Доктор Роберт Стадлер расхаживал по кабинету, пытаясь избавиться от ощущения холода. Весна запаздывала. В окне виднелась безжизненно-серая громада холмов, казавшаяся смазанной полосой между грязно-бледным небом и свинцово-черной рекой. Изредка какой-нибудь клочок холма вспыхивал серебристо-желтым, почти зеленым светом и так же внезапно затухал. Местами в сплошном покрове облаков образовывались разрывы, пропускавшие редкие лучи солнца, и через мгновение снова заволакивались. Стадлер подумал, что мерзнет он не от холода в кабинете, а от вида за окном. Холодно не было – дрожь шла изнутри; за прошедшую зиму ему то и дело приходилось отвлекаться от работы из-за плохого отопления, поговаривали об экономии топлива. Ему казалось нелепостью возрастающее вмешательство стихии в жизнь и дела людей. Раньше такого не было. Если зима выдавалась необычайно суровой, это не создавало особых проблем; если участок железной дороги смывало наводнением, никто не сидел на консервах в течение двух недель; если во время грозы выходила из строя электростанция, то такое учреждение, как Государственный институт естественных наук, не оставалось без электричества в течение пяти дней. Пять дней бездействия этой зимой, вспоминал Стадлер, остановленные лабораторные установки и безвозвратно потерянное время. И это тогда, когда его отдел занимается проблемами, затрагивающими самую суть мироздания… Он в раздражении отвернулся от окна, но через мгновение вновь взглянул на холмы. Ему ужасно не хотелось видеть лежащую на столе книгу. Где же доктор Феррис? Стадлер посмотрел на часы: Феррис опаздывал – небывалый случай! – опаздывал на встречу с ним. Доктор Флойд Феррис, этот лакей от науки, который при встрече со Стадиером всегда смотрел на него так, будто просил извинения за то, что может снять перед ним только одну шляпу. Погода для мая просто отвратительная, продолжал размышлять Стадлер, глядя на реку; и конечно же, именно погода, а не книга была причиной его скверного настроения. Он положил книгу на видное место после того, как отметил, что нежелание видеть ее было чем-то большим, чем отвращение, – к этому нежеланию примешивалось чувство, в котором нельзя признаться даже самому себе. Он внушал себе, что вышел из-за стола не потому, что на нем лежала книга, а чтобы немножко подвигаться и согреться. Стадлер расхаживал по кабинету, словно был заключен в пространстве между окнами и столом. Он подумал, что, как только переговорит с доктором Феррисом, сразу выбросит книгу в корзину для мусора, где ей, собственно, и место. Он смотрел вдаль, на освещенный солнцем и поросший кое-где молодой травой склон холма, на этот проблеск весны, сверкнувший в мире, который выглядел так, словно из него навсегда исчезли и девственная зелень, и цветы. Стадлер радостно улыбнулся, но, когда солнце вновь скрылось, внезапно почувствовал унижение – за свою наивную радость, за отчаянное желание сохранить это чувство. В его памяти всплыло интервью, которое он дал прошлой зимой известному писателю. Писатель приехал из Европы, чтобы написать о нем статью, и он, презирающий всякие интервью, говорил так страстно, так долго, слишком долго, заметив проблески интеллекта на лице собеседника и почувствовав необоснованную, отчаянную потребность быть понятым. Статья оказалась набором фраз, чрезмерно восхваляющих его и искажающих каждую высказанную им мысль. Закрыв журнал, он ощутил тогда то же чувство, что и сейчас, когда за тучами скрылся последний луч солнца. Хорошо, размышлял Стадлер, отворачиваясь от окна, я признаю, что временами приступы одиночества одолевают меня, но я обречен на такое одиночество, это жажда ответного чувства живого, мыслящего разума. Я так устал от всех этих людей, думал он с презрительной горечью, я работаю с космическим излучением, а они не способны справиться с обычной грозой. Он ощутил, как внезапно его губы передернулись, словно от пощечины, запрещающей ему думать об этом, и поймал себя на том, что смотрит на лежащую на столе книгу в блестящей глянцевой обложке. Книга вышла в свет две недели назад. Но я не имею к этому никакого отношения! – мысленно воскликнул он; крик затих в беспощадной тишине – ни ответа, ни прощающего эха. Заголовок на обложке гласил: "Почему вы думаете, что вы думаете?" Ни звука не раздалось в безмолвии, царившем в его сознании и напоминавшем тишину в зале суда, – ни жалости, ни слова оправдания, лишь строки, отпечатанные в его сознании безупречной памятью: "Мысль – примитивный предрассудок. Разум – иррациональная идея, наивное представление о том, что мы способны мыслить. Это ошибка, за которую человечество платит непомерную цену". "Вы думаете, что вы думаете? Это иллюзия, порожденная работой желез, эмоциями и, в конечном счете, содержимым вашего желудка". "Серое вещество, коим вы так гордитесь, подобно кривому зеркалу в комнате смеха. Оно передает искаженное отражение действительности, которая всегда будет выше вашего понимания". "Чем увереннее вы в своих рациональных заключениях, тем выше вероятность, что вы ошибаетесь". "Поскольку ваш мозг – орудие искажения, то чем он активнее, тем сильнее искажение". "Гиганты мысли, которыми вы так восхищаетесь, когда-то учили, что Земля плоская, а атом – мельчайшая частица материи. Вся история науки представляет собой последовательность ниспровергнутых заблуждений, а не безошибочных достижений". "Чем больше мы знаем, тем яснее понимаем, что ничего не знаем". "В наши дни только полнейший невежда может придерживаться старомодного понятия о том, что увидеть значит поверить. То, что вы видите, должно подвергаться сомнению в первую очередь". "Ученый понимает, что камень вовсе не камень. На самом деле он тождественен пуховой подушке. Оба предмета представляют собой лишь образование из невидимых вращающихся частичек. Вы возразите, что камень нельзя использовать как подушку. И это еще раз доказывает нашу беспомощность перед лицом реальности". "Последние научные достижения, такие как потрясающие открытия доктора Роберта Стадлера, убедительно доказывают, что разум не в состоянии постичь природу вселенной. Эти открытия привели ученых к противоречиям, которые, согласно человеческому разуму, невозможны, но все же существуют. Если вы этого еще не знаете, мои дорогие друзья-ретрограды, позвольте сообщить вам доказанный факт: все рациональное безумно". "Не ищите логики. Все находится в противоречии ко всему остальному. Не существует ничего, кроме противоречий". "Не ищите здравого смысла. Поиск смысла является отличительным признаком абсурда. Естеству не присущ смысл. Единственными участниками крестового похода за смыслом являются старообразная ученая дева, которая не может найти себе любовника, и лавочник-ретроград, который считает, что вселенная так же проста, как его аккуратная опись товаров и любимый кассовый аппарат". "Давайте же избавимся от этого предрассудка, который зовется логикой. Неужели какой-то силлогизм может помешать нам?" "Итак, вы считаете, что уверены в своем мнении? Вы ни в чем не можете быть уверены. Неужели вы готовы подвергнуть опасности гармонию своего окружения, свою дружбу с ближними, положение, репутацию, честное имя и материальную обеспеченность ради иллюзии? Ради миража, имя которому – "я думаю, что я думаю"? Неужели вы готовы рискнуть и накликать несчастье, выступая против существующего общественного порядка во имя мнимостей, которые вы называете своими убеждениями, в такое смутное время, как наше? Вы утверждаете, что уверены в своей правоте? Правых нет и никогда не будет. Вы чувствуете, что окружающий мир неправилен и несправедлив? Вы не можете этого знать. Все неправильно в глазах людей – зачем же оспаривать это? Не нужно спорить. Признайте это. Примите это. Подчинитесь". Книга была написана доктором Флойдом Феррисом и издана Государственным институтом естественных наук.
– Я не имею к этому никакого отношения, – произнес доктор Стадлер. Он неподвижно стоял у стола, ощущая, что потерял счет времени, и не осознавая, как долго длился предшествующий момент. Он произнес эти слова вслух враждебно-саркастическим тоном, обращаясь к тому, кто бы он ни был, кто заставил его сказать это. Он пожал плечами. Придерживаясь мнения, что самоирония красит человека, этим жестом он словно сказал себе: "Роберт Стадлер, не веди себя как школяр-неврастеник". Он сел за стол и тыльной стороной ладони оттолкнул книгу в сторону. Доктор Флойд Феррис опоздал на полчаса. – Прошу прощения, – проговорил он, – но по дороге из Вашингтона у меня снова сломалась машина, и я порядочно прождал, пока ее не починили, – на дорогах так мало машин, что половина станций обслуживания закрыта. – Он говорил не столько виновато, сколько раздраженно. Он сел, не дожидаясь приглашения. Выбери Флойд Феррис какую-нибудь другую профессию, никто не назвал бы его привлекательным, но в той, которую он избрал, о нем всегда говорили не иначе как об "этом красавце-ученом". Он был высокого роста и сорока пяти лет от роду, но ему удавалось выглядеть еще выше и моложе. У него был безукоризненно свежий, даже щегольской вид, движения отличались легкостью и изяществом, но одевался он неизменно строго – черный или темно-синий костюм. У него были тщательно ухоженные усики, а гладкие черные волосы служили сотрудникам института поводом для шуток вроде той, что Флойд Феррис пользуется одним кремом для обуви и для головы. Он не уставал повторять, словно подшучивая над самим собой, что один режиссер как-то предложил ему сыграть роль известного европейского жиголо. Флойд Феррис начал карьеру как биолог, но об этом уже давно забыли; его знали как главного администратора ГИЕНа. Доктор Стадлер с удивлением взглянул на него. Чтобы Флойд Феррис опоздал и не извинился – такого еще не было. – Мне кажется, что вы проводите в Вашингтоне большую часть своего времени, – сухо заметил он. – Но разве не вы, доктор Стадлер, сделали мне как-то комплимент, назвав меня сторожевым псом института? – вежливо сказал доктор Феррис. – Разве не в этом состоит моя основная обязанность? – По-моему, некоторые обязанности требуют вашего присутствия здесь. Но пока я не забыл, не расскажете ли вы мне, что это за недоразумение с дефицитом мазута? Он не мог понять, почему лицо доктора Ферриса вдруг вытянулось и приняло оскорбленное выражение. – Позволю себе заметить, что все это очень неожиданно и события носили крайне непредсказуемый характер, – сказал Феррис тем официальным тоном, который, якобы скрывая страдания, выставляет их напоказ. – Представители властей, вовлеченные в это дело, не нашли никакого повода для критики. Мы недавно представили на рассмотрение в Отдел экономического планирования и национальных ресурсов подробный отчет о результатах наших работ на сегодняшний день, и мистер Висли Мауч остался очень доволен. В этом проекте мы сделали все что могли, и я не слышал, чтобы кто-нибудь назвал это недоразумением. Учитывая особенности местности, масштабы пожара и тот факт, что прошло всего шесть месяцев с тех пор, как мы… – О чем вы говорите? – перебил его Стадлер. – О проекте восстановления промыслов Вайета. Разве вы не об этом меня спрашивали?' – Нет, – сказал доктор Стадлер, – нет, я… подождите. Дайте сообразить. Кажется, я вспомнил – это что-то относительно ответственности института за проект восстановления. Что вы там восстанавливаете? – Нефть, – ответил доктор Феррис. – Нефтяные промыслы Вайета. – Там ведь был пожар? В Колорадо? Кто же… подождите… Кто-то поджег собственные нефтяные вышки. – Я склонен полагать, что это всего лишь слух, спровоцированный массовой истерией, – сухо произнес доктор Феррис. – Слух с весьма нежелательным, непатриотическим душком. Я бы не стал слепо доверять всем этим газетным россказням. Лично я считаю, что это был несчастный случай и Эллис Вайет погиб при пожаре. – Кому сейчас принадлежат эти промыслы? – В настоящий момент никому. Поскольку не осталось ни завещания, ни наследников, то в качестве меры, продиктованной общественной необходимостью, заботу о месторождении на семь лет взяло на себя правительство. Если за это время Эллис Вайет не объявится, он будет официально считаться мертвым. .– Но почему они обратились к вам… к нам с таким необычным поручением, как добыча нефти? – Потому что это проблема огромной технологической сложности, требующая привлечения самых талантливых ученых. Видите ли, речь идет о восстановлении особого способа добычи нефти, применявшегося Вайетом. Там все еще находится его оборудование, хотя и в ужасном состоянии; известны некоторые технологические операции, однако полное описание всего процесса или хотя бы основных принципов почему-то отсутствует. Это нам и предстоит узнать. – Ну, и каковы же результаты? – Более чем обнадеживающие. Нам выделили значительные дополнительные средства. Мистер Мауч доволен нашей работой. Того же мнения придерживаются мистер Бэлч из Комитета по чрезвычайным положениям, мистер Андерсон из Отдела снабжения и мистер Петтибоун из Отдела по защите прав потребителей. Я не вижу, чего еще можно ожидать. Проект вполне успешен. – Вы уже получили нефть? – Нет, но нам удалось выжать из одной скважины шесть с половиной галлонов. Это, конечно, результат, имеющий сугубо лабораторное значение, но необходимо принять во внимание, что мы потратили целых три месяца на борьбу с пожаром, который сейчас полностью – почти полностью – потушен. Перед нами стоит значительно более сложная задача, чем перед Вайетом, ведь он начинал с нуля, а мы вынуждены работать среди обгорелых развалин, оставленных нам безответственным вредителем, врагом народа, который… Я хочу сказать, что перед нами трудная задача, но нет никаких сомнений в том, что мы с ней справимся! – Вообще-то я имел в виду дефицит топлива здесь, в институте. Всю зиму в здании было невыносимо холодно. Мне сказали, что это вызвано необходимостью экономить нефть. Определенно вы могли бы принять меры, чтобы наш институт обеспечивался нефтью и прочим в том же роде более эффективно. – А, вот вы о чем, доктор Стадлер! Прошу меня извинить, – сказал Феррис с улыбкой облегчения. К нему вернулась обычная учтивость. – Вы хотите сказать, что температура была настолько низка, что это причинило вам неудобство? – Я хочу сказать, что чуть не замерз до смерти. – Это совершенно непростительно. Почему меня не поставили в известность? Доктор Стадлер, прошу вас, примите мои личные извинения, уверяю, что подобное не повторится. Единственным оправданием для наших хозяйственных служб может быть тот факт, что дефицит топлива вызван не их халатностью, а… Хотя я понимаю, что вам это ничуть не интересно и подобные проблемы недостойны вашего бесценного внимания… видите ли, этой зимой нехватка нефти стала общенациональной проблемой. – Что? Только ради Бога не говорите мне, что промыслы Вайета были единственным источником нефти в стране! – Нет, нет, что вы, но внезапное исчезновение одного из крупнейших поставщиков вызвало хаос на рынке. Правительство было вынуждено взять управление на себя и ввести нормированное распределение нефти по стране, чтобы важнейшие предприятия не остановились. Мне удалось, благодаря моим связям, в порядке исключения выбить для института очень большую квоту, но я чувствую себя глубоко виноватым, если этого оказалось недостаточно. Уверяю вас, что подобное не повторится. Это лишь временный кризис. К следующей зиме мы восстановим промыслы Вайета, и все встанет на свои места. Что же касается нашего института, то я договорился о переделке наших топок на печи, использующие уголь. Их должны были сделать к следующему месяцу, но литейный завод Стоктона в Колорадо внезапно закрылся – он изготовлял детали для наших печей. Эндрю Стоктон неожиданно отошел от дел, и теперь приходится ждать, когда его племянник возобновит производство. – Понятно. Надеюсь, что наряду с остальными обязанностями вы уделите внимание и этому вопросу. – Доктор Стадлер раздраженно пожал плечами. – Это становится смешным: правительство взваливает на научный институт все больше и больше проблем чисто технологического характера. – Но, доктор Стадлер… – Знаю, знаю, от этого никуда не денешься. Кстати, что это за проект "К"? Доктор Феррис бросил на него быстрый взгляд – в этом настороженном взгляде читалось скорее удивление, чем испуг. – Кто вам сказал о проекте "К", доктор Стадлер? – Я слышал, как двое ваших молодых коллег говорили о нем с таинственным видом детективов-любителей. Они поведали мне, что это большой секрет. – Да, это так, доктор Стадлер, это совершенно секретный исследовательский проект, который правительство доверило нам. И очень важно, чтобы газетчики не пронюхали о нем. – Что означает "К"? – Ксилофон. Проект "Ксилофон". Это, естественно, зашифрованное название. Работа связана со звуком, но я уверен, что это не заинтересует вас. Это чисто технологический проект. – Да, избавьте меня от объяснений. У меня нет времени на технологические проекты. – Доктор Стадлер, я думаю, мне не стоит говорить, что было бы благоразумно не упоминать о проекте "К"? – Хорошо, хорошо. Хотя должен заметить, что мне не нравятся обсуждения подобного рода. – Конечно! Я не прощу себе, если позволю отнимать ваше время такими разговорами. Поверьте, вы можете спокойно возложить эти проблемы на меня. – Он слегка выпрямился, будто собирался встать. – Итак, если вы вызывали меня по этому поводу, то уверяю вас, я… – Нет, – медленно произнес доктор Стадлер, – я хотел поговорить с вами о другом. Феррис ничего не ответил. Он просто сидел и ждал. Доктор Стадлер протянул руку и легким пренебрежительным толчком подвинул книгу к центру стола: – Вы не скажете мне, что означает этот образчик непристойности? Доктор Феррис, не взглянув на книгу, некоторое время пристально смотрел в глаза Стадлеру, потом откинулся назад и произнес со странной улыбкой на губах: – Я польщен, что вы делаете для меня исключение, читая книгу для широкой публики. Двадцать тысяч экземпляров этого скромного опуса разошлось за две недели. – Я прочитал его. – И что? – Я жду объяснений. – Вы нашли текст непонятным? Доктор Стадлер с недоумением посмотрел на него: – Вы осознаете, какую тему выбрали для обсуждения и в какой манере это делаете? Один стиль чего стоит! – Так вы считаете, что содержание заслуживает более пышной формы? – Феррис произнес это столь невинным тоном, что доктор Стадлер не мог определить, было это издевательством или нет. – Вы отдаете себе отчет в том, что вы проповедуете в этой книге? – Так как вы, насколько я понимаю, не одобряете эту книгу, я хочу, чтобы вы знали, что она написана без всякого злого умысла. Вот она, подумал доктор Стадлер, эта странность в поведении Ферриса; он предполагал, что в данном случае достаточно будет высказать неодобрение, но казалось, на Ферриса это не произвело никакого впечатления. – Если бы какой-нибудь пропойца-невежда в дикой ненависти ко всему разумному нашел в себе силы выразить свои мысли на бумаге и написал такую книгу, я бы не удивился. Но знать, что она написана ученым, и видеть гриф нашего института! – Но, доктор Стадлер, она не адресована ученым. Она написана именно для невежд. – Что вы имеете в виду? – Для толпы. – Но Боже ты мой! Последний тупица обнаружит кричащие противоречия в каждом вашем утверждении. – Скажем так, доктор Стадлер: тот, кто не видит этого, заслуживает того, чтобы верить в мои утверждения. – Но вы освятили эту омерзительную галиматью престижем науки! Я еще понимаю, когда подобную околесицу под видом заумного мистицизма несет какое-нибудь жалкое ничтожество вроде Саймона Притчета, – все равно его никто не слушает. Но вы внушаете людям мысль, что это наука. Наука! Вы пользуетесь достижениями разума, чтобы разрушить его. По какому праву вы используете мою работу, непозволительно, нелепо перенося ее выводы в совершенно иную область, и делаете чудовищные обобщения на основе чисто математической проблемы? По какому праву вы подаете это так, будто я – я – дал согласие на издание вашей книги? Доктор Феррис никак не отреагировал на его слова. Он спокойно смотрел на доктора Стадлера, и это спокойствие придавало ему почти снисходительный вид. – Доктор Стадлер, вы говорите так, будто эта книга адресована мыслящему читателю. Если бы это было действительно так, пришлось бы принять во внимание такие категории, как точность, обоснованность, логика и престиж науки. Но это не так. Она адресована народу. А вы всегда повторяли, что народ не поймет. – – Он остановился, но доктор Стадлер молчал. – Может показаться, что книга не имеет никакой философской ценности, но она имеет огромную психологическую ценность. – Не понимаю. – Видите ли, доктор Стадлер, люди не хотят думать. Чем глубже они погружаются в свои заботы, тем меньше хотят думать. Но подсознательно они чувствуют, что должны думать, и чувствуют себя виноватыми. Поэтому они благословят и последуют советам любого, кто найдет оправдание их нежеланию мыслить; любого, кто превратит в добродетель – сверхинтеллектуальную добродетель – то, что они считают своим грехом, своей слабостью, своей виной. – И вы потворствуете этому? – Это путь к популярности. – Зачем же вам популярность? Феррис вскользь, как бы ненароком взглянул в лицо доктору Стадлеру. – Мы государственное учреждение, – спокойно ответил он – существующее за счет налогоплательщиков. – И поэтому вы проповедуете, что наука – сплошное мошенничество, которое необходимо искоренить! – Именно к такому выводу можно прийти логическим путем, прочитав мою книгу. Но это не то заключение, которое они сделают. – А как насчет позора для института в глазах мыслящих людей? Ведь они определенно еще остались где-то. – Почему мы должны о них беспокоиться? Доктор Стадлер мог бы счесть последнюю фразу чем-то не выходящим за пределы разумения, будь она произнесена с ненавистью, завистью или злобой, но отсутствие этих эмоций, небрежная легкость тона, легкость, предполагающая усмешку, поразили его, как внезапная вспышка чего-то нереального, пронзившего его леденящим ужасом. Вы не следили за реакцией на мою книгу, доктор Стадлер? О ней отзывались весьма благосклонно. – Да – именно в это невозможно поверить. Он должен был говорить так, будто это интеллигентная беседа, у него не было времени разобраться в своих чувствах. Я не в состоянии понять, почему все солидные научные журналы уделили вам такое внимание и как они посмели всерьез обсуждать вашу книгу. При Хыо Экстоне ни одно научное издание не осмелилось бы говорить о ней как о труде, к которому позволительно применить определение "философский". Но Хью Экстона нет. Доктор Стадлер почувствовал, что обязан сейчас произнести некие слова, – и надеялся, что сумеет закончить разговор до того, как поймет, что же это за слова. – С другой стороны, продолжал доктор Феррис, реклама моей книги – а я уверен, что вы и не заметили такого пустяка, как реклама, содержит выдержки из весьма хвалебного письма, полученного мною от мистера Висли Мауча. Да кто такой мистер Висли Мауч, черт возьми? Доктор Феррис улыбнулся: Через год, доктор Стадлер, даже вы не зададите этого вопроса. Скажем так: мистер Мауч человек, в настоящее время занимающийся распределением нефти. Что ж, предлагаю вам заняться своим делом. Работайте с мистером Маучем, пусть он занимается нефтью, что же касается идей, ими займусь я сам. – Было бы любопытно определить демаркационную линию таким образом, – беззаботно заметил доктор Феррис. – Но раз уж речь зашла о моей книге, то стало быть, мы затронули сферу общественных отношений. – Он повернулся к доске, исписанной математическими формулами: – Доктор Стадлер, будет катастрофой, если вы позволите этой сфере отвлечь вас от работы, выполнить которую можете вы один. Это было сказано с подобострастным уважением, и доктор Стадлер не мог понять, почему в этих словах он расслышал: "Не лезь не в свое дело". Он почувствовал внезапное раздражение и направил его против себя самого, сердито решив, что надо отбросить эти подозрения. – Общественные отношения? – презрительно произнес он. – Я не нахожу в вашей книге никакой практической цели. Я не понимаю, в чем ее предназначение. – Не понимаете? – Доктор Феррис быстро взглянул в лицо доктору Стадлеру. Наглый блеск в глазах был слишком кратким, чтобы можно было с уверенностью сказать, что этот блеск имел место. – Я не могу позволить себе считать, что некоторые вещи возможны в цивилизованном обществе, – строго пояснил доктор Стадлер. – Необычайно точно подмечено! – воскликнул Феррис. – Вы не можете себе этого позволить. – Доктор Феррис поднялся, давая понять, что разговор окончен. – Прошу вас, доктор Стадлер, сразу же свяжитесь со мной, если что-нибудь в институте причинит вам неудобства, – сказал он. – Всегда к вашим услугам. Понимая, что последнее слово должно остаться за ним, и подавив в себе постыдное осознание, что он прибегает к дешевому приему, доктор Стадлер саркастически-грубым тоном произнес: – В следующий раз, когда я вас вызову, позаботьтесь о том, чтобы ваша машина была исправна. – Конечно, доктор Стадлер. Уверяю вас, что это не повторится, и еще раз приношу свои извинения, – ответил Феррис, словно это была реплика из заученной роли, словно ему льстило, что доктор Стадлер наконец-то усвоил, как должны разговаривать современные люди. – Моя машина причиняет мне массу неприятностей, она разваливается на части, и не так давно я заказал себе новую, самую лучшую модель, "хэммонд" с откидным верхом, но на прошлой неделе Лоуренс Хэммонд отошел от дел без всяких причин и предупреждений, так что я завяз. Эти подонки все время куда-то исчезают. С этим нужно что-то делать. Феррис ушел. Доктор Стадлер сгорбился за столом, испытывая одно-единственное отчаянное желание – чтобы его никто не видел. Он чувствовал смутную боль, смешанную с отчаянным чувством, что никто, никто из тех, кем он дорожил, больше не захочет его видеть. Он знал слова, которых так и не произнес. Он не сказал, что выступит с публичным опровержением и от имени института отречется от этой книги. Он не сказал этого, поскольку боялся открыть для себя, что его угроза никак не подействует на Ферриса, что слово Роберта Стадлера не имеет силы. И чем больше он убеждал себя, что позже обязательно рассмотрит вопрос о публичном опровержении, тем отчетливее понимал, что не сделает этого. Он взял книжку и швырнул ее в мусорную корзину. Внезапно он мысленно увидел лицо – настолько отчетливо, что мог разглядеть каждую черточку, – молодое лицо, вспоминать которое не разрешал себе уже много лет. Нет, подумал Стадлер, он не мог прочитать эту книгу, он умер, он наверняка давным-давно умер. Стадлер ощутил резкую боль и ужас от осознания того, что из всех людей на земле хотел бы увидеть именно этого человека, и при этом вынужден надеяться, что его уже нет в живых. Он не знал почему – когда зазвонил телефон и секретарь сообщил ему, что на проводе мисс Дэгни Таггарт, – почему он крепко сжал трубку, заметив, что у него дрожит рука. Со дня их последней встречи прошло уже больше года, и он думал, что Дэгни больше не захочет его видеть. Он услышал ее ясный сильный голос – она просила его о встрече. – Да, мисс Таггарт, конечно, да, разумеется… в понедельник утром. Хорошо… Знаете, мисс Таггарт, у меня сегодня кое-что запланировано в Нью-Йорке, и я могу заскочить к вам в офис во второй половине дня, если вы не возражаете… Нет, нет, нисколько не затруднит, я буду очень рад… Сегодня во второй половине дня, мисс Таггарт, около двух, то есть около четырех часов. У него не было никаких дел в Нью-Йорке. Он не пытался понять, что побудило его сказать это. Полный ожидания, он улыбнулся, глядя вдаль, на освещенный солнцем склон холма.
* * * Дэгни вычеркнула из расписания график движения девяносто третьего поезда и почувствовала минутное удовлетворение от того, что сделала это спокойно. Она проделывала подобное уже несколько раз в течение последних шести месяцев. Сначала было трудно, но со временем становилось все легче. Настанет день, думала Дэгни, когда я смогу относиться к этому смертельному росчерку безразлично. Девяносто третий был специальным товарным составом, снабжавшим Хэммондсвилл в Колорадо. Она знала, что будет дальше: сначала отмена специальных товарных поездов, потом сокращение числа товарных вагонов в Хэммондсвилл, прицепленных, как бедные родственники, в хвост поездов, направляющихся в другие города, затем постепенная отмена остановок в Хэммондсвилле; и наконец, наступит день, когда она сотрет Хэммондсвилл с карты штата Колорадо. Со станциями Вайет и Стоктон все происходило именно в такой последовательности. Услышав, что Лоуренс Хэммонд отошел от дел, она сразу поняла: бесполезно ждать и надеяться, рассчитывая, что его двоюродный брат, поверенный или комитет из местных жителей вновь откроют завод. Она знала одно: пора сокращать расписание. Прошло меньше полугода с тех пор, как исчез Эллис , – с того дня, который один фельетонист радостно назвал "днем победы простого человека". Все мелкие нефтепромышленники, владевшие тремя скважинами и скулившие, что Эллис Вайет отнял у них средства к существованию, бросились заполнять оставленное им пространство. Они организовали лиги, кооперативы, ассоциации; они объединили свои средства и ценные бумаги в общий фонд. "Маленький человек обрел место под солнцем", – написал фельетонист. Их солнцем было пламя пожара, бушевавшего над "Вайет ойл". В этом ослепительном зареве они добились успеха, о котором так мечтали, успеха, не требующего ни знаний, ни умения, ни усилий. Вскоре их крупные клиенты, такие как электростанции, которые потребляли нефть целыми составами и не желали делать скидку на несовершенство человеческой природы, начали переходить на уголь. Заказчики помельче, мирившиеся с некомпетентностью, разорялись один за другим. Парни из Вашингтона ввели нормированное распределение нефти и дополнительный налог для поддержания безработных нефтяников, затем закрылось еще несколько крупных нефтяных компаний, и "маленькие человеки под солнцем" вдруг обнаружили, что головка бура, стоившая раньше сто долларов, теперь стоит пятьсот, поскольку при отсутствии массового спроса на нефтедобывающее оборудование его производители, чтобы не обанкротиться, заламывали за свою продукцию баснословную цену; потом начали закрываться нефтепроводы, так как нечем было платить за техобслуживание, и железным дорогам было предоставлено право поднимать тарифы на грузовые перевозки; подсчитав количество нефти и стоимость перевозок, две небольшие линии попросту закрылись. Солнце зашло – и "маленькие человеки" обнаружили, что эксплуатационные расходы, при которых, они могли сводить концы с концами на своих участочках в шестьдесят акров, были возможны лишь тогда, когда рядом простирались безбрежные просторы промыслов Вайета. Теперь же они взмыли до небес вместе с клубами дыма. Лишь когда их состояния испарились без следа, а насосы остановились, "маленькие человеки" поняли, что ни один предприниматель в стране не в состоянии покупать нефть по цене, равной расходам на ее добычу. Затем парни из Вашингтона предоставили нефтепромышленникам субсидии, но не каждый имел друзей в Вашингтоне, и возникла ситуация, в которую было боязно вникать и даже обсуждать. Положению Эндрю Стоктона завидовали многие бизнесмены. Лихорадочный переход на уголь свалился на него как золотая гиря: он держал свой завод в круглосуточном рабочем режиме и, обгоняя метели следующей зимы, изготавливал детали для угольных печей и топок. В стране осталось не так много надежных литейных заводов; Стоктон стал одним из столпов, снабжавших подвалы и кухни страны. Столп рухнул без предупреждения. Эндрю объявил, что оставляет дело, закрыл завод и исчез. Он не сделал никакого намека на дальнейшую судьбу завода, даже не сказал, имеют ли его родственники право вновь открыть его. На дорогах страны еще попадались автомобили, но они двигались, как путешественники в пустыне, которые проходят мимо зловещих конских скелетов, выбеленных солнцем; они проезжали мимо скелетов автомобилей, развалившихся на ходу. Люди перестали покупать машины, и автомобильные заводы закрывались. Но кое-кто по-прежнему мог доставать нефть – благодаря личным связям, о которых все предпочитали умалчивать. Эти люди покупали машины за любую цену. Горы Колорадо освещались светом огромных окон завода Лоуренса Хэммонда, со сборочного конвейера которого к подъездному пути "Таггарт трансконтинентал" сходили грузовые и легковые автомобили. Весть о прекращении деятельности Лоуренса Хэммонда пришла, когда ее меньше всего ожидали, быстрая и внезапная, как резкий удар колокола в мрачной тишине. Комитет из местных жителей передавал обращения по радио, призывавшие Лоуренса Хэммонда, где бы он ни был, разрешить открыть завод. Но ответа не было. Дэгни кричала, когда исчез Эллис Вайет, она задыхалась, когда отошел от дел Эндрю Стоктон; услышав, что и Лоуренс Хэммонд бросил завод, она безразлично спросила себя: "Кто следующий?" – Нет, мисс Таггарт, я не нахожу этому объяснений, – сказала сестра Эндрю Стоктона, когда Дэгни зашла к ней во время последней поездки в Колорадо два месяца назад. Он ничего не говорил мне об этом, я даже не знаю, жив он или нет, впрочем, как и Эллис Вайет. Нет, накануне ничего особенного не произошло. Помню только, что в тот вечер к нему пришел незнакомый мужчина. Раньше я никогда его не встречала. Они говорили допоздна, когда я ложилась спать, в кабинете Эндрю еще горел свет. Люди в промышленных городках Колорадо молчали. Дэгни видела, как они проходили по улицам мимо аптек, магазинов, бакалейных лавок; они словно надеялись, что движение поможет им не задумываться о будущем. Она тоже ходила по улицам, не поднимая головы, чтобы не видеть груды покрытых копотью камней и искореженной стали, – того, что осталось от нефтяных промыслов Вайета. Одна из вышек на гребне холма все еще горела. Никто не мог ее потушить. Проходя по улицам, Дэгни видела рвущийся в небо сноп пламени. Она видела его ночью из окна поезда: яростное пламя, колышущееся на ветру. Люди называли его факелом Вайета. Самый длинный состав на линии Джона Галта насчитывал сорок вагонов; самый быстрый двигался со скоростью пятьдесят миль в час. Надо было беречь двигатели: сейчас они работали на угле, и срок их эксплуатации давно истек. Джиму удалось найти мазут только для локомотивов, тянувших "Комету" и пару скоростных составов дальнего следования. Единственным поставщиком топлива, на которого она могла положиться и с которым могла иметь дело, был Кен Денеггер из "Денеггер коул" в Пенсильвании. Пустые поезда грохотали по четырем штатам, примыкающим к Колорадо. Они перевозили овец, корма, дыни и случайного фермера с принарядившейся семьей, у которого были друзья в Вашингтоне. Джим получал из Вашингтона субсидию на каждый рейс, который числился не как коммерческий, а как "социально значимый". Дэгни стоило неимоверных усилий обеспечивать движение поездов на участках, где они еще были нужны, по территориям, где все еще теплилось производство. Но из балансовых отчетов "Таггарт трансконтинентал" было видно, что субсидии, выбитые Джимом на поезда, перегонявшиеся порожняком, значительно превышали прибыль, которую приносили грузовые составы, идущие из пока еще активных индустриальных районов страны. Джим хвастался, что эти шесть месяцев оказались самыми доходными за всю историю существования "Таггарт трансконтинентал". В графе "прибыль" на глянцевых листах его доклада акционерам числились деньги, не заработанные им, – субсидии на порожняк; и деньги, не принадлежащие ему, – дивиденды, которые компания должна была выплатить держателям акций, и суммы, предназначенные на оплату процентов и выкуп облигаций "Таггарт трансконтинентал". По распоряжению Висли Мауча Таггарт получил разрешение не выплачивать этот долг. Он хвастался огромным потоком грузовых перевозок "Таггарт трансконтинентал" в Аризоне, где Дэн Конвэй закрыл последнюю линию "Финикс – Дуранго" и отошел от дел, и в Миннесоте, где Пол Ларкин перевозил руду по железной дороге, в результате чего последнее пароходство, занимавшееся грузовыми перевозками на Великих Озерах, прекратило свое существование. – Ты всегда считала, что умение делать деньги – великая добродетель, – говорил ей Джим, чуть заметно улыбаясь. – Кажется, мне это пока удается лучше, чем тебе. Никто не выражал желания разобраться в вопросе замораживания облигаций, возможно потому, что все достаточно ясно представляли ситуацию. Сначала среди держателей облигаций появились признаки паники, и в обществе стало нарастать возмущение. Затем Висли Мауч издал новый указ, согласно которому облигации могли быть "разморожены" по предъявлении заявления о "крайней необходимости" и правительство взяло на себя обязательство приобретать их, если сочтет "доказательство необходимости" весомым. Отсюда вытекало три вопроса, которые никто не задавал и на которые никто не отвечал. Что можно считать доказательством? Что можно расценивать как "необходимость"? И кто будет определять, "крайняя" она или не "крайняя"? Затем стало дурным тоном обсуждать, почему одному позволили разморозить облигации, в то время как другому отказали. Люди отворачивались, поджав губы, когда им задавали этот вопрос. Позволительно было рассказать, описать, но только не объяснять или давать оценку; мистер Смит получил деньги, мистер Джонс – нет, и это все. И когда мистер Джонс кончал жизнь самоубийством, поговаривали: "Ну не знаю; если ему действительно нужны были деньги, правительство дало бы их; но некоторые просто слишком жадны". Никто не говорил о тех, кто, получив отказ, продавал свои облигации за треть стоимости тем, у кого находились доказательства такого "бедственного положения", которое, как по волшебству, превращало тридцать три замороженных цента в полновесный доллар; никто не говорил о новом бизнесе, развернутом предприимчивыми молодыми людьми, только что окончившими колледж и называвшими себя размораживателями, которые предлагали "помочь составить заявление надлежащим образом". У молодых размораживателей имелись друзья в Вашингтоне. Глядя на железнодорожное полотно своей дороги с платформы какой-нибудь пригородной станции, Дэгни ловила себя на том, что уже не ощущает былой гордости, но чувствует вину, стыд, словно рельсы покрылись ржавчиной, хуже того – словно ржавчина стала отливать кровью. Но, глядя в вестибюле терминала на памятник Нэту Таггарту, она думала: "Это твоя железная дорога, ты проложил ее, ты боролся за нее, тебя не остановили ни страх, ни отвращение. Я не сдамся людям с ржавой совестью и запачканными кровью руками. Я единственная, кто может защитить ее". Она не отказалась от поисков человека, который изобрел двигатель. Это было единственной частью работы, ради которой она готова была терпеть все остальное. Это было единственной в поле зрения целью, придающей значение ее борьбе. Было время, когда она удивлялась, зачем ей нужно восстанавливать этот двигатель. Казалось, какие-то голоса спрашивали ее: "Зачем?" "Потому что я еще жива", – отвечала она. Но поиски были тщетны. Два инженера из ее компании никого не нашли в штате Висконсин. Она послала их найти людей, которые работали на компанию "Твентис сенчури", чтобы узнать имя изобретателя. Они ничего не узнали. Она послала их просмотреть данные в патентном бюро – ни одного патента на двигатель зарегистрировано не было. Единственное, что дали поиски, – окурок сигареты со знаком доллара. Она уже забыла о нем, но недавно нашла его в ящике стола и вечером отдала знакомому продавцу сигарет на вокзале. Старик очень удивился, рассматривая окурок, осторожно держа его между пальцами; он никогда не слышал о таком сорте и недоумевал, как мог пропустить это. – Мисс Таггарт, а сигареты были хорошего качества? – Я, во всяком случае, никогда не курила ничего лучше. Озадаченный, он покачал головой. Старик обещал ей выяснить, где произведены эти сигареты, и принести пачку. Она пыталась найти ученого, способного взяться за восстановление двигателя. Она опросила людей, которых ей рекомендовали как лучших в своей области. Первый, изучив остатки двигателя и рукопись, тоном вымуштрованного солдафона объявил, что двигатель принципиально не может работать, никогда не работал и он докажет, что существование подобного двигателя невозможно. Второй растягивал слова, словно отвечал надоедливому собеседнику, что не знает, можно ли это сделать, и что ему вообще нет никакого дела до этого. Третий воинственно-наглым тоном произнес, что возьмется за дело при условии заключения с ним контракта на десять лет с ежегодным окладом в двадцать пять тысяч долларов. – В конце концов, мисс Таггарт, вы собираетесь получить от этого двигателя огромную прибыль, ставя на карту мое время. Вам придется раскошелиться. Четвертый, самый молодой, молча смотрел на нее. И его лицо выражало презрение. – Видите ли, мисс Таггарт, я думаю, что этот двигатель вообще не следует восстанавливать, даже если это кому-нибудь по силам. Это настолько превосходит все, что мы имеем, что несправедливо по отношению к ученым не столь высокого ранга, им не останется ни одной области для достижений и открытий. Я считаю, что сильный не имеет права ранить чувство собственного достоинства слабого. Она приказала ему немедленно убираться из ее кабинета и потом еще долго сидела, не в силах преодолеть изумление и ужас; самое порочное утверждение, которое она слышала, было изречено тоном праведника. Решение обратиться к доктору Роберту Стадлеру возникло у нее, когда иного выхода уже не оставалось. Она заставила себя позвонить ему вопреки непоколебимому душевному сопротивлению, похожему на тугие тормоза. Она спорила с собой, рассуждая: "Я имею дело с такими людьми, как Джим и Орен Бойл; его вина меньше, почему я не могу обратиться к нему?" Она не находила ответа на этот вопрос – у нее было лишь стойкое чувство отвращения, ощущение, что доктор Стадлер как раз тот человек, к которому ни в коем случае нельзя обращаться. Пока Дэгни сидела за столом, глядя на график движения по линии Джона Галта и дожидаясь прихода доктора Стадлера, она задавалась вопросом, почему за все последние годы не появилось ни одного талантливого ученого. И не находила ответа. Она смотрела на перечеркнутый график Движения девяносто третьего поезда – труп этого состава. У поезда было два свойственных жизни признака: движение и цель; он был похож на живое существо, но сейчас представлял собой лишь некоторое количество мертвых товарных вагонов и двигателей. "Не давай себе времени для чувств, – думала Дэгни, – расчлени мертвое тело как можно скорее, двигатели нужны по всей системе; Кену Денеггеру в Пенсильвании нужны поезда, много поездов, если только…" Доктор Роберт Стадлер, – раздалось в селекторе на столе. Он вошел улыбаясь, словно улыбка подчеркивала слова: – Мисс Таггарт, поверите ли, я бесконечно счастлив вновь видеть вас! Дэгни не улыбнулась и подчеркнуто вежливо ответила: – Очень любезно с вашей стороны, что пришли. Она кивнула, ее стройная, подтянутая фигура не шелохнулась, лишь голова слегка склонилась в медленном официальном кивке. – Мисс Таггарт, вас бы удивило, если бы я сказал, что искал лишь повода для встречи с вами? – Во всяком случае я постаралась бы не злоупотреблять вашей любезностью, – без улыбки ответила Дэгни. – Прошу вас, доктор Стадлер, садитесь. Он осмотрелся: – Никогда не бывал в кабинете вице-президента железнодорожной компании. Я не ожидал, что он такой… серьезный. Но это соответствует вашей должности. – Случай, о котором я хочу посоветоваться с вами, очень далек от сферы ваших интересов, доктор Стадлер. Вы даже можете счесть странным, что я позвонила вам. Позвольте объяснить вам причину. – То, что вы решили мне позвонить, уже само по себе существенная причина. И поверьте, для меня будет величайшим удовольствием, если я хоть в какой-то степени смогу быть вам полезен. У него была притягательная улыбка человека, который использует ее не для того, чтобы прикрыть ею слова, а для того, чтобы подчеркнуть смелость в выражении искренних чувств. – Это проблема чисто технологического характера, – сказала она четким, ничего не выражающим тоном молодого механика, обсуждающего сложное задание. – Я полностью осознаю ваше презрение к этой области науки. Я не жду, что вы решите мою проблему, это не тот случай, который мог бы заинтересовать вас лично. Мне просто хотелось бы представить ее на ваше рассмотрение и задать вам два вопроса. Мне пришлось побеспокоить вас, так как эта проблема сопряжена с личностью, наделенной выдающимся умом, – она произносила это безличным тоном, констатируя непререкаемую истину, – а в науке, кроме вас, выдающихся умов не осталось. Она не знала, почему ее слова так задели его. Она увидела неподвижное лицо Стадлера, неожиданную серьезность во взгляде, странное выражение, казавшееся чуть ли не умоляющим, затем услышала его серьезный голос, словно обремененный каким-то чувством, придавшим ему чистоту и смирение: – Что это за проблема, мисс Таггарт? Дэгни рассказала ему о двигателе, о месте, где нашла его; рассказала, что установить имя изобретателя невозможно; она не упоминала о подробностях. Она дала ему фотографии двигателя и уцелевшие листы рукописи. Пока он читал, она наблюдала за ним. Сначала она заметила в беглом движении глаз профессиональную уверенность, затем небольшую паузу, более пристальное внимание и, наконец, увидела движение губ, которое у другого человека можно было бы принять за свист. Она видела, как он на время прервал чтение и задумался, словно его мысли разбежались в разных направлениях, пытаясь проследить сразу все; она видела, как он начал быстро перелистывать страницы, потом остановился и заставил себя читать дальше, словно разрываясь между желанием продолжать чтение и попыткой охватить разом все открывающиеся перед его внутренним взором возможности. Дэгни заметила его возбуждение, она знала, что сейчас он забыл и про ее кабинет, и про нее – про все на свете; это изобретение полностью завладело его вниманием, и в благодарность за способность так реагировать ей захотелось, чтобы доктор Стадлер мог нравиться ей. Они молчали более часа, затем он закончил читать и взглянул на нее. – Поразительно! – радостно и изумленно воскликнул он, словно сообщая новость, которой никак не ожидал. Дэгни очень хотелось улыбнуться в ответ и разделить с ним радость, но она лишь кивнула и сухо произнесла: – Да. – Это потрясающе, мисс Таггарт! – Да. – Вы сказали, проблема технологического характера? Она намного шире. Страницы, где он описывает свой преобразователь… Можно увидеть, из какой предпосылки он исходит. Он вышел на новую концепцию энергии, отбросил все шаблоны, в соответствии с которыми его двигатель невозможен. Он сформулировал новую, собственную теорию, раскрыл секрет преобразования статической энергии в кинетическую. Вы понимаете, что это значит? Вы представляете себе, какой подвиг ради чистой, теоретической науки ему пришлось совершить, прежде чем он смог создать этот двигатель? – Кто? – спокойно спросила она. – Простите, что вы сказали? – Это первый из двух вопросов, которые я хотела вам задать, доктор Стадлер. Вы не можете припомнить какого-нибудь молодого ученого, которого знали лет десять назад и который смог бы это сделать? Он задумался, удивленный; у него не было времени углубиться в этот вопрос. – Нет, – нахмурившись, медленно произнес он. – Нет, не могу вспомнить никого… и это бесполезно, потому что такие способности никак не остались бы незамеченными… Кто-нибудь обратил бы на себя мое внимание, мне всегда представляют подающих надежды молодых физиков… Вы сказали, что нашли это в исследовательской лаборатории обычного моторостроительного завода? – Да. – Невероятно. Что он делал в таком месте? – Изобретал двигатель. – Именно это я и имею в виду. Гениальный ученый, который захотел стать промышленным изобретателем? Это просто возмутительно! Он хотел изобрести двигатель и втихаря совершил революцию в энергетике; он даже не побеспокоился о публикации своих открытий, но продолжал работать над своим двигателем. Зачем ему было растрачивать свой гений на бытовую технику? – Наверное потому, что ему нравилось жить на этой земле, – непроизвольно вырвалось у нее. – Простите, что вы сказали? Ничего, я… я прошу прощения, доктор Стадлер. Я не намерена обсуждать… не относящиеся к делу вопросы. Стадлер вновь погрузился в свои мысли: – Почему он не пришел ко мне? Почему не появился в каком-либо выдающемся научном учреждении, где ему и надлежало быть? Если у него хватило ума разработать это, он должен был понимать важность того, что сделал. Почему он не опубликовал статью о своей концепции энергии? В общих чертах я понимаю его концепцию, но – черт возьми! – самые важные страницы отсутствуют, формулировки нет! Наверняка кто-нибудь рядом с ним должен был достаточно хорошо разбираться в этом, чтобы рассказать о его работе всему миру. Почему же этого не сделали? Как можно было отказаться, просто взять и отказаться от такого открытия? – Есть ряд вопросов, на которые я не могу ответить. – И кроме того, с чисто практической точки зрения, почему этот двигатель оставили в куче хлама? Да любой, даже самый недалекий промышленник с руками оторвал бы этот двигатель, чтобы сделать целое состояние. Для того чтобы распознать его коммерческую ценность, особого ума не надо. Впервые за все время разговора Дэгни горько улыбнулась, но ничего не сказала. – А что, найти изобретателя невозможно? – спросил он. – Совершенно невозможно. – Вы считаете, что он еще жив? – У меня есть основания так думать. Но я не уверена. – Предположим, я попытаюсь найти его по объявлению. – Нет, не надо. Но если бы я поместил объявление в научных изданиям и попросил доктора Ферриса… – Он запнулся, его быстрый взгляд встретился с ее взглядом; Дэгни молча выдержала его взгляд; он первый опустил глаза и твердо, холодно закончил: – Я попрошу доктора Ферриса передать по радио, что я желаю с ним встретиться, неужели он откажется? – Да, доктор Стадлер, думаю, что откажется. Он не смотрел на нее. Дэгни заметила, как мышцы лица сжались и вместе с тем как-то обмякли, она не могла сказать, какой свет угасал в нем и что заставило ее думать об угасающем свете. Стадлер небрежным жестом бросил рукопись на стол: – Люди, которым не хватает практичности, чтобы продавать свои мозги, должны лучше изучить условия объективной реальности. Он взглянул на нее, словно ожидая гневной реакции. Не ее ответ был хуже, чем гнев, – ее лицо ничего не выражало, будто его суждение не имело для нее никакого значения. Она вежливо произнесла: – Я хотела спросить вас еще об одном. Не могли бы вы порекомендовать мне физика, который, по вашему мнению, смог бы взяться за восстановление двигателя? Он посмотрел на нее и усмехнулся, но в этой усмешке сквозило страдание. – Вас это тоже мучает, мисс Таггарт? Невозможность найти мало-мальски сведущего человека? – Я переговорила с несколькими физиками, которых мне рекомендовали, и поняла, что они безнадежны. Стадлер наклонился вперед. – Мисс Таггарт, – спросил он, – вы обратились ко мне, потому что доверяете мне как ученому? – Вопрос был открытой мольбой. – Да, – беспристрастно ответила она. – Как ученому я вам доверяю. Стадлер откинулся назад; у него был такой вид, словно потаенная улыбка сняла напряжение с его лица. – Мне очень хочется вам помочь, – дружелюбно сказал Стадлер, – и это желание отнюдь не бескорыстно, потому что сейчас у меня нет проблемы сложнее, чем набрать талантливых работников в свой отдел. Да что там талантливых! Меня устроил бы человек, подающий хоть какие-то надежды, но из тех, кого ко мне направляют, не выйдет даже приличного автомеханика. Не знаю, то ли я старею и становлюсь более требовательным, то ли человечество деградирует, но в годы моей молодости мир не был столь интеллектуально бесплодным. А сейчас… Если б вы только видели тех, с кем мне приходится общаться… Стадлер внезапно замолчал и задумался, словно неожиданно вспомнив о чем-то. У Дэгни появилось такое чувство, словно он знает что-то, о чем не хочет говорить. Это чувство переросло в уверенность, когда Стадлер негодующе резким тоном, будто уходя от неприятной темы, сказал: – Нет, мисс Таггарт, я не знаю, кого вам порекомендовать. – Что ж… Это все, что я хотела выяснить, доктор Стадлер. Спасибо, что нашли для меня время. Минуту он сидел молча, словно не решался уйти. – Мисс Таггарт, не могли бы вы показать мне сам двигатель? – спросил он. Дэгни удивленно посмотрела на него: – Конечно… если вы хотите. Но он в подземном хранилище, в одном из тупиковых тоннелей. – Это ничего, если вы не откажетесь проводить меня. У меня нет никаких особых побуждений. Так, любопытство. Мне просто хотелось бы взглянуть на него. Когда они стояли в каменном подвале над стеклянным ящиком с металлическими обломками, Стадлер снял шляпу, и Дэгни не могла определить, был ли это обыкновенный жест человека, внезапно сообразившего, что он находится в одном помещении с женщиной, или же это движение сродни тому, как обнажают голову у гроба усопшего. Они стояли в тишине при свете единственной лампочки, отражавшемся от стеклянной поверхности ящика. Вдалеке стучали колеса, и временами казалось, что внезапный резкий толчок разбудит безжизненные обломки в стеклянном ящике. – Это замечательно, – тихо сказал доктор Стадлер. – Какое счастье видеть великую, новую, гениальную идею, принадлежащую не мне. Дэгни посмотрела на него, желая удостовериться, что поняла его правильно. Он произнес эти слова с искренностью, отбрасывающей все условности, не беспокоясь о том, стоило ли позволять ей услышать признание в его страданиях, видя перед собой лишь лицо женщины, способной понять. – Мисс Таггарт, знаете ли вы отличительную черту посредственности? Негодование из-за успеха другого. Эти обидчивые бездари трясутся над тем, как бы их кто не обскакал. Они и понятия не имеют, какое одиночество появляется, когда достигаешь вершины. Им чуждо это чувство тоски, когда так хочется увидеть человека, равного тебе, разум, достойный преклонения, и достижение, которым можно восхищаться. Они скалятся на тебя из своих крысиных нор, полагая, что тебе нравится затмевать их своим блеском, а ты готов отдать год жизни, чтобы увидеть хоть проблеск таланта у них самих. Они завидуют великому свершению, и в их понимании величие – это мир, где все люди заведомо бездарней их самих. Они даже не осознают, что эта мечта – безошибочное доказательство их посредственности, потому что человеку воистину великому такой мир просто противен. Им не дано понять, что чувствует человек, окруженный посредственностью и серостью. Ненависть? Нет, не ненависть, а скуку – ужасную, безнадежную, парализующую скуку. Чего стоят лесть и похвалы людей, которых не уважаешь? Вы когда-нибудь испытывали сильное желание встретить человека, которым могли бы восхищаться? Чтобы смотреть не сверху вниз, а снизу вверх? – Я испытываю это желание всю жизнь, – сказала Дэгни. Это был ответ, в котором она не могла ему отказать. – Я знаю, – произнес он, и в бесстрастной мягкости его голоса было что-то прекрасное. – Я знал это с того момента, как впервые встретился с вами. Поэтому я и пришел сегодня. – Он немного помолчал, но она ничего не сказала, и он продолжил так же спокойно и мягко: – Именно поэтому я хотел увидеть двигатель. – Понимаю, – тепло произнесла Дэгни; тон был единственной формой признательности, которую она могла ему выразить. – Мисс Таггарт, – сказал он, опустив глаза и глядя на стеклянный ящик, – я знаю человека, который мог бы взяться за восстановление двигателя. Он отказался работать на меня, поэтому, возможно, это тот человек, который вам нужен. – Он поднял голову, но перед тем, как увидел восхищение в ее глазах, открытый взгляд, которого так ждал, взгляд прощения, разрушил свое мимолетное искупление, добавив светски-саркастическим тоном: – Молодой человек несомненно не горит желанием работать на благо общества или ради процветания науки. Он сказал мне, что не станет работать на правительство. Предполагаю, что его больше интересуют деньги, на которые он мог бы рассчитывать у частного работодателя. Он отвернулся, чтобы не видеть исчезающее с ее лица выражение, не догадаться о его значении. – Да, – решительно произнесла она, – возможно, это тот человек, который мне нужен. – Это молодой физик из Ютского технологического института, – сухо сказал он. – Его зовут Квентин Дэниэльс. Один мой знакомый прислал его ко мне несколько месяцев назад. Он встретился со мной, но от работы, которую я ему предложил, отказался. Я хотел взять его в свой отдел. У него ум настоящего ученого. Не знаю, справится ли он с вашим двигателем, но во всяком случае может попытаться. Думаю, вы легко найдете его в институте. Не знаю, правда, что он сейчас там делает, год назад институт закрыли. – Спасибо, доктор Стадлер. Я свяжусь с ним. – Если… если хотите, я был бы рад помочь ему с теоретической частью. Я собираюсь заняться работой самостоятельно, начиная с указаний в этой рукописи. Мне хочется раскрыть секрет его энергии – тот, что раскрыл автор. Надо понять его основной принцип. Если это удастся, мистер Дэниэльс сможет закончить работу, касающуюся непосредственно двигателя. – Я буду глубоко признательна за любую помощь с вашей стороны, доктор Стадлер. Они молча шли по вымершим тоннелям, шагая по освещенным голубым светом ржавым рельсам к виднеющимся вдалеке платформам. На выходе из тоннеля они увидели человека, который, стоя на коленях, неуверенно и беспорядочно колотил по стрелке молотком. Рядом, проявляя признаки крайнего терпения, стоял другой мужчина. – Да что случилось с этой чертовой стрелкой? – Не знаю. – Ты тут уже целый час копаешься! – Угу. – И сколько еще прикажешь ждать? – Кто такой Джон Галт? Доктор Стадлер вздрогнул. Когда они прошли мимо рабочих, он сказал: – Не нравится мне это выражение. – Мне тоже, – ответила Дэгни. – Откуда оно взялось? – Никто не знает. Они помолчали, потом он произнес: – Знавал я одного Джона Галта. Но он давно умер. – Кем он был? – Одно время я думал, что он еще жив. Но сейчас я уверен, что он умер. Это был человек такого ума, что, будь он жив, весь мир только о нем и говорил бы. – Но весь мир только о нем и говорит. Стадлер остановился как вкопанный. Да… – медленно произнес он, потрясенный мыслью, которая никогда не приходила ему в голову. – Да… Но почему? – В его словах звучал ужас. – Кем он был, доктор Стадлер? – Почему весь мир говорит о нем? – Кем он был? Он вздрогнул, покачал головой и резко сказал: – Это всего лишь совпадение. Имя вовсе не редкое. Это случайное совпадение. Оно никак не связано с человеком, которого я знал. Тот человек мертв. – Стадлер не мог позволить себе осознать все значение слов, которые добавил: – Он должен быть мертв.
* * * Документ, лежащий на его столе, гласил: "Срочно… Секретно… Чрезвычайные обстоятельства… Крайняя необходимость подтверждена службой директора ОЭПа… На нужды проекта "К" – и требовал, чтобы он продал десять тысяч тонн металла Реардэна Государственному институту естественных наук. Реардэн прочитал его и посмотрел на управляющего заводом, неподвижно стоявшего перед ним. Управляющий вошел и без слов положил бумагу на стол. – Думал, вы захотите взглянуть на это, – произнес он в ответ на взгляд Реардэна. Реардэн нажал кнопку вызова мисс Айвз. Он вручил ей заказ и сказал: – Отошлите его туда, откуда он поступил. Передайте, что ГИЕНу я не продам ни грамма металла Реардэна. Гвен Айвз и управляющий посмотрели на него, друг на друга, снова на него; в их взглядах он прочел одобрение. – Слушаюсь, мистер Реардэн, – ответила Гвен Айвз, принимая листок, словно это была обычная деловая бумага. Она кивнула и вышла из кабинета. Управляющий вышел следом. Реардэн слабо улыбнулся, разделяя их чувства. Ему была безразлична эта бумажка и возможные последствия. Шесть месяцев назад, под влиянием внезапного внутреннего потрясения, которое дало выход напору чувств, он сказал себе: сначала действия, работа завода, потом чувства. Это позволило ему хладнокровно наблюдать за тем, как проводится в жизнь Закон о равном распределении. Никто не знал, как следует исполнять этот закон. Сначала ему сообщили, что он не может выпускать свой металл в количестве, "превышающем количество наилучшего специального сплава, не являющегося сталью", выпускаемого Ореном Бойлом. Но наилучший специальный сплав Орена Бойла был низкопробным месивом, которое никто не хотел покупать. Затем ему сообщили, что он может выпускать свою продукцию в количестве, которое мог бы производить Орен Бойл. Никто не знал, как это определить. Кто-то в Вашингтоне без всяких объяснений назвал цифру, указывающую количество тонн в год. Все приняли это как есть. Реардэн не знал, как "предоставить каждому заказчику иную долю своей продукции". Заказов накопилось уже столько, что, даже если бы ему позволили работать в полную силу, он не смог бы выполнить их и за три года. Кроме того, ежедневно поступали новые заказы. Это были уже не заказы в старом, благородном понимании; это были требования. По новому закону, заказчик, не получивший причитающейся ему равной доли металла Реардэна, имел право подать на Реардэна в суд. Равная доля – никто не знал, сколько это. Вскоре Реардэну прислали из Вашингтона молодого расторопного паренька, только что из колледжа, на должность помощника управляющего по распределению. После длительных переговоров с Вашингтоном паренек сообщил, что каждый заказчик будет получать пять тысяч тонн в порядке поступления заявки. Никто не возражал против этой цифры. Возражения не имели смысла; с таким же успехом и абсолютно законно можно было установить норму в один фунт или миллион тонн. Парнишка открыл на заводе контору, где четыре девицы круглосуточно принимали заявки. При производительности завода на данный момент выполнение заказов должно было растянуться по меньшей мере лет на сто. Пяти тысяч тонн металла не хватило бы и для трех миль железнодорожного полотна "Таггарт трансконтинентал", этого не хватило бы на крепления даже для одной шахты Кена Денеггера. Крупные промышленные предприятия, основные заказчики Реардэна, остались без его продукции. Но неожиданно на рынке появились клюшки для гольфа, сделанные из металла Реардэна, а также кофейные банки, садовые инструменты и водопроводные краны. Кену Денеггеру, который одним из первых сумел оценить новый продукт Реардэна и рискнул, заказав металл вопреки общественному мнению, не было позволено приобрести его; его заказ остался неудовлетворенным и был отменен без предупреждения в соответствии с новым законом. Мистер Моуэн, предавший "Таггарт трансконтинентал" в самый опасный для компании час, теперь производил железнодорожные стрелки из металла Реардэна и продавал их "Атлантик саузерн". Реардэн молча отворачивался, когда ему говорили о том, что было прекрасно известно всем: на его металле многие за считанные дни сколачивали целое состояние. "Нет, – поговаривали в гостиных, – это нельзя называть черным рынком. Никто не продает сплав нелегально. Люди просто продают свое правд на него. Вернее, даже не продают, а просто маневрируют своими долями". Он ничего не желал знать ни о лабиринте гнусных сделок, по которому доли продавались и перепродавались, ни об одном промышленнике из Виргинии, который выпустил за два месяца пять тысяч тонн заготовок из его металла, ни о том, что негласным партнером этого промышленника был человек из Вашингтона. Реардэн знал, что их прибыль с одной тонны его металла в пять раз превышает его собственную. Он молчал. Все имели право на его металл – все, кроме него самого. Паренек из Вашингтона, которого сталелитейщики прозвали Наш Нянь, крутился вокруг Реардэна, глядя на него с изумленным любопытством, что, как ни странно, было формой восхищения. Реардэн относился к нему иронически и не скрывал своей неприязни. У паренька не было ни малейшего понятия о морали; ее напрочь вытравили годы, проведенные в колледже, в результате чего он приобрел излишнюю откровенность, наивную и циничную, как обманчивая невинность дикаря. – Вы презираете меня, мистер Реардэн, – без всякого негодования заявил он однажды. – Это непрактично. – Почему непрактично? Вопрос его явно озадачил парня, и тот не нашелся, что ответить. У него никогда не было ответа на вопрос "почему?". Он изъяснялся утверждениями. Он без колебаний и объяснений говорил о людях: "Он старомоден", "Он неуживчив", "Она неисправима"; закончив колледж с дипломом специалиста-металлурга, он заявлял: "Мне кажется, что для плавки стали требуется высокая температура". Он не высказывал ничего, кроме неопределенных мнений о физической сущности производственных процессов и безапелляционных заявлений о людях. – Мистер Реардэн, – сказал он однажды, – если вы хотите поставлять больше нашей продукции вашим друзьям, я имею в виду, в большем количестве, это можно устроить. почему бы нам не обратиться за специальным разрешением на основании крайней необходимости? У меня есть пара друзей в Вашингтоне. Ваши друзья – весьма важные персоны, крупные бизнесмены, так что обойти все эти тонкости с крайней необходимостью будет несложно. Естественно, это повлечет за собой небольшие затраты. Чтобы утрясти дела в Вашингтоне. Знаете, как это бывает, дела требуют затрат. – Какие дела? – Вы понимаете, о чем я говорю. – Нет, – ответил Реардэн, – не понимаю. Почему бы тебе не объяснить мне? Паренек неуверенно посмотрел на него, что-то взвесил в уме и выдал: – Это непрактичная позиция. – То есть? – Знаете, мистер Реардэн, вовсе не обязательно говорить так. – Как "так"? – Слова относительны. Они лишь символы. Если мы не будем пользоваться скверными символами, то ничего скверного и не будет. Я уже все сказал по-своему, почему вы хотите, чтобы я повторил то же самое, но иначе? – А как я хочу, чтобы ты это повторил? Почему вы хотите, чтобы я сказал эти слова по-другому? – По той же причине, по которой ты этого не хочешь. Парень минуту помолчал, затем сказал: – Знаете, мистер Реардэн, абсолютов нет. Мы не можем придерживаться строгих принципов, мы должны быть гибкими, должны приспосабливаться к сегодняшним реалиям и действовать в соответствии с целесообразностью момента. – Слушай, сопляк, выплавь-ка хоть тонну стали, не придерживаясь строгих принципов, в соответствии с целесообразностью момента. Необычное, почти эстетическое чувство вызвало у Реардэна презрение к пареньку, но не обиду. Парень гармонировал с духом происходящего. Казалось, они отброшены далеко назад, на тысячелетия, во время, к которому принадлежал паренек, но не он, Реардэн. Вместо того чтобы строить новые печи, размышлял Реардэн, я участвую в безнадежной гонке, поддерживая работу старых; вместо разработки новых идей, новых исследований, новых экспериментов по использованию металла Реардэна, я трачу всю энергию на поиски руды: как люди на заре железного века, думал он, но с меньшей надеждой. Он гнал от себя подобные мысли. Он должен был зорко следить за собственными чувствами – словно какая-то часть его самого стала чужой и ее нужно держать под постоянным наркозом, а его воля должна была стать бдительным анестезиологом. Эта часть была неведомой, он знал лишь, что не следует докапываться до ее истоков и выпускать ее на волю. Однажды он уже пережил опасный момент, который не должен повториться. В тот зимний вечер он был один в своем кабинете, его поразила газета с перечнем указов на первой полосе, раскрытая на его столе; он услышал по радио сообщение о пылающих нефтяных вышках Эллиса Вайета. Его первой реакцией – перед тем как возникла мысль о будущем, ощущение шока, ужаса или протеста – был безудержный хохот. Он смеялся, торжествуя победу, избавление, бьющее струей живое ликование, – и в его душе звучали слова: "Да благословит тебя Бог, Эллис, что бы ты ни делал". Осознав смысл своего смеха, Реардэн понял в тот вечер, что теперь приговорен к постоянной бдительности по отношению к самому себе. Как человек, переживший сердечный приступ, он знал, что это было предупреждением и что в нем живет недуг, который в любой момент может поразить его, С тех пор он придерживался ровных, осторожных, строго контролируемых шагов. Но это вновь ненадолго вернулось к нему. Когда он смотрел на заказ ГИЕНа, ему казалось, что отблески зарева над строчками долетали не от мартенов, а от пламени горящих нефтяных вышек. Мистер Реардэн, – сказал Наш Нянь, услышав об отказе выполнить заказ ГИЕНа, – вам не следовало этого Делать. – Почему же? – Будут неприятности. – В каком смысле? – Это правительственный заказ. Вы не можете отказать правительству. – Почему? – Это проект крайней необходимости, к тому же секретный. Очень важный. – Что за проект? – Не знаю. Он же секретный. – Тогда откуда ты знаешь, что он важный? – Так говорят. – Кто? – Вы не должны сомневаться в таких вещах, мистер Реардэн. – Почему? – Потому что не должны. – Если не должен, то это становится абсолютом, а ты говорил, что абсолютов нет. – Это другое дело. – Что же в нем особенного? – Оно касается правительства. – Ты хочешь сказать, что нет абсолютов, кроме правительства? – Я хочу сказать, что, если они считают это важным, значит, так оно и есть. – Почему? – Я не хочу, чтобы у вас были неприятности, мистер Реардэн, а все к этому идет. Вы слишком часто спрашиваете почему. Почему вы так поступаете? Реардэн посмотрел на него и ухмыльнулся. Парень осознал, что сказал, и глупо улыбнулся, но выглядел он несчастным. Человек, пришедший к Реардэну через неделю, выглядел молодо и подтянуто, но не настолько молодо и подтянуто, как ему хотелось. Он был в штатском костюме и кожаных сапогах, какие носят дорожные полицейские. Реардэн не мог точно установить, прибыл он из ГИЕНа или из Вашингтона. – Я правильно понимаю, что вы отказались продать ваш металл Государственному институту естественных наук, мистер Реардэн? – произнес он мягким, доверительным тоном. – Правильно, – подтвердил Реардэн. Но разве это не сознательное нарушение закона? – Понимайте как хотите. И можно узнать причину? Она не заинтересует вас. – Что вы, напротив. Мы хотим оставаться беспристрастными. Вас не должно смущать, что вы крупный промышленник. Мы не поставим это вам в вину. Мы действительно хотим быть беспристрастными с вами, точно так же, как с любым рабочим. Мы хотим знать ваши доводы. Опубликуйте мой отказ в газетах, и любой читатель объяснит вам мои доводы. Подобное уже появлялось в газетах чуть больше года назад. – О нет, нет, что вы! Зачем этот разговор о прессе? Разве мы не можем уладить это дружески, в частном порядке? – Дело ваше. – Мы не хотим, чтобы об этом сообщалось в прессе. – Не хотите? – Мы не хотим причинить вам вред. Реардэн посмотрел на него и спросил: – Зачем ГИЕНу понадобилось десять тысяч тонн металла? Что это за проект "К"? – Ах, это… Это очень важный научно-исследовательский проект, имеющий большое значение; он может принести обществу неоценимую пользу, но, к сожалению, предписания сверху не позволяют мне раскрыть вам его характер во всех деталях. – Знаете, – сказал Реардэн, – могу сообщить вам – в качестве довода, – что не хочу продавать мой металл тем, кто скрывает от меня свои цели. Я создал его и несу моральную ответственность за то, в каких целях он будет использован. – О, об этом не беспокойтесь, мистер Реардэн! Мы освобождаем вас от ответственности. – Предположим, я не хочу быть свободным от нее. – Но… это весьма старомодное и… чисто теоретическое отношение к делу. – Я сказал, что могу назвать это причиной своего отказа. Но не буду – потому что у меня есть другая, главная причина. Я не продам металл Реардэна ГИЕНу ни для каких целей, хороших или плохих, явных или скрытых. – Но почему? – Послушайте, – медленно произнес Реардэн, – можно найти оправдание первобытному обществу, где человек каждую минуту ожидает, что его убьют враги, и вынужден защищаться как может. Но нет оправдания обществу, в котором от человека требуют, чтобы он создал оружие для собственных убийц. – Мне кажутся неуместными такие слова, мистер Реардэн. Я думаю, что мыслить такими категориями непрактично. В конце концов, правительство не может, проводя общенациональную политику, принимать во внимание вашу личную неприязнь к деятельности одного конкретного учреждения. – Так и не надо. – Что вы имеете в виду? – Не надо спрашивать меня о моих доводах. – Но, мистер Реардэн, мы не можем игнорировать нарушение закона. Что вы хотите, чтобы мы сделали? – Делайте что хотите. – Но это просто неслыханно! Никто еще не отказывался продать правительству то, что ему крайне необходимо. Кстати, закон не позволяет вам отказывать в продаже вашего сплава любому заказчику, не говоря уже о правительстве. – Почему же вы тогда не арестуете меня? – Мистер Реардэн, это дружеская беседа. Зачем говорить о таких вещах, как арест? – А разве не это является вашим последним аргументом в споре со мной? – Но зачем говорить об этом? – А разве это не кроется за каждым вашим словом? – Но зачем говорить об этом? – А почему бы и нет? – Ответа не последовало. – Вы пытаетесь скрыть от меня тот факт, что, если бы не этот ваш главный козырь, я бы вас и на порог не пустил? – Но я не говорю об аресте. Зато я говорю. – Не понимаю вас, мистер Реардэн. Я не помогаю вам делать вид, что это дружеская беседа. Она таковой не является. Теперь делайте что хотите. На лице мужчины появилось недоумение, словно он не понимал предмета разногласий, и страх, словно на самом деле он все прекрасно понимал и жил в постоянном страхе разоблачения. Реардэн почувствовал странное возбуждение, будто ему вот-вот откроется то, чего он до сего момента не понимал, будто он напал на след какой-то тайны, еще далекой и потому пока непонятной, но чрезвычайно, жизненно важной. – Мистер Реардэн, – сказал мужчина, – правительству нужен ваш сплав. Вы должны продать его нам, вы же понимаете, что планы правительства не могут зависеть от вашего согласия. – Продажа, – медленно произнес Реардэн, – требует согласия продавца. – Он встал и подошел к окну. – Я скажу вам, что вы можете сделать. – Он показал на запасной железнодорожный путь, где в товарные вагоны грузили болванки сплава. – Приезжайте сюда на своих грузовиках – как обыкновенные бандиты, но без риска, потому что в вас я стрелять не буду и вы это знаете, – возьмите столько металла, сколько вам нужно, и уезжайте. И не пытайтесь перевести мне оплату. Я не приму ее. Не выписывайте чек. Он не будет предъявлен. Если вам нужен мой металл, у вас есть оружие, чтобы завладеть им. Дерзайте! – Господи, мистер Реардэн, что подумает общественность! Это был инстинктивный, непроизвольный возглас. Лицо Реардэна напряглось от беззвучного смеха. Они оба поняли смысл этого возгласа. Реардэн спокойно произнес степенным, непринужденным тоном, давая понять, что разговор окончен: – Вы хотите, чтобы я помог вам сделать вид, что это вполне законная сделка. Увы, ничем не могу помочь. Мужчина не спорил. Он поднялся и сказал: – Вы пожалеете о своей позиции, мистер Реардэн. – Не думаю, – ответил Реардэн. Он понимал, что инцидент далеко не исчерпан. И понимал, что эти люди боятся обнародовать проект "К" вовсе не потому, что он засекречен. Он ощутил необычайную легкость и радостное чувство уверенности в себе. Он знал, что сделал правильные шаги по внезапно открывшемуся ему пути.
* * * Закрыв глаза и удобно вытянувшись, Дэгни полулежала в кресле гостиной. День выдался трудный, но она знала, что вечером увидит Хэнка Реардэна. Эта мысль, казалось, освобождала ее от омерзительно-бессмысленного бремени прожитого дня. Она раскинулась в кресле, наслаждаясь отдыхом, ее единственной целью было ждать, когда в замке повернется ключ. Реардэн не позвонил ей, но она знала, что сегодня у него совещание в Нью-Йорке с поставщиками меди, и он никогда не уезжал из города до утра, и не было еще ночи, которую он не провел бы с ней. Дэгни нравилось ждать его. Это ожидание нужно было ей как мост от серых будней к ярким, счастливым ночам. Предстоящие часы, думала она, как и все ночи, проведенные с ним, прибавятся к лицевому счету жизни, где накапливаются мгновения, наполненные гордостью за то, что их прожили. Единственной гордостью рабочих дней было не то, что она их прожила, а то, что она выжила. Это неправильно, думала Дэгни, ужасно, что кто-то вынужден говорить так даже об одном-единственном часе своей жизни. Но сейчас она не могла об этом размышлять. Она думала о Реардэне, о борьбе, которую он вел все эти месяцы,.– о его борьбе за освобождение; она знала, что поможет ему выстоять как угодно, только не словами. Ей вспомнился один из вечеров. Это было прошлой зимой. Придя к ней, Реардэн достал из кармана небольшой сверток и сказал: "Возьми, это тебе". Она раскрыла его и, не веря своим глазам, изумленно уставилась на рубиновый кулон грушеобразной формы, горевший неистовым кровавым огнем на белом атласе. Это был очень дорогой камень, лишь несколько человек в мире могли себе позволить приобрести его; Реардэн не входил в их число. – Хэнк… зачем? Просто так. Мне захотелось, чтобы ты носила его. – О нет, это ни к чему! Он пролежит у меня без дела. Я так редко куда-нибудь выбираюсь. Когда же мне его носить? Реардэн медленно обвел ее взглядом с ног до головы и сказал: – Я тебе покажу. Он отвел ее в спальню, молча, как хозяин, которому незачем спрашивать разрешения, раздел и повесил кулон ей на шею. Она стояла обнаженная, лишь камень между грудей сверкал словно огромная капля крови. – Ты думаешь, что мужчина дарит своей возлюбленной драгоценности с какой-нибудь целью, а не ради своего удовольствия? – спросил он. – Я хочу, чтобы ты носила его именно так. Только для меня. Мне нравится смотреть на это. Это прекрасно. Она засмеялась; смех получился мягким, низким и бездыханным. Она не могла ни пошевелиться, ни заговорить, только кивнула в знак одобрения и согласия. Она несколько раз кивнула, ее волосы всколыхнулись, затем опустились и замерли неподвижно – она застыла перед ним, наклонив голову. Дэгни прилегла на кровать и лениво вытянулась, запрокинув назад голову. Она лежала, согнув одну ногу и прижав ладонями к губам темно-синюю ткань покрывала. В полумраке спальни рубин сверкал на ее теле ярко-алым светом, как кровоточащая рана, на ее коже отражались лучики, напоминавшие звезду. Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были раскрыты в беспомощном, молящем ожидании. Реардэн стоял и смотрел на нее – на ее плоский живот, втягивающийся при каждом вдохе, на чувственное тело. Он произнес низким, странно тихим голосом: – Дэгни, если бы художник нарисовал тебя такой, какая ты сейчас, мужчины приходили бы смотреть на картину, чтобы испытать мгновение, которого им не дает собственная жизнь. Они назвали бы это величайшим произведением искусства. Они не смогли бы разобраться, что именно они чувствуют, но картина рассказала бы им обо всем – даже о том, что ты не какая-нибудь классическая Венера, а вице-президент железнодорожной компании, потому что это неотъемлемая часть картины, даже обо мне, потому что я тоже ее часть. Дэгни, они почувствовали бы это, и ушли, и легли в постель с первой попавшейся девкой из бара – и даже не попытались бы достичь того, что чувствовали, глядя на картину. Я не стал бы в поисках этого мгновения обращаться к картинам. Я не стал бы гордиться безнадежной страстью, не хотел бы чувствовать мертворожденное желание. Я сам хочу творить страсть, жить ею. Понимаешь? – Да, Хэнк, я понимаю! – ответила она. – "А ты, милый? Ты до конца это понимаешь?" – подумала она, но вслух не произнесла. Однажды вечером, когда на улице бушевала пурга, она пришла домой и увидела огромный букет тропических цветов, стоящий в гостиной напротив черного стекла окна, в которое неистово бились снежные хлопья. Букет состоял из гавайского имбиря высотой в три фута; большие цветки походили на шишки, сложенные из лепестков – чувственных, как нежная кожа, и алых, как кровь. – Я увидел их в витрине цветочного магазина, – объяснил Реардэн, когда пришел. – Мне было приятно смотреть на них сквозь пургу. Но вещь, выставленная в витрине на всеобщее обозрение, теряет всю свою ценность. С тех пор она часто находила у себя цветы, – цветы, присланные без открытки, но своей фантастической формой, яркими красками, непомерной ценой говорящие о приславшем их. Он принес ей золотое колье из маленьких квадратных пластинок с сочленениями. Оно легло на шею и плечи сплошным золотым покровом, как рыцарские доспехи. "Носи его с черным платьем", – приказал он. Он подарил ей бокалы, высокие и тонкие, сделанные известным мастером из цельных кусков горного хрусталя. Дэгни видела, как он держал один из них, когда она наливала выпить, – словно прикосновение хрусталя к пальцам, вкус напитка и выражение ее лица слились в едином мгновении наслаждения. – Мне нравится смотреть на красивые вещи, – сказал он – но я никогда их не покупал, не видел в этом смысла. Теперь он появился. Однажды зимним утром он позвонил ей на работу и сказал: – Сегодня мы ужинаем вместе. Оденься получше. У тебя есть голубое вечернее платье? Надень его. – Это был скорее приказ, чем приглашение. Платье, которое она надела, было сшито в виде легкой туники приглушенно-голубого цвета и придавало ей вид незащищенной простоты, вид статуи в голубых тенях летнего сада. Он принес и накинул ей на плечи пелерину из голубого песца, окутавшую ее от подбородка до кончиков туфель. – Хэнк, это нелепо, – засмеялась она, – это не мой стиль! – Не твой? – спросил он, подводя ее к зеркалу. Необъятный меховой покров превратил ее в ребенка, укутанного в метель; роскошный материал создавал некий извращенный контраст, превращая безгрешный в своей неуклюжести меховой мешок в нечто элегантное и подчеркнуто чувственное. Мех был светлым, сияющим голубизной, которую нельзя увидеть, лишь ощутить, как легкий туман, как намек на цвет, воспринимаемый не зрением, а руками, будто, не прикасаясь, чувствуешь, как ладони погружаются в мягкий мех. Пелерина скрывала Дэгни полностью, виднелись лишь каштановые волосы, голубовато-стальные глаза и губы. Она повернулась к Реардэну с беспомощной испуганной Улыбкой: – Я… я не знала, что выгляжу в этом… так. – Я знал. Они ехали по темным улицам, она сидела рядом с ним. Проезжая мимо фонарей на перекрестках, они видели искрящийся падающий снег. Она не спрашивала, куда они едут. Откинувшись на спинку сиденья, Дэгни смотрела на хлопья снега. Она плотно укуталась в меховую пелерину; платье под ней казалось невесомым, сама пелерина ощущалась как объятие. Дэгни смотрела на лучи света, бьющего сквозь снежную завесу, на сжимающие руль руки в перчатках, на аскетически-утонченную фигуру в черном пальто с белым шарфом; она думала, что Реардэн своим обликом поразительно созвучен этому огромному городу, с его отшлифованными тротуарами и аккуратными домами. Машина нырнула в тоннель, пронеслась по гулкой трубе под рекой и поднялась на кольцо эстакады под открытым черным небом. Теперь огни находились под ними, в расстилающихся на мили голубоватых окнах, дымовых трубах, склонившихся кранах, красных языках пламени и длинных, тусклых тенях промышленной зоны. Она вспомнила, как однажды видела Реардэна на его заводе, – испачканный сажей лоб, прожженная кислотой спецовка, которая сидела на нем так же элегантно, как смокинг. И всему этому он тоже созвучен, думала она, глядя вниз, на равнины Нью-Джерси, – всем этим кранам, огням и грохочущим механизмам. Когда они мчались сквозь метель вниз по темной пустынной загородной дороге, она вспомнила, как он выглядел во время летнего отдыха; он лежал, растянувшись на траве на дне ущелья, и лучи солнца играли на его обнаженных руках. Он был вполне созвучен этому месту, думала Дэгни, нет, он созвучен всему, созвучен Земле… Потом она подобрала более точные слова: это хозяин Земли, который ощущает себя на ней спокойно и уверенно, как дома. Почему же тогда, думала она, он должен нести тяжкое бремя, которое, с безмолвной покорностью и сам того не осознавая, взвалил на себя? Дэгни не могла ответить на этот вопрос, но чувствовала, что ответ где-то рядом, совсем близко и что скоро она все поймет. Ей не хотелось думать об этом сейчас, потому что они уносились прочь от. этого тяжкого бремени, потому что сейчас, сидя в стремительно мчащейся машине, они чувствовали себя счастливыми. Дэгни незаметно склонила голову, чтобы на миг коснуться его плеча. Машина съехала с шоссе и свернула в сторону квадратных окон, светившихся вдалеке за голыми, похожими на решетку, ветвями деревьев. Спустя несколько минут Дэгни и Реардэн сидели при мягком тусклом свете за столиком у окна, глядя сквозь темноту на деревья. Гостиница стояла на вершине холма, со всех сторон окруженная лесом. Роскошная, со вкусом отделанная, она была местом, где можно уединиться, местом, которое еще не обнаружили те, кто любит сорить деньгами и выставлять себя напоказ. Дэгни не замечала ничего вокруг; все слилось в ощущение необычайного комфорта, единственным украшением, привлекшим ее внимание, служили обледеневшие ветви деревьев, сверкавшие в темноте за окном. Она сидела, глядя в окно, голубой мех сполз с ее обнаженных рук и плеч. Прищурившись, Реардэн рассматривал ее с удовлетворением человека, изучающего собственное творение. – Я люблю дарить тебе вещи, – сказал он, – потому что они тебе не нужны. – Не нужны? – Я не просто хочу, чтобы они у тебя были. Я хочу, чтобы они были подарены тебе мною. – Именно поэтому они мне нужны, Хэнк. От тебя. – Разве ты не понимаешь, что для меня это лишь порочное потворство собственным прихотям? Я делаю это не ради твоего удовольствия, а ради своего. – Хэнк! – Возглас вырвался у нее непроизвольно; он выражал веселье, отчаяние, негодование и жалость. – Если бы ты делал мне подарки только ради моего удовольствия, я швырнула бы их тебе в лицо. – Да, швырнула бы… И правильно сделала бы. – И ты называешь это порочным потворством своим прихотям? – По-моему, это называется именно так. – О да! Именно так. А как это называешь ты, Хэнк? – Не знаю, – равнодушно ответил он и настойчиво продолжал: – Знаю только, что если это порочно, то пусть я буду проклят, но именно этого мне хочется больше всего на свете. Дэгни не ответила; она смотрела на Реардэна со слабой улыбкой, словно прося прислушаться к значению этих слов. – Мне всегда хотелось наслаждаться своим богатством, – произнес он. – Я не умел этого делать. У меня даже не было времени понять, как сильно я этого хотел. Но я знал, что вся выплавленная мною сталь возвращается ко мне жидким золотом, которому я мог придать любую форму, какую только пожелаю, и мне следовало наслаждаться этим. Но я не мог. Не мог найти цели для этого. Теперь я нашел ее. Я создал богатство так пусть же оно покупает мне любое удовольствие, какое захочу, включая удовольствие видеть, сколько я могу заплатить за это, включая нелепое желание превратить тебя в предмет роскоши. – Но я и есть предмет роскоши, – сказала она без улыбки. – И ты за него уже давным-давно заплатил. –Чем? – Тем же, чем ты заплатил за свой завод. Дэгни не представляла, понял ли он сказанное с полной, ясной окончательностью, которую обретает мысль, облеченная в слова; но она знала, что в этот момент он ощутил понимание. Она увидела незримую улыбку в его взгляде. – Я никогда не презирал роскошь, – сказал он, – хотя всегда презирал людей, купающихся в роскоши. Я взирал на то, что они называют своими развлечениями, и это казалось мне таким ничтожно-бессмысленным – после того, что я чувствовал на заводе. Я видел, как варят сталь, как по моему желанию тонны расплавленного металла текут туда, куда я хочу. А потом шел на банкет и видел людей, благоговейно трясущихся над своей золотой посудой и кружевными скатертями, словно не столовая призвана служить им, а они ей, словно не они владеют бриллиантовыми запонками и ожерельями, а наоборот. Тогда я убегал к первой же замеченной мною груде шлака – и они говорили, что я не умею наслаждаться жизнью, потому что думаю лишь о делах. Он оглядел тускло освещенную, чеканно изящную комнату и людей за столиками. Они сидели с неловким видом, будто выставленные напоказ. Их баснословно дорогие наряды и столь же баснословно холеные лица призваны были, в совокупности, придать им величие – но величия не получилось. Их лица выражали злобное опасение. Дэгни, взгляни на этих людей. Их называют прожигателями жизни, искателями приключений и сибаритами. Они сидят здесь и надеются, что это место придаст им значительность, а не наоборот. На них нам всегда указывают, как на людей, наслаждающихся материальными благами, и учат, что наслаждение материальными благами – зло. Наслаждение? Наслаждаются ли они? Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки? – Да, Хэнк, страшной и очень, очень важной. – Они – прожигатели жизни, в то время как мы с тобой – дельцы. Ты осознаешь, что мы способны наслаждаться прелестями жизни в гораздо большей степени, чем они? – Да. Он медленно, словно цитируя, произнес: – Зачем мы отдали все это глупцам? Это должно принадлежать нам. – Она испуганно посмотрела на него. Он улыбнулся: – помню каждое слово, которое ты сказала мне на том приеме. Я не ответил тебе тогда, потому что единственным моим ответом, единственным для меня смыслом твоих слов был ответ, за который, как мне казалось, ты бы возненавидела меня; он был: "Я хочу тебя". – Реардэн посмотрел на нее: – Дэгни, тогда это было ненамеренно, но то, что ты говорила, означало, что ты хочешь меня, да? – Да, Хэнк. Он посмотрел ей в глаза и отвел взгляд. Они долго молчали. Он видел нежный сумеречный свет, окружавший их, блеск двух бокалов на столе. – Дэгни, в молодости, когда я работал на рудниках в Миннесоте, мне хотелось дожить до такого вечера, как сегодня. Нет, я работал не ради этого, но часто думал об этом. Но иногда, зимними ночами, когда на небе не высыпали звезды и было ужасно холодно, когда я валился с ног от усталости, так как проработал две смены, и мне больше всего на свете хотелось лечь и уснуть прямо там, в шахте, я думал, что когда-нибудь буду сидеть в таком местечке, как это, где рюмка вина стоит больше моего дневного заработка, и каждая минута, каждая капля и каждый цветок на столе будут мною честно заработаны, и я буду сидеть без всякой цели, кроме наслаждения. Дэгни спросила улыбаясь: – Со своей любовницей? Она увидела вспышку страдания в его глазах и пожалела о сказанном. – С… женщиной, – ответил он. Она знала слово, которого он не произнес. Он продолжил мягким, ровным голосом: – Когда я стал богатым и увидел, что богатые предпринимают ради наслаждения, я подумал, что такого места, которое я представлял, не существует. Я даже не особенно четко его и представлял. Не знал, каким оно будет, знал только, что я буду чувствовать. Давным-давно я перестал надеяться на это. Но сегодня я это чувствую. – Он поднял свой бокал, глядя на Дэгни. – Хэнк, я… У меня в жизни нет ничего дороже, чем быть… предметом роскоши, предназначенным только для тебя.. Он заметил, как дрожала ее рука, державшая рюмку. Он спокойно произнес: – Я знаю это, любимая. Потрясенная, она застыла; он никогда еще не называл ее так. Он откинул голову назад и улыбнулся самой радостной и беззаботной улыбкой, какую она когда-либо видела его лице. – Твое первое проявление слабости, Дэгни, – сказал он. Она засмеялась и кивнула. Он протянул руку через стол и прикоснулся к ее обнаженному плечу, словно поддерживая ее. Нежно смеясь, Дэгни как будто случайно дотронулась губами до его пальцев; она опустила голову, и он не успел заметить, что в ее глазах блестят слезы. Когда она подняла на него глаза, ее улыбка зажглась от его улыбки, и весь оставшийся вечер был их праздником – они отмечали все годы, начиная с тех пор, когда он ночевал в шахте, все годы, начиная с ночи ее первого бала, когда в неуемном желании неуловимого наслаждения она поразилась на людей, ожидавших, что свет и цветы сделают их романтичными. "Нет ли в том, чему нас учили, какой-то страшной и очень важной ошибки?" – размышляла она над его словами, расслабившись в кресле своей гостиной ненастным весенним вечером в ожидании его прихода. "Чуть дальше, милый, – думала она, – смотри чуть дальше и ты освободишься от этого, и от гнетущей, совершенно ненужной боли не останется и следа…" Но она чувствовала, что тоже видит далеко не все, и размышляла над тем, какие шаги ей еще предстоит сделать на пути к ответу на этот вопрос. Идя по темным улицам к ее дому, Реардэн держал руки в карманах пальто, крепко прижав их к туловищу, – он не хотел ни к чему прикасаться, никого задевать. Он никогда еще не испытывал этого – отвращения, которое не было вызвано чем-то определенным, но казалось, наводняло все вокруг так, словно город был насквозь пропитан мерзостью. Реардэн мог понять отвращение к чему-то конкретному и мог с этим бороться, зная, что это не принадлежит его миру; но ощущение, что мир отвратительное место, с которым он не хочет иметь ничего общего, было абсолютно новым, неизвестным чувством.
Реардэн провел совещание с производителями меди, задыхавшимися под грудой указов, которые грозили им полным разорением уже к следующему году. Он ничего не мог им посоветовать, не мог предложить никакого способа решения проблемы; изобретательность, знаменитая способность найти любой выход, чтобы поддержать производство, на этот раз отказали ему, и он не знал, как спасти этих людей. Он прекрасно понимал, что выхода нет; изобретательность – достоинство ума, а проблема, с которой они столкнулись, давно отбросила разум за ненадобностью. "Это все из-за сделки между парнями из Вашингтона и импортерами меди, – сказал один из производителей. – Главным образом компанией „Д'Анкония коппер"". Это был легкий приступ боли, думал Реардэн, чувство разочарования в ожиданиях, на которые он не имел никакого права; ему следовало знать, что от такого человека, как Франциско Д'Анкония, нельзя ожидать ничего другого. И все-таки он не мог понять, почему у него появилось такое чувство, словно где-то в беспросветно темном мире вдруг погас яркий огонек. Реардэн не знал, невозможность действовать вызвала в нем чувство отвращения или отвращение убило всякое желание действовать. Пожалуй, и то и другое, думал он; желание предполагает возможность действовать; действие предполагает наличие цели, достойной действий. Если единственной возможной целью стало выманивание лестью случайного сиюминутного одобрения у людей с пистолетом на поясе, то ни действие, ни желание не могут больше существовать. А может ли существовать жизнь? – равнодушно спрашивал он себя. Жизнь определяется как движение. Жизнь людей – это целенаправленное движение; каково же положение того, кому запрещены цель и движение, существа, закованного в цепи, но еще способного дышать и сознавать, каких блистательных высот можно было бы достичь, если бы?.. Ему остается лишь кричать: "Почему?" – ив качестве единственного объяснения видеть перед собой дуло пистолета. Реардэн пожал плечами; ему даже не хотелось искать ответ. Он безразлично отметил опустошение, вызванное безразличием. Неважно, какую борьбу он вел в прошлом, он никогда не опускался до такой мерзости, как безвольный отказ от действия. В тяжелые моменты он никогда не позволял страданию одержать верх над собой; не отказывался от стремления к радости. Он никогда не сомневался в сущности мира и в величии человека как энергии и ядра этого мира. Несколько лет назад он с презрительным скептицизмом поражался фанатическим сектам, созданным людьми на темных задворках истории, сектам, веровавшим, что человек загнан в ловушку злорадной вселенной, управляемой злом, ради единственной цели – мучений. Сегодня он понял, каким было их видение и восприятие мира. Если то, что он видел вокруг, – мир, в котором он живет, он не хочет касаться ни малейшей его частички, не хочет бороться с ним. Он аутсайдер, посторонний, ему нечего терять и незачем дальше жить. Дэгни и желание видеть ее сохранились как единственное исключение. Желание осталось. Но он был потрясен, осознав, что не испытывает ни малейшего желания разделить с ней сегодня постель. Страсть, не дававшая ему ни малейшей передышки, все возраставшая, питавшаяся собственной удовлетворенностью, исчезла. Это было странное бессилие – но не рассудка и плоти. Он чувствовал, так же страстно, как и всегда, что она для него самая желанная женщина в мире, но это порождало лишь желание желать ее, желание чувствовать, но не само чувство. В этом бесчувствии не ощущалось ничего личного, будто оно не имело отношения ни к нему, ни к ней, будто секс входил в сферу, ставшую для него недосягаемой. – Не вставай, оставайся там, ты столь откровенно ждала меня, что я хочу посмотреть на это подольше. – Он сказал это в дверях, увидев ее в кресле, увидев, как она вздрогнула и попыталась подняться; он улыбался. Реардэн заметил, словно какая-то часть его с беспристрастным любопытством наблюдала за его реакцией, что его улыбка и неожиданная радость были неподдельными. Он вновь обнаружил то чувство, которое испытывал всегда, но никак не мог осознать, потому что оно всегда было безусловным и непосредственным, – чувство, не позволяющее ему приходить к ней страдающим. Это было больше чем гордость от желания скрыть свое страдание, это было понимание, что мысль о страдании недопустима в ее присутствии, что какая бы то ни было форма их притязания ДРУГ на друга не должна мотивироваться болью и требовать жалости. Он не приносил жалость и не за ней приходил. – Тебе все еще нужны доказательства, что я всегда жду тебя? – спросила она, послушно откидываясь назад в кресле; ее голос был не нежным и умоляющим, а звонким, насмешливым. – Дэгни, почему большинство женщин никогда в этом не признаются, а ты признаешься? – Потому что они никогда не уверены, что их нельзя не хотеть. Я же в этом уверена. – Я всегда восхищался уверенностью в себе. – Уверенность в себе – лишь часть того, что я сказала, Хэнк. – А в целом? – Уверенность в своей ценности – и в твоей. – Он взглянул на нее, словно ловя внезапно промелькнувшую мысль, и она, засмеявшись, добавила: – Я не уверена, что мне удалось бы удержать такого человека, как Орен Бойл, например. Он вообще не захотел бы меня. Но ты хочешь. – Не означает ли это, – медленно спросил он, – что я поднялся в твоих глазах, когда ты поняла, что я хочу тебя? – Конечно. – У большинства людей, которых кто-то хочет, др реакция. – Да, другая. – Большинство людей чувствуют, что поднялись в собственных глазах, если другие хотят их. – А я чувствую, что другие поднялись до моего уровня, если они хотят меня. И ты, Хэнк, точно так же думаешь о себе – неважно, признаешь ты это или нет. "Но я говорил тебе об этом в то первое утро", – думал Реардэн, глядя на нее сверху. Дэгни лежала, лениво растянувшись, с ничего не выражающим лицом, но блестящими от удовольствия глазами. Он знал, что она думала об этом и знала, что он тоже об этом думает. Он улыбнулся, но промолчал. Развалившись на тахте и разглядывая Дэгни через всю комнату, он чувствовал себя прекрасно – словно между ним и вещами, о которых он думал по дороге сюда, встала какая-то временная ограда. Он рассказал ей о стычке с человеком из ГИЕНа, потому что, хотя случившееся и таило в себе опасность, странное чувство удовлетворения от этого осталось. Он хохотнул в ответ на ее возмущение: Не стоит на них сердиться. Это не хуже того, чем они занимаются ежедневно. – Хэнк, может, мне стоит переговорить об этом с доктором Стадлером? – Нет, конечно! – Он должен остановить это. Уж это-то в его силах. – Нет уж, лучше в тюрьму. Доктор Стадлер? Ведь у тебя нет никаких дел с ним, правда? – Я встречалась с ним несколько дней назад. – Зачем? – Насчет двигателя. – Двигателя? – Он произнес это медленно, странным тоном, словно мысль о двигателе неожиданно напомнила ему о чем-то. – Дэгни… человек, который изобрел двигатель… действительно жил на свете? – Да… конечно. Что ты имеешь в виду? – Я хочу сказать… Я хочу лишь сказать, что… это приятная мысль, правда? Даже если его уже нет, он жил… жил так, что изобрел двигатель… – Что случилось, Хэнк? – Ничего. Расскажи мне о двигателе. Дэгни рассказала о своей встрече с доктором Стадлером. Она встала и, пока говорила, расхаживала по комнате; сейчас она не могла лгать, она всегда ощущала подступающую волну надежды и желание действовать, когда дело касалось Двигателя. Реардэн заметил огни города за окном: ему казалось, что они зажигаются по очереди, один за другим, образуя необъятный горизонт, которым он так восхищался; он чувствовал это, хотя знал, что огни светились все время. Затем он понял, что это было в нем самом, – форма, восстанавливающаяся контур за контуром, заключала в себе его любовь к городу. Реардэн понял, что она вернулась, потому что видел на фоне города стройную фигуру женщины с энергично поднятой головой; женщина казалась ему очень далекой, ее шаги напоминали полет. Он смотрел на нее, как на незнакомого человека, он едва осознавал, что это женщина, но видение переходило в чувство, для которого больше всего подходили слова: это мир и его ядро, это то, что составляет город; угловатые линии зданий и угловатые черты лица, лишенные всего, кроме цели, – последовательные этапы изготовления стали и шаги, стремящиеся к своей цели, вот чем были люди, живущие, чтобы изобретать электричество, сталь, печи, двигатели, – они были миром, они,] а не пресмыкающиеся в темных углах людишки, полуумоляющие, полуугрожающие, кичливо выставляя напоказ свои открытые язвы в качестве единственного обоснования права на жизнь и своего единственного достоинства. Пока существует человек с чистым мужеством новой мысли, можно ли оставить мир тем, другим? Пока можно найти единственную форму, дающую ему краткий миг целительного вдохновения, может ли он поверить, что миром завладели язвы, стоны и оружие? Люди, изобретающие двигатели, еще не перевелись, он никогда не усомнится в их реальности, он их воспринимал так, что противоречие делалось невыносимым, что даже отвращение становилось данью им и этому миру – их и его. – Милая… – произнес он, словно неожиданно очнувшись, заметив, что Дэгни замолчала. – Милая… – Что с тобой, Хэнк? – нежно спросила она. – Ничего… Только… не стоило обращаться к Стадлеру. – Его лицо озарилось уверенностью, голос звучал бодро, защищающе и мягко; она больше ничего не заметила, он выглядел как обычно, лишь нотка мягкости в голосе казалась непривычной. – Я тоже так считаю, – сказала она, – но не знаю почему. – Я объясню. – Он подался вперед. – Он хотел, чтобы ты признала в нем того великого Роберта Стадлера, которым он когда-то был и от которого не осталось и следа, что ему очень хорошо известно. Он хотел, чтобы ты выразила почтение к нему, несмотря на его действия и вопреки им. Он хотел, чтобы ты исказила для него реальность, чтобы его величие осталось, а ГИЕН исчез, словно его никогда не существовало. И ты единственная, кто мог сделать это для него. – Но почему я? – Потому что ты жертва. Она изумленно взглянула на него. Он говорил решительно, почувствовав внезапную ясность, словно прозрел и разглядел наконец смутно видимое и ощущаемое. – Дэгни, они занимаются тем, чего мы никогда не понимали. Они знают то, чего мы не знаем, но должны открыть для себя. Я еще не вполне представляю все это, но уже различаю некоторые черты. Этот бандит из ГИЕНа испугался, когда я отказался помочь ему притвориться честным покупателем моего металла. Он был не на шутку напуган. Чем? Я не знаю. Он назвал это общественным мнением, но это далеко не все. Чего ему бояться? У него в руках оружие, тюрьмы, законы, он может отнять мои заводы, если только захочет, и никто не встанет на мою защиту, и он это знает. Зачем же ему беспокоиться о том, что я думаю? Но он беспокоится. Ему нужно было, чтобы я не считал его бандитом, а назвал своим клиентом и другом. Именно этого доктор Стадлер хотел и от тебя. Ты должна была вести себя так, будто он великий человек, никогда и не пытавшийся уничтожить твою железную дорогу и мои заводы. Не знаю, что они задумали, но они хотят, чтобы мы притворялись, будто видим мир таким же, каким его якобы видят они. Им нужно от нас что-то вроде оправдания. Не знаю, что это за оправдание, но, Дэгни, если мы ценим нашу жизнь, мы не должны давать согласия. Пусть тебя пытают, пусть разрушат твою железную дорогу и мои заводы; им нужно твое согласие – не давай его! Потому что одно я знаю точно: это наш единственный шанс. Она неподвижно стояла перед ним, вглядываясь в туманный контур какой-то формы, которую тоже пыталась осознать. – Да… – сказала она. – Да, я знаю, что ты увидел… Я тоже чувствовала это – но оно лишь промелькнуло мимо, слегка задев, прежде чем я смогла разглядеть, как прикосновение холодного ветерка; у меня осталось только чувство, что я должна остановить это… Ты прав. Не знаю, по каким правилам они играют, но мы не должны видеть мир таким, каким они хотят, чтобы мы его видели. Это своего рода подлог, очень древний и страшный, и способ уничтожить его один: проверять каждое их исходное положение, ставить под вопрос все указания. Дэгни повернулась к Реардэну, пораженная внезапной мыслью, но замерла на месте и замолчала, так и не сказав то, что сочла за лучшее не говорить. Она стояла, глядя на него с медленной светлой улыбкой. Где-то в глубине своего существа он знал ту мысль, которую она не захотела высказать, он представлял ее в той еще только зарождающейся форме, которая найдет свое словесное выражение в будущем. Сейчас он не останавливался, чтобы постичь это, потому что в озарившем его просветлении другая мысль, что предшествовала той, стала ясной ему и долго удерживала его. Он поднялся, подошел к Дэгни и крепко обнял ее. Казалось, их тела были двумя потоками, бьющими вверх в одном направлении, и каждый поток нес все их сознание к тому мгновению, когда их губы слились в поцелуе. То, что она чувствовала в этот момент, содержало в себе, как одну из безымянных частей, осознание красоты той позы, в которой он сейчас находился, сжимая ее в объятьях. Они стояли посреди комнаты, возвышаясь над огнями города. Он знал, он открыл сегодня вечером, что вернувшаяся любовь к жизни не принесена возвратившейся страстью, – страсть вернулась лишь после того, как он вновь обрел мир, любовь, ценность и смысл мира; страсть была не реакцией на близость тела Дэгни, а празднованием своей воли к жизни. Он не сознавал этого и не думал об этом, ему не нужны были слова, но, почувствовав отклик ее тела, он понял, что все то, что он называл ее пороком, было ее высшей добродетелью – способность испытывать такую же радость жизни, какую испытывал он.
Глава 2. Аристократия блата
Табло календаря за окном ее кабинета, показывало второе сентября. Дэгни устало склонилась над столом. Когда с наступлением сумерек включался свет, первый его луч падал на календарь; и тогда над крышами вспыхивала яркая белая страница, а город сразу как-то тускнел и быстро погружался во тьму. Каждый вечер прошедших месяцев она смотрела на эту далекую страницу. "Дни твои сочтены", – казалось, говорил ей календарь, словно приближаясь к чему-то известному ему, но не ей. Когда-то он отметил начало строительства линии Джона Галта; теперь он отсчитывал часы ее борьбы с .таинственным разрушителем. Люди, строившие новые города в Колорадо, один за другим уходили в безмолвную неизвестность, откуда не доносилось голосов, они не возвращались. Оставленные ими города умирали. Некоторые предприятия, построенные ими, остались без хозяев или закрылись; другими завладели местные власти; и те и другие простаивали. Дэгни почувствовала, что темная карта Колорадо будто разложена перед ней, как схема управления движением с небольшим количеством лампочек, разбросанных в горах. Одна за другой гасли лампочки. Один за другим исчезали люди. В этом была какая-то система, которую она чувствовала, но не могла объяснить; она уже могла почти с уверенностью предсказать, кто будет следующим и когда; но не понимала почему. Из тех, кто когда-то встречал ее, спускающуюся из кабины машиниста на платформу станции Вайет, остался только Тед Нильсен, все еще руководивший заводом "Нильсен моторе". – Тед, ты не будешь следующим? – спросила она во время его недавнего приезда в Нью-Йорк; она старалась улыбнуться. Он ответил мрачно: – Надеюсь, нет. – Что ты имеешь в виду, говоря "надеюсь"? Ты не уверен? Он медленно и тяжело произнес: – Дэгни, я всегда думал, что скорее умру, чем перестану работать. Так же думали и те, кто ушел. Мне представляется невозможным, что я когда-нибудь захочу бросить работу. Но год назад я так же думал о них. Они были моими друзьями. Они понимали, как их уход подействует на нас, оставшихся, и не должны были уходить так, молча, оставляя нам, помимо всего прочего, страх перед необъяснимым, – по крайней мере без чрезвычайно веской на то причины. Месяц назад Роджер Марш, владелец "Марш электрик", сказал мне, что, несмотря на ужасные перспективы, скорее прикует себя цепью к рабочему столу, чем оставит работу. Он был взбешен поведением людей, которые покинули нас, клялся, что никогда не сделает этого. "Если возникнет нечто, чему я не смогу сопротивляться, – сказал он, – клянусь, у меня хватит ума оставить тебе записку, хоть какой-нибудь намек на то, что произошло, чтобы тебя не терзал страх, который испытываем мы оба сейчас". Он поклялся. И две недели назад исчез. Он не оставил мне записки… Дэгни, я не знаю, что сделаю, когда встречу это, чем бы это ни оказалось, – то, что они увидели перед уходом. Ей казалось, что по стране бесшумно шагает разрушитель и огни гаснут при его прикосновении; это он, горько размышляла она, дал двигателю из "Твентис сенчури" задний ход и теперь кинетическая энергия превращается в статическую. Это враг, думала она, сидя за столом в сгущающихся сумерках, враг, с которым она бежит наперегонки. На столе лежал ежемесячный отчет Квентина Дэниэльса. Она все еще не была уверена, что Дэниэльс раскроет секрет двигателя. Но разрушитель, думала она, движется быстро, уверенно, с возрастающей скоростью. Она подумала, останется ли в этом мире кто-нибудь, кто воспользуется двигателем, когда она воссоздаст его. Квентин Дэниэльс понравился ей сразу, как только вошел в ее кабинет, где состоялась их первая беседа. Это был долговязый мужчина лет тридцати, с неприметно-худым лицом и располагающей улыбкой. Тень улыбки все время лежала на его губах, особенно когда он слушал; это была добродушная радость, будто он терпеливо отбрасывал не относящееся к делу и вникал в суть раньше собеседника. – Почему вы отказались работать на доктора Стадлера? – спросила она. Улыбка Дэниэльса стала жестче; это было самым сильным проявлением чувств за все время их беседы. Чувством этим был гнев. Но он ответил спокойно, неторопливо растягивая слова: – Знаете, доктор Стадлер как-то сказал, что первое слово в выражении "независимое научное исследование" лишнее. Должно быть, он забыл об этом. Я хочу сказать, что выражение "государственное научное исследование" является противоречием по определению. Она спросила, какую он занимает должность в Ютском технологическом институте. – Ночной сторож, – ответил он. – Что? – От изумления у нее открылся рот. – Ночной сторож, – вежливо повторил он, будто она не расслышала и причин для изумления не было. Отвечая на ее вопросы, он объяснил, что ему не нравится ни один из оставшихся научных фондов и он хотел бы работать в лаборатории какого-нибудь большого промышленного концерна. "Но кто в наши дни может предпринять долгосрочную исследовательскую программу, да и зачем?" Когда Ютский технологический институт закрылся из-за нехватки средств, Дэниэльс остался там сторожем и единственным обитателем этого учреждения; жалованья хватало на жизнь, и в его распоряжении оказалась целая лаборатория, которую он использовал в личных целях. – Значит, вы проводите собственные исследования? – Верно. – С какой целью? – Ради собственного удовольствия. – Что вы намерены делать, если совершите открытие, представляющее научный интерес или большую коммерческую ценность? Предоставите его в общественное пользование? – Не знаю. Думаю, нет. – Хотите ли вы служить человечеству? – Я таких слов не употребляю, мисс Таггарт. Думаю, вы тоже. Она засмеялась: – Думаю, мы поладим. – Обязательно. Дэгни рассказала ему историю двигателя, и, изучив рукопись, он не сделал никаких замечаний, лишь сказал, что готов работать на любых условиях, которые она назовет. Она попросила его самого назвать их и удивленно запротестовала против низкого ежемесячного оклада, который он назначил. – Мисс Таггарт, – сказал он, – я не хочу получать деньги ни за что. Не знаю, как долго вам придется платить мне и получите ли вы что-то взамен. Я делаю ставку на свой ум и от других никаких ставок не принимаю. Мне не нужно денег за намерения. Но я собираюсь получить деньги за исполненные обязательства. Если мне удастся восстановить двигатель, я оберу вас до нитки, потому что я потребую процент от прибыли и он будет очень высоким. Но в любом случае внакладе вы не останетесь. Когда он назвал процент, на который рассчитывал, она засмеялась: – Да, вы действительно оберете меня до нитки. Но внакладе я не останусь. Хорошо, договорились. Они договорились, что это будет ее частным проектом, а Дэниэльс становится ее наемным служащим; ни один из них не хотел подключать исследовательский отдел компании "Таггарт трансконтинентал". Дэниэльс попросил разрешения остаться на должности сторожа в Юте, где он имел все необходимое лабораторное оборудование. Пока он не добьется успеха, о проекте не должен знать никто, кроме них двоих. – Мисс Таггарт, – сказал он в заключение, – не знаю, сколько лет мне потребуется для решения этой задачи, если это вообще возможно. Но если, проведя остаток жизни над этим проектом, я все-таки добьюсь успеха, то уйду в могилу удовлетворенным. – И добавил: – Единственная моя мечта, которая сильнее желания решить эту проблему, – встретить человека, который когда-то решил ее. Он вернулся в Юту, она ежемесячно посылала ему чек, а он ей – отчет о своей работе. Надеяться на что-то было слишком рано, но его отчеты были единственным лучом света в тумане ее рабочих дней. Закончив читать присланный им отчет, она подняла голову. Календарь за окном показывал второе сентября. Под табло вспыхнуло и засверкало еще больше городских огней. Дэгни подумала о Реардане. Она так хотела, чтобы он был в городе, жаждала увидеть его сегодня вечером. Потом она, осознав дату, вдруг вспомнила, что нужно поспешить домой и переодеться, так как сегодня вечером ей нужно присутствовать на свадьбе Джима. Она не видела его больше года вне стен здания компании. Она не видела его . невесту, но много читала об их помолвке в газетах. Дэгни устало поднялась из-за стола с чувством противного смирения: казалось, легче пойти на свадьбу, чем мучиться потом, объясняя свое отсутствие. Она торопливо шла по платформе терминала, когда услышала голос, зовущий ее по имени: "Мисс Таггарт!"; в голосе звучали настойчивость и вялость одновременно. Она резко остановилась; потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что ее зовет старик из сигаретного киоска. – Я жду вас уже несколько дней, мисс Таггарт. Мне нужно поговорить с вами. – У него было странное выражение лица, словно он старался скрыть испуг. – Извините, – улыбаясь, сказала она, – я всю неделю ношусь туда-сюда, у меня не было времени остановиться. Он не улыбнулся. – Мисс Таггарт, та сигарета со знаком доллара, которую вы дали мне несколько месяцев назад, – где вы ее взяли? Несколько секунд она стояла неподвижно. – Боюсь, это длинная и запутанная история, – ответила она. – Вы каким-то образом можете связаться с человеком который дал вам ее? – Да, хотя не уверена. А что? – Он скажет вам, где взял ее? – Не знаю. А почему вы подозреваете, что не скажет? Он немного поколебался, потом спросил: – Мисс Таггарт, как вы поступаете, когда вам нужно сказать кому-нибудь нечто такое, чего не может быть, и об этом прекрасно знаете? Она весело усмехнулась: – Человек, который дал мне эту сигарету, сказал, что таком случае следует проверить исходные положения. – Он так сказал? О сигарете? – Н-нет, не совсем. А что? Что вы хотите сказать? – Мисс Таггарт, я навел справки повсюду. Я просмотрел абсолютно все справочники по табачной промышленности. Я подверг этот окурок химическому анализу. Такой сорт бумаги не выпускает ни одна фабрика. Насколько я мог выяснить, ароматизированные добавки, входящие в состав этого табака, никогда не использовались ни в одной курительной смеси. Эта сигарета сделана машиной, но ни на одной из известных мне фабрик – а мне известны все фабрики. Мисс Таггарт, насколько я понимаю, эта сигарета сделана не на Земле.
* * * Реардэн стоял с отсутствующим видом, пока официант вывозил из его гостиничного номера сервировочный столик. Кен Денеггер ушел. Комната была погружена в полумрак; по молчаливому согласию они пригасили во время обеда свет, чтобы лицо Денеггера не было замечено и узнано официантами. Они вынуждены были встретиться украдкой, как преступники, которых не должны видеть вместе. Они не могли встретиться в своих кабинетах или на своих квартирах, только непосредственно в городе, в скоплении неразличимых лиц, в его номере-люкс отеля "Вэйн-Фолкленд". Обоим грозило по десять тысяч долларов штрафа и десять лет тюрьмы, если бы стало известно, что Реардэн согласился поставить Денеггеру четыре тысячи тонн металлоконструкций из своего металла. За обедом они не обсуждали ни этот закон, ни свои мотивы, ни риск, на который шли. Они говорили только о деле. Ясно и сухо, как он обычно делал это на совещаниях, Денеггер объяснил, что половины его первоначального заказа хватит на крепления для тех тоннелей, которые могут осесть, если он еще немного промедлит, а также на ремонт обанкротившихся шахт Объединенной угольной компании, которые он приобрел три недели назад. – Отличные шахты, но в ужасном состоянии, в прошлом месяце там произошел несчастный случай – оседание породы и взрыв газа, погибло сорок человек. – Он добавил, словно излагая сухой статистический отчет: – Газеты кричат, что уголь сейчас самый необходимый продукт в стране. И вопят, что угольщики наживаются на дефиците нефти. Одна вашингтонская шайка визжит, что я слишком быстро расширяю свои владения и надо что-то предпринять, чтобы остановить меня, так как я становлюсь монополистом. Другая вашингтонская свора орет, что я недостаточно быстро расширяю свои владения и надо что-то делать, чтобы правительство могло конфисковать мои шахты, так как я жаден и неохотно удовлетворяю потребности общества в топливе. При сегодняшней норме прибыли мое новое приобретение окупится через сорок семь лет. У меня нет детей. Я купил шахты, потому что не могу оставить без угля одного моего клиента – "Таггарт трансконтинентал". Я не перестаю думать о том, что случится, если остановятся железные дороги. – Он немного помолчал и добавил: – Не знаю, почему я все еще беспокоюсь об этом. Кажется, люди в Вашингтоне не представляют, чем все это может обернуться. Но я представляю. Реардэн сказал: Я обеспечу поставку. Когда понадобится вторая часть заказа, дай мне знать. Я поставлю и ее. Под конец обеда Денеггер сказал своим спокойным, невозмутимым тоном, тоном человека, который знает, что говорит: – Если кто-нибудь из моих или твоих служащих узнает об этом и вздумает шантажировать меня частным порядком, я заплачу ему – в пределах разумного. Но если у него окажутся друзья в Вашингтоне, я не стану платить и сяду в тюрьму. – Мы вместе сядем, – сказал Реардэн. Стоя один в затененной комнате, Реардэн подумал, что перспектива попасть в тюрьму оставила его равнодушным. Он помнил время, когда ему было четырнадцать лет и он падал в обморок от голода, но не стал бы воровать фрукты с лотка на тротуаре. Сейчас же возможность угодить в тюрьму – если этот ужин был уголовным преступлением – значила для него не больше, чем возможность попасть под грузовик: несчастный случай без всякого морального значения. Реардэн думал о том, что его заставили скрывать, словно постыдную тайну, единственную за год работы сделку, доставившую ему удовольствие; и еще он должен был скрывать ночи с Дэгни – единственные часы, благодаря которым он был еще жив. Он чувствовал какую-то связь между этими двумя тайнами, существенную связь, которую должен был распознать. Реардэн не мог найти слов, чтобы назвать это, но чувствовал, что в тот день, когда найдет их, он ответит на все вопросы своей жизни. Он стоял с закрытыми глазами, прислонившись к стене, откинув назад голову, и думал о Дэгни, когда вдруг почувствовал, что больше никакие вопросы не имеют для него значения. Он подумал, почти ненавидя эту мысль, что должен увидеть Дэгни сегодня вечером – ведь ночь будет такой короткой, а наутро придется покинуть ее. Он спрашивал себя, надо ли остаться в городе завтра, или следует уехать сейчас, не встречаясь с ней, чтобы ждать, чтобы всегда знать, что тот момент, когда он обнимет ее и посмотрит ей в лицо, еще впереди. "Ты сходишь с ума", – подумал Реардэн, но он знал, что, если бы она была рядом с ним каждое мгновение, все осталось бы по-прежнему, он никогда не сможет насытиться, и бессмысленные терзания не прекратятся, – он знал, что увидит ее сегодня, но мысль об обратном доставляла еще больше удовольствия, эта пытка подчеркивала его уверенность в будущем. Я не выключу свет в гостиной, думал Реардэн, я положу ее на кровать и не буду видеть ничего, кроме изогнутой полоски света, бегущей от талии к лодыжке, – единственной линии, рисующей форму ее стройного тела в темноте, потом поверну ее голову к свету, чтобы видеть ее лицо – уступающее, покорное, выражающее страдание, губы, ждущие его. Он стоял у стены и ждал, когда события дня одно за другим отодвинутся в прошлое, чтобы почувствовать себя свободным и знать, что следующий отрезок времени принадлежит ему. Когда дверь в номер без предупреждения распахнулась, он сначала не расслышал, даже не поверил этому. Он увидел силуэт женщины и коридорного, который поставил чемодан и исчез. Голос, который он услышал, принадлежал Лилиан: – Генри! Один и в темноте? Она нажала выключатель возле двери. Ее изящный светло-бежевый дорожный костюм выглядел так, словно она путешествовала под стеклом; она улыбалась и стягивала перчатки с видом человека, который наконец-то добрался до дома. – Ты проводишь вечер здесь, дорогой? – спросила она. – Или собирался уходить? Реардэн не знал, сколько прошло времени, прежде чем он ответил: – Что ты тут делаешь? – Боже, неужели ты забыл, что Джим Таггарт пригласил нас сегодня на свадьбу? – Я не собирался идти к нему на свадьбу. – А я собиралась. – Почему же ты не сказала ничего утром, пока я не уехал? – Хотела преподнести тебе сюрприз, дорогой. – Она весело засмеялась. – Тебя практически невозможно вытащить в свет, но я подумала, что это тебе понравится, если пойти экспромтом, просто пойти и вместе повеселиться, как полагается мужу и жене. Я подумала, что ты не будешь возражать, ты так часто остаешься на ночь в Нью-Йорке. Реардэн почувствовал небрежный взгляд, брошенный на него из-под полей ее шляпы, по-модному сдвинутой набок. Он молчал. – Конечно, я рисковала, – продолжала она. – Может быть, ты собирался ужинать не один. – Он молчал. – Или ты собирался вернуться вечером домой? – Нет. – У тебя дела вечером? – Нет. – Отлично. – Она кивнула в сторону своего чемодана. – Я захватила вечернее платье. Держу пари на букет орхидей, что оденусь быстрее тебя. Он подумал, что Дэгни обязательно будет на свадьбе брата; вечер больше не имел для него значения. – Если хочешь, мы куда-нибудь сходим, – сказал он, только не на эту свадьбу. – Но как раз туда я и хочу пойти! Это же самое нелепое событие сезона, и все мои друзья давно жаждут попасть туда. Ни за что на свете не пропущу этого. Лучше этого шоу в городе ничего не будет – оно так рекламировалось! Донельзя смехотворный брак, но от Джима Таггарта этого можно было ожидать. – Лилиан как бы случайно перемещалась по комнате и рассматривала ее, словно знакомясь с незнакомой местностью. – Целую вечность не была в Нью-Йорке, – сказала она. – Я имею в виду – без тебя. Не по официальному случаю. Реардэн заметил, как ее бесцельно бродивший взгляд остановился, ненадолго задержался на переполненной пепельнице и заскользил дальше. Он почувствовал острый приступ отвращения. Она заметила это и весело засмеялась: – Дорогой, это не успокаивает. Я разочарована. Я очень надеялась найти несколько окурков со следами губной помады. Он оценил ее признание в том, что она за ним шпионит, пусть даже это признание было сделано в шутливой форме. Но что-то в ее подчеркнутой откровенности заставило его усомниться, что она шутит; он почувствовал, что она сказала правду. Он отверг эту мысль как невозможную. Боюсь, что все человеческое тебе чуждо, – сказала она. – Поэтому я уверена, что у меня нет соперницы. А если она все-таки существует, в чем я сомневаюсь, дорогой, не думаю, что стоит беспокоиться из-за этого. Это должна быть женщина, готовая прийти по твоему зову в любое время… Ясно, что это за тип женщин. Он подумал, что впредь ему следует быть осторожнее; он чуть не влепил ей пощечину. – Лилиан, кажется, ты знаешь, – произнес он, – что я не переношу подобных шуток. – Ах, какие мы серьезные! – засмеялась она. – Я и забыла. Ты слишком серьезно ко всему относишься – особенно если это касается тебя лично. – Она вдруг резко повернулась к нему, от улыбки не осталось и следа, на ее лице появилось странное умоляющее выражение, которое он временами замечал, выражение, говорящее об искренности и мужестве. – Предпочитаешь быть серьезным, Генри? Хорошо. Как долго ты намерен держать меня в стороне от твоей жизни? Насколько одинокой я должна быть? Я от тебя ничего не требую. Пожалуйста, живи в свое удовольствие. Но неужели ты не можешь посвятить мне один вечер? Я знаю, ты ненавидишь приемы и тебе будет скучно. Но для меня это очень важно. Назови это пустым тщеславием – я хочу хоть раз показаться в свете со своим мужем. Ты, наверное, не задумывался над этим, но ты очень важный человек, тебе завидуют, тебя ненавидят, уважают и боятся, ты такой мужчина, которого каждая женщина с гордостью хотела бы показать как своего мужа. Можешь называть это женским тщеславием, но это форма счастья любой женщины. Ты не живешь по таким меркам, но я живу. Разве ты не можешь одарить меня всем этим, пожертвовав несколькими часами скуки? Неужели ты не можешь выполнить обязанность и долг мужа? Неужели не можешь пойти туда не ради себя, а ради меня, не потому, что ты хочешь идти, а потому, что этого хочу я? Дэгни, в отчаянии думал Реардэн, Дэгни ни слова не сказала о его домашней жизни, не предъявила ни единой претензии, не высказала ни единого упрека, не задала ни одного вопроса, – он не мог появиться перед ней со своей женой, в качестве мужа, которого показывают с гордостью; ему хотелось умереть, прежде чем он согласится, – но он знал, что согласится. Потому что считал свою тайну виной и обещал самому себе ответить за последствия, потому что признавал: правда на стороне Лилиан. Реардэн был готов вынести любое осуждение и не мог отрицать предъявленного на него права, потому что знал: причина его отказа не давала никакого права отказываться. В его душе раздавался молящий крик: "Боже мой, Лилиан, все что угодно, только не это!", но он не мог позволить себе молить о жалости; он сказал ровным, безжизненным, решительным тоном: – Хорошо, Лилиан, я пойду.
* * * Розовый кончик кружевной фаты застрял в щербатом полу убогой спальни. Шеррил Брукс осторожно приподняла фату и подошла к висящему на стене кривому зеркалу. Она целый день фотографировалась здесь, как уже много раз за последние два месяца. Когда корреспонденты хотели сфотографировать ее, Шеррил улыбалась – недоверчиво и благодарно, но ей уже хотелось, чтобы они приходили пореже. Несколько недель назад, когда девушка словно в омут окунулась в бесчисленные интервью, ее взяла под защиту пожилая "слезовыжималка", которая вела в газете душещипательную "любовную" колонку и обладала циничной мудростью ветерана-полицейского. Сегодня она выпроводила репортеров: "Ладно, ладно, проваливайте!", хлопнув дверью перед их носом, и помогала Шеррил одеваться. Она взяла на себя задачу доставить невесту к алтарю, обнаружив, что больше некому это сделать. Фата, белое атласное платье, изящные туфельки и нить жемчуга на шее Шеррил стоили в пятьсот раз дороже всего содержимого комнаты. Кровать занимала большую часть помещения, в оставшееся пространство с трудом вмещались комод, стул и несколько платьев, висящих за занавеской. Кринолин свадебного платья при ходьбе задевал стены, пышная юбка составляла резкий контраст с тугим строгим корсажем с длинными рукавами; платье было выполнено лучшим модельером города. – Понимаете, когда я работала в магазине, я могла переехать в лучшую комнату, – оправдываясь, сказала Шеррил журналистке, – но мне кажется, что не имеет большого значения, где спать, и я экономила, потому что деньги понадобятся мне в будущем для чего-нибудь существенного. – Она замолчала и улыбнулась, изумленно покачав головой: – Я думала, что они мне понадобятся. – Вы прекрасно выглядите, – сказала "слезовыжималка". – Трудно что-нибудь разглядеть в этом так называемом зеркале, но поверьте, все в порядке. – Как это произошло… Я все никак в себя прийти не могу. Но знаете, Джим такой замечательный! Ему безразлично, что я простая продавщица, живущая в таком месте. Он никогда не упрекал меня этим. – Угу, – с мрачным видом произнесла "слезовыжималка". Шеррил вспомнила, как была удивлена, когда Джим впервые пришел к ней. Он пришел без предупреждения однажды вечером через месяц после их первой встречи, когда она уже не надеялась увидеть его вновь. Девушка была ужасно смущена, ей казалось, что она пытается разглядеть восход солнца, отражающийся в грязной луже, но Джим сидел на единственном стуле и улыбался, глядя на ее смущенное лицо и жалкую комнатушку. Потом он велел ей надеть плащ и повез ее обедать в самый дорогой ресторан города. Он посмеивался над ее нерешительностью, неуклюжестью, страхом взять не ту вилку и над восторгом в ее глазах. Шеррил не знала, о чем он думал. Но Джим знал, что она ошеломлена, – не рестораном, а тем, что он привез ее сюда. Шеррил едва прикоснулась к дорогим блюдам, она воспринимала этот обед не как подачку богатого повесы – так восприняли бы это все девушки, которых он знал, – а как некую блистательную награду, которой она не надеялась заслужить. Через две недели он пришел снова, и они стали встречаться чаще. Он подъезжал к закрытию магазина, в котором она работала, и Шеррил видела, как подружки-продавщицы таращились на нее, на его лимузин, на шофера в форме, открывавшего перед ней дверцу машины. Он возил Шеррил в лучшие ночные клубы и, представляя ее своим друзьям, говорил: "Мисс Брукс работает в "Тысяче мелочей" на Мэдисон-сквер". Девушка замечала странное выражение на их лицах, Джим наблюдал за этими людьми с легкой насмешкой во взгляде. Он хочет избавить меня от необходимости притворяться или смущаться, с благодарностью думала Шеррил. Он находит в себе силы быть честным и не заботиться о том, одобряют ли его другие, с восхищением размышляла она. Но она почувствовала жгучую боль, новую для нее, услышав однажды, как сидящая за соседним столиком женщина, сотрудница интеллектуально-политического журнала, сказала своему другу: "Это так благородно со стороны Джима!" Если бы захотел, он давно получил бы от нее то единственное, что она могла ему предложить в уплату. Шеррил была признательна ему за то, что он не искал этого. Но она чувствовала, что их отношения были для нее огромным долгом и ей нечем расплатиться, кроме молчаливого поклонения. Ему не нужно мое поклонение, думала она. Бывали вечера, когда Джим приходил, чтобы поехать с ней куда-нибудь, но оставался у нее и говорил, говорил, а она молча слушала. Это всегда случалось неожиданно, с какой-то внезапностью, словно он не собирался этого делать, но что-то в нем прорывалось, и он не мог не говорить. Потом Джим тяжело опускался на ее кровать, не видя ничего вокруг, не замечая ее присутствия; лишь изредка его глаза останавливались на ее лице, словно он хотел убедиться, что его слушает живое существо. – …я же не для себя, вовсе не для себя – почему они не верят мне, эти люди? Я вынужден был уступить требованиям профсоюзов и сократить число поездов, и замораживание облигаций было единственным выходом, поэтому-то Висли и дал его мне – для рабочих, не лично для меня. Газеты назвали меня примером для всех бизнесменов – бизнесменов с чувством социальной ответственности. Так они написали. Ведь это правда?.. Разве нет?.. Что плохого в замораживании облигаций? Ну и что из того, что мы немного подкорректировали свои обещания? Это было сделано с самыми благими намерениями. Любой согласится, что хорошо все, что ты делаешь, если делаешь не для себя лично… Но она не ценит моих добрых намерений. Она думает, что все люди, кроме нее, мусор. Моя сестра – безжалостная самоуверенная сука, которой нет дела ни до чьих идей, кроме своих… Почему они так смотрят на меня – она, и Реардэн, и все эти люди? Почему они так уверены в своей правоте?.. Если я признаю их превосходство в материальной сфере, почему бы им не признать мое в духовной? У них разум, но у меня сердце. Они способны сделать состояние, а я способен любить. Разве моя способность не важнее? Разве ее не признали величайшей за все века человеческой истории? Почему же они не признают этого?.. Почему они так уверены в своем величии?.. И если они такие выдающиеся, а я нет, разве им не следует поклониться мне? Разве это не проявление истинной человечности? Чтобы уважать человека, заслуживающего уважения, не надо доброты – это лишь плата, которую он заработал. Уважать недостойного – вот высшее милосердие… Но они не способны на милосердие. Они бесчеловечны. Им нет дела до чьих-то нужд… или слабости. Нет дела… и нет жалости… Шеррил мало что понимала из всего этого, но она видела, что он несчастен и что кто-то обидел его. Джим видел страдание на ее лице, возмущение его врагами, видел взгляд, предназначенный героям, – и это был взгляд человека, переживающего за него. Шеррил не знала, почему она чувствует себя единственным человеком, которому он мог исповедоваться в своих муках. Она принимала это за особую честь, как еще один подарок. Единственный способ быть достойной его, размышляла Шеррил, – никогда ни о чем его не просить. Однажды Джим предложил ей денег; она отказалась с такой болезненно-яркой вспышкой гнева в глазах, что он не пытался этого повторить. Шеррил сердилась только на себя: она решила, что сделала что-то заставившее его принять ее за особу такого типа. Ей не хотелось ни казаться неблагодарной, ни смущать его своей безобразной бедностью; она хотела доказать страстное желание стать лучше и оправдать благосклонность Джима. Шеррил сказала ему, что он может помочь ей, если хочет, подыскав для нее работу получше. Джим не ответил. Все последующие недели она ждала, но он ни разу не упомянул о ее просьбе. Шеррил упрекала себя; ей казалось, что она оскорбила Джима, что он принял это за попытку использовать его. Когда он подарил ей браслет с изумрудами, она была потрясена. Безнадежно стараясь не обидеть Джима, она умоляюще сказала, что не может принять этот подарок. – Почему? – спросил он. – Это не значит, что ты скверная женщина, уплатившая за него обычную цену. Или ты боишься, что я начну предъявлять требования? Ты не доверяешь мне? Он громко засмеялся над ее заикающимся смущением. В тот вечер они пошли в ночной клуб, и Шеррил надела браслет со своим стареньким черным платьем; Джим улыбался с необычным для него выражением удовольствия. Он заставил Шеррил надеть браслет, когда повез ее на большой прием к миссис Корнелиус Поуп. Если Джим считает ее достойной того, чтобы ввести в круг своих друзей, размышляла Шеррил, блистательных друзей, чьи имена она видела в газетах в рубриках светской хроники, нельзя смущать его, явившись в старом платье. Она потратила свои сбережения за год на светло-зеленое платье с глубоким вырезом, поясом из желтых роз и пряжкой из поддельного бриллианта. Войдя в строгое помещение с холодными сверкающими огнями и висящей над крышами небоскребов террасой, Шеррил поняла, что ее наряд здесь совершенно неуместен, хотя и не знала почему. Но она держалась гордо и прямо и улыбалась с отважным доверием котенка, видящего протянутую для игры руку; люди, собравшиеся, чтобы хорошо провести время, не станут никого обижать, рассуждала она. Через час ее улыбка стала беспомощной, смущенной мольбой. Потом, когда она присмотрелась к окружающим, улыбка вовсе исчезла. Она увидела, как дерзко обращались к Джиму элегантно-самонадеянные девицы, они словно никогда не уважали его. Особенно одна, Бетти Поуп, дочь хозяйки; она то и дело высказывала замечания, которых Шеррил не могла понять, потому что не могла поверить, что поняла их правильно. Сначала никто не обращал на нее внимания, если не считать нескольких удивленных взглядов на ее платье. Через некоторое время Шеррил обнаружила, что на нее смотрят все. Одна пожилая дама озабоченно спросила Джима: – Вы сказали, мисс Брукс с Мэдисон-сквер? – как будто речь шла об известном семействе, о котором ей не доводилось слышать. Шеррил заметила на лице Джима странную улыбку, он ответил, заставляя свой голос звучать отчетливо: – Да, косметический отдел. Магазин Ролиз, "Тысяча мелочей". Шеррил заметила, что некоторые из гостей стали слишком вежливы с ней, другие подчеркнуто обходили ее стороной, большинство же держались неуклюже и смущенно; Джим взирал на всех со странной улыбкой. Она попыталась скрыться и, проскользнув к выходу на террасу, услышала, как какой-то мужчина произнес, пожимая плечами: – Н-да, Джим Таггарт сейчас пользуется огромным влиянием в Вашингтоне. – Это было сказано без уважения в голосе. На террасе, где было темнее, она услышала разговор двоих мужчин, и у нее возникло необъяснимое чувство уверенности, что речь шла именно о ней. Один из них сказал: "Таггарт может позволить себе это, если пожелает", второй упомянул римского императора Калигулу. Шеррил посмотрела на прямую стрелу здания компании "Таггарт трансконтинентал", возвышающуюся вдалеке, и ей вдруг показалось, что она поняла: эти люди ненавидят Джима, потому что завидуют ему. Кем бы они ни были, рассуждала Шеррил, какими бы громкими ни были их имена, сколько бы у них ни было денег, никто из них не достиг того, чего достиг он, никто не бросил вызов всей стране, построив железную дорогу, строительство которой все считали невозможным. Она впервые поняла, что может что-то предложить Джиму: все эти люди были так же посредственны и мелки, как людишки, от которых она избавилась в Буффало; он был таким же одиноким, какой всегда была она, и искренность ее чувств – это единственное признание, которое он обрел. Шеррил вернулась в зал, пробираясь сквозь толпу, от слез, которые она пыталась сдержать в темноте террасы, остался лишь ослепительный блеск ее глаз. Джим хотел появляться с ней на людях, хотя она была простой продавщицей, он гордился этим, он привез ее сюда, вызвав негодование своих друзей, – это был жест мужественного человека, плюющего на их мнение, и Шеррил хотелось вторить его мужеству и выставить себя пугалом на этой вечеринке. Но Шеррил обрадовалась, когда все закончилось, и она села рядом с ним в машину, и они поехали сквозь темноту домой. Шеррил почувствовала нескрываемое облегчение. Ее боевой запал перешел в странную безутешность; она старалась заглушить ее. Джим почти не разговаривал; он мрачно смотрел в окно; Шеррил беспокоилась, что разочаровала его. На ступеньках дома, где она снимала квартиру, девушка безнадежно произнесла: – Прости, если я тебя подвела… Он помедлил с ответом и спросил: – Что ты скажешь, если я попрошу тебя выйти за меня замуж? Шеррил посмотрела на него и огляделась – грязный матрас на подоконнике, ломбард через дорогу, мусорное ведро на ступеньках – никто не задает подобных вопросов в таком месте; она не знала, что это означало, и ответила: – Мне кажется… У меня нет чувства юмора. – Шеррил, стань моей женой. Затем они впервые поцеловались, по ее лицу текли слезы, не пролитые на приеме, – слезы потрясения, счастья, ощущения, что это и есть счастье, а тихий и скорбный голос нашептывал ей, что это должно было произойти не так, не так. Шеррил и не думала о газетах, пока Джим не велел ей прийти к нему домой; вся квартира была заполнена людьми с блокнотиками, камерами и вспышками. Впервые увидев свою фотографию в газете – они вдвоем, рука Джима обнимает ее, – она в восторге рассмеялась и с гордостью подумала, что все люди в городе узнали ее. Через некоторое время восторг пропал. Ее фотографировали за прилавком магазина, в метро, на ступеньках ее дома, в ее убогой комнате. Теперь Шеррил охотно взяла бы у Джима денег, чтобы на время помолвки спрятаться в какой-нибудь неприметной гостинице – но он не позволял. Казалось, он хотел, чтобы в ее жизни все оставалось по-прежнему. Публиковались фотографии Джима за рабочим столом, в главном вестибюле терминала "Таггарт трансконтинентал", на подножке его личного вагона, на официальном банкете в Вашингтоне. Целые газетные развороты, статьи в журналах, радиопередачи – все в один голос непрерывно и протяжно кричали о "Золушке" и "бизнесмене-демократе". Шеррил уговаривала себя отбросить подозрительность, когда ей было не по себе; внушала себе, что нельзя быть неблагодарной, когда чувствовала себя задетой. Эти ощущения возникали лишь в те редкие моменты, когда она просыпалась посреди ночи и лежала в тишине, не в силах снова заснуть. Шеррил знала, что потребуются годы, чтобы оправиться, поверить, понять. Все кружилось перед ней, как при солнечном ударе; она ничего не замечала вокруг, кроме Джима Таггарта, таким она видела его в первый раз – в ночь его триумфа. – Дитя мое, – сказала "слезовыжималка", когда в последний раз была у нее; свадебная фата хрустальной волной стекала с волос Шеррил на запятнанные доски пола, – тебе кажется, что человека обижают за его грехи, – и это в какой-то степени верно. Но множество людей попытаются причинить тебе боль за то добро, что увидят в тебе, зная, что это добро, завидуя ему и наказывая тебя за него. Не позволяй этому сломить тебя. – Думаю, я не боюсь, – ответила Шеррил, пристально глядя прямо перед собой, сияние ее улыбки смягчало серьезность взгляда. – Я не имею права бояться. Я слишком счастлива. Знаете, я всегда считала бессмысленным утверждение, что жизнь предназначена для страданий. Я не собиралась подчиняться этому и сдаваться. Мне казалось, что в жизни случается прекрасное и великое. Не думала, что это случится со мной, – так много и сразу. Но я постараюсь быть достойной своего счастья.
* * * – Деньги – источник всех бед и корень зла, – сказал Джеймс Таггарт, – за деньги счастье не купишь. Любовь преодолеет любое препятствие и любую социальную дистанцию. Это, может, и банально, ребята, но это то, что я чувствую. Он стоял в залитом светом банкетном зале отеля "Вэйн-Фолкленд" в кругу обступивших его сразу по окончании церемонии бракосочетания корреспондентов. Джим слышал голоса толпы гостей – словно шум моря перед приливом. Шеррил стояла рядом с ним, ее рука в белой перчатке лежала на его черном рукаве. Она все еще слышала слова, произнесенные во время церемонии, не до конца веря в них: "Что вы чувствуете, миссис Таггарт? Она услышала этот вопрос откуда-то из толпы репортеров. Он послужил толчком, возвратившим ее к реальности: два слова неожиданно сделали происходящее реальным. Шеррил улыбнулась и прошептала задыхаясь: – Я… я очень счастлива… В разных концах зала Орен Бойл, казавшийся слишком тучным для парадной формы одежды, и Бертрам Скаддер выглядевший в ней слишком худым, обозревали толпу гостей с одинаковой мыслью, хотя ни тот, ни другой не признались бы в этом даже себе. Орен Бойл почти убедил себя, что ищет знакомых, а Бертрам Скаддер оправдывал себя тем, что собирает материал для статьи. Но оба они, независимо друг от друга, вычерчивали мысленную таблицу лиц, которые видели, классифицируя их по двум признакам, которые можно было обозначить так: благосклонность и страх. Здесь были люди, чье присутствие означало особое покровительство, оказываемое Джеймсу Таггарту, и люди, чье присутствие выказывало желание избежать враждебности с его стороны, – те, кто протягивал руку, чтобы подтянуть его вверх, и те, кто подставлял спину, чтобы он мог оттолкнуться. По неписаному закону нынешней морали никто не получал и не принимал приглашения от человека выдающегося общественного положения по иным причинам, кроме этих двух. Те, кто относился к первой группе, были по большей части молоды, они приехали из Вашингтона; вторую группу составляли люди постарше, бизнесмены. Орен Бойл и Бертрам Скаддер были из тех людей, которые использовали слова, чтобы не оставаться наедине с собственными мыслями. Слова были обязательством, подспудный смысл которого они не хотели раскрывать. Для построения своей таблицы они не нуждались в словах; классификация проделывалась при помощи мимики: почтительное движение бровей, эквивалентное междометию "ого!", – для первой группы и саркастическое движение губ, заменяющее "так-так!", – для второй. Одно лицо на мгновение расстроило плавную работу вычислительного механизма: холодные голубые глаза и светлые волосы Хэнка Реардэна внесли существенную поправку во вторую колонку – выражение лиц Бойла и Скаддера было равнозначно словам "ничего себе!". Таблица показывала оценку могущества Джеймса Таггарта. Итог получался очень внушительный. Они понимали, что Таггарт отдает себе отчет в этом, наблюдая, как он ходил среди гостей. Он передвигался в режиме азбуки Морзе – точка, тире, точка, с видом легкого раздражения, словно осознавая, скольких людей могло устрашить его неудовольствие. Подобие улыбки на его лице выражало легкое злорадство – он словно знал, что почтение к нему позорило пришедших; знал и наслаждался этим. Хвост гостей, постоянно виляя, тащился за ним, будто их задачей было доставлять ему удовольствие игнорировать их. В этом хвосте непрерывно мерцал мистер Моуэн, там же были доктор Притчет и Больф Юбенк. Самым упорным был Пол Ларкин. Он неустанно описывал круги вокруг Таггарта, его задумчивая улыбка молила о внимании. Иногда взгляд Таггарта скользил по толпе – быстро и украдкой, как фонарик вора; в мимической стенографии, понятной Орену Бойлу, это означало, что Таггарт кого-то искал и не хотел, чтобы это заметили. Поиски закончились, когда пришел Юджин Лоусон; он пожал Таггарту руку и сказал, причем его отвислая нижняя губа походила на подушку, призванную смягчить удар: – Мистер Мауч не смог прийти, Джим. Мистер Мауч очень сожалеет, он даже приказал подготовить его самолет к вылету, но в последний момент возникли непредвиденные обстоятельства, вопрос национальной важности… Таггарт стоял неподвижно, молчал и хмурился. Орен Бойл взорвался смехом. Таггарт так резко повернулся к нему, что остальные ретировались, не дожидаясь сигнала. – Ты что это делаешь? – рявкнул Таггарт. – Веселюсь, Джимми, просто веселюсь, – сказал Бойл. – Висли твой мальчик на побегушках, вернее, был таковым? – Я знаю одного моего мальчика на побегушках, и ему лучше не забывать об этом. – Кто это? Ларкин? Ну, не думаю, что ты говоришь о нем. А если это не Ларкин, то, мне кажется, тебе нужно аккуратнее пользоваться притяжательными местоимениями. Я не имею в виду возрастную категорию, я знаю, что выгляжу молодо для своих лет, но я не переношу местоимений. – Очень умно. Смотри только, умник, как бы у тебя от большого ума не начались неприятности. – Если они действительно начнутся, лови момент. Но только если, Джим, если. – Беда людей, которые себя переоценивают, в том, что у них короткая память. Вспомнил бы лучше, кто помог тебе выбить с рынка металл Реардэна. – Почему же, я помню, кто мне это обещал. Особа, которая потом дергала за каждую ниточку, за которую могла ухватиться, чтобы предотвратить выход именно этого указа, так как посчитала, что в будущем ей потребуются рельсы из металла Реардэна. – Потому что ты потратил десять тысяч долларов, спаивая тех, кто, как ты надеялся, сможет воспрепятствовать указу о замораживании облигаций! – Да. Именно так я и делал. У меня были приятели, владеющие железнодорожными облигациями. И кроме того, у меня тоже имеются друзья в Вашингтоне, Джимми. Да, твои друзья побили моих в деле с замораживанием, но мои побили твоих в деле с "Реардэн стал" – и я это не забыл. Но какого черта! Я на тебя не в обиде, именно так и надо делать дела, только мне-то не надо вешать лапшу на уши, Джимми. Оставь это для фраеров. – Если ты не веришь, что я всегда старался делать для тебя все что могу… – Уверен, что старался. Лучше некуда – учитывая обстоятельства. И дальше будешь стараться, пока у меня есть кто-то, кто нужен тебе, и ни минутой дольше. Поэтому я просто хотел тебе напомнить, что и у меня есть приятели в Вашингтоне. Приятели, которых нельзя купить за деньги, – такие же, как твои, Джимми. – Что это ты такое плетешь? – То самое. Те, кого ты покупаешь, не стоят ни фига, ведь кто-нибудь может предложить им больше, поэтому поле открыто для всех, это напоминает старомодную конкуренцию. Но если у тебя есть компромат на человека, он твой, лиц, предлагающих более высокую цену, не будет, и ты можешь рассчитывать на его дружбу. Что ж, у тебя есть друзья, у меня они тоже имеются. У тебя есть друзья, которых я могу использовать, и наоборот. Разве я против? Какого черта! Каждый чем-нибудь торгует. Если не деньгами – а век денег прошел, – то людьми. – На что это ты намекаешь? – Просто объясняю кое-что, что тебе надо запомнить. Возьмем, к примеру, Висли. Ты обещал ему место заместителя директора Отдела экономического планирования – чтобы обставить Реардэна во время подготовки законопроекта о равных возможностях. У тебя были связи, и я попросил тебя это сделать – в обмен на резолюцию "Против хищнической конкуренции", там были связи у меня. Висли свое дело сделал, а ты уж постарался, чтобы у тебя все было на бумажке. Уверен, что у тебя есть письменные подтверждения всех сделок, которые он провернул, чтобы закон был принят, и при этом брал у Реардэна деньги, чтобы закон провалить, так что Реардэн ни о чем не подозревал. Грязные сделки. Они причинят большие неприятности мистеру Маучу, если выплывут на свет. Ты сдержал свое обещание и добыл ему местечко, поэтому-то тебе казалось, что он твой. И он был твоим. Он принес изрядные барыши, правда? Но это все до поры до времени. Когда-нибудь мистер Висли Мауч может приобрести слишком большое влияние, а эти его делишки останутся в далеком прошлом, и никому не будет дела, как он начал карьеру и кого надул. Нет ничего вечного. Висли был человеком Реардэна, потом твоим, а завтра он может оказаться чьим угодно. – Это намек? – Нет, что ты, дружеское предостережение. Мы старые друзья, Джимми, и думаю, что такими и должны оставаться. Мне кажется, мы можем быть очень полезны друг другу, ты и я, если у тебя не возникнет неверных представлений насчет дружбы. А я… Я верю в равновесие сил. – Это ты помешал Маучу прийти сегодня? – Может, я, а может, и нет. Это твои проблемы. Для меня хорошо, если я это сделал, а еще лучше, если нет. Взгляд Шеррил следовал сквозь толпу за Джеймсом Таггартом. Лица, появлявшиеся перед ней и собиравшиеся рядом, казались такими дружелюбными, голоса были такими теплыми, что девушка была уверена – вокруг нет зла. Она удивлялась, почему некоторые доверительным многозначительным тоном говорили с ней о Вашингтоне, – это были полупредложения, полунамеки, словно от нее ждали помощи в чем-то секретном, о чем она должна была догадаться. Она не знала, что отвечать, но улыбалась и говорила все, что приходило в голову. Она не могла позорить имя "миссис Таггарт", показав свой страх. Потом она увидела врага. Это была высокая стройная фигура в сером платье, которая теперь доводилась Шеррил невесткой. Она почувствовала, как кровь застучала в висках от гнева, и вспомнила о нотках страдания, которые постоянно звучали в голосе Джима. Шеррил считала себя обязанной сделать то, чего не могла сделать раньше. Ее взгляд то и дело возвращался к Дэгни, изучая ее. Фотографии Дэгни Таггарт в газетах изображали облаченную в брюки фигуру или лицо между опущенными полями шляпы и поднятым воротником пальто. Сейчас на ней было серое вечернее платье, казавшееся неприличным, – оно выглядело аскетически скромным, таким скромным, что не останавливало взгляд, позволяя видеть стройную фигуру под ним. В серой ткани присутствовал голубой оттенок, сочетающийся с серыми, как оружейная сталь, глазами Дэгни. На ней не было драгоценностей, только браслет на запястье – цепочка тяжелых металлических звеньев зеленовато-голубого оттенка. Шеррил дождалась, когда Дэгни останется одна, и направилась к ней, решительно пересекая комнату. Она посмотрела в упор в глаза цвета оружейной стали, которые казались холодными и напряженными, глаза, глядящие прямо на нее с вежливо-безличным любопытством. – Я хочу, чтобы вы кое-что знали, – сказала Шеррил натянутым жестким тоном. – Чтобы между нами не было никакого притворства. Я не собираюсь разыгрывать слащавые родственные отношения. Я знаю, что вы сделали с Джимом, вы всю жизнь причиняли ему горе. Я буду защищать его от вас. Я поставлю вас на место. Я – миссис Таггарт. Теперь я – женщина в этой семье. – Все правильно, – ответила Дэгни. – Я – мужчина. Шеррил проводила ее взглядом и подумала, что Джим прав: его сестра злая, холодная, бесчувственная женщина, не удостоившая Шеррил ни ответом, ни признанием – никаким чувством; казалось, Шеррил лишь позабавила ее. Реардэн стоял около Лилиан и всюду следовал за ней. Ей хотелось, чтобы ее видели с мужем; он подчинялся. Он не знал, смотрят на него или нет, ему были безразличны все вокруг, кроме человека, которого он не мог позволить себе увидеть. Его сознание все еще удерживало застывшую картину, когда они с Лилиан вошли в комнату и он увидел смотря на них Дэгни. Реардэн смотрел прямо на нее, готовый принять любой удар. Каковы бы ни были последствия для Лилиан, он скорее публично признается в измене здесь и сейчас, чем позволит себе позорно отвести взгляд от лица Дэгни, придав своему лицу выражение трусливой пустоты, и притвориться, будто не знает, что делает. Но удара не последовало. Реардэн понимал каждый оттенок чувства, отражающегося на лице Дэгни; он знал, что Дэгни не поражена; он видел только безмятежность. Ее глаза встретились с его глазами, будто признавая все значение этой неожиданной встречи, но она смотрела на него так же, как смотрела бы в любом другом месте – в его кабинете или в своей спальне. стоит перед ним и Лилиан, открытая им так же просто, как серое платье открывало ее тело. Она кивнула, учтивый наклон головы предназначался им обоим. Реардэн ответил, заметил короткий кивок Лилиан, увидел, как Лилиан отходит в сторону, и только тогда понял, что так и стоит с наклоненной головой. Реардэн не знал, что говорили ему друзья Лилиан и что он отвечал. Подобно тому, как человек идет шаг за шагом, пытаясь не думать о длине бесконечного пути, он продвигался мгновение за мгновением без участия своего сознания. Он слышал обрывки смеха Лилиан и удовлетворенные нотки в ее голосе. Через некоторое время Реардэн обратил внимание на окружающих его женщин; все они казались похожими на Лилиан – такие же холеные, с тонко выщипанными неподвижно приподнятыми бровями и застывшими в деланном веселье глазами. Он заметил, что они пытаются флиртовать с ним и Лилиан наблюдает за этим, наслаждаясь безнадежностью их попыток. Это, думал Реардэн, и есть счастье женского самолюбия, о котором она умоляла его; он не жил по таким нормам, но должен был принимать их во внимание. Он повернулся, намереваясь скрыться в группе мужчин. Он не мог найти ни одного открытого высказывания в беседе мужчин; о чем бы они ни разговаривали, предмет, казалось, не был истинной темой обсуждения. Реардэн слушал, как иностранец, который распознает некоторые слова, но не может связать их в предложение. Один молодой человек, дерзкий от выпитого, шатаясь, прошел мимо группы мужчин и, ухмыляясь, бросил: "Получил урок, Реардэн?" Реардэн не знал, что имел в виду этот крысеныш, но остальные, похоже, знали; мужчины выглядели ошарашенными и втайне довольными. Лилиан отошла от него, словно предоставляя ему возможность понять, что не настаивает на его неотлучном присутствии. Он уединился в углу, где никто не мог ни увидеть его, ни заметить направления его взгляда. Теперь он позволил себе взглянуть на Дэгни. Он смотрел на серое платье, на колыхание мягкой материи при движении, мгновенно образующиеся складки, тени и свет. Платье казалось голубовато-серой дымкой, застывшей в быстром протяжном изгибе, нисходящем к коленям и к кончикам туфелек. Он помнил каждую линию, которую очертит свет, если дымка рассеется. Реардэн почувствовал глубокую, сверлящую боль – это была ревность к каждому разговаривавшему с ней мужчине. Он никогда не чувствовал этого раньше, но ощутил здесь, где все, кроме него, имели право приблизиться к ней. Потом, словно от неожиданного резкого удара, на миг лишившего его зрения, он ощутил необъятное изумление – зачем он, собственно, здесь и что делает? В этот момент Реардэн забыл все дни и догмы прошедшего, свои убеждения, проблемы; его боль исчезла; он знал лишь одно – будто ясно увидел с большого расстояния, – человек живет ради достижения своих желаний; и он поражался, зачем находится здесь, удивлялся, что кто-то имеет право требовать, чтобы он тратил единственный, невозместимый час своей жизни, тогда как его единственным желанием было обнимать стройную фигуру в сером – все оставшееся ему Для существования время. ему Для существования время. В следующий момент Реардэн почувствовал дрожь, возвращения сознания. Он ощутил пренебрежительное движение губ, сжатых в слова, которые он прокричал самому себе: "Ты подписал контракт, так выполняй его!" Потом он вдруг понял, что в деловых отношениях гражданский кодекс не признает договора, в котором для какой-либо из сторон не предусмотрено адекватное вознаграждение или компенсация. Реардэн не понял, почему он об этом подумал. Мысль казалась неуместной. Он отбросил ее. Когда Джеймсу Таггарту удалось остаться одному в темном углу между горшком с пальмой и окном, он увидел, что к нему пробирается Лилиан Реардэн. Он остановился и подождал. Он не догадывался о ее целях, но по ее виду понял, что ему есть резон выслушать ее. – Тебе понравился мой свадебный подарок, Джим? – спросила Лилиан и засмеялась при виде его смущения. – Нет, не пытайся перебирать все предметы в твоей квартире, угадывая, что же здесь мой подарок. Он не у тебя дома, он прямо здесь, и это не материальный подарок, дорогой. Он увидел на ее лице намек на улыбку, выражение, понимаемое среди его друзей как приглашение разделить тайную победу; это было не то что выражение некой задней мысли, а скорее радость от того, что удалось кого-то перехитрить. Он осторожно, с располагающей приятной улыбкой ответил: – Твое присутствие – лучший подарок, который ты можешь мне предложить. – Мое присутствие, Джим? На мгновение его лицо выразило полнейшее недоумение. Он знал, что она имела в виду, но не ожидал от нее подобного намека. Лилиан открыто улыбнулась: – Мы оба знаем, чье присутствие для тебя является самым ценным – и неожиданным. Тебе не кажется, что это делает мне честь? Удивляюсь тебе. Мне казалось, у тебя дар распознавать потенциальных друзей. Таггарт не стал компрометировать себя; он сохранил осторожно-нейтральный тон: – Я не оценил твою дружбу, Лилиан? – Ну теперь-то, дорогой, ты знаешь, о чем я говорю. Ты не ожидал, что он придет; даже не думал, что он действительно боится тебя, не так ли? Но ты заставил других думать так – а это преимущество, да? – Я… удивлен, Лилиан. Может, точнее сказать впечатлен? Твои гости буквально потрясены. Я по всему залу слышу их мысли. Большинство думают: "Если даже он вынужден искать дружбы с Джимом Таггартом, нам лучше подчиниться". А некоторые рассуждают: "Если уж он боится, что же говорить о нас". Это то, что тебе надо. Конечно, я и не думаю портить тебе торжество, но ты и я – единственные, кто знает, что это удалось тебе не в одиночку. Джим не улыбался; его лицо ничего не выражало, он спросил спокойным голосом, но с точно выверенной жесткой нотой: – Какой навар ты хочешь с этого иметь? Лилиан засмеялась: – В сущности, такой же, как и ты, Джим. Но практически говоря, никакого. Я оказала тебе любезность и не нуждаюсь в ответной любезности. Не беспокойся. Я никого не обрабатываю ради определенных интересов, я не выжимаю из мистера Мауча конкретных постановлений, мне даже не нужно от тебя бриллиантовой диадемы. Разве что драгоценность нематериального свойства, скажем, твоя признательность. Он впервые посмотрел на нее прямо, сузив глаза и отражая ту же полуулыбку, что и она, – для них обоих это означало, что они чувствуют себя одного поля ягодами, это было выражение презрения. – Ты же знаешь, что я всегда обожал тебя, Лилиан, как одну из действительно возвышенных женщин. – Я знаю. – В ее спокойном голосе слышалась легкая усмешка, словно лак поверх ее оциклеванного голоса. Таггарт дерзко изучал ее. – Ты должна простить меня, между друзьями иногда позволительно проявить любопытство, – сказал он нисколько не извиняющимся тоном. – Мне интересно, как ты рассматриваешь возможность определенных денежных расходов или потерь, которые могут затронуть твои личные интересы? Она пожала плечами: – С точки зрения наездницы, дорогой. Если у тебя самая мощная лошадь в мире, ты будешь придерживать ее до удобной тебе скорости, даже пожертвовав ее возможностями, даже если никогда не увидишь максимальной скорости ее бега и ее огромная мощь останется нераскрытой. Иначе нельзя – потому что, пустив лошадь во весь опор, тут же вылетишь из седла… Однако денежный аспект для меня не главное, да и для тебя, Джим. – Я действительно недооценивал тебя, – медленно произнес он. – О да, эту ошибку я готова помочь тебе исправить. Я знаю, какие проблемы он создает тебе. Я знаю, почему ты боишься его, у тебя есть веские причины для этого. Но… ты занимаешься и бизнесом, и политикой, поэтому попытаюсь говорить на твоем языке. Бизнесмен предоставляет товары, а подручный партийного босса предоставляет голоса для голосования, верно? Я хочу, чтобы ты знал: я могу "предоставить" его в любое время, когда сочту нужным. Ты можешь действовать соответственно. В кругу друзей Джима открыться в чем-либо значило дать оружие врагу, но он ответил Лилиан откровенностью на откровенность, сказав: – Эх, если б я мог так же обломать свою сестрицу! Лилиан посмотрела на него без удивления; она не сочла его слова не относящимися к делу. – Да, она крепкий орешек, – сказала она. – Никаких уязвимых мест? Никаких слабостей? – Ничего. – Никаких романов? – Господи! Нет! Лилиан пожала плечами в знак перемены темы; Дэгни Таггарт была человеком, на обсуждении которого ей не хотелось останавливаться. – Думаю, пора оставить тебя, чтобы ты переговорил с Больфом Юбенком, – сказала Лилиан. – У него озабоченный вид, потому что ты весь вечер не смотришь на него; он беспокоится, что литературу обойдут вниманием при дворе. – Лилиан, ты изумительна! – непроизвольно вырвалось у Джима. Она рассмеялась: Дорогой, это и есть нематериальная драгоценность, которой я хотела! На лице Лилиан еще тлела улыбка, когда она пробиралась сквозь толпу, – вялая улыбка, плавно переходящая в выражение озабоченности и скуки, застывшее на всех лицах вокруг. Она шла наугад, довольствуясь ощущением, что на нее смотрят, атласное платье переливалось, как тяжелая пена, при движении высокой фигуры. Ее внимание привлекла зеленовато-голубая вспышка: она на мгновение сверкнула на запястье тонкой обнаженной руки. Затем Лилиан увидела стройную фигуру, серое платье, обнаженные узкие плечи и остановилась. Нахмурившись, она смотрела на браслет. Дэгни повернулась к ней. Среди многого, что возмущало Лилиан, безличная вежливость на лице Дэгни оказалась самой невыносимой. – Что вы думаете о женитьбе своего брата, мисс Таггарт? – спросила Лилиан, невинно улыбаясь. – У меня нет мнения на этот счет. – Вы хотите сказать, что его женитьба не стоит того, чтобы над ней задумываться? – Если вы хотите быть точной, я имею в виду это. – Но неужели вы не видите человеческой значимости его поступка? – Нет. – Вы считаете, что такая личность, как невеста вашего брата, не заслуживает интереса? – Разумеется, нет. – Я завидую вам, мисс Таггарт. Завидую вашему олимпийскому спокойствию. Мне кажется, в этом секрет того, что очень немногие из смертных могут тешить себя надеждой сравниться с вами в сфере бизнеса. Они распыляют внимание, по крайней мере, признают достижения и в других областях. – О каких достижениях мы говорим? – Неужели вы не признаете женщин, которые одерживают выдающиеся победы не в бизнесе, а в сфере человеческих отношений? – Не думаю, что слово "победа" применимо в сфере человеческих отношений. – О, но примите во внимание, с каким усердием должны трудиться другие женщины – если бы работа была для них единственным средством достичь того, чего добилась эта девушка с помощью вашего брата. – Мне кажется, она не вполне осознает, чего добилась. Реардэн увидел их стоящими рядом. Он подошел, чувствуя, что должен слышать, о чем они говорят, невзирая на последствия. Он молча остановился около них, не зная, заметила ли его Лилиан; но был уверен, что Дэгни заметила. – Прошу вас, будьте великодушны к ней, мисс Таггарт, – сказала Лилиан. – По меньшей мере, проявите хоть капельку внимания. Вы не должны презирать женщин, не обладающих вашим замечательным талантом, но проявляющих дарование иного вида. Природа всегда уравновешивает свои дары, восполняя одно другим, вы так не считаете? – Не уверена, что понимаю вас. – О, уверена, что вы не хотите, чтобы я высказалась яснее. – Почему же? Хочу. Лилиан раздраженно пожала плечами; женщины, которые были ее подругами, ее бы давно поняли и заставили замолчать, но эта противница была для нее новой – женщина, которая отказывается считать себя уязвленной. Она не собиралась высказываться яснее, но, увидев взирающего на нее Реардэна, улыбнулась и сказала: – Что ж, возьмем, к примеру, вашу невестку, мисс Таггарт. Какие у нее шансы в этом мире? Никаких – по вашим строгим меркам. Она не смогла бы сделать карьеру в бизнесе. Она не обладает вашим умом. Кроме того, мужчины сделали бы это для нее невозможным. Они, вероятно, нашли бы ее слишком привлекательной. Поэтому она извлекла выгоду из того, что у мужчин тоже есть свои критерии, к сожалению, не столь высокие, как ваши. Она воспользовалась талантом, который вы, я уверена, презираете. Вы никогда не снисходили до конкуренции с нами, обыкновенными женщинами, в исключительной сфере наших стремлений – власти над мужчинами. – Если вы называете это властью, миссис Реардэн, тогда вы абсолютно правы – не снисходила и не снизойду. Дэгни повернулась, чтобы уйти, но голос Лилиан остановил ее: – Мне хочется верить, что вы последовательны, мисс Таггарт, и совершенно лишены человеческих слабостей. Хочется верить, что у вас никогда не возникало желания льстить или оскорблять. Но я вижу, сегодня вы ожидали нас обоих – Генри и меня. – Ну, не сказала бы, я не видела список гостей моего брата. – Тогда почему вы надели этот браслет? Глаза Дэгни спокойно заглянули в глаза Лилиан. – Я всегда его ношу. – Вам не кажется, что шутка заходит слишком далеко? – Это никогда не было шуткой, миссис Реардэн. – Тогда вы поймете меня, если я скажу, что хочу получить этот браслет назад. – Я вас понимаю. Но вы его не получите. Лилиан выждала мгновение, как будто предоставляя Дэгни и себе возможность осознать значение их молчания. На этот раз она смотрела на Дэгни без улыбки: – Что, по-вашему, я должна думать, мисс Таггарт? – Думайте, что вам угодно. – И каковы ваши доводы? – Вы знали мои доводы, когда давали мне браслет. Лилиан взглянула на Реардэна. Его лицо ничего не выражало; она не увидела никакой реакции, ни намека на то, чтобы поддержать или остановить ее, ровным счетом ничего, кроме внимания, что заставило ее почувствовать себя стоящей в луче прожектора. Лилиан вновь прикрылась улыбкой, как щитом, – покровительственной улыбкой, предназначенной для того, чтобы свести предмет разговора на уровень светской беседы. – Я уверена, мисс Таггарт, что вы осознаете, насколько это неуместно. – Нет. – Но вы наверняка знаете, что подвергаете себя риску. – Нет. – Вы не думаете, что вас могут… неправильно понять? – Нет. Лилиан укоризненно покачала головой и улыбнулась: – Мисс Таггарт, вам не кажется, что это тот случай, когда непозволительно наслаждаться абстрактной теорией, а следует учитывать практическую действительность? Дэгни не улыбнулась: – Я никогда не понимала, что означает подобное высказывание. – Я имею в виду, что ваше отношение может быть идеалистическим, а я в этом уверена, но, к сожалению, большинство не разделяет вашего возвышенного расположения духа и неправильно истолкует ваши действия самым отвратительным для вас образом. – В таком случае ответственность и риск на них, но не на мне. – Я восхищаюсь вашей… нет, я не могу сказать "невинностью", не следует ли мне сказать "чистотой"? Вы никогда не думали об этом, я уверена, но жизнь не так пряма и логична, как… рельсы. Прискорбно, но возможно, ваши высокие устремления приведут людей к подозрениям, которые… гм, которые, я уверена, вы считаете грязными и скандальными. Дэгни прямо смотрела на нее: – Я так не считаю. – Но вы не можете игнорировать такую возможность. – Могу. – Дэгни повернулась, намереваясь уйти. – О, зачем же избегать дискуссии, если вам нечего скрывать? – Дэгни остановилась. – Если ваше блестящее – и отчаянное – мужество позволяет вам рисковать своей репутацией, то можно ли игнорировать угрозу для репутации мистера Реардэна? Дэгни медленно спросила: – Какую угрозу? – Я уверена, вы меня понимаете. – Нет. Я уверена, что объяснять нет необходимости. Есть, если вы хотите продолжить этот разговор. Взгляд Лилиан скользнул по лицу Реардэна в поисках знака, который помог бы ей решить, продолжать или закончить беседу. Он не помог ей. – Мисс Таггарт, – произнесла Лилиан, – я не ровня вам в философском отношении к жизни. Я всего лишь обыкновенная жена. Пожалуйста, отдайте мне браслет, если вы не хотите, чтобы я думала то, что могу подумать, ведь вам не хочется, чтобы я произнесла это вслух. – Миссис Реардэн, вам угодно именно здесь и именно таким образом высказать предположение, что я сплю с вашим мужем? – Конечно, нет! – Крик последовал мгновенно; это была паника и автоматический рефлекс – так отдергивает руку карманный воришка, пойманный на месте преступления. Лилиан добавила со злым, нервным смешком: – Такое я и представить себе не могу. – Смесь сарказма и искренности свидетельствовала, что она не кривит душой, хотя и не хочет в этом признаться. Тогда будь любезна извиниться перед мисс Таггарт, – сказал Реардэн. Дэгни затаила дыхание. Обе женщины повернулись к Реардэну. Лилиан не увидела на его лице ничего; Дэгни увидела муку. – В этом нет необходимости, Хэнк, – произнесла она. – Есть – для меня, – холодно ответил Реардэн, не глядя на нее; он смотрел на Лилиан, в его взгляде был приказ, который не мог быть не выполнен. Лилиан пристально смотрела на него с легким удивлением, но без тревоги или злости, как человек, столкнувшийся с чем-то непонятным, но не имеющим значения. – Ну конечно, – почтительно произнесла она, вновь обретая ровный и уверенный тон. – Примите, пожалуйста, мои извинения, мисс Таггарт, если у вас сложилось впечатление, что я подозреваю существование между вами отношений, которые считаю невероятными для вас и, зная его склонности, невозможными для моего мужа. – Она отвернулась и безразлично пошла прочь, оставив их вдвоем, будто нарочито подтверждая справедливость своих слов. Дэгни стояла неподвижно, закрыв глаза; она вспоминала тот вечер, когда Лилиан дала ей браслет. Тогда Хэнк был на стороне жены, теперь он на ее стороне. Из них троих она одна полностью понимала, что это означает. – Дэгни, что бы ты ни сказала, даже самое худшее, ты права. . Она услышала его голос и открыла глаза. Реардэн холодно смотрел на нее, его лицо было сурово и не выражало боли или надежды на прощение. – Милый, не мучай себя, – ответила Дэгни. – Я знала, что ты женат. И никогда не забывала об этом. Я не обижаюсь. Ее первое слово было самым яростным из нескольких ударов, которые он почувствовал: никогда раньше она не называла его так. Она никогда не предоставляла ему возможности услышать нежность в ее голосе, никогда не говорила о его браке во время их встреч; теперь она сказала это, сказала легко и просто. Дэгни увидела злость на его лице – возмущение ее жалостью, презрительное выражение, означающее, что он не выставлял напоказ свои страдания и не нуждается в помощи; потом, признавая, что она так же досконально изучила его, как и он ее, Реардэн закрыл глаза, слегка склонил голову и очень медленно произнес: – Спасибо. Она улыбнулась и отвернулась от него. Джеймс Таггарт держал в руке пустой бокал, когда заметил, как поспешно Больф Юбенк остановил проходящего мимо официанта, словно тот допустил непростительную ошибку. Затем Юбенк продолжил разговор: – Но вы, мистер Таггарт, знаете, что человек, живущий в высших сферах, не может быть понят или оценен. Нам, литераторам, не дождаться поддержки от мира, где правят бал бизнесмены. Они всего-навсего чванливые выскочки из среднего класса или хищные дикари вроде Реардэна. – Джим, – сказал Бертрам Скаддер, похлопывая его по плечу, – лучший комплимент, который я могу тебе сделать, это то, что ты не бизнесмен! Ты культурный человек, Джим, – сказал доктор Притчет, – не бывший рудокоп,, как Реардэн. Мне не нужно объяснять тебе настоятельную необходимость поддержки Вашингтоном высшего образования. – Вам действительно понравился мой последний роман, мистер Таггарт? – продолжал спрашивать Больф Юбенк. – Он действительно вам понравился? Проходя мимо, Орен Бойл взглянул на них, но не остановился. Взгляда было достаточно, чтобы понять, о чем идет речь. Вполне нормально, подумал он, кто чем может, тот тем и торгует. Он знал, о чем шел торг, но ему не хотелось давать этому определение. – Мы живем на заре нового века, – произнес Джеймс Таггарт поверх бокала. – Мы разрушаем тиранию экономической власти. Мы освободили людей от диктата доллара. Мы высвободили духовные цели из зависимости от владельцев материальных средств, освободили культуру от мертвой хватки стяжателей. Мы построим общество, преданное высшим идеалам, и заменим аристократию денег… – …аристократией блата, – раздался голос сзади. Все повернулись. Человек, стоящий лицом к ним, был Франциско Д'Анкония. Его лицо загорело под летним солнцем, а глаза цветом напоминали небо в тот день, когда он получил свой загар. Его улыбка светилась летним утром. Смокинг сидел на нем так, что все прочие сразу приобрели вид ряженых, напяливших костюмы из ателье проката. – В чем дело? – спросил Д'Анкония среди общего молчания. – Неужели я сказал что-то, чего кто-то из присутствующих не знал? – Как ты сюда попал? – Это было первое, что смог произнести Джеймс Таггарт. – Самолетом до Нью-Йорка, на такси из аэропорта, затем на лифте из своего номера с пятьдесят третьего этажа, над вами. – Я не это имел в виду… я хотел сказать… – Не пугайся, Джеймс. Если я приземлился в Нью-Йорке и услышал, что где-то здесь гуляют, то уж непременно объявлюсь, правда? Ты всегда говорил, что я люблю вечеринки. Группа мужчин наблюдала за ними. – Я, конечно, рад тебя видеть, – вежливо произнес Таггарт и, чтобы уравновесить это, воинственно добавил: – Но если ты думаешь, что можешь… Франциско не воспринял угрозу, он выжидающе промолчал, и слова Таггарта повисли в воздухе. Тогда Франциско вежливо спросил: – Если я думаю – что? – Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. – Да. Понимаю. Сказать тебе, что я думаю? – Едва ли сейчас подходящий момент… – Мне кажется, ты должен представить меня своей невесте, Джеймс. Все никак не усвоишь хороших манер, в непредвиденных обстоятельствах ты их сразу теряешь, а в такие моменты манеры особенно необходимы. Повернувшись, чтобы проводить его к Шеррил, Таггарт уловил тихий звук, доносившийся со стороны Бертрама Скаддера; это был зарождающийся смешок. Таггарт знал, что люди, минуту назад ползавшие у его ног, люди, чья ненависть к Франциско Д'Анкония была, возможно, сильнее его собственной, тем не менее, наслаждались зрелищем. Выводы, которые из этого следовали, ему не хотелось формулировать. Франциско поклонился Шеррил и высказал свои наилучшие пожелания так изысканно, словно она была невестой наследника престола. Нервно наблюдавший за этой сценой Таггарт почувствовал облегчение – и смутную обиду, которая, если ее высказать, поведала бы ему, что он желает, чтобы событие было достойно величия, которое придали ему манеры Франциско. Таггарт боялся оставаться рядом с Франциско и боялся дать ему разгуливать среди гостей. Он попробовал отстать на несколько шагов, но Франциско, улыбаясь, вернулся к нему. – Неужели ты думал, что я пропущу твою свадьбу, Джеймс, ведь ты мой друг детства и крупнейший акционер! Что? – задыхаясь, произнес Таггарт и пожалел об этом – его голос выдавал панику. Франциско, казалось, не обратил на это внимания, он произнес невинно-веселым тоном: О, конечно, я знаю. Я знаю каждое подставное лицо в списке акционеров "Д'Анкония коппер". Просто удивительно, сколько в мире богатых Смитов и Гомесов, которым принадлежат крупные пакеты акций богатейшей корпорации в мире! Не осуждай меня за то, что я проявил любознательность и узнал, какие выдающиеся личности входят в число моих крупнейших акционеров. Похоже, я очень популярный человек и владею удивительной коллекцией государственных мужей со всего мира – включая и руководителей народных республик, в которых, по идее, не должно оставаться ни гроша. Таггарт, нахмурившись, сухо сказал: – Имеется много причин – деловых причин, – по которым иногда благоразумнее не делать инвестиций в открытую. – Одна из причин – человек не хочет, чтобы люди знали, что он богат. Вторая – он не хочет, чтобы они узнали, каким образом он разбогател. – Не понимаю, что ты имеешь в виду и что ты имеешь против. – О нет, я вовсе не против. Я ценю это. Множество вкладчиков, мыслящих старомодно, бросили меня после случая с рудниками Сан-Себастьян. Это отпугнуло их. Но у современного поколения акционеров есть доверие ко мне, они, как всегда, работают на доверии. У меня нет слов, чтобы выразить, как высоко я это ценю. Таггарту хотелось, чтобы Франциско говорил не так громко; он не хотел, чтобы вокруг собирались люди. – Дела у тебя идут превосходно, – произнес он осторожным тоном делового комплимента. – Ты находишь? Просто поразительно, как поднялись за последний год акции "Д'Анкония коппер". Но думаю, что не следует быть слишком самонадеянным, – в мире почти не осталось конкуренции, некуда вложить деньги, если вдруг посчастливилось быстро разбогатеть, а тут "Д'Анкония коппер", старейшая компания на свете, компания, которая веками считалась надежной. Только подумай, что пришлось пережить этой компании за истекшие столетия! Поэтому, если вы решили, что это лучшее место, где можно припрятать денежки, что компания несокрушима, что для того, чтобы разрушить "Д'Анкония коппер", потребуется выдающийся человек, – вы абсолютно правы. – Я слышал, что ты стал серьезно относиться к своим обязательствам и наконец-то приступил к работе. Говорят, ты усердно работаешь. – О, это заметили? Ведь только вкладчики-ретрограды имеют обыкновение следить за тем, что делает президент компании. Современные акционеры не видят в этом необходимости. Думаю, они никогда и не присматривались к моей деятельности. Таггарт улыбнулся: – Они просматривают биржевые сводки. Это говорит обо всем, не так ли? – Да, да, говорит – в перспективе. – Должен сказать, я рад, что в прошлом году ты уже не был особым любителем гулянок. Это видно по твоей работе. – Правда? Пожалуй, не совсем, еще не совсем. – Кажется, – произнес Таггарт осторожным полувопросительным тоном, – я должен чувствовать себя польщенным тем, что ты пришел на этот прием. – Я должен был прийти. Я думал, ты ждешь меня. – Нет, не ждал… дело в том… – А следовало бы, Джеймс. Это большое официальное мероприятие, где идет подсчет числа твоих сторонников, жертвы приходят сюда, чтобы показать, как легко их уничтожить, а те, кто их уничтожает, заключают договор о вечной дружбе, который длится три месяца. Не знаю точно, к какой группе принадлежу, но я должен был прийти, чтобы и меня сосчитали, правда? – Господи, ты думаешь, о чем говоришь? – в бешенстве прокричал Таггарт, видя, как напряглись лица вокруг них. – Осторожно, Джеймс. Если ты пытаешься притвориться, что не понимаешь меня, я ведь могу объяснить совсем доходчиво. Если ты считаешь уместным произносить такие… Я считаю это смешным. Были времена, когда люди боялись, что кто-нибудь раскроет секреты, которые неизвестны их ближним. Сегодня боятся, что кто-нибудь произнесет вслух то, о чем все знают. Задумывались ли вы, практичные люди, о том, что этого вполне достаточно, чтобы уничтожить всю вашу огромную сложную систему с ее законами и оружием, – просто если надо точно назвать суть того, чем вы занимаетесь? Если ты думаешь, что на таком торжестве, как свадьба, позволительно оскорблять хозяина вечера… – Что ты, Джеймс, я пришел поблагодарить тебя. – Поблагодарить? – Конечно. Вы оказали мне огромную услугу – ты и твои парни в Вашингтоне и в Сантьяго. Я удивлен только тем, что никто из вас не побеспокоился сообщить мне об этом. Эти указы, которые кто-то издал несколько месяцев назад, задушили производство меди по всей стране. В результате страна неожиданно оказалась вынуждена импортировать намного больше меди. А где же еще в мире осталась медь, как не в "Д'Анкония коппер"? Так что, ты понимаешь, у меня довольно основательная причина быть благодарным. – Уверяю тебя, я не имею с этим ничего общего, – поспешно начал Таггарт, – и кроме того, экономическая политика Америки определяется не теми соображениями, на которые ты намекаешь, не… – Я знаю, чем она определяется, Джеймс. Я знаю, что все началось с парней в Сантьяго, потому что они уже несколько веков находятся на содержании "Д'Анкония коппер", гм, нет, "на содержании" – это чересчур благородно сказано, точнее будет сказать, что "Д'Анкония коппер" несколько веков отстегивает им за крышу, – так, кажется, это называется у ваших бандитов? У парней из Сантьяго это называется налогами. Они имеют свою долю с каждой тонны проданной меди "Д'Анкония коппер". Поэтому они заинтересованы в том, чтобы я продавал как можно больше меда. Но когда мир превращается в народные республики, Америка остается единственной страной, где людей еще не довели до выкапывания в лесах корешков для пропитания, это последний уцелевший рынок на земле. Парни в Сантьяго захотели овладеть этим рынком. Не знаю, что они пообещали парням в Вашингтоне и кто чем и с кем торговался, но знаю, что где-то ты с этим пересекся, потому что ты держишь порядочную долю акций "Д'Анкония коппер". И уверен, ты не рассердился в то утро, четыре месяца назад, на следующий день после того, как вышли указы, увидев, как взлетела "Д'Анкония коппер" на бирже. Пожалуй, она прыгнула со страниц биржевых сводок прямо тебе в лицо. – На каком основании ты придумываешь эти возмутительные истории? Кто дал тебе такое право? – Никто. Я не знал об этом. Просто увидел скачок на этих страницах. В то утро. Это о многом говорит, правда? Кроме того, через неделю парни в Сантьяго шлепнули новый налог на медь и сказали, что мне не стоит возражать – ведь мои акции так здорово подскочили. Они сказали, что действуют в моих же интересах. Они сказали, что мне ни к чему беспокоиться, ведь если взять оба события в совокупности, я стал богаче, чем был до этого. Это верно. Стал. – Зачем ты мне все это рассказываешь? – Почему ты не хочешь принять благодарность за это, Джеймс? Это совсем не в твоем стиле и противоречит той политике, в которой ты такой эксперт. В век, когда человек существует не благодаря праву, а благодаря благосклонности, не отвергают благодарную личность, а стараются заполучить признательность возможно большего числа людей. Разве ты не хочешь, чтобы я оказался среди тех, кто перед тобой в долгу? – Не понимаю, о чем ты говоришь.