было. Может, привиделось в странном ночном свете... может, приснилось...
Сейчас, когда улица была залита солнцем, две женщины перекликались за окном, в столовой звенели чайные чашки — накрывали на стол — и попугай на этажерке был просто пестрым чучелом с глазами, совсем не похожими на живые, ей казалось, что того ничего и не было. Есть другое: все решено окончательно, в субботу она выходит замуж и начинает заново жизнь. Если то даже и было, все равно. Было и прошло.
Она оделась, посмотрела на себя в осколок зеркала и очень себе понравилась. Подмигнула сама себе, и сама себе показала язык. Покраснела, когда подумала, что сейчас увидится с Булатовым, но потом рассудила, что ничего такого не было, стесняться ей нечего, успокоилась, и краска отлила от ее лица.
Она весело пожелала Булатову доброго утра. За чаем разговаривал, как всегда, отец. На этот раз он вспоминал сравнительно недавние годы — дореволюционную жизнь Пудожа. И Ольге было очень интересно слушать. В каменном доме, где сейчас детский дом, жил раньше миллионер Базегский. Он был женат на женщине неслыханной красоты. Она каргопольская, из соседнего с Пудожем уезда. Когда великий князь проезжал из Каргополя в Пудож и город устроил торжественную встречу, она подносила гостю хлеб-соль. Великий князь ошалел от ее красоты, все время смотрел на нее, целовал ей руку и всячески выражал свое восхищение. Говорят даже, что великая княгиня устроила ему сцену. Потом Базегский разошелся с женой. Даже в маленьком Пудоже, жившем сплетнями, никто не знал — почему. Красавица купила себе дом, тот, в котором живет сейчас учитель физики Андрей Петрович, и жила там одна. У нее был великолепный выезд, гигант кучер с красивыми усами, и она каждый день проезжала под окнами бывшего мужа. А Базегский женился на своей племяннице, очень некрасивой женщине. Разрешения на брак архиепископ не дал, и они жили невенчанные, как теперь бы сказали — «нерасписанные». Она много пила и умерла очень рано. Базегский сам написал стихи, которые велел высечь на ее надгробной плите. Их и сейчас еще можно прочесть. Кончаются они такими строчками:
Ты прости, что последним лобзаньем
Не мог я проститься с тобой.
Спи спокойно, моя дорогая,
Путь тяжелый окончен тобой.
Стихи, правду сказать, никуда не годятся, но то, что Базегский может испытывать такие возвышенные чувства, было для всех полной неожиданностью.
Ольга расспрашивала отца, очень ли хороша была красавица и очень ли некрасива племянница. Булатов интересовался, зачем приезжал великий князь и как был обставлен дом Базегского. Словом, разговор получился оживленный, и завтрак прошел весело.
Ольга думала, что Булатов будет смущен после вчерашнего, но нет — он был спокоен и весел. Совсем не было заметно, что это преследуемый, загнанный человек, что по его следам гонятся враги; наконец, что здесь же, в соседней комнате, в потрепанном фибровом его чемодане, лежит сказочное сокровище.
После завтрака Булатов пошел заниматься: он решил к началу учебного года хорошенько повторить свой предмет. Юрий Александрович взял трость и отправился на прогулку. Ольге нечего было делать, и она вернулась к себе в комнату.
Все было хорошо. Послезавтра она выйдет замуж, начнется новая жизнь, они поедут в Петрозаводск, в котором много культурных ценностей и для любознательной девушки открываются неограниченные возможности. Васька будет приходить к обеду и требовать щей. А щи тут как тут: жена наварила.
Она знала, конечно, что этого не будет, что они будут обедать в столовой, и если понадобится что-нибудь сварить, наверное, сварит Васька. Но ей нравилось воображать себя этакой кондовой хозяйкой, варящей щи, поджидающей мужа с работы.
Попугай сидел на этажерке. Черт его знает, как занесло сюда эту пеструю птицу! Кажется, отец купил ее на распродаже конфискованного у Базегского имущества. Может быть, он принадлежал этой красавице, от которой даже великий князь обалдел и которая каждый день проезжала в роскошном своем экипаже под окнами бывшего мужа. Если у нее были деньги на роскошный экипаж, почему она не поехала посмотреть, например, как пальмы растут или какое море в теплых странах? Может быть, ей было достаточно смотреть на попугая и воображать все эти невиданные красоты? Если так, это очень глупо. Много денег у Ольги никогда не будет, а она все равно поедет и на юг, и на север, и на восток, и на запад.
Попугай смотрел на нее стеклянными своими глазами. Она что-то знала, хитрая птица! Она даже подмигнула, будто они были в заговоре и хранили какую-то общую тайну.
Ольга пошла гулять; долго ходила по городу, и у нее было чувство, будто она прощается с домами и улицами. Прощаться было нечего. Раньше чем месяца через два они с Васькой все равно не уедут.
За обедом Булатов был хмур и жаловался на усталость. Даже отец почти все время молчал. Кажется, он наконец вспомнил, что послезавтра расстается с дочерью и будет жить один. Он ласково на нее посматривал, а один раз вдруг неожиданно протянул руку и погладил ее по голове. Ольге было его очень жалко. Но что же она могла сделать? Ваську ей было почему-то тоже жалко. Уж этого-то чего жалеть? Захотел жениться — и женится. Все-таки от жалости у Ольги слезы выступили на глазах, и она еле досидела до конца обеда. Вечером собралась было к холостякам, но подумала, что не стоит идти. Они, наверное, хлопочут насчет свадьбы, она им будет только мешать. Вообще неловко. Будто пришла проверить: как вы мою свадьбу готовите, не скупитесь ли?
Настал вечер. Ольга лежала на кровати; положив руки под голову, смотрела в окно. Красное солнце садилось за рощу, странный свет вошел в комнату. Тот самый свет, в котором неестественно ярко блестели прозрачные камушки. Тот самый свет, в котором казались необыкновенно печальными черные, глубоко посаженные глаза. В этом свете с непонятным выражением сверкали стекляшки пестрого попугая. Ольга уткнулась лицом в подушку, заплакала и плакала долго, пока не уснула.
А пятница показалась Ольге еще в два раза длинней, чем четверг. После завтрака отец позвал ее в кабинет и, очень смущаясь, сказал, что если ей нужны деньги, рублей двести он может ей дать свободно, а то и двести пятьдесят. Ольга поблагодарила, взяла деньги, сунула их в карман, подумала, что надо сказать отцу что-нибудь трогательное, но ничего не придумала и ушла, ничего не сказав. Ей было неловко идти по улице. Казалось, что все смотрят из окон, указывают на нее пальцами и говорят друг другу: «Вот дочка учителя Каменского пошла покупать к свадьбе обновки». Может быть, действительно на нее смотрели и действительно тыкали пальцами.
Войдя в магазин, она вдруг поняла, что ей ничего не хочется покупать. Она окинула взглядом магазинные полки и подумала: есть в одной деревянной шкатулке маленький камушек, стоимость которого равна всем этим товарам. Двести рублей по тем временам были очень большие деньги, но кучка прозрачных камушков обесценила их. Больно жалко выглядела эта пачка белых бумажек в глазах человека, видевшего настоящее сокровище.
Приказчик, почуя, что пахнет большой покупкой, ринулся к Ольге, и она не успела опомниться, как ей уже запаковали шесть простынь, шесть пододеяльников, и несколько пар белья, и какое-то платье, которое ей ужасно не нравилось, и пару туфель, и шляпу, которую она твердо решила никогда в жизни не надевать.
Ольга вышла из магазина, чувствуя, что из всех домов глядят на нее. Ей было невыносимо противно. Она представила себе, как уже сейчас приказчик рассказывает жене, что купила Каменская, и уже двадцать сплетниц с нетерпением ждут жену приказчика, чтобы узнать от нее все подробности о покупках. Все это было не так страшно. В конце концов, через два-три месяца она уедет в Петрозаводск, и пусть чешут себе языки эти бабы. Но беда в том, что в Петрозаводск ей тоже не хотелось ехать. Ей ничего не хотелось.
Она пришла домой, заснула и как убитая проспала до обеда.
За обедом Булатов сказал, что он отправляется недели на две в лес на охоту. Он подговорил идти с ним некоего Тишкова.
— Таинственная личность, — сказал Булатов. — Полный дурак, нигде не работает, играет на гармони где только какое-нибудь гулянье и, кажется, живет подачками Катайкова. Он без претензий, и думаю, что мне с ним будет не скучно. Про обыкновенного человека мы знаем все, а психология дураков полна неожиданностей. Никогда не знаешь заранее, какая мысль придет ему в голову и как он поступит.
Юрий Александрович пустился в длинные рассуждения о дураках, и обед кое-как прошел. После обеда Булатов вынес из своей комнаты маленькую коробочку.
— Я, Ольга Юрьевна, не буду на вашей свадьбе, я завтра ухожу, и мне надо собираться. Разрешите мне передать сейчас мой подарок.
Он передал Ольге коробочку. Ольга открыла ее — и ахнула. На черном бархате сверкал большой брильянт. Она растерялась. Что было делать? Отдать ему и сказать, что она не может принять такой ценный подарок? Но Булатов объяснил ей спокойным голосом:
— Этот камушек не имеет никакой ценности. Это обыкновенное стекло, но гранил его хороший мастер от Фаберже. Это, знаете ли, знаменитая ювелирная фирма. Поэтому он блестит почти как настоящий. В нем заключена глубокая мысль: хорошо отделанное стекло трудно отличить от настоящего брильянта. Ну, в общем, примите эту ерунду на память, и позвольте вам пожелать самого необыкновенного счастья. Такого счастья, какого еще на земле и не бывало!
Ольга поблагодарила. Юрий Александрович долго восхищался отделкой стекла и ушел отдыхать. Дождавшись, пока он уснул, Ольга постучалась в комнату Булатова.
— Войдите, — сказал Булатов.
Ольга вошла. Булатов чистил ружье. Увидя Ольгу, он встал.
— Возьмите ваш подарок, — сказала Ольга, — я не хочу отнимать сокровище законного престолонаследника.
Булатов рассмеялся.
— По совести сказать, — сказал он, — я боялся, что вам придет в голову эта мысль. Успокойтесь: сокровища престолонаследника в целости и сохранности. Я вам подарил действительно стекло. Снесите его ювелиру, и, может быть, он вам даст рубля три — из-за отличной огранки.
Ольга очень смутилась. Если это стекло, она выглядела ужасной дурой.
— Ну, если это действительно стекло... — пролепетала она и повернулась уже, чтобы выйти, но Булатов окликнул ее:
— Ольга Юрьевна!
Он стоял, сунув руки в карманы, глядя на нее своими глубоко посаженными черными глазами.
— Почему вы несчастливы? Вы не любите будущего своего мужа?
Ольга растерялась ужасно. Она вспыхнула, и даже слезы выступили у нее на глазах от смущения.
— Какое вы имеете право? — сказала она, негодуя, — Мисаилов в тысячу раз лучше, чем вы! И вы это великолепно знаете. И возьмите ваше стекло. У вас ничего не разберешь, где брильянт, где подделка.
Она бросила на стол коробочку с брильянтом и ушла. И, пока она не закрыла дверь, он смотрел на нее странным, ничего не выражающим или выражающим очень много взглядом.
Ох, как тянулось время! Как обрадовалась Ольга, когда наконец пошли коровы домой! Городской пастух, старик, нанимавшийся каждый год по два рубля с коровы за лето, дудел в старинную большую дудку, свернутую из бересты, за которую любой этнографический музей не пожалел бы денег. На улице поднялась суета — хозяйки окликали своих коров, коровы расходились по домам, потом калитки закрылись, коровы стали в хлева; снова на улице было тихо.
Ольга сидит у окна. На западе спускается к лесу солнце. Ольга выспалась днем, и спать ей совсем не хочется. Она считает, сколько часов осталось до свадьбы, не потому, что ей хочется, чтобы свадьба скорее наступила, а потому, что она не может больше выдержать этого тоскливого ожидания. Чего она ждет? Почему ей тревожно и беспокойно? Все известно заранее, и она может описать до мельчайших подробностей будущую свою жизнь, и все-таки, вопреки всему, Ольге кажется, что обязательно произойдет что-то совсем неожиданное, что-то невероятное. Почему-то представляется ей город Китеж. Вот он погрузился под воду глубоко-глубоко. По водной поверхности ходят волны, а в глубине вечная тишина, покой, неподвижность. Вода недвижима, и в этой недвижимой воде медленно двигаются люди, лениво выходят на пастбища водорослей коровы, ничто не происходит, ничего не случается. Наверху ходят волны, плывут корабли, а здесь только порой проплывают тени, и не разберешь, от чего это тень — от волны, от облака, от корабля... Как бы вдруг оторваться от дна и выплыть на поверхность? Черт с ним, пусть захлестнет волной — воздухом хоть подышишь...
Потом издалека Ольга услышала пение. Она узнала голоса. Пела «Коммуна холостяков». Это ее друзья шагали по улице, распевая свою любимую песню. Неужели они не боятся этого толстого слоя неподвижной воды, который навис над городом, который не пропускает ни луча, ни звука? На что же они надеются? Пробиться через слой неподвижной воды, вырваться на поверхность, где ходят волны и плывут корабли? Или думают так разволновать воду, чтобы волны дошли до самого дна, разворотили город, смутили тишину?
Голоса затихли, холостяки отправились домой; город спит.
А Ольга сидит у окна и не может заснуть. Ей тревожно. Ох, как тянется время!
Под утро находят тучи. Серые, ровные, они незаметно заволакивают все небо, и начинает идти мелкий, унылый дождичек. Он идет, идет, идет, и конца ему нет. Скоро отсыревает дерево, и дома становятся черными, и чернеет земля, и начинают поблескивать лужи. Облака опускаются на самую землю. Белые пары пластами лежат на улицах, иногда даже видно, как они медленно колышутся. Нельзя понять: то ли продолжает идти совсем мелкий дождик, то ли это каплями оседает туман.
По улице пробегает собака. У нее длинная мокрая шерсть. Серебряные капельки поблескивают на кончиках шерстинок, мокрый хвост поджат. Непонятно, откуда и куда бежит она среди ночи.
Наконец Ольга легла, укрылась с головой, чтоб не видеть и не чувствовать промозглую сырость; попробовала угадать, что выражают глубоко посаженные глаза, которые смотрели из темноты, ничего не угадала, заснула и проснулась, когда отец и Булатов уже пили в соседней комнате чай.
Торопливо одевшись, она успела еще посидеть с ними. Только допили чай, как ворвался, задыхаясь, Сема Силкин.
— Здравствуйте! — сказал он. — Ольга, можно тебя на минуту?
Ольга вышла за ним на крыльцо, и он сказал:
— Значит, план такой. Ты, понимаешь, сидишь у себя. Лучше всего у окна, выставив локти.
— Ладно, — сказала Ольга, — как сидеть, я сама придумаю. Дальше.
— Мы там, понимаешь, все приготовим и впятером придем за тобой. А Юрий Александрович пусть раньше приходит, часам к семи. Васька тоже дома будет сидеть. А мы придем в восемь и отведем тебя в коммуну. Поняла?
— Сила, — сказала Ольга, — я все знаю. Вы будете вести меня по улице с песнями и осрамите на весь город.
— Ну, почему осрамим? — смутился Силкин. — Ну, немножечко попоем.
— Сила, — строго сказала Ольга, — имей в виду и передай ребятам: если хоть один из вас начнет петь, я добегу до Водлы и утоплюсь. Ты, Сила, не читал «Грозу» Островского? Это очень стыдно, но я знаю, что ты не читал. Так вот там есть одна, Катерина, — она так и сделала.
В общем, сторговались на том, что придут не все ребята, а двое, все равно кто, и Ольга будет их ждать.
Силкин убежал, скользя огромными сапогами по грязи, и сразу исчез в тумане.
— Тебя, папа, просят к семи, — сказала Ольга, возвращаясь к столу, — а за мной придут позже.
— По старому ритуалу было иначе, — сказал Юрий Александрович. — Но не будем мешать, пусть они устанавливают свой ритуал.
В двенадцать заскочил с работы Андрюшка Харбов и сообщил то же самое. В час забежал Саша Девятин и начал рассказывать, как они придут за Ольгой, но Ольга его выгнала вон, объяснив, что ей уже все известно. В два часа забежали Тикачев и Николаев, но им не дали сказать ни одного слова и велели твердо запомнить, что всем все известно. Они смутились и пропали в тумане. Вообще в этот день все было очень странно. Например, обычно, когда человек приходит, он приближается постепенно. Он виден сначала издали, потом ближе, ближе... А в этот день люди не приближались — они вдруг появлялись из тумана, уже совсем близко, и не отходили, а расплывались.
В три часа кто-то стукнул в окно. Ольга собиралась раздраженно сказать, что ей уже все известно. За окном стоял Вася Мисаилов. Он был в мокрой рабочей куртке, в мокрой фуражке, и на лице его осели блестящие капли тумана или дождя.
— Мне нужно с тобой поговорить, Оля, — сказал он.
Оля заволновалась: что-то было необычное в его тоне.
— Ты заходи, — сказала она.
— Я прямо отсюда. — Вася подпрыгнул, сел на подоконник, потом встал на одно колено и прыгнул в комнату. — Грязи я тебе нанес! — огорчился он.
— Неважно. Садись. — Ольга показала ему на стул и сама села на кровать. — Ну, ну, говори!
— Оля, — сказал Вася, — мне почему-то кажется, что ты не хочешь свадьбы. По-моему, что-то в тебе изменилось, я только не знаю что... Подожди, ты мне после ответишь, — прервал он Ольгу, которая вскочила и собиралась заговорить. — Ты выслушай меня.
Он так и не сел. Он стоял, держа фуражку в руках, широко расставив ноги в сапогах, вымазанных липкой грязью, которой в числе прочих достопримечательностей славился город Пудож.
— Я даю тебе честное слово, — сказал Мисаилов, — что я пришел не упрашивать и не упрекать. Как ты скажешь, так и будет. Ты только прямо скажи. Ну, мало ли что... может же быть, что ты разлюбила. Ошиблась или просто время прошло — иначе думаешь, иначе чувствуешь. Это вполне может быть. Я все устрою. Все пройдет незаметно, никто даже знать ничего не будет. Отложим свадьбу, найдем какую-нибудь причину, потом уедем в Петрозаводск, чтоб там пожениться, и почему-нибудь не поженимся. Все лучше, чем напутать сейчас. Дело не в том, понимаешь ли, что мы, мол, себя на всю жизнь свяжем. В конце концов, мало ли браков не удается — разведемся, и все. Но, видишь ли, Оля... — голос Мисаилова дрогнул, и лицо его исказилось, — мне-то будет тогда очень уж тяжело...
Он замолчал и стоял по-прежнему, расставив ноги, сжимая в руке фуражку, глядя прямо на нее широко раскрытыми, немигающими глазами.
Ольга прошлась по комнате, сложив руки за спиной, и подошла к окну. Туман за окном густел. Он как бы подступал к самым стеклам. Казалось, что он глядит в комнату огромным, белым, ничего не выражающим глазом. Вот, представила себе Ольга, уйдет сейчас Вася, и останется она здесь одна, перед этой белой стеной тумана, в деревянном городе, над которым тысяча верст тишины, огромные пласты неподвижной воды. И она вдруг поняла, что она никто и ничто, что, кроме как «дочь учителя Каменского», про нее и сказать-то нечего. Что все эти мысли ее и фантазии — только фантазии и мысли, и ничего больше. Что никогда ей самой не пробить пласт воды и не выплыть на поверхность, что даже не решится она и попробовать этого, что так и останется она на всю жизнь скучающей провинциальной девицей. И она повернулась к Мисаилову.
Мисаилов стоял, сжимая в руках фуражку. Она чувствовала силу его пальцев, крепость его затылка, напряженность его мускулистой шеи. И она почувствовала, что пропадет без него, что, как только он выйдет из комнаты, если он уйдет совсем, она перестанет существовать, она превратится в ничто, в пустоту, что впереди только тоска и одиночество на всю жизнь.
Все это были не мысли, а чувства. В пересказе они звучат гораздо более логичными, чем были на самом деле. Если бы Ольга рассуждала, положение не казалось бы ей таким страшным. Она могла уехать учиться, и, наверное, еще не один человек полюбил бы ее, и, наверное, и она кого-нибудь полюбила бы — словом, не было у нее оснований для таких печальных предвидений. Но Ольга всегда была человеком чувства. Так и сейчас: это были ощущения, а не мысли, но ощущения всепоглощающей силы. Логика тут участия не принимала. Все существо Ольги тянулось к Мисаилову. Она подошла к нему и прижалась к его плечу.
— Бросать девушку, за четыре часа до свадьбы — это безнравственно, Вася, — сказала она. — В Англии даже закон наказывает за нарушение обещания жениться. Так вот, я поеду в Лондон и притяну тебя к суду. Не знаю, что ты там себе вбил в голову... Иди домой и режь хлеб к ужину. Наверное, Александра Матвеевна заставит тебя резать хлеб. Когда ребята придут, я буду готова. Только скажи им, чтобы они не орали по дороге песни, а то, представляешь, какая глупость получится?
— Хорошо, — сказал Мисаилов, — они не будут петь песни. Спасибо, Оля. К восьми часам ребята придут.
Он встал на подоконник, согнулся и прыгнул в белый туман. Он так быстро исчез в нем, что даже нельзя было понять, полетел ли он вниз, на землю, или наверх. Он просто исчез, как будто его и не было.
Ольга села на стул. Она была так взволнована, что у нее подгибались ноги.
«Ну, слава богу, — думала она, — теперь все окончательно решено и подписано».
Ничего не было решено. Целых три часа оставалось еще до свадьбы.