— Чего тебе, Клаша? — спросил он. — Иди...
Жена, по заведенному порядку, должна была коротко объяснить, в чем дело, или, если зашла без причины, молча уйти. Но она ничего не объясняла и не уходила. Катайков нахмурился еще больше.
— Я сказал — иди, — повторил он настойчиво. — И не мешай, мне обдумать кое-что надо.
— Ты, Тимофей Семенович, едешь куда? — спросила жена.
— Еду, — кивнул головой Катайков.
— Куда? И надолго ли?
— По делам, Клаша. Купить надо кое-что, бумажки кое-какие оформить. Недельки три или месяц пробуду... Ну, ты иди.
— А может, совсем уезжаешь, Тимофей Семенович? — спросила жена.
— Как это — совсем? — испугался Катайков. — Ты что, с ума сошла? Куда ж я поеду от имущества? Что ж, думаешь, дом и хутор тебе оставлю? И за людьми сколько денег ходит — все тебе? Не рассчитывай! Самому надо. Не даром досталось — трудом наживал... Ну, иди, иди!
Жена повернулась, пошла к двери, и Катайков, решив, что разговор кончен, стал было думать уже о своем, но, подняв голову, увидел, что жена не ушла. Она стояла — очень немолодая женщина в ситцевой кофточке, в сером платке на голове. Она носила платок всегда — зимой и летом, в комнате и на улице. Стояла и молча смотрела на Катайкова.
— Ну, чего ты, дура? — рассердился Катайков.
— Возьми меня с собой, Тимофей Семенович, — сказала жена.
— Чего ради? — рассмеялся Катайков деланным смехом. — Дорога тяжкая — сама знаешь, какой наш уезд... Да и что это я по делам вдруг с женой ездить буду? Иди, иди, Клаша, не дури голову.
Клаша стала на колени, наклонилась и лбом стукнулась об пол.
— Не бросай ты меня, Тимофей Семенович, — сказала она, и голос ее звучал спокойно, не соответственно позе, выражавшей отчаяние и мольбу. — Возьми ты меня с собой, Тимофей Семенович, — повторила она. — Как я останусь одна тут? Старая я, истасканная. Всю жизнь возле тебя прожила, дай уж и умереть рядом.
Она говорила ровно, на одной интонации и только все время равномерно повышала голос.
Катайков испугался ужасно. Именно теперь всякий шум был ему прямо смерть.
— Тише ты! — сказал он сдавленным шепотом и выскочил в соседнюю комнату.
Там не было никого. Он высунул голову в сени, — в сенях возилась одна из племянниц. Она глянула на него испуганными глазами, и Катайков понял, что голос жены был здесь слышен. «Черт с ней! — подумал Катайков. — Пусть знает, что скандал, лишь бы не слышала, что эта дура болтает».
— Кыш отсюда! — сказал он негромко, и племянницу точно ветром вынесло из сеней во двор, только юбка взвилась и даже как будто щелкнула на ветру.
Катайков закрыл наружные двери и почему-то на цыпочках вернулся в зало. Жена по-прежнему стояла на коленях, упираясь в пол обеими руками и лбом.
— Встань, Клаша, — сказал Катайков ласково. — Не дури ты... Ну, чего ты на самом деле вбила себе в голову глупости!
— Как я останусь, — заговорила по-прежнему однотонно и громко Клаша. — Не могу я без тебя — привыкла я очень.
Катайков нагнулся, силой оторвал ее от пола, поднял и посадил в кресло.
— Успокойся ты! — шипел он. — Вот дура какая! Ну, чего ты, на самом деле... с ума, что ли, спятила?
— Грешно тебе, Тимофей Семенович, — продолжала жена, будто не слыша Катайкова. — Жизнь прожили вместе, а теперь меня на помойку! Куда я теперь? Кому я теперь, такая?
Она протянула скрюченные, с потрескавшейся кожей, с утолщениями в суставах, малоподвижные, изработавшиеся руки.
— Да с чего ты решила, что я совсем уезжаю? — сказал Катайков. — Ну, откуда такая дурь в голову?
— Слышала, — почти уже заголосила Клаша, — все слышала!
Катайков зажал ей рот рукой:
— Что слышала? Ну, что ты слышать могла? Говори!
Он забыл, что с зажатым ртом жена говорить не может, и ждал, чтоб она объяснила, что именно ей известно. А Клаша сидела, тараща испуганные глаза, сотрясаясь от сдержанных рыданий. Заметив, что он сам не дает ей говорить, Катайков выругался и отнял руку от ее рта;
— Ну, говори, что ты могла услышать?
Она всхлипывала и вздрагивала всем телом и ничего не могла сказать. Чертыхаясь, Катайков налил стакан воды и силой влил ей в рот.
— Успокойся, — сказал он. — Ну, что ты слышала?
— И как ты с этим... учителем... бежать сговаривался, что шхуна вас ждать будет и увезет. А я с тобой хоть куда, мне хуже не будет. И у Малокрошечного денег просил... Да ну их, деньги-то, проживем без денег. И этот приходил — председатель... — Она снова начала содрогаться от всхлипываний. — Чую, чую, дело готовится! — заговорила она, повышая голос. Еще секунда — и она впала бы в кликушество.
Но Катайков с силой тряхнул ее за плечи и цыкнул негромким, но таким грозным голосом, что она замолчала, сжалась и только по-прежнему вздрагивала время от времени. Увидя, что истерики не будет, Катайков несколько успокоился. Шагая по комнате, он стал думать, как преодолеть это внезапное препятствие. Все в нем так и клокотало от злости, но он понимал, что воли себе давать нельзя. Во что бы то ни стало все следовало кончить тихо. И надо же! За двадцать лет ни разу не пикнула, слова поперечь не сказала, и вдруг как раз сейчас...
В свое время Тимофей Семенович женился по любви. Так, во всяком случае, считалось в селе Кривцы, откуда он был родом. Двадцать лет назад, в тысяча девятьсот шестом году, Катайков еще крестьянствовал у себя в Кривцах. Земли у него было мало, но появилась уже лошаденка, а это по здешним местам дело большое. Были в нем уверенность и рассудительность, которые обещали, что он ни при каких обстоятельствах не пропадет. Тимофей был безденежный человек, но умные понимали, что в него стоит вложить деньги. Многие состоятельные отцы засылали разведку. Если бы он захотел, он бы мог взять хорошее приданое и сразу стать на ноги. Но он помалкивал, ухмылялся и вдруг женился на самой нищей девке, сироте, жившей из милости у старухи бобылихи. Девка была хорошенькая, поэтому все решили, что женился он по любви. Конечно, она ему нравилась. Ему было все-таки двадцать три года, и женская красота равнодушным его не оставляла. Но он никогда не позволил бы себе жениться, если бы считал это неразумным.
Он рассуждал так: «Нажить свое я и сам сумею, голова на плечах есть. А женишься на богатой — и попадешь в зависимость. Тесть будет указывать, что тебе делать, и жена из богатой семьи может даже пойти против мужа. А так я никому не обязан, и жена за меня будет бога молить».
Так оно и получилось. Скоро у него было три лошади и четыре коровы. Но теперь хозяйство его интересовало мало. Он понимал, что в здешних местах, крестьянствуя, много денег не наживешь. Его влекло к торговым операциям. Силу он чувствовал в себе очень большую.
Тут началась война, и его взяли в армию. И опять получилось очень хорошо. Если бы он до революции очень разбогател — неизвестно, что бы с ним сделали; теперь же он был крестьянин и, значит, принадлежал к классу трудящихся. Хозяйство его за войну не разорилось — жена работала за двоих. Ему повезло и в том, что в гражданскую он был мобилизован в Красную Армию. Советская власть симпатии в нем не вызывала, но солдат он был как солдат, не хуже многих, зато, вернувшись домой, как бывший красноармеец, получил некоторые льготы, которые на первое время ему помогли.
За шесть лет, пока его не было, жена сильно постарела. Видно, хозяйство давалось ей нелегко. Но она мало рассказывала об этих шести годах, да Катайков и не расспрашивал. Хозяйство было в порядке, и он мог, не торопясь, осуществлять свои планы.
Когда-то в Пудоже растили лен-корелку, известный даже в Европе; теперь его перестали выращивать. Подо льном в уезде не было ни одного гектара. Катайков сразу почуял золотое дно. Сам он лен не сеял, но помог деньгами и хлебом нескольким мужичкам с условием, что они посеют лен и продадут ему по цене, заранее условленной.
За две войны он много где побывал и многого навидался. Ему было не страшно и в Петербург съездить. Он и съездил. Продал лен и взял очень хорошую цену. В Петербурге он дешево купил муку и повез в Пудож. В Заонежье своего хлеба всегда не хватало.
Оказался у Катайкова серьезный конкурент — Малокрошечный, один из отпрысков старой купеческой фамилии, издавна торговавшей мукой.
Катайков явился к нему с предложением:
— Если мы станем конкурировать, обоим придется снижать цены, и заработаем мы пустяки. Лучше бы, сговорившись, выделить на продажу, скажем, каждому по пятьсот пудов, а остальное до времени спрятать. Тогда можно даже повысить цену процентов на десять и нажить хорошо.
Малокрошечный согласился и цену повысил. А Катайков дождался, пока Малокрошечный поехал в Петрозаводск за товаром, неожиданно скинул пять процентов и за один день продал всю партию.
Отпрыск старой купеческой фамилии, Малокрошечный чуть-чуть не разорился в этот день. А Катайков сразу и сильно вырос.
К тому времени, когда я приехал в Пудож, в уезде, да, пожалуй, и в губернии, не было никого, кто мог бы сравниться с Катайковым. У него завязались дела и связи с крупными ленинградскими нэпманами. Он называл их «купцами». Слово «нэпман» было нехорошее слово, какое-то временное, преходящее, не подтвержденное историей. Теперь дом, хутор, хозяйство — все это было только для виду, для юридического положения. Настоящие дела делались не здесь, и знал о них только один Катайков.
Малокрошечный быстро понял, что времена изменились, и что сердиться на Катайкова за историю с мукой не имеет смысла. Катайков может, если захочет, съесть его, Малокрошечного, с потрохами.
Он пришел к Катайкову; они весело посмеялись, пошутили о том, что, мол, дело такое, торговое, ухо надо держать востро, и Малокрошечный стал как бы спутником Катайкова, как бы луной этой большой планеты. Что там было на душе у Малокрошечного, Катайкова беспокоило мало. Он все равно никому не доверял. Что бы Малокрошечный про себя ни думал, а укусить Катайкова он не мог.
Итак, все было великолепно. Состояние быстро увеличивалось, в своем кругу Катайков встречал только угодливость и подобострастие, его знали уже в Петрозаводске и даже в Ленинграде, а настроение у Тимофея Семеновича было плохое.
Он понимал, что вся его власть и сила — одна эфемерность, одна только игра воображения. Не для того же, в самом деле, он богател, чтобы больше есть, жить в трех домах, чтобы вокруг него с подобострастной улыбкой крутился какой-нибудь Тишков или даже Малокрошечный! Конечно, в свое время его бы и это радовало, но аппетит приходит во время еды. Ему нужен был размах, непрестанный рост, постоянное движение вперед. Некоторые из его деловых знакомых мечтали о том, что власть отменит монополию внешней торговли и тогда все станет совсем хорошо. Катайков считал этих мечтателей дураками, он был убежден, что отмена монополии при советской власти немыслима, да и не в одной монополии было дело. Не могли быть в стране две взаимно исключающие власти. Власть партии и власть денег никаким образом не сочеталась. Партия терпела Катайкова только до времени, и он это великолепно знал. Если сначала и были надежды на то, что постепенно и незаметно удастся прибрать к рукам имеющих власть людей, то теперь об этом даже и дураки не мечтали. Ну, Прохватаев был у Катайкова в кармане, а что толку? Получить бумажонку незаконно еще можно было, а пусть-ка приедет Катайков в Петрозаводск с командировкой Прохватаева! Через два дня начнется такой скандал, что упаси боже... Три копейки цена была Прохватаеву и всем тем, кого Катайков прибрал или мог бы прибрать к рукам.
Многие из друзей Катайкова — не пудожских, конечно, а больших, ленинградских друзей — поговаривали о том, что власть надо сменить. Они вели какие-то тайные переговоры, принимали каких-то таинственных людей, приехавших из-за границы, и даже давали им деньги — правда, не очень большие. Их Катайков тоже считал дураками. Он понимал, что все они — купцы, крупные и мелкие, зависимые от них люди, ответственные работники, которых им так или иначе удалось подчинить, — все это тонкий слой, не смешанный с глубокими основными пластами. Жизнь народа идет сама по себе, не соприкасаясь с ними и в главном не завися.
Если бы Булатов пришел к нему с каким-нибудь, даже убедительным проектом свержения советской власти, Катайков не стал бы с ним разговаривать и выгнал бы его вон.
Последние годы Катайков чувствовал, что наверху, в тех таинственных местах, где была сосредоточена настоящая власть и куда Катайкова и его знакомых не допускали, что-то готовится. Никаких, собственно, данных не было, но внутреннее чувство говорило Катайкову, что там обсуждаются большие планы и что, наверное, эти планы направлены и против него — Тимофея Семеновича.
Человек неглупый и одаренный, Катайков догадывался, что его судьба наверху решается или уже решена — и непременно в дурную сторону.
Глава двадцать шестая
БУДУЩЕЕ ТИМОФЕЯ СЕМЕНОВИЧА
Мысль о том, чтобы убежать за границу, давно зрела в мозгу Катайкова. Давно уже скупал он маленькими партиями золото и валюту. Давно уже он ночей не спал, продумывая, как с наименьшим риском перескочить рубеж и унести с собой хоть часть накопленного.
Вот потому-то, когда года за два до событий, о которых я рассказываю, Катайкову донесли связанные с ним люди, что далеко в лесу, в потаенном месте, скрывается, не желая сдаваться советской власти, полковник Миловидов с отрядом верных людей, оставшимся от частей генерала Миллера, — Катайкова это очень заинтересовало. К этому времени отряд Миловидова дошел до крайней степени одичания и нищеты. Катайков тихонько наладил с ним связь, помог ему продуктами и, якобы случайно попав в тот район, имел с ним в лесу разговор. Миловидов за муку, порох, пули и сахар был согласен на все. Положение у него было безвыходное.
В это время на советско-финской границе, через которую раньше довольно легко шла контрабанда, положение осложнилось. Погранвойска окрепли, охрана границы была усилена, и очень уж много контрабандистов стало попадать в руки пограничников. Петербургские купцы заволновались. Как правильно Катайков говорил Малокрошечному, в Петербурге тайно обращалось много золота и валюты, но валюту платили только за товары, привезенные из-за границы. А валюта была нужна. Ее подкапливали многие нэпманы. Одни ждали в ближайшие месяцы смены правительства, другие потихоньку продумывали, как перебежать за границу.
Катайков рассказал Малокрошечному сущую правду. Действительно, в поисках новых путей контрабанды несколько крупных нэпманов предложили Катайкову помочь наладить дорогу для заграничных товаров. Рыбацкие суда, принадлежавшие богатым поморам, принимали в море товар с иностранных рыболовных шхун. Выгрузить товар на берег было не очень трудно. Берег охранялся слабо, заставы отстояли далеко друг от друга, имели в своем распоряжении мало судов, да мало и людей. Но доставить товар в Петербург было почти невозможно. Контрабандистов ловили на железнодорожных станциях и в поездах, осматривали обозы, тащившиеся по трактам. Солидное и доходное дело — контрабанда — становилось очень уж рискованным и малодоходным.
Вот тут-то и возникла мысль о новом маршруте. Ясно, что в Пудоже, отделенном непроходимыми лесами от моря, никто контрабанды искать не станет. Человек с мешками, севший в Подпорожье на пароход, не вызовет никаких подозрений. И, может быть, леса, которыми Пудож отделен от моря, не так уж непроходимы?
То предложение, о котором Катайков рассказывал Малокрошечному, действительно было сделано в Петербурге Тимофею Семеновичу и принято им. Только это было года на полтора раньше. Катайков обрадовался этому предложению. До сих пор он только тратился на Миловидова. Траты были настолько невелики, что имело смысл содержать Миловидова и просто так, на всякий случай. Но еще лучше, если бы Миловидов к тому же и приносил доход.
Очень осторожно Катайков стал использовать отряд. В район его расположения некие люди доставляли с морского берега, с севера, по незаметным тропам, через леса и болота мешки и ящики. Сам Миловидов, или его доверенное лицо, принимали их и прятали. Потом другие люди с юга приходили и забирали их. Товары занимали не много места. Это были тончайшие чулки, духи, кокаин, коробочки с пудрой, палочки губной помады. Теперь Миловидов приносил немалую выгоду и с лихвой оправдывал скромные расходы, которые нес Катайков.
Постепенно Тимофей Семенович накапливал пачечки солидных американских и английских денег, столбики золотых десяток. Он рассчитывал подкопить тысяч до ста и тогда рисковать. С меньшей суммой за границей нечего было делать.
Однажды Миловидов передал с очередным вестовым, что ему непременно нужно повидать Тимофея Семеновича. Без особенной охоты Катайков отправился на это свидание. Миловидов заявил, что больше он в лесу не продержится. Он человек европейского воспитания и желает в Париж. Так вот пусть Катайков поможет ему наладить связи, а то он, отчаявшись, может явиться в ГПУ и в припадке раскаяния наговорить лишнего.
Катайков помертвел. Он проклинал себя, что связался с этим сумасшедшим, но выхода не было: коготок увяз — приходилось рисковать дальше. Письма Миловидова были доставлены в Петербург и вручены адресатам. Правда, из десяти писем вручено было только два. Восемь адресатов эмигрировали или находились в тюрьме.
К удивлению Катайкова, письма произвели впечатление. Миловидов оказался значительной фигурой. То ли у него было влиятельное родство в эмиграции, то ли он был кому-то за границей очень нужен, но через некоторый довольно значительный срок на письма были получены ответы. Завязалась переписка, и в результате ее Катайкову сообщили, что если он доставит Миловидова к морю и устроит так, чтобы какой-нибудь рыбак взял полковника с собой в очередной рейс, то специально присланная норвежская шхуна в условленное время, в условленном месте примет полковника на борт.
Катайков отказался категорически. Дело было слишком рискованное. Началась долгая торговля, но договориться ни до чего не могли. Наконец Катайков намекнул, что он, мол, и сам бы с удовольствием отправился на этой шхуне к норвежским берегам, да валюты у него мало и ехать не с чем. Месяца через три известные ему люди сообщили из Петербурга, что к нему явится некто и сделает предложение, к которому следует отнестись серьезно. Вот потому-то Катайков поджидал Булатова, встретил его хорошо и устроил к Каменскому.
В это время Катайков еще ничего окончательно не решил. Он понимал, что готовится к самому главному шагу своей жизни, что сейчас ошибиться и споткнуться — это значит раз и навсегда все погубить. Страшно было быть пойманным пограничниками, но страшно было и оказаться в капиталистическом мире нищим. Капитализм устраивал Катайкова только при капитале. Оказаться там рабочим ему совсем не хотелось — настолько-то он понимал свойства капитализма.
Булатовские драгоценности произвели впечатление, однако дело решали не они, вернее — не только они. Незаметно для себя Катайков втянулся в это сложное и опасное предприятие. Он жил уже его интересами. Это было уже его дело, и оно обязательно должно было закончиться успешно.
Шансы на успех были верные. Богатый помор брался вывезти людей в море на своем мотоботе. В том, что никто не встретится в глухих лесах, через которые шла дорога до моря, Катайков был совершенно уверен.
Итак, предстояло проводить Миловидова и Булатова в страны, где можно торговать, где богатого человека уважают, где возможности богатеть неограниченны, а самому остаться здесь, отверженным, презираемым властью, под вечной угрозой репрессий, непомерных налогов, штрафов, даже уголовного наказания. Катайков был искренне убежден, что соблюдать законы деловой человек не может.
Проводить и самому остаться... невозможно! С другой стороны, очень жалко было терять имущество, налаженные дела, связи... Тимофей Семенович колебался. И тут засверкали булатовские камушки.
Пусть половина, пусть треть потерянного имущества возмещалась. Но, кроме расчета, было еще нечто более сильное. Сверкание алмазов возбуждало мечтательность. Это тебе не торг с грязными мужиками, не закупка льна по глухим деревням, не перепродажа партии дешевых сапог. В камушках этих было что-то от мира, в котором он будет жить, от предстоящего ему блеска и великолепия.
Катайков был не простой человек. Фантазии и страсти владели им порой. Может, стороннему человеку страсти его показались бы низменными, фантазии очень уж прозаическими, но Катайкову было плевать на мнение стороннего человека.
Итак, и чувства и логика говорили одно: надо решаться. Катайков решился.
Он представлял себе дело так: попав за границу, он торопиться не станет. Может, полгода... может, год будет жить и приглядываться. Пусть даже без толку потратит часть валюты. Ознакомившись с ценами, не торопясь реализует свою долю булатовских драгоценностей. Булатов, наверное, привирает насчет стоимости, но вещички дорогие. Пусть не полмиллиона... положим, хоть двести тысяч они стоят — все ему придется шестьдесят семь. Семнадцать он проживет — жить надо не броско, но богато, чтоб связи завести. Останется полсотни. Своих у него наберется семьдесят. Да десять Малокрошечного. (Катайков усмехнулся и покрутил головой, вспомнив, как Малокрошечный сам навязывал деньги.) Итак, восемьдесят да пятьдесят — сто тридцать. Тридцать в доме, а сто в дело...
Конечно, сто тысяч для Европы не много, но люди начинали и с меньшего. Катайков предполагал обосноваться на первое время в Норвегии. Сельдь, треска, рыбаки — все это было ему более или менее знакомо. Кроме того, по слухам, там много русских купцов, живших раньше на мурманском берегу. Значит, сначала Норвегия. Ну, а там дальше... Дальше виделись Катайкову банки, кабинеты директоров, солидные деловые люди, пароходы, собрания акционеров... Черт знает что там виделось! Катайков всегда обрывал себя на этих мыслях. В таком деле мечтательность была ни к чему. Все следовало обставить умненько, с расчетом, с холодной, спокойной головой...
И вот он ходил взад-вперед по комнате, а в кресле все еще тихо всхлипывала жена, старая дура, которую, конечно же, незачем было с собой брать, но которая могла испортить все дело. Катайкову было не до шуток. Продумывая все, он не миновал и мысли о том, чтобы увести старуху в лес и задушить ее к дьяволу. Но и этот вариант таил в себе большие опасности. Надо было постараться устроить все миром. Катайков сел на стул напротив жены и заговорил спокойно и неторопливо.
Он сделал, конечно, глупость, — объяснил он жене: надо было, конечно, Клаше все рассказать и тогда не было б никаких недоразумений. Но он хотел порадовать ее, когда все уже будет готово. Он решил бросить крестьянское хозяйство. Довольно ей командовать на дворе да возиться со свиньями и коровами. К тому же здесь его слишком хорошо знают, завидуют его богатству и могут причинить неприятности. Поэтому они переедут в Ленинград. Там уже по его поручению присматривают квартиру, большую, роскошную, в которую вода сама подается и сама стекает, в которой даже отхожее очищается просто: дернешь за ручку — и вода смоет все. В этой квартире они и будут жить, чаевничать за самоваром да играть в «три листика». Он бросит торговые дела и будет служить. Будет и жалованье получать. Жалованье невелико, и капиталец надо иметь, чтоб от него не зависеть. Кроме того, там ведь так не оденешься, как здесь, в деревне. Ей придется купить соболью телогреечку, салоп на зиму, ну и всякого другого. Хуже других ей быть не годится. В общем, капиталец нужен значительный. И вот он должен сделать еще одно дельце. Он ей не хотел говорить, но у него последнее время много было неудач. Хозяйство, конечно, большое, но наличности нет. А им надо иметь наличности столько, чтоб хватило на всю жизнь. Он ей прямо должен сказать: дело рисковое. Тут либо пан, либо пропал. Норвежская шхуна доставит к Белому морю большую партию контрабандных товаров. Заплатят они за все брильянтами. Он, Катайков, должен доставить эти товары через Ветреный пояс в Пудож и дальше — в Петрозаводск. Там ему за это причтется тысяч триста, а может, и все пятьсот. Много ли им, старикам, надо? Поедут в Питер, станут жить-поживать, добра наживать; будет Клаша гулять в собольей накидке; может, и сынка возьмут из приюта, раз уж бог своего не послал. Будет мальчишка расти...
Катайков рассказывал долго, увлекся сам, говорил мягким, добрым и задушевным голосом. Клаша, кажется, поверила, мальчишкой очень заинтересовалась и стала спрашивать, скольких лет возьмут. Лучше бы совсем маленького, чтоб он их за родителей считал. Катайков и с этим согласился и даже обнял ее и поцеловал, хотя раздражение в нем все еще кипело.
Клаша успокоилась, развеселилась, и Катайков велел ей идти и не думать глупостей. Она ушла. Катайков решил, что все обойдется, и успокоился тоже.
Глава двадцать седьмая
ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯНОСТО
До свадьбы оставалось два дня. К счастью, у ребят только что была получка, да и мне Андрей Аполлинариевич, хотя я едва успел отработать свои двадцать рублей, дал пятнадцать рублей вперед. Холостяки были богаты, поэтому планы пошли самые широкие. Возникла даже мысль — ее подал Андрюшка Харбов — кому-нибудь съездить в Петрозаводск и навезти оттуда дорогих закупок, которых в Пудоже, конечно, достать было нельзя. Но, по расчету времени, оказалось, что не обернуться никак. Идея была отставлена.
— И очень жалко, — говорил Харбов. — Надо бы отпраздновать по-настоящему. Пусть знают, что трудящиеся комсомольцы тоже могут женить товарища, как положено! Пусть город уважает комсомол. А то что-то у нас кулаков больно уважать стали.
Мы были убеждены, что самое горячее участие в организации свадьбы примет Александра Матвеевна. К нашему удивлению, она как-то холодно отнеслась к предстоящему пиру. То есть, конечно, с утра она была уже на базаре и притащила индейку, жирную, словно баран, и что-то такое высчитывала на бумажке, но настоящей души, азарта, страсти мы не чувствовали.
— Огорчается, — говорили мы, — Ваську отпускать жалко, — и понимающе подмигивали друг другу.
Не в том было дело, и мы это прекрасно знали. Она чувствовала то же, что и мы все. Какая-то во всем таилась неправда. С какой-то наигранностью осуществляли все мы эту затею.
Внизу, в кухне, шинковалась капуста, стучали ножи; то одного, то другого из нас вызывали на помощь. Купили две бутылки водки в кооперативе — конечно, мы игнорировали лавку Малокрошечного, — купили много конфет, пряников и закусок. Достала Александра Матвеевна отличного живого налима — Пудож всегда славился налимами. Достала и соленых каргопольских рыжиков. Каргопольские рыжики были известны с незапамятных времен даже в самом Петербурге. Говорили, что знаменитый певец Шаляпин больше всего любил закусывать водку именно каргопольскими рыжиками.
Вернувшись в пятницу с работы, мы пообедали кое-как, торопясь. Часа два Александра Матвеевна гоняла нас всех с поручениями, но наконец все, что можно было сделать заранее, было сделано, и она выгнала нас из кухни.
Мы собрались во второй комнате. Андрюшке и Мисаилову было не до занятий, так что сидели все вместе. Принесли тетрадку, чернильницу, ручку и начали составлять список гостей. Из стариков решили, кроме Каменского и Андрея Аполлинариевича, не звать никого. В конце концов, это комсомольская свадьба — пусть комсомольцы и веселятся. Решено было, впрочем, что, если Юрий Александрович захочет кого-нибудь пригласить из учителей, мы возражать не будем.
Зато ребят намечалось много. Мисаилову, конечно, следовало позвать парней с лесопилки, да потом кое-кто у нас был из общих знакомых. Bce пожалели, что нет Вани Патетюрина — он был веселый парень и на свадьбе бы пригодился, — но и без него народу набиралось порядочно.
Обсуждение проходило без участия Мисаилова. Он сидел, как всегда, на лежанке с гитарой в руках, перебирал струны и молчал. Но, когда начали составлять список, он вдруг поднял голову.
— Знаете что, ребята, — сказал он, — сделайте мне одолжение, не зовите вы никого. Давайте тихо отпразднуем. Не хочется мне, чтоб было много народу...
Можно было согласиться с этим или начать спорить, но что-то было в Васином тоне такое, что мы все замолчали и ни один из нас слова не сказал. Такое измученное было у него лицо, когда он поднял голову от гитары, что у меня даже горло перехватило. Разговор оборвался, мы все молчали. Тетрадь, чернила и ручку Харбов отнес обратно в первую комнату.
Васька опять заиграл на гитаре, переходя с одного мотива на другой, но даже веселые песни сейчас звучали печально.
— А знаете, ребята, — сказал Силкин, — у нас же сегодня Васькин мальчишник.
Никто из нас не знал, что такое мальчишник.
— Есть такой обычай, — объяснил Сема, — когда парень женится, накануне собираются ребята, без девушек. И он проводит с ними последний холостой вечер.
Нам понравилась эта мысль. Мы стянули у Александры Матвеевны мяса и соленых огурцов, расселись кружком на медвежьей шкуре и стали болтать о том, какая замечательная получилась «Коммуна холостяков» и как жалко, что Мисаилов из нее уходит.
— Грустно, конечно, расставаться с Васей, — сказал Девятин, — но зато мы можем сказать: вырастили мужа! Зрелого мужа! Мудрого мужа! Вот он у нас в коммуне мужал, мужал и стал мужем. Мужем — в том смысле, что он женат, и мужем в смысле зрелого, мудрого мужчины.
Мы долго еще шутили на тему о двух смыслах слова «муж», а потом Андрей сказал:
— Все-таки, честно сказать, мне грустно. Как-то без Васьки будет уже не то... Тебе, Васька, сколько лет?.. Двадцать? А мне восемнадцать. Пустяковая же разница. Подумаешь, через два года мне будет столько же, сколько тебе. А я почему-то всегда чувствую, что ты старше. Сам не понимаю, почему это. Не то чтобы ты был такой рассудительный... Я даже не помню, чтобы ты когда-нибудь учил меня уму-разуму. Пока ты был среди нас, мы, конечно, тебе не говорили, что ты у нас вроде дядьки, воспитателя, что ли... Мы не говорили этого, чтоб тебя не испортить. Даже лучшие из нас подвержены греху тщеславия, но теперь, раз ты все равно уходишь, — так знай: ты у нас был вроде как мудрецом, и хоть тебя и окрутила девка, хоть ты и уходишь от нас, а просьбочка до тебя есть — учи нас и дальше.