— Да, — после паузы ответил Симагин.
— Очень рад. Так вот. С тем, чтобы парировать этот процесс, я уже довольно давно начал муссировать слух, согласно которому мы с вами находимся в натянутых отношениях. Согласно этому слуху, в частности, вы ждете моего ухода с нетерпением. С вашей мальчишеской невоздержанностью выражений вы, надо сказать, делали этот слух чрезвычайно доказательным.
— Эмману…
— Мне вполне сознательно помогали Аристарх Львович и Верочка… Вера Автандиловна, которые полностью в курсе этих сложных обстоятельств. Кроме того, я уж не знаю, как, но в Москве вам явно удалось нейтрализовать Кашинского, до конгресса он просто-таки ядом исходил в ваш — лично ваш! — адрес, а теперь стал как-то очень выжидательно объективен. Мы берегли вашу голову от этих дрязг, сколько могли, но теперь тянуть невозможно. Мой уход на пенсию — дело недель. Все, что от вас требуется, Андрюша, — сказал он с неожиданной мягкостью, — это, кто бы с вами ни беседовал… директор ли, наш куратор ли, или кто-либо из райкома, — не разрушать уже созданного впечатления.
Шумел дождь, и в лестничном воздухе висела промозглая сырость. Оставляя темные следы, с улицы вошел человек, отряхнулся, подозрительно глядя на Вайсброда и Симагина, пошарил глазами по их рукам — не распивают ли, и полез вверх, по крутым истертым ступеням. Слышно было, как он идет, идет, хрипло дышит, накручиваясь на полутемные отсырелые пролеты, потом где-то высоко-высоко стали гулко звенеть ключи, протяжно грянула дверь. Эхо забилось между этажами, раскалываясь и дробясь о твердые своды, и снова наступил заунывный плеск.
— Я его разрушу, — сказал Симагин бесстрастно.
— Это преступно. Вы подведете двух, а то и трех хороших людей. Не считая меня.
— Вы мой учитель. Я не могу…
— А я могу?! — вдруг сорвавшись, старчески надсаживая дряблый голос, крикнул Вайсброд и затряс бессильными кулачками. — Щенок! Если бы я так!.. — С тяжелым хрипом он втянул воздух. — Вы бы корпели в каком-нибудь ВЦ, или — в самом лучшем случае! — читали, как сказку, работы японцев и немцев. И отставали бы на десять лет! Но я дрался! Я маневрировал, да! Мой лучший друг двенадцать лет делает вид, что меня не знает! Он уже академик! А мы служили вместе! В одном артрасчете карабкались через Хинган в сорок пятом! Другой мой друг, когда я тайком приехал его проводить, плюнул мне в лицо. Теперь, между прочим, он работает у того Маккензи, о чьей бороде вы говорили столь умильно! И бомбардирует конгресс штата письмами, согласно которым биоспектральные исследования в России ориентированы на создание лучевого оружия! И уже я плюнул бы ему в лицо! — Он немощно ударил себя в узкую грудь несколько раз. — Но он далеко! Но я выиграл! Я нашел вас! И выучил вас! И мы обгоняем их на пять лет! Не сметь испортить! Сопляк!! Эта страна получит амбулаторные резонаторы первой! Эта!! Тем и так неплохо!!
Он был страшен. Он задыхался. Он полез в карман, долго не мог в него попасть, потом вытащил какие-то таблетки и кинул их в рот трясущейся ладонью. Откинулся на стену и закрыл глаза.
— Эммануил Борисович… — прошептал испуганный Симагин. — Эммануил Бо…
— Не желаю больше слушать вас, — сорванным голосом просипел Вайсброд, придерживая валидолину языком. — Вон отсюда, мальчишка. Слюнтяй.
Они долго молчали. Все было сказано. Дело в том, с кем ты, думал Симагин. Для кого ты. Дыхание Вайсброда постепенно выравнивалось.
— Хорошо, — сказал Симагин. — Я подумаю.
Вайсброд открыл глаза.
— Расходиться, господа, будем по одному, — вдруг проговорил он. — Вы — направо. Я, — он горько усмехнулся, — налево… Я на машине, Андрюша. Вас подвезти?
— Благодарю вас, Эммануил Борисович, — безжизненно ответил Симагин. — Я хочу пройтись.
— Дождь.
— Какая разница.
Они медленно вышли в сетчато дрожащую темноту. По крыше и капоту бежевой «Волги», выколачивая глухую дробь, густо плясали фонтанчики. Вайсброд открыл дверцу — внутри, в мягкой уютной подлодке, затеплился свет. Молча сделал приглашающий жест. Нахохлившийся Симагин, пряча руки в карманы, отрицательно покачал головой.
— Жаль, вы не умеете водить машину, — сипло сказал Вайсброд, садясь. — Гонщик из меня сейчас… аховый.
Звонко ударила в корпус дверца и защелкнулась в пазах. Заурчал стартер, вскрылись алым светом габаритные огни. Едва различимый за мокрым стеклом Вайсброд снял левую руку с баранки и помахал Симагину — Симагин в ответ покивал внутри поднятого воротника. Проливной дождь увесисто сыпался ему на плечи, барабанил по обвисшей шляпе. Заходили, поскрипывая, «дворники». «Волга» дрогнула и, расплескивая протекторами воду из луж, покатила к арке проходного двора. Следом пошел Симагин.
Он обещал подумать. На углу Большого и Двенадцатой линии его едва не сбил грузовик. На мосту Шмидта было просторно и ветрено, твердый дождь гвоздил щеки, грохотали в рыжем свете фонарей трамваи, и мост упруго подскакивал над водянистой бездной. На набережной Красного Флота, прогремев парадными дверями, навстречу вывалилась компания, весело и нестройно вопящая под гитару: «Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель — жидовня проклятая! Бля, и ты, моя Маруська, сделалась пархатая! Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель — классика опальная! Бля, до жопы надоела их брехня моральная!» На Театральной, из приоткрытых окон первого этажа консерватории, слышалось с какой-то репетиции удивительно красивое девичье многоголосье: «У девицы в белом лице румяны играют. Молодого, холостого парня разжигают. А женатому тошно цаловать нарошно!» Симагин шел сквозь дождь и даже не спешил — все было далеко. Так далеко. Резонаторы были еще далеко. Но ближе остального. Дождь утихал. На канале Грибоедова — в Никольском уже пробило одиннадцать — Симагин вошел в будку телефона и позвонил Карамышеву.
— Простите, Аристарх Львович, — сказал он. — Не разбудил вас?
— Нет, что вы! Да-да, он, — добавил Карамышев в сторону, а потом опять Симагину: — А мы просто-таки чувствовали, что вы позвоните. Я слушаю вас, Андрей Андреевич.
— Я, собственно, у вас под окнами. Случайно, честное слово. Я просто гулял. И, кажется, придумал, как спровоцировать развертывание.
— Немедленно поднимайтесь! — взволнованно крикнул Карамышев.
Симагин помедлил, потом спросил осторожно:
— Но ведь вы, как я понимаю… не один?
— Мы с Верой Автандиловной занимаемся математикой дважды в неделю… она будет очень рада вас…
— Прос-стите! — страдальчески сказал Симагин и рывком повесил трубку. Вышел из кабинки. Мотая головой от стыда, отошел к парапету и неловко, поломав три спички, закурил. Только теперь он понял, как продрог. Карамышев. Сухарь. Молодец, Карамышев. Верочка, легкая и радостная, как олененок.
Завидуешь? спросил он себя и, затягиваясь, честно ответил: завидую. Хотел бы целовать ее? Да. Но, наверное, не смог бы. Целовать и не чувствовать, что чувствовал, целуя Асю, — обман. Она-то может подумать, что я чувствую именно так! Подло целовать женщину, не ставшую целью. Но ведь и средством я не сделаю ее никогда! Значит, не подло? Не цель, не средство — просто. Как ласкают ребенка. Как согревают в непогоду. А стоит улечься пурге — улыбнуться и продолжить путь, каждый — свой. И даже если путь един — все равно как-то вчуже, как-то отчасти порознь: шажок вместе, шажок врозь… Но еще страшнее и несправедливее — если, сам лишь согревая в непогоду, для нее станешь целью. Достойно ли это? Или совесть уже кренится под напором продуктов работы желез? Опершись на парапет локтями, нависнув над каналом, он жадно курил и чувствовал, как медленно растворяется, рассасывается стыд, стянувший сердце тугим полиэтиленовым мешком. Укол был слишком внезапным.
Резко ударила дверь во влажной ночной тишине. Симагин оглянулся. Верочка, ослепнув со света, в наспех накинутом пальто — как Ася когда-то, озиралась у парадного. Потом, заметив, бросилась прямо через брызжущие лужи, по-девичьи трогательно всплескивая в воздухе каблучками. Она так разогналась, что едва не налетела на Симагина.
— Вы… — проговорила она, задыхаясь. — Вы неправильно подумали! Совсем!..
Он смотрел сверху на ее гневные и виноватые глаза, на приоткрытые губы, темно-алые и нежные — действительно как спелые вишни. Хотел бы, окончательно понял он, и горло сжалось от непонятной жалости к ней. Вспомнилась фраза из Цветаевой, которую любила повторять Ася: я не живу на своих губах, и тот, кто целует меня, — минует меня… Вычурно, но точно. Потому что те, кого она целовала, не были целью. Ее душа знала это, стыдилась и страдала — но ничего не могла поделать. Цели непроизвольны. Их было только две — слова из сердца и сын. А у губ — свои цели, своя жажда. Расползаюсь по всем швам, подумал Симагин, и перед его глазами вновь поплыла горькая улыбка Вайсброда: «мне — налево…» Вот и еще один шов затрещал, между душой и губами. «Нечего ждать тебе. Нечего — мне. Я — на Луне. Заяц нефритовой ступкой стучит. Смотрит. Молчит. Он порошок долголетия трет — но не дает. Я свою жизнь всем, кто спросит, пою. Но не даю…»
Окурок обжег пальцы. Симагин отщелкнул летящую оранжевую дугу, и та медленно втянулась в надтреснутое мусором черное зеркало канала.
— Идемте, Верочка, — сказал он, пряча руки за спину, чтобы не коснуться ее даже ненароком. — Идемте вместе. Сейчас я расскажу совершенно удивительные вещи.
И уже у парадного добавил:
— Послезавтра мы получим спектры латентных точек и приступим к их дешифровке. Обещаю.
— Вы совсем промокли, — тихо сказала Верочка.
На лестнице удушливо пахло кошками.
Он обманул Верочку лишь на сутки. Назавтра стало ясно, что понадобится не два дня, а три.
Один в темной квартире он лежал на диване, закинув руки за голову, и смотрел на голубоватую полосу, мягко прочертившую потолок. Сквозь щель в занавесках сочился с улицы свет, сокровенно озаряя комнату. Как и полгода, и год назад…
Мелодично пропел звонок.
Симагин никого не ждал. Он полежал еще, но робкий звонок не повторялся. Он расслабленно встал и пошаркал к двери. Хотя никого не ждал.
На площадке, съежившись, стоял Антошка.
— Ты… — выдохнул Симагин.
Несколько секунд они молчали. Антошка прятал глаза.
— Да заходи же! — закричал Симагин и, подхватив его, втащил в квартиру. Ногой захлопнул дверь. Антон мешком висел у него на руках и только цеплялся хрупкими пальчиками за симагинские ладони. — Ты что? — вдруг осипнув, спросил Симагин. — Что-то случилось? Антон!!
— Ты испугался? — спросил Антошка.
— Я? Конечно. Господи… — Симагин перевел дух.
— Я по тебе соскучился, — сообщил Антошка, насупясь, и впервые, неуверенно, скользнул взглядом по лицу Симагина.
— Тошка… — Симагин облегченно прижал его к себе, и тот, поняв наконец, что здесь он по-прежнему дома, рывком обнял Симагина за шею, засунулся лицом к нему за ухо и притих.
Так они стояли с минуту.
— Откуда ты? — глупо спросил Симагин.
— А я оттуда, — ответил Антошка, не разнимая рук.
— Пошли! — Симагин внес Антошку в Антошкину комнату и осторожно поставил на пол. Антошка озирался.
— Тут все как было, — сообщил он.
— Конечно. А ты что же, думал, тут другой мальчик живет?
— Откуда я знаю, — едва слышно пробормотал Антон. Симагин сглотнул.
Антон нагнулся и вдруг, со стремительностью котенка нырнув под диван, выволок за провод покрытый пылью планетоход.
— Вездеходик… — произнес он дрожащим голосом.
— Ты возьми его, — попросил Симагин.
Антон замотал головой, с испугом выпустив игрушку из рук.
— Мама выбросит…
Симагин молчал.
— Мы с бабушкой гостили на даче у ее друзей, а когда приехали, мама сказала, что ты не велел нам возвращаться, — сказал Антошка, искоса глянул на Симагина и заплакал.
Это продолжалось недолго. Шмыгая носом, он виновато подошел к Симагину и уткнулся горячим, влажным носом ему в живот. Симагин положил ладони на Антошкину голову.
— Мама знает, что ты здесь?
— Нет, — ответил Антошка. Подумал и объяснил: — Я сказал, что пойду в кино.
— В какое кино? — бессмысленно спросил Симагин. Антошка помедлил и ответил:
— Еще не придумал.
Симагин сел и посадил сына себе на колени. Тот вцепился в его руку изо всех сил.
— Как вы?
— Мы? Так… Бабушка болеет. Мама курит, дарит игрушки и приходит поздно.
Симагин опять прижал его к себе.
— Ты должен заботиться о ней.
— Как?
— Ты должен ее слушаться. Чтоб она не волновалась лишнего.
— Я старался. Но тогда она стала говорить, что у Симагина я от рук отбился, а теперь стал хороший.
— Это ничего, — сказал Симагин сквозь острый, режущий ком в горле. — Это не со зла.
— А от чего?
— От боли.
— Боль — это болезнь?
— Да, — твердо ответил Симагин. — Это я точно знаю.
— Ты вылечишь маму?
Симагин молчал.
— Ты еще не умеешь, — сказал Антошка, гладя его руку. — Я ведь знаю — если бы умел, пошел бы и вылечил. Да?
— Да.
— Я все время жду, когда ты что-то сделаешь, и это кончится. — Антошка помедлил. — А это не кончается.
— Да, Антон. Не кончается.
— А я могу тебе помочь?
— Конечно. Ты можешь заботиться о ней пока. Вместо меня. Понимаешь, мне будет гораздо спокойнее, если я буду знать, что рядом с нею мужчина, на которого я могу положиться.
— Хорошо, — серьезно сказал Антон. — Полагайся.
Он постепенно оттаивал, лицо его смягчилось, и вдруг он заболтал ногой, пытаясь носком ботинка достать лежащий на боку планетоход. Симагин, не выпуская Антошку, нагнулся и поднял пультик. Планетоход начал перебирать резиновыми гусеницами, крутясь на месте и уютно жужжа; одна из гусениц загребала воздух. Он раскачивался из стороны в сторону, наконец, повалился на живот и сразу пополз, уставя вперед низкий настойчивый лоб.
— Дай, — жадно сказал Антошка, протягивая обе руки. Симагин вложил в них пульт. Планетоход, вращая лепесточком локатора, объехал вокруг кресла, порыскал вправо-влево и остановился. Антошка выпустил пульт, и с приглушенным стуком тот упал на ковер.
— Нет, — сказал Антошка. — Знаешь… Неинтересно.
Замерев, Симагин ждал.
— У тебя было так, когда ты был мальчик? — спросил Антошка. — Что все игрушки становятся скучными… — Он помедлил, подбирая слово: — стыдными?
— Да, — сказал Симагин. — Было.
— Знаешь, пап, не могу забыть. Когда погиб дядя Витя, я в тот же день играл в их аварию. Понимаешь? И у меня все спасались. А ведь они по-настоящему погибли. Навсегда. А я в это играл. Я только недавно понял, что все происходит по-настоящему и навсегда. Ты меня понимаешь?
— Конечно, — тихо ответил Симагин.
— Играть стыдно, потому что чего захотел, то и стало. Но не по-настоящему. А значит, этого и нет. И только ты такой глупый, что притворяешься, будто есть. Сделать не можешь, а только притворяешься. Понимаешь? Я это понял и пошел к тебе.
— Спасибо, Антон. Ты мне очень помог. Правда.
— Вот и хорошо, — сказал Антошка.
Он затрепыхался, и Симагин поспешно выпустил его. Антошка съехал на пол с его колен, взял планетоход и бережно задвинул на прежнее место. Поднялся и вдруг замер спиной к Симагину.
— А ты по нам скучаешь? — напряженно спросил он.
— Очень.
— Я спрошу, ладно?
— Конечно, Антон.
Он помедлил и совершенно чужим голосом спросил:
— Мама меня обманула?
Симагин смотрел ему в спину. Сын ждал ответа.
— Нет, — сказал Симагин. Антошка молчал. — Нет, Антон, не обманула. Она сама верит в то, что говорит. Она больна.
— А ты веришь в то, что говоришь?
— Да.
— А ты здоров? Симагин сглотнул.
— Немножко здоров, — сказал он.
Антон начал поворачиваться к нему и вдруг завозился под курточкой, расстегнул рубашку и достал из-за пазухи скрученную школьную тетрадку с таблицей умножения на задней стороне обложки. Протянул Симагину. Симагин взял. Тетрадка была теплой.
— Я написал рассказ, — проговорил Антон. — Про один неразрешимый вопрос. Я когда вырасту, обязательно стану писатель и решу их все. Я их ненавижу.
— Спасибо, — тихо проговорил Симагин, не решаясь открыть. — А мама… читала?
— Нет. Я же не хочу, чтобы она опять плакала. А знаешь, пап. Если я у тебя останусь, мама ведь за мной сюда придет. А?
— Нельзя так делать, — с трудом выговорил Симагин. Потом они молча ехали в метро. Потом — в пустом трамвае. И тоже молчали, обнимая друг друга. Зажужжала невесть откуда взявшаяся пчела и с размаху ударилась о стекло. Заметалась.
— Глупая, — нежно сказал Антошка. — Все твои сестрички спят давно, а ты что?
Симагин будто собственным телом ощущал боль и отчаяние бессильных, смехотворно легковесных щелчков о непостижимую прозрачную преграду. Он порылся в карманах, вырвал из блокнота листок со старыми формулами и, свернув из него кулечек, поймал пчелу. Попытался открыть окно, но окно, конечно же, не открывалось. Пчела обреченно бесновалась внутри. Приговаривая что-то ласковое и успокаивающее, Симагин подошел к дверям и, когда на остановке они раскрылись, выпустил пчелу. Она косо пошла вверх, мелькнула темным прочерком на фоне освещенных окон и пропала.
Антон восхищенно смотрел на Симагина.
— Она не умрет? — спросил он. Симагин молчал. — Папа! Теперь она не умрет?
— Умрет, — сказал Симагин. — Все когда-нибудь умрут, Антон.
Антон помолчал и проговорил опять совсем чужим голосом:
— А зачем тогда все?
— Никто не знает, — ответил Симагин.
— А как думаешь ты?
— Я… Я думаю, Антон, что раз уж так получилось, и все, что есть, уже есть, самое лучшее, что мы можем, — это помогать друг дружке. Ведь если бы нас не было, кто спас бы пчелу?
— А зачем ее спасать? Она все равно умрет.
— А затем, что она успеет кого-нибудь еще спасти.
— А если бы нас не было, трамвая бы не было, и пчела бы в него не зашла.
— А если бы нас не было, Альме в Лешаках стало бы некому лизать руки, она бы от этого очень обозлилась и всех бы старалась покусать. И людей, и уток, и зайцев.
Антон нахмурился.
— Как все путается, — сказал он. — Это неразрешимый вопрос?
— Да.
Антон вздохнул.
— А вообще бывают разрешимые вопросы?
— Бывают. Но их так легко решить, что их даже не замечаешь.
— А скажи, пап. Она правда успеет кого-нибудь спасти?
— Правда, — твердо ответил Симагин. — Это я точно знаю.
Из трамвая он вынес Антошку на руках. Подержал немного и осторожно опустил. Антон чуть отодвинулся, глядя на него по-Асиному, звездными глазами.
— Возьми мой рабочий телефон, — сказал Симагин. — Если что, звони. И приезжай почаще.
— Как смогу, — взросло и просто ответил Антон, тщательно упрятывая клочок бумаги. Потоптался еще и, шепнув: «Пожалуйста, вылечи маму…», опрометью кинулся к дому.
— Антон! — не выдержав, крикнул Симагин. Антошка застыл в темном провале входа, обернулся.
— Хочешь уметь летать?
Асины глаза смотрели серьезно с маленького лица. У него был красивый отец, вдруг подумал Симагин впервые в жизни, и по сердцу опять будто полоснули бритвой. Антон помедлил, потом коротко посмотрел вверх, в черноту, где пропала пчела. Если с ней опять случится беда, чтобы помочь, нужно лететь следом.
— Хочу, — сказал он.
— И я хочу, — сказал Симагин. И ободряюще улыбнулся сыну: — А крылья у нас будут диаметром двадцать метров.
6
Он долго стоял, будто его пригвоздили. Привела — и увела, думал он, каким-то чудом продолжая ощущать в ладонях и на коленях худенькое, смешно увесистое тело. Привела — и увела.
Тот человек предал ее. Она несчастна.
Неужели нельзя решиться ради счастья трех людей?
Но разве это счастье — с грохотом вклепанное паровым молотом! Ощущать ласку, зная, что это я сам ласкаю себя ее руками, будто тряпичными ручонками куклы вожу по собственной коже… Как если бы, отчаявшись обрадовать друзей, взял автомат, поставил их к стенке и под дулом заставил кричать: «Мы рады! Спасибо! Нам хорошо!»
Ненастоящая любовь — ежедневное напоминание того, что настоящей добиться не смог, нескончаемое свидетельство собственной несостоятельности…
Свинья! О чем ты думаешь? О себе, о себе! А Антон? А она сама? Какое право я имею из-за себя не лечить ее?
Выдался погожий день.
Морозно светящиеся облака медленными грядами плыли по ярко-синему небу. Тени печатались длинно и густо. Ледяное солнце ослепительно гравировало город, остро полыхая стеклами проносящихся машин.
Симагин издалека увидел Асю. Воздух застрял в горле, кровь приклеилась к стенкам сосудов. Он боялся встретить ее с мужчиной — нет, она шла одна, не торопясь, спокойная, во всем прежнем, очень похожая на себя, но совсем другая. Он вспомнил ее слова, адресованные его другу: мне нужно только то, что мне нужно, — и понял, что обречен. И решительно пошел навстречу.
— Здравствуй, Ася, — сказал он. — Видишь, солнышко специально, чтоб на лето похоже было…
Он сразу понял, что начал фальшиво. Это были слова из прежней жизни — прежнего Симагина прежней Асе, о прежнем солнышке. Симагин тосковал по тому себе смертельно, больше всего на свете он хотел стать прежним, и при виде Аси прежние слова так и рвались из горла. Но солнце было иным, осенним. Права на прежние слова он еще не заслужил.
— Смотрите-ка вы, — ответила Ася. — Шляпу надел. Кто ж это тебя надоумил?
— Ты не скучаешь?
— По кому? — спокойно парировала она.
— По нам с тобой.
— Нет.
— Я плохой?
— Ты никакой. Ты ничтожный, как моль. Вайсброд дал тебе идею и работу, я дала тебе любовь и ребенка — а сам ты не можешь ничего.
Он покивал.
— Скажи. Тот человек. Он не любит тебя?
— Мне неинтересно рассказывать.
— Я спрашиваю не из пустого любопытства. Это очень важно.
Она молчала. Но по ее лицу он понял. Он взял ее ладонь и поцеловал. Она позволила.
— Мне холодно, — с вызовом сказала она, позволяя.
— Ну, пойдем потихоньку, — предложил он. Они пошли потихоньку. Мимо монументального белоколонья Академии Наук, мимо облупленного салата Кунсткамеры.
— Я на пять минут. Надо поговорить, Ася.
— Неужели ты не понимаешь, Симагин, что мне больно и неприятно тебя видеть?
— Понимаю. Но это необходимо, я объясню. Только успокойся.
Она презрительно скривилась.
— Я спокойна. Это у тебя руки дрожат. Мадам твоя к тебе являлась?
— Нет, — ответил он, не сразу поняв. Разговор все время шел не туда. Он видел, что ее неприязнь нарастает, и это делало совсем бессмысленным его отчаянный подход.
— Странно. Я была уверена, что она должна как-то отметить годовщину своего апофеоза. Даже двух апофеозов, если мне не изменяет память. Уж не умерла ли родами?
— Ася. Ты сейчас любишь кого-нибудь?
— Я вас всех ненавижу, — сквозь зубы проговорила она. Это было то, что он надеялся услышать, и, видимо, она заметила тень непонятного ей удовлетворения, скользнувшую по его лицу, потому что остановилась — он остановился тоже — и, смерив его унижающим взглядом, добавила:
— Не беспокойся, спать мне есть с кем. А подштанники ему пусть жена стирает.
Она больна, одернул себя Симагин. Если бы он не знал этого прежде, то с очевидностью убедился бы теперь. В родном ему теле поселился другой человек. Но можно ли сказать о зарезанном, что он стал другим? Его просто зарезали. Пока не ускользнули минуты клинической смерти — надо лечить.
— Тебе было плохо со мной?
Ася неопределенно повела рукой.
— Дура была.
— Почему?
— По кочану, по капусте. Отстань от меня.
— Я хотел спросить, в чем это выражалось?
— Сидела в розовом сиропе и квакала.
— А как ты думаешь, Ася, Антону было…
— Антошка — мой сын! — крикнула она, сразу срываясь. — Мой! Ему хорошо!
— Да, я знаю. Ты чудесная, умная, заботливая мать. Разве я мог это забыть? Но с нами обоими ему было все-таки лучше. Или нет? Как ты думаешь?
— Я не дам тебе искалечить парня. Он мужчиной вырастет, а не пентюхом. Он только-только стал приходить в себя.
Он отрывисто рассмеялся и тут же оборвал себя.
— Прости.
— Не прощу. Иди смейся где-нибудь в другом месте. Хоть раз в жизни подумай обо мне.
— Я думаю о тебе.
— Ты обо мне не думаешь. Ты думаешь, как бы вернуть лестную игрушку. Ты ведь у нас ребенок. А если у ребенка отбирают игрушку — пусть даже не очень любимую, достаточно, что привычную, — он клянчит, на пузике ползает. Чтоб потом потешиться пять минут и на месяц кинуть в угол.
— Ты не хочешь, чтобы все вернулось?
— Упаси Бог. Опять караулить у окошка и трястись: то ли тебя автобусом переехало, то ли ты аспиранток портишь в творческой тиши лабораторий…
— Да, — сказал Симагин, — признаться, именно это я и думал услышать. Но все-таки мне кажется, что по… не по мне, не по нам, но хотя бы по себе ты тоскуешь. По той себе. Не отвечай. Послушай теперь ты меня еще чуть-чуть, только спокойно. Без ненависти, головой.
— Я совершенно спокойна. Если ты думаешь, что способен меня взволновать, — ты сильно обольщаешься на свой счет.
— Хорошо. Так вот. Сейчас это еще невозможно, во всяком случае, опасно. Придется подождать… ну, полгода. Я буду как вол пахать, ты меня знаешь. Я сделаю это абсолютно безопасным. Отфильтрую все, не относящееся к делу. Твоя личность, Ася… твое "я", которое, Ася, я очень люблю… — он глотнул, потому что горло опять грозило сжаться и не пропустить главные слова, — не пострадает. Не исказится ни на бит. Я обещаю.
— Что ты лопочешь?
— Я подсажу тебе свой спектр, и ты снова меня полюбишь. И мы снова будем счастливы, все трое. Трое, Ася!
В устремленных на него глазах серыми облаками заклубился мистический ужас.
— Ты… серьезно? — выдохнула Она.
— Абсолютно. Сегодня у нас двадцать третье октября. Обещаю уложиться, — он чуть улыбнулся, — к Восьмому марта. Праздник, как и в эту весну, мы встретим вместе. Ненависть и злоба улетят далеко-далеко, Ася. И мы с Антоном опять подарим тебе много цветов.
Она закусила губу и с ледяной ненавистью наотмашь ударила его по лицу. Сузившимися глазами проследила за реакцией. Его голова чуть мотнулась, веки дрогнули, и от боли в уголках глаз сразу проступили слезы. Тогда она ударила снова.
Набережная была полным-полна народу.
— Ты мне не ответила, Ася, — сказал Симагин.
— Послушай, — низко, хрипло сказала она. — Если я когда-нибудь почувствую, что ты становишься мне хоть вот настолько… интересен, — она показала кончик мизинца, — я сразу пойму, что ты сделал! И я перережу себе вены! — с угрозой выкрикнула она. — Запомни!
Резко повернувшись, она почти побежала. Он стоял. Она прошла шагов пять и будто налетела на стеклянную стену. Вернулась. Запрокинув голову, изо всех сил ударила его еще раз и снова бросилась прочь, и больше не возвращалась.
Она легко вскочила в автобус и на миг исчезла, потом появилась уже за стеклом. Симагин смотрел ей в лицо и ждал, что она хотя бы поднимет глаза, автобус никак не решался закрыть двери, словно тоже ждал чего-то, и Ася равнодушно ждала отправления, расплющенная толпой, — ведь теперь ее никто не прикрывал; наконец громада «Икаруса» утробно взревела, обдав Симагина черным перегаром, вписалась в поток плывущих по Дворцовому мосту машин и была видна очень долго.
Он брел по Менделеевской, загребая устилающие асфальт золотые листья. Мерз. Слепо вышел на мост Строителей. Вот и все, думал он. Вот и все. Вот и перевернулись мои вектора.
Это станет привычным. Я очерствею, оглохну. Перестану видеть, как сияет и зовет в сияние морской прибой. А если меня почему-либо полюбит женщина, я и этого не увижу…
Был вечер. Алый закат наполнял пространство. Симагину хотелось кричать. Он не чувствовал земли, словно катящийся ему под ноги огонь поднял его и нес в бережной кровавой руке. Вокруг были только безбрежный свет и гулкий огненный ветер. И Симагин влился в этот ветер, глядя, как исполинский рубиновый диск опадает в невообразимо далекую алую реку.
— Как легко, — пробормотал он. — Как высоко. Ветер стянул слова с лица, свирепо размотал их длинные клейкие нити и поволок в пустоту.
Созидающий башню сорвется,
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумство свое проклянет.
И он взмыл в напряженно бьющийся, гудящий зенит.
— Подожди, — борясь со страхом сказал он. — Подожди!
Все замерло. Ветер остекленел, и Симагин, впечатанный в него, словно в янтарь, исчезающе малой точкой повис над городом, прервав исступленный полет.
Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит.
И, всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит.
А ушедший в ночные пещеры,
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас клыки.
Лиловое небо длинным языком плеснулось ему в лицо — он сердито мотнул головой.
— Сейчас-сейчас, — пробормотал он. Ему казалось, что сию вот минуту почти непостижимая истина откроется ему; он уже чувствовал, как некое боковое мерцание, примериваясь, шершаво клюнуло мозг.
Не избегнешь ты доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи! Несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.
— Ну, нет. — сказал Симагин.
Жизнь (продолжение)
А назавтра были развернуты разом все латентные точки рабочей спектрограммы. И лаборатория сгрудилась и замерла у считывающих пультов. И постаревший Володя, не знающий, куда девать пустые руки с желтыми ногтями. И Вадим со взглядом, молящим: «Не обмани». И сдержанный, одухотворенный Карамышев. И Вера, пытливо прикусившая вишневые губы, с восхищением смотрела на экран. Благоговейно умеряя дыхание, следили, как бьются под масштабными сетками загадочные, непривычной конфигурации всплески, в которых было… что?
Качественно иные состояния…
«Нелинейная стереометрия», — бросил Симагин стоявшему рядом Карамышеву.