Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гравилет «Цесаревич»

ModernLib.Net / Альтернативная история / Рыбаков Вячеслав / Гравилет «Цесаревич» - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Рыбаков Вячеслав
Жанр: Альтернативная история

 

 


Вот уж к этому я никак не был готов. Пришлось всерьез присосаться к сигарете, потом неторопливо стряхнуть в пепельницу белоснежный пепел.

— Государь, я не теоретик, не схоласт…

— Вы отменный работник и безусловно преданный России человек — этого довольно. Разглагольствования богословов меня всегда очень мало интересовали, вне зависимости от их конфессиальной принадлежности. Теоретизировать можно долго, если теория — твой удел, но в каждодневном биении сердца любая вера сводится к нескольким простым и самым главным словам. Я слушаю, князь.

Я еще помедлил, подбирая слова. Он смотрел ободряюще.

— У всех стадных животных, государь, существуют определенные нормы поведения, направленные на непричинение неоправданного вреда друг другу и на элементарное объединение усилий в совместных действиях. Нормы эти возникают вполне стихийно — так срабатывает в коллективе инстинкт самосохранения. Человеческая этика, в любой из ее разновидностей, является не более чем очередной стадией усложнения этих норм ровно в той мере, в какой человек является очередной стадией усложнения животного мира. Однако индивидуалистический, амбициозный рассудок, возникший у человека волею природы, встал у этих норм на пути. Оттого-то и потребовалось подпирать их разнообразными выдуманными сакральными авторитетами, лежащими как бы вне вида Хомо Сапиенс, как бы выше его. И тем не менее, сколь бы ни был авторитетен тот или иной божественный источник призывов к добру и состраданию, всегда находились люди, для которых призывы эти были пустым звуком, ритуальной игрой. С другой стороны, всегда находились люди, которым не требовалась ни сакрализация ни ритуализация этики, в простоте своей они вообще не могут вести себя неэтично, им органически мерзок обман, отвратительно и чуждо насилие… И то, и другое — игра генов. Один человек талантлив в скрипичной игре, другой — в раскрывании тайн атомных ядер, третий — в обмане, четвертый — в творении добра. Но только через четвертых в полной мере проявляется генетически запрограммированное стремление вида сберечь себя. Мы убеждены, что все создатели этических религий, в том числе и мировых — буддизма, христианства, ислама — принадлежали к этим четвертым. Ведь, в сущности, их требования сводятся к одному интегральному постулату: благо ближнего превыше моего. Ибо «я», «мой» обозначает индивидуальные, эгоистические амбиции, а «ближний», любой, все равно какой, персонифицирует вид Хомо. Расхождения начинаются уже на ритуальном уровне, там, где этот основной биологический догмат приходится вписывать в контекст конкретной цивилизации, конкретной социальной структуры. Но беда этических религий была в том, что они, дабы утвердиться и завоевать массы, должны были тем или иным способом срастаться с аппаратом насилия — государством, и, начиная включать в себя заповеди требования насилия, в той или иной степени превращались в свою противоположность. Всякая религия стремилась стать государственной, потому что в этой ситуации все ее враги оказывались врагами государства с его мощным аппаратом подавления, армией и сыском. Но в этой же ситуации всех врагов государства религии приходилось объявлять своими врагами — и происходил непоправимый этический надлом. Это хорошо подтверждается тем, что, чем позже возникала религия, то есть чем более развитые, жесткие и сильные государственные структуры существовали в мире к моменту ее возникновения — тем большую огосударственность религия демонстрирует. От довольно-таки отстраненного буддизма через христианство, претендовавшее на главенство над светскими государями, к создавшему целый ряд прямых теократий исламу.

— Очень логично, — сказал император. Он слушал внимательно, чуть подавшись вперед и не сводя пристальных глаз с моего лица. Вяло дымились забытые сигареты.

— Мы полностью отказались от какого бы то ни было ритуала. Мы совершенно не стремимся к организованному взаимодействию со светской властью. Мы апеллируем, по сути, лишь к тем, кого я назвал четвертыми — к людям с этической доминантой в поведении. Им во все времена жилось не легко, нелегко и теперь. Они совершенно непроизвольно принимают на себя первый удар при любых социальных встрясках, до последнего пытаясь стоять между теми, кто рвется резать друг друга — и потому, зачастую, их режут и те и другие. Они часто выглядят и оказываются слабее и беспомощнее в бытовых дрязгах… Мы собираем их, вооружаем знаниями, объясняем им их роль в жизни вида, закаляем способность проявлять абстрактную доброту чувств в конкретной доброте поведения. Мы стараемся также облегчить и сделать почетным уподобление этим людям для тех, кто не обладает ярко выраженной этической доминантой, но по тем или иным причинам склоняется к ней. Это немало.

— Чем же заняты ваши… уж не знаю, как и сказать… теоретики?

— О, у них хватает дел. Ну, например. Сказать: благо ближнего важнее — это просто. Просто и претворить эти слова в жизнь, когда с ближним вы на необитаемом острове. Но в суетном нашем мире, где ближних у нас уж всяко больше одного, ежечасно перед человеком встают проблемы куда сложнее тех, что решают математики в задачах о многих телах.

— Неужели и здесь вы считаете возможным выработать некие правила?

— Правила — никоим образом, государь. Но психологические рекомендации — безусловно. Определенные тренинги, медитативные практики… но я не силен в этом, государь, прошу простить.

— Хорошо, — он наконец стряхнул в пепельницу длинный белый хвостик пепла, уже изогнувшийся под собственной тяжестью. — Я как-то упустил… Ведь коммунизм начинался как экономическая теория.

— О! — я пренебрежительно махнул рукой. — Ополоумевшая от барахла Европа! Похоже, Марксу поначалу и в голову ничего не шло, кроме чужих паровых котлов и миллионных состояний! «Бьет час капиталистической собственности. Экспроприаторов экспроприируют»! В том, что коммунисты отказались от вульгарной идеи обобществления собственности и поднялись к идее обобществления интересов — львиная заслуга коммунистов вашей державы, государь.

— Ленин… — осторожно, будто пробуя слово на вкус, произнес император.

— Да.

— Обобществление интересов — это звучит как-то… настораживающе двусмысленно.

— Простите, государь, но даже слово «архангел» становится бранным, когда его произносит сатана. Речь идет, разумеется, не о том, чтобы всем навязать один общий интерес, а о том, чтобы всякий индивидуальный интерес учитывал интересы окружающих и, с другой стороны, чтобы всякий индивидуальный интерес, весь их спектр, был равно важным и уважаемым для всех. Это — идеал, конечно… как и всякий религиозный идеал.

— В молодости я читал какие-то работы Ленина, но признаюсь, князь, они не заинтересовали меня, не увлекли.

Я помедлил.

— Рискну предположить, государь, что в ту пору вы были молоды и самоуверенны. Жизнь представлялась веселой, азартной игрой, в которой все козыри у вас в руках.

— Возможно, — император улыбнулся уголками губ. — При иных обстоятельствах я с удовольствием побеседовал бы с вами об этом, вы изрядный собеседник. Но сперва покончим с тем, что начали. В изложенном вами я не вижу религиозного элемента. Вполне здравое, вполне материалистическое, чрезвычайно гуманистическое этическое учение, и только. Через несколько минут вы поймете, почему я так этим интересуюсь. Скажите мне вот что. Возможен ли религиозный фанатизм в коммунизме, и какие формы он может принять, коль скоро сам коммунизм религиозного элемента, как мне кажется, не имеет?

— Ваше величество, чем отличается этическая религия от этического учения? Лишь тем, что ее догматы опираются на некий священный авторитет, некую недосказанную истину, каковая, в сущности, и является предметом веры — а все остальные предписания уже вполне материалистично вытекают из нее. Священным авторитетом для нас является вид Хомо. Недоказуемой истиной, в которую нужно поверить всем сердцем — то, что вид этот заслуживает существования. Ведь это не из чего не следует логически. Никто не писал этого кометами на небесах. Люди вели и ведут себя зачастую так, словно бы им все равно, родится ли следующее поколение или нет. Презрение к людям лежит в основе такого поведения — подсознательно укоренившееся, в частности, еще и оттого, что все религии рассматривают наше бытие лишь как предварительный и греховный этап бытия вечного. Уверовать в то, что сей греховный муравейник есть высшая ценность — нелегко, а иным и отвратительно. То, что я рассказывал прежде, было от ума — а вот то короткое и главное из сердца, что вы просили, государь, своего рода символ веры. Род людской нуждается в существовании, значит, всякое мое осмысленное действие должно приносить кому-то пользу. И речь идет не только о благотворительности или тупом жертвовании собой. Коль скоро наш сложный социум для своей полноценной жизни требует тысяч разнообразных дел, лучше всего помогать людям я могу, делая как можно лучше свое дело. Значит, всякий мой успех — для людей, но ни в коем случае — люди для моего успеха.

— Достойная вера, — проговорил император, — я мог бы, правда, спорить относительно грешного муравейника как высшей ценности — но спор по поводу истинности недоказуемых истин… или, скажем даже так — равнодоказуемых истин, есть удел злобных глупцов, ищущих повода для драки.

— Истинно так.

— А в целом вы столь привлекательно и убедительно это изложили… все кажется таким естественным и очевидным, что в пору мне принимать ваши обеты.

— Я был бы счастлив, ваше высочество, — сказал я. — Но, боюсь, для российского государя сие непозволительно формально.

Он снова чуть усмехнулся.

— Я наслышан о том, что ваши товарищи в подавляющем большинстве своем являются прекрасными людьми и в высшей степени надежными работниками. Мне отрадно видеть, что влияние вашей конфессии неуклонно растет, ибо ее благотворное влияние на все сферы жизни страны неоспоримо. И теперь я лучше понимаю почему. Но вот в чем дело…

Глаза его опустились, теперь он избегал встретиться со мною взглядом. Помедлив, он вновь достал и открыл портсигар. Протянул мне. Я отрицательно качнул головой. Император, поразмыслив, защелкнул портсигар и убрал.

— Иван Вольфович уже сказал вам, что в круге подозреваемых с самого начала оказались только четыре человека. Один отпал сразу. Двое других уже найдены, допрошены и отпущены, очевидно, они ни в чем не замешаны. Некоторые странности, как мне сказали, были замечены незадолго до катастрофы в поведении четвертого… смотрите, какое совпадение — в моем перечислении, как и в вашем, он четвертый. И этот четвертый исчез.

— Как исчез?

— Его нигде нет. Его не нашли ни на работе, ни дома, ни в клубе… Он не уезжал из Тюратама. И, похоже, его нет в Тюратаме. И он… он — коммунист, Александр Львович. Ваш товарищ.

Я сцепил пальцы.

— Теперь понимаю.

— Я предлагаю вам, именно вам, взяться за это дело, ибо мне кажется, вы лучше других сможете понять психологию этого человека, проанализировать его связи, представить мотивы… Бог знает, что еще. Но именно поэтому я предоставляю вам и право тут же отказаться от дела. Никаких нареканий не будет. Возвращайтесь в Грузию, возвращайтесь домой, куда хотите, вы заслужили отдых. Если совесть не позволяет вам вести дело, где основным подозреваемым сразу оказался член вашей конфессии…

— Позволяет, — чуть резче, чем хотел, сказал я. — Более того, я должен в этом разобраться. Тут что-то не так. Я не верю, что коммунист мог поднять руку на наследника престола… да просто на человека! Я берусь.

— Благодарю вас, — сказал император и встал. Я сразу вскочил. — Как осиротевший отец благодарю, — он помедлил. — За тарбагатайское дело, с учетом прежних заслуг, министр представил вас к ордену святого Андрея Первозванного. Через Думу представление уже прошло, и приказ у меня на столе.

— Это незаслуженная честь для меня, — решительно сказал я. — Первым кавалером ордена был генерал-адмирал граф Головин, одним из первых — государь Петр… — я позволил себе чуть улыбнуться. — Все мои прошлые, да и будущие заслуги вряд ли могут быть сопоставлены с деяниями Петра Великого.

— Кто знает. — Уронил император. — Но я подожду подписывать приказ до конца этого расследования, — он нарочито помедлил. — Чтобы не отвлекать вас церемонией награждения… — Теперь — Бог с вами, князь. Ступайте.

3

Было около трех, когда я вошел в свой кабинет. Усталость давала себя знать, и кружилась голова — почти бессонная веселая ночь накануне, Джвари и Сагурамо, Ираклий и Стася, киндзмараули и ахашени, а потом, судорожным рывком, словно кто-то казацкой шашкой полоснул по яркой театральной декорации, вновь МГБ и эта странная аудиенция… Сколько всего уместилось в одни сутки!

Но я благодарил судьбу, что это дело досталось мне.

Что-то в нем было не так.

Я вскипятил немного воды, сделал крепчайший кофе, насыпав с горя в чашку сразу ложки четыре. Пока дымящаяся густая жидкость остывала до той кондиции, чтобы пить можно было, не шпарясь, все-таки выкурил еще одну сигарету. Прихлебывая, тупо созерцал, как ползают по воздуху, извиваясь, прозрачно-серые ленты. Платье мое уж высохло, от кофе я наконец согрелся окончательно.

Ватная тишина набухла в кабинете. Даже дождь угомонился и с площади, от окна, не доносилось ни звука.

Стася, наверное, уже спит. Если только не мучается, бедняга, бессонницей снова. Впрочем, вряд ли, она сегодня так устала. Меня вдруг словно кинули в кипяток, перед измученными, пересохшими глазами вдруг ослепляюще полыхнуло ярче яви: в медовом свете южного вечера она проводит по вишневым, чуть припухшим губам: хочешь сюда? Телеграмма уже лежала в шифраторе — но я думал, что целая ночь впереди. Вот он, эта ночь. Зеленое время на табло настольных электронных часов мерно перепархивало с одной цифры на другую. Три двенадцать.

И Лиза спит, конечно.

Или я ничего не понимаю, а она, давно догадавшись обо всем, одиноко лежит без сна и мысленно видит меня там, в кипарисовом раю, обнимающим не ее?

Даже страшно утром звонить.

Вот он, мой кипарисовый рай. Не сдержавшись, я с силой ударил ладонями по столу. Звук оказался неестественно громким.

И Поля, разумеется, спит без задних ног. Если только не забралась под одеяло с лампой и книжкой, если только не портит опять глаза, паршивка. Сколько раз мы с Лизой ловили ее на этом, объясняли, уговаривали — нет, как об стену горох.

Я вдруг сообразил, что уже по ним соскучился. Может поехать домой прямо сейчас? Здесь рядом. Может, они обрадуются.

Ведь все равно до утра начать работать невозможно.

Невозможно. Невозможно, чтобы коммунист стал убийцей. Не верю. Тут что-то не так.

На пробу я ткнул пальцами в кнопки селектора. И, совершенно противу всяких ожиданий, немного сиплый голос Куракина сразу отозвался:

— Слушаю.

— Федор Викентьич, дорогой! Никак не ожидал вас застать…

— Александр Львович! Да как это не ожидали, Ламсдорф не сказал вам, что ли? Он же категорически запретил мне уходить, еще в конце дня позвонил и сказал, что вы будете с минуты на минуту, и что я непременно вам понадоблюсь. Спите, говорит, по крайности, за столом.

— Ну и как, спали?

— Сейчас вот покемарил часок, — он откашлялся.

— Ну и чудесно. Зайдите ко мне.

Через минуту заместитель мой уже входил в кабинет, лицо бодрое, словно и не спал только что, скрючившись в служебном кресле — кто сказал, что крепостное право отменили?

Мундир будто сейчас из-под утюга, любо-дорого глядеть. Не то, что я. Куракин вошел и, не сдержавшись, по-свойски прыснул.

— Да, извлекли вас, видать, из климата не в пример благостнее нашего.

— Зато всем сразу видно, как я спешил. Будем вести следствие по катастрофе «Цесаревича», поздравляю вас.

— Значит вы взялись, Вольфович сказал, что это еще не точно.

— Это точно. Да вы садитесь, Федор Викентьич, в ногах правды нет. Особенно в такой час. С Лодейнопольским гэ-бэ связывались?

— Неоднократно.

— Сбор фрагментов они завершили?

— На момент последнего разговора — это в двадцать один ноль две было…

Как раз когда мы со Стасей, перемурлыкиваясь, спускались в гостиную.

— …Не закончили. Очень уж много мелочи, грунт порой буквально просеивать приходится. А там еще речушки, болота…

— Хорошо. То есть, плохо, конечно, но шире штанов не зашагаешь. Завтра спозаранку надо связаться с кем-нибудь из ведущих конструкторов и узнать тактично: не мог ли, черт возьми, мотор сам дать такой эффект. Ну, хоть один шанс из миллиона — вдруг что-то там перегорело, перегрелось, расконтачилось…

— Ламсдорф уже связывался. Профессор Эфраимсон с кафедры гравимеханики Политеха клялся, что это абсолютно исключено.

— Ученые головы умные, Федор Викентьевич, но квадратные. Тут практик нужен. О! Я сам свяжусь с Краматорским гравимоторным, там меня должны помнить, побеседуем задушевно. Дальше. Надобно послать одного-двух наших экспертов для тщательнейшего исследования фрагментов. Пусть найдут остатки мины. Чья мина? Какая? Как устроена? Если они этих остатков вообще не найдут, то пусть хоть просчитают, какого характера был взрыв, какой силы… И — быстро! И все обломки — к нам, сюда. С ними возиться придется, я думаю, не раз и не два.

— Понял.

— Завтра я вылечу в Тюратам. Там что-то интересное уже нащупали, я так понял Ламсдорфа, но это все — испорченный телефон.

— Кого бы вы хотели взять?

Я помедлил.

— Совсем я отупел на югах. Впереди телеги лошадь запрягаю. Давайте-ка мы очертим круг лиц, участвующих в деле. И кроме них уже — ни-ни. Пусть будет у нас, скажем, четыре группы. Вы — мой заместитель, так им и будете, ни в какую из групп ни вы, ни я не входим. Общее руководство, так сказать. Группа «Аз» — эксперты, мозговой центр. Специалист по гравимеханике, специалист по взрывным устройствам и… вот еще что. Специалист по измененным состояниям психики.

Брови Куракина чуть дрогнули.

— Это как?

— По правде сказать, сам толком не знаю. Посмотрите среди врачей-наркологов, что ли… Кто-то, кто разбирается в аффективных действиях, в гипнопрограммировании, вот! Это еще лучше.

— Понял, — с сомнением сказал Куракин.

— Три человека. Группа «Буки» — скажем, тоже три человека. Этим суждено рыться в архивах, картотеках, поднимать, когда понадобится, пыль ушедших лет. Группа «Веди» — обычные детективы. Ну не обычные, конечно, а получше. Думаю, нам будет зеленая улица, дадут любых. Четыре человека. И группа «Добро» — скажем, шесть человек. Наша охрана. И на них же, в случае необходимости, выпадет силовое взаимодействие с противником.

Я намеренно пропустил четвертую букву алфавита. В подобных случаях я всегда поступал так. Пусть нашим боевикам уже само название их отряда постоянно напоминает о цели, о смысле их деятельности. А вот знаю я — с пистолетом в руке, под пулями, очень легко сорваться в бестолковую ненависть. Были прецеденты.

— Подработайте состав пофамильно, Федор Викентьевич. А я посмотрю. Часа вам хватит?

— Попробую.

— Попробуйте. Я буду здесь.

— Разрешите идти.

— Да, конечно. Какие уж тут политесы.

Дверь за ним закрылась, и снова в уши будто впихнули по целому мотку ваты. Глаза жгло. Словно я отсидел глазные яблоки. И начинала болеть голова — запульсировало то ли в затылке, то ли в темени. Скорее всего, и там, и там. За окнами не светлело, хотя уже шло к четырем. Как часто бывает, вместо белых ночей природа подсовывала нам черные тучи.

Очень хотелось уже позвонить Лизе. И Стасе. И той, и другой. Просто узнать, как они там. Нет, пожалуй, сначала Стасе. За нее я беспокоился больше, она могла простудиться в аэропорту.

Что я там ляпнул государю о тяготах, переживаемых математиками при решении задач о многих телах? Вот уж действительно, Что телах, то телах.

Нет, в такой час звонить домой — в тот ли дом, в этот ли — совершенно немыслимо. И я позвонил в Лодейнопольский отдел — уж там-то наверняка кто-нибудь не спит.

Там действительно не спали, более того, дожидались звонка из столицы. Сбор фрагментов гравилета был прекращен в двадцать три сорок семь. То, чего не нашли, уже не найдет никто, разве что по случаю — дождь, земля размокла, болота вздулись… Все, что удалось отыскать, с максимальной осторожностью сложено под крышей, в приемной отдела и на лестнице. Лодейнопольцы сами даже не пытались как-то анализировать найденное, боясь что-то упустить или видоизменить ненароком. Я одобрил и сказал, что не позже полудня эксперты будут.

Так, чуть не забыл. То есть совершенно забыл, попервоначалу подумал, а потом забыл в суматохе — и понятно, собственно, почему. В работоспособность этой версии я не верил. Но для очистки совести решил раскрутить ее до конца. Чем черт не шутит.

Позвонил в шифровальный — там дежурство круглосуточное, не то, что дома.

Впрочем, у дома иные прелести.

— Трубецкой говорит.

Там уже знали, что это значит.

— Вашингтонскому атташе Каравайчуку. «Строго секретно. Срочно. Постарайтесь, как по официальным каналам, так и любыми иными доступными вам средствами узнать, не происходило ли когда-либо, особенно в последнее время, попыток диверсий либо террористических актов в сфере североамериканской части проекта „Арес-97“. Не имеет ли ФБР данных о готовящихся в настоящее время, или предотвращенных в прошлом, акциях подобного рода. Мотив не камуфлируется: МГБ России в связи с катастрофой „Цесаревич“ отрабатывает версию, согласно которой некие силы оказывают противодействие реализации проекта в целом. Центр». Немедленно зашифруйте и отправьте.

С этим тоже пока все.

Что же меня так насторожило? Слепая убежденность в том, что товарищ по борьбе не способен на преступление — это, конечно, лирика, хотя и ее сбрасывать со счетов не стоит, но полагать, будто человек, когда-то давший обет «всяким своим умыслом и деянием по мере сил и разумения к вящей славе рода человеческого», может порешить ближнего своего, лишь сойдя с ума — все же перебор. Но ведь было еще… Как сказал государь? «Странности были замечены в его поведении незадолго до катастрофы». Вот. Какие странности? Почему Ламсдорф ничего подробнее не сказал? Вздор, вздор, хорошо, что не сказал, надо лететь и разбираться самому. Еще четыре часа ждать. Хуже нет — ждать. И что особенно обидно и тягостно — сейчас делать нечего, а придет утро, и хоть разорвись: и Лиза, и Стася, и Тюратам, и Лодейное поле…

Дверь открылась, и влетел, помахивая листком бумаги, радостный Куракин.

— Есть такой специалист! — крикнул он, широко шагая к столу. Уселся, кинул ногу на ногу и пустил ко мне через стол лист с рядами фамилий. — Странно даже, что мы сразу не сообразили. Это от бессонницы, не иначе. Я поначалу даже обиделся — задание думаю, типа зашибись. Пойди туда — не знаю куда. Но компик все держит в бестолковке. Вальдемар Круус, помните? Он деблокировал память гипноамнезийникам, проходившим по делу «Зомби».

Еще бы не помнить, Действительно странно, что не сообразили сразу. Не раскачались еще. Круус — блестящий психолог.

— Другое дело, — сменил тон Куракин, — я не понимаю, зачем он вам понадобился… в данном случае. Вот список, посмотрите.

— Уже смотрю, — ответил я, вчитываясь в фамилии. — Так, «Аз» — отлично… угу…

Куракин был явно доволен собою. Управился почти на четверть часа раньше срока.

— «Буки» — согласен. Молодцом, Федор Викентьич.

Он цвел. От сонной припухлости щек, что я отметил час назад, не осталось и следа.

— «Веди» — согласен. Отличные ребята. «Добро»… стоп. Тарасов?!

— Что такое? — растерялся Куракин. Я поднял лицо от списка. Только таких вот проколов не хватало нам с самого начала. Ужасно не хотелось устраивать разнос тому, кого минуту назад заслуженно хвалил, но…

— Он же буддист!

Майор молчал, хлопая ресницами. Кажется, он еще не понимал.

— Кто дал вам право, майор Куракин, ставить человека в ситуацию, в которой почти наверняка от него потребуется выбирать между долгом по отношению к требованиям его веры и долгом по отношению к делу и соратникам? Вы что, не понимаете, к какой психологической травме это может привести?

Куракин на глазах становился красным, как рак.

— Я уж не говорю об интересах дела. Тарасов — прекрасный сыскарь, спору нет, но при огневом контакте с возможным противником вполне может засбоить. А это не шутки!

У бедняги даже лоб вспотел. А глаза сразу погасли — стали, как у снулой рыбы.

— Виноват, господин полковник, — безнадежно проговорил он.

— Такие мелочи могут дорого стоить. А кандидатура хорошая, давайте перебросим его в «Веди». А на его место поставим, например, Веню Либкина. Я его помню по Тарбагатаю. Отличный боец.

— Он в отпуске, — тихонько сказал Куракин.

— Вообще-то, я тоже в отпуске… Ну да ладно. Пусть кто-нибудь иной, посмотрите сами. Веня тоже устал.

Уселся обратно, подпер гудящую голову обеими кулаками и стал читать дальше.

Список завершал Рамиль Рахчиев, и я снова улыбнулся. Это уж то ли майор хотел сделать мне приятное, то ли мальчик еще вчера, заслышав, что дело отдают мне, загодя напросился сам. Он старался повсюду быть ко мне поближе и, признаюсь, я сам испытывал к молодому крымчаку нечто вроде отцовских чувств. С отцом Рамиля, крупным океанологом Фазилем Рахчиевым, я познакомился восемь лет назад, обстоятельства знакомства не слишком располагали к нежным чувствам, кто-то из экипажа «Витязя», пользуясь тем, что у науки нет границ и корабль заходит в самые разные порты, переправлял на нем разведданные для, как быстро удалось выяснить, иранской спецслужбы — и когда мы сели вражине на хвост, он умело и удачно постарался навести подозрения на Рахчиева, благо тот был единственным мусульманином на судне. Но я не купился, и мы с Фазилем подружились, и я стал желанным гостем в его доме, в крымской деревеньке Отузы.

Блаженно и мечтательно улыбаясь листу бумаги, я свесил голову меж кулаков. Три года подряд мы с Лизой и Полей гостили у них летом, снимали двухкомнатный коттедж с верандой в полуверсте от моря, в уютнейшей Отузской долине, у самого Карадага. Как сладко было ехать в насиженное, быстро ставшее родным местечко — катить по шоссе от Симферополя через Карасу-базар на Феодосию, за Узун-Сыртом поворачивать налево… и на каждом перекрестке пропеченные солнцем крымчаки прямо из распахнутых багажников своих авто наперебой предлагают ледяной кумыс и благоухающие медовые дыни. Море дивное, природа красоты удивительной, на весельной лодочке плавали с визжащей от восторга полькой к шайтановым воротам, в золотом рассветном мерцании поднимались на Карагач, к скалам-Королям, встречать безмятежно всплывающий из-за Киик-Алтама солнечный диск, купались в карадагских бухтах до истомы… а, уложив Полину спать, убегали с Лизой за медовую скалу, в двух шагах от поселка, но уже в дикой, скифской степи, прямо под пахнущими сухой полынью звездами молодо любили друг друга. А по утрам Полушка-толстушка, нахалка такая — в ту пору она действительно была мягко сказать, полновата, это сейчас вытянулась в лозиночку — кралась к хозяйскому дому подсматривать, как знаменитый океанолог, подстелив под колени коврик и повернувшись лицом на юго-восток, оглаживая узкую бороду, что-то беззвучно говорит и по временам бьет поклоны, и, возвращаясь, делала страшные глаза и громогласным шепотом рассказывала: «А потом он делает знаешь как? Он делает вот так! А потом вот так лбом — бум! Совершенно все не по нашему! А губами все время бу-бу-бу! бу-бу-бу! Так красиво! Пап, а если я уже крещеная, я могу стать мусульманкой?» — «Маму спрашивай». — «Мам?» — «Нельзя.» — «Ой как жалко! Ну почему нельзя сразу и то, и то, и то?!» А по вечерам часами сидели за длинным столом хозяйского дома, под виноградными сводами — «немножко кушали», Роза Рахчиева делилась секретами татарской кухни, Лиза — секретами русской и прибалтийской, Фазиль рассказывал про моря, я про шпионов, и кончающий школу, стремительный и сильный, как барс, Рамиль, слушал, думал и выбирал героем меня. Как же он счастлив был, когда после выпуска из училища оказался в Петербурге, со мною рядом.

А после долгого ужина, уложив Поленьку спать, убегали с Лизой купаться по лунной дорожке, и прямо на знаменитой карадагской гальке, или даже в воде…

— Господин полковник!

Куракин осторожно тронул меня за лечо. Я вздрогнул, и тут-то голова моя наконец провалилась между разъехавшимися кулаками.

— А? Что?

— Господин полковник, проснитесь!

4

— Лизанька, доброе утро.

— Саша, милый! Здравствуй! Откуда ты?

От облегчения у меня даже колени размякли. Я присел на стол, чувствуя, что губы сами собой начинают улыбаться. Голосок родной, обрадованный, безмятежный. Все хорошо.

— Представь, я здесь. Но ненадолго.

— Что-нибудь случилось?

И встревожилась сразу по-родному. Не отчуждаясь, а приближаясь ближе.

— Да нет, пустяки. Я заскочу домой на часок. Может ты не пойдешь в Универ нынче… или хотя бы отложишь?

В летнее время Лиза давала консультации по европейским языкам для абитуриентов. Остальной год — там же преподавала, и занятие доброе, и все ж таки еще какие-то деньги. Лишних не бывает.

— Постараюсь. Сейчас позвоню на кафедру.

И ни одного лишнего вопроса, умница моя.

— Как Полушка?

— Все хорошо. Новую сказку пишет вовсю! На тех, кто умел думать только о еде, напал великан-обжора…

— Изящненько. Ох, ладно, что по телефону. Бегу!

— Ты голодный?

— Не знаю, Наверное, да.

— Сейчас распоряжусь. Жду!

Обычно я ходил домой пешком. Монументальные места, дышащие по северному сдержанным имперским достоинством, из всех городов, что я видел, такую ауру излучают лишь Петербург да Стокгольм. Через Дворцовую площадь, под окнами «чертогов русского царя», как писал Александр Сергеевич когда-то, и на выбор: либо через мост к Университету и Академии Художеств, мимо возлюбленных щербатых сфинксов, либо по набережной мимо львов к Синоду, либо через Адмиралтейский сквер и Сенатскую площадь, а дальше опять-таки через мост, Николаевский. Потом, похлопав по постаменту задумчивого Крузенштерна, еще чуток вдоль помпезной набережной и направо, к небольшому, ухоженному особняку в Шестнадцатой линии. Но теперь не было времени, и я вызвал авто.

Я как обнял ее, так и не смог оторваться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4