ЗГА. Волшебные рассказы - Посолонь
ModernLib.Net / Классическая проза / Ремизов Алексей Михайлович / Посолонь - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Ремизов Алексей Михайлович |
Жанр:
|
Классическая проза |
Серия:
|
ЗГА. Волшебные рассказы
|
-
Читать книгу полностью
(367 Кб)
- Скачать в формате fb2
(154 Кб)
- Скачать в формате doc
(1 Кб)
- Скачать в формате txt
(1 Кб)
- Скачать в формате html
(7 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
И смыкается небо с землею.
Марун[286]
Заморилась ильинская муха, заросла путь-дорога. Озимое поле вспахали, счастливо засеяли.
Не оттянуться осенней поре. Падает желтый осенний лист.
Вихорь, прогнав полевые ветры, стал на полете.
И мглистое утро окуталось тихим дождем.
Мглисто и тихо. Боже, как тихо!
Или уж с моря вышли белоснежные ветровы сестры — Буря, Вьюга, Метель, и идут к нам сестры быстрой рекою, через озера, через гремучий ключ, по белому камню, по черным корням, по мхам и болотам, несут стужу с ненастьем и по пути подымают погоду и раздувают желтые листья.
— А где, Алалей, живут сестры?
— На море, где-то там, у Студеного моря. А давай у оленя спросим!
Олень — вихорь-Олень стоял у сосны: увядала сосна, разломанная молнией в щепы.
— Оленюшка, — попросила Лейла, — расскажи нам о ветровых сестрах, о Буре, Вьюге, Метели!
Знал Олень про сестер, и рассказал по-оленьи о сестрином море, и как зовут остров, и о царе Маруне.
Далеко на море — не на Студеном, на Варяжском — есть острова Оланда — скалистый остров Бурь-бурун. Четыре рыбы держат остров: две одноглазые Флюндры и две крылатые Симпы. Царь Бурь-буруна, властитель Оланда — Марун. Трон его крепкий из алого мха, царский венец из лунного ягеля, меч и щит из гранита. Сидит царь Марун на острой скале высоко над морем, слушает волны. А вокруг него — змеи, над ним — альбатросы, и по морю мимо проплывают печальные белые бриги и шкуны. А он неподвижен на своем алом троне, лунный, как мох-ягель, пасть раскрыта — он слушает волны. Никто не взойдет на скалы, никто не ступит на берег, никто не обойдет весь остров, и только бесстрашный, вызывающий смерть, викинг Сталло[287], закованный в сталь, бросает бесстрашно якорь. А царь Бурь-буруна, властитель Оланда — Марун не видит ни печального белого брига, ни альбатросов, ни змей, ни викинга Сталло, слепой, он слушает волны. Далеко на море — не на Студеном, на Варяжском — есть острова Оланда — скалистый остров Бурь-бурун. Там и проводят летние дни белоснежные ветровы сестры Буря, Вьюга, Метель.
— Сестры уж вышли, плывут, веют ненастьем, — провещал вихорь-Олень.
— Я непременно хочу увидеть Маруна!
— Увидим, увидим, Лейла.
— И альбатроса, и бесстрашного викинга Сталло!
— Увидим, увидим, Лейла.
Куталось мглистое утро тихим дождем. Падали желтые листья.
Мглисто и тихо. Боже, как тихо!
Рожаница[288]
Укатилось солнце за горы. Зажглись на облаках звезды — ясные и тусклые по числу людей, рожденных от века.
А от Косарей по Становищу[289] души усопших — из звезд светлее светлых, охраняя пути солнца, повели Денницу к восходу.
И сама Обида-Недоля, не смыкая слезящихся глаз, усталая, день исходив от дома к дому, грохнулась на землю и под терновым кустом спит.
Родимая звезда, блеснув, украсила ночное небо.
«Мать Пресвятая, позволь положить тебе требу, вот хлебы и сыры и мед, — не за себя, мы просим за нашу Русскую землю.
Мать Пресвятая, принеси в колыбель ребятам хорошие сны, — они с колыбели хиреют, кожа да кости, галчата, и кому они нужны, уродцы? А ты постели им дорогу золотыми камнями, сделай так, чтобы век была с ними да не с кудластой рваной Обидой, а с красавицей Долей, измени наш жалкий удел в счастливый, нареки наново участь бесталанной Руси.
Посмотри, вон растерзанный лежень лежит, — это наша бездольная, наша убогая Русь, ее повзыскала Судина, добралась до голов: там, отчаявшись, на разбой идут, там много граблено, там хочешь жить, как тебе любо, а сам лезешь в петлю.
Или благословение твое нас миновало, или родились мы в бедную ночь и век останемся бедняками, так ли нам на роду написано: быть несуразными, дурнями — у моря быть и воды не найти?
Огонь охватил нашу жатву, пылают нивы, на море бурей разбило корабль, разорены до последней нитки.
Смилуйся, Мать, посмотри, вон твой сын с куском хлеба и палкой бросил дом и идет по катучим камням — куда глаза глядят, а злыдни[290] — спутники горя, обвиваясь вкруг шеи, шепчут на уши: «Мы от тебя не отстанем!»
Вещая, лебедь, плещущая крыльями у синего моря, мать земли — матерь земля! Ты читаешь волховную книгу, попроси творца мира, сидящего на облаках Солнце-Всеведа, он мечет семена на землю, и земля зачинает, и мир весь родится, — попроси за нас, за нашу Русскую землю, чтобы Русь не погибла!
Нет нам места и не знаем, куда деваться от Кручины и Лиха!
И если б нашелся из нас хоть один, кто бы ударил ее топором, или спустил в яму и закрыл камнем, или бросил в реку, или, защемив в дерево, забил в дупло, или запрятал бы ее под мельничный жернов, худую, жалкую, черную долю — нашу злую судьбу!
Мы отупели — и горды, мы не разрешили загадок — и покойны, все письмена для нас темны — и мы возносим свою слепоту… мать, повели им, всем праздным, всем забывшим тебя, забывшим родину, твою землю и долг перед нею, и пусть они потом и кровью удобряют худородную, истощенную, заброшенную ниву…
И неужели Русской земле ты судила Недолю, — и, всегда растрепанная, несуразная, с диким хохотом, самодовольная, униженная и нищая, будет она пресмыкаться, не скажет путного слова?
Мудрая, вещая, знающая судьбы, равно распределяющая свои уделы, подай нам счастье! Не страшна нам смерть, — мы клянемся тебе до последних минут жизни отдать все наши силы и умереть, как ты захочешь, — нам страшно твое проклятие.
И посмотри, вон там молодая, прекрасная Лада, Счастливая Доля, в свете зари словно говорящая солнцу: «Не выходи, солнце, я уже вышла!» — она нам бросает свою золотую нить.
Мать Пресвятая, возьми эти хлебы и сыры и мед с наших полей и свяжи нашу нить с нитью Доли, скуй ее с нашей, свари ее с нашей нераздельно в одной брачной доле на век!»
Боли-бошка
Тихо идут по последней тропинке…
Затор[291] за нежданным затором встает в заповедном лесу.
В темную ночь им зорит[292] зарница. А далеко за осеком[293] зреют хлеба.
Держатся крепко — рука с рукою. Кто-то немножко боится.
Страшно, глухо, заказано место, зарочна тропинка.
Трудно, пройдя через степь, через поле, через реку и речку, через болото, трудно выйти из темного леса.
Ватажится лешая свора: не хочет пускать, — так не отпустит!
А ягод, грибов — обору нет. Полон кузов несут.
Лесовик их не тронет. Лесовик приятель Водяному и Полевому. Водяной с Полевым им, как свои, — Лесовик их пропустит.
— Лесовик, Лесовик, на
А завтра, когда забрезжит и, алея, дикая роза — друг-поводырь — пойдет, осыпаясь, прощаться, ранним-рано расколыхнется заветное Море — Море-Океан!
Тихо идут по последней тропинке…
Валежник и листья хрустят.
Тише! Вон и сам Боли-бошка! — Почуял, подходит: набедит, рожон!
Весь измоделый[294], карла, квелый, как палый лист, птичья губа — Боли-бошка, — востренький носик, сам рукастый, а глаза будто печальные, хитрые-хитрые.
Была не была, — чур, не поддаваться! Заведет этот Лешка в зыбель-болото[295], где сам черт ощупью ходит. И позабыть им про Море.
— Не видали ли, где я сумку потерял? — кличет Боли-бошка.
— Нет, не видали.
— Поищите! — просится Лешка, а сам дожидает.
— Что ты! — шепчет Алалей встрепенувшейся Лейле, — не знаешь его? Не нагибай так головку: у этого Лешки отродясь никакой и не было сумки. Это нарочно. Вот ты нагнешься, искавши, а он тут как тут, да на шею к тебе, да петлей и стянет. И позабыть нам про Море.
Тесна, узка тропинка. Путает папоротник. Вспыхивает свети-цвет[296] — волшебный купальский цветок.
— Хочешь, Боли-бошка, ватрушку? — зовет желанная Лейла.
— Поищите, милые! — тянет свое Боли-бошка: то пропадает, то станет, ничем его не прогнать, ничем не расшухать.
Тихо идут по последней тропинке…
Затор за нежданным затором встает в заповедном лесу.
В темную ночь им зорит зарница. А далеко за осеком зреют хлеба.
Держатся крепко — рука с рукою. Кто-то немножко боится.
— А Море, — бьется сердце у Лейлы, — а Океан не замерзает?..
— Нет, моя Лейла, оно никогда не замерзнет, не проволнует волна: море и лето и зиму шумит. Непокорное — песком его не засыплешь, не перегородишь. Необъятное — глубину не изведаешь и слезой не наполнишь. Море бездонно, бескрайно — обкинуло землю. А разыграется дикое — топит. А какие на Море водятся рыбы! Какие по Морю летают белогрудые птицы! И берегов не видать. А корабли один за другим уплывают неизвестно куда…
— И мы поплывем?
— И мы поплывем. Морского царя увидим, крылатого Змея увидим…
— А ежик, про которого дедушка сказывал, он нас не съест? — и глаза-ненагляды синеют, что море.
Скоро-скоро забрезжит. И пойдет, осыпаясь, прощаться дикая роза — друг-поводырь.
Легкий ветер уж веет. Там Моряна[297] волны колышет.
И, ровно колокол бьет, Море — непокорное, необъятное Море-Океан.
* * *
Завитушка[298]
Случилось однажды, как идти Коту Котофею освобождать свою беленькую Зайку из лап Лихи-Одноглазого, занесла Котофея ветром нелегкая в один из старых северных русских городов, где все уж по-русскому: и речь русская старого уклада, и собор златоверхий белокаменный и тротуары деревянные, и, хоть ты тресни, толку нигде никакого не добьешься. Котофей не растерялся, — с Синдбадом самим когда-то моря переплывал, и не такое видел! Надо было Коту себе комнату нанять, вот он и пошел по городу. Ходит по городу, смотрит. И видит, домишко стоит плохонький, трухлявый, — всякую минуту пожар произойти может, — а в окне билетик наклеен: сдается комната. Котофею на-руку: постучал. Вышла женщина, с виду так себе: и молодое в лице что-то, и старческое, — морщины старушечьи жгутиком перетягивают еще не квелую кожу, а глаза не то от роду такие запалые, не то от слез.
— У вас, — спрашивает Котофей, — сдается комната?
— Да я уж и не знаю, — отвечает женщина.
— У кого же мне тут справиться?
— Я уж и не знаю, — мнется женщина.
— Хозяйка-то дома?
— Да мы сами хозяйка.
— Так чего же вы?
— Да мы дикие.
Долго уговаривался Кот с хозяйкой, и всякий раз, когда дело доходило до какого-нибудь окончательного решения, повторялось одно и то же:
— «Да мы дикие».
В конце концов занял Котофей комнату.
Ребятишек в доме полно, ребятишки в школу бегали, драные такие ребятишки, вихрастые.
Теснота, грязь, клопы, тараканы, — не то, чтобы гнезда тараканьи, а так сплошь рассадник ихний.
«И как это люди еще живут и душа в них держится?» — раздумывал про себя Кот, почесываясь.
Хозяина в доме не оказалось: хозяин пропал. И сколько Котофей ни расспрашивал хозяйку, ответ был один:
— Хозяин пропал.
— Да куда? Где?
— Пропал.
Рассчитывал Кот одну ночь прожить, — уж как-нибудь протараканить время, да пришлось зазимовать.
Выпали белые снеги глубокие. Завалило снегом окно. Свету не видать, — темь. Тяжкие морозы трещат за окном. Ни развеять, ни размести, глубокие сугробы.
Вот засветил Котофей свою лампочку, присядет к столу, сети плетет. — Кот зимой все сети плел. А чтобы работа спорилась, примется песни курлыкать, покурлычет и перестанет.
— Марья Тихоновна, вы бы сказку сказали! — посмотрит Котофей из-под очков на хозяйку глазом.
Хозяйка как вошла в комнату, как встала у теплой печки, так и стоит молчком: некому разогнать тоску, — ей тоже не весело.
Кот и раз позовет, и в другой позовет и только на третий раз начинается сказка. И уж такие сказки, — не переслушаешь.
Клоп тебя кусает, блоха точит, шелестят по стене тараканы, — ничего ты не чувствуешь, ничего ты не слышишь: ты летишь на ковре-самолете под самым облаком, за живою и мертвою водой.
Это ли ветер с Моря-Океана поднялся, ветер ударил, подхватил, понес голос далеко по всей Руси? Это ли в большой колокол ударили, — и пасхальный звон, перекатываясь, разбежался по всей Руси? Прошел звон в сырую землю. Воспламенилось сердце. И тоска приотхлынула. Земля! — земля твоя вещая мать голубица. А там стелятся зеленые ветви, на ветвях мак-цветы. А там по полям через леса едет на белом коне Светло-Храбрый Егорий. Вот тебе живая вода и мертвая. И не Марья Тихоновна, Василиса Премудрая, царевна, глядит на Кота.
Так сказка за сказкой. И ночь пройдет.
За зиму Котофей ни одной сети толком не сплел, все за сказками перепутал и узлов насадил, где не надо. Охотник был до сказок Котофей, сам большой сказочник.
А пришла весна, встретил Котофей с хозяйкой Пасху, разговелся, и понесло Котофея в другие страны, не арабские, не турецкие, а совсем в другие — заморские.
Скриплик
Я не знаю, слыхали ли вы или кто из вас видел — идете вы лугом, вьются-рекозят стрекозы, вы наклонились — тише! в стрекозьем круге на тоненьких ножках, сухой, как сушка, сам согнулся, в лапочках скрипка.
Или на теплой весенней заре, когда жундят жуки, идете на жунд — в жуковом вьюне мордочку видите? Тшь! — скрипочка пилит жуком и в такт хохолят два хохолка.
И в лесу посмотрите, откуда? — пичужки чувырчут — лист не шелести! — в листьях меж птичек со своей скрипкой, узнали? — да это скриплик.
Все его знают — и звери и птицы, всякий жук зовет:
— СКРИПЛИК —
Учит скриплик на скрипке пению птиц, стрекоз рекози, ремезов ремези, жуков жунду, кузнечиков стрекоту, а зайчат мяуку, а лисяток лаю, а волчат вою, а Медведев рыку.
В лугах всякая травка ему шелковит, в лесу светит светляк.
Хорошо по весне, когда птицам слетаться в старые гнезда — идет мордочкой к солнцу со своей со скрипкой, не забудет, обойдет он все гнезда, кочки, норы, норки, берлоги: скоро пойдут у зверья и птиц дети, надо учить.
Я не знаю, слыхали ли вы, кто из вас видел, — учатся звери и птицы и всякий мур и стрекоза, как учится и человек.
Чур
От березы к трем дубам долом через бор
к грановитой сосне —
на меже
чурка старая лежит,
в чурке — чур:
мордастенький, кудластенький
носок — сморчок,
а в волосе, что рог,
торчит чертополох.
Эй ты, чур-чурачок-чурбачок,
— Чур меня, чур!
Нужен чуру глаз да глаз, не проморгай:
что ни час, то беда; ни година — напасть
неминучая.
Вор —
вырвет чурку вор! — Чур зачурился да хвать…
— Чур меня, чур!
А руки сведены и сохнут, как ковыль:
забудешь воровать.
На чурке чур заводит зоркий глаз.
Сердечный друг, постой, не задремли…
Коса —
Звенит коса, поет и машет, машет так —
лязг-лязг по чурбану! — Чур на дыбы да за косу…
— Чур меня, чур!
И вострая изломана, коса моя, коса,
Не размахивайся скоса.
На чураке свернулся чур, хоть чуточку всхрапнуть —
от зорь до зорь
и за лазореву звезду
на стороже стоять
да спуску не давать:
без пальца рука,
без мизинца нога
с башкой голова.
Эй ты, чур-чурачок-чурбачок,
— Чур меня, чур!
Клад присумнится, не рой,
чура зови — знает зарок…
Вон ворон —
«крук» — крадется Корочун — кар-кар…
— Чур меня, чур!
Чур: чрр! — и «крук» за круг: крр-крр…
Спасибо, чур — чтоб лопнул Корочун:
ни дна ему и ни покрышки.
Ве[299]
1 В Гадояде[300], в стране стеклянной[301], царствовал некогда могучий царь по имени Геген с царицею Марогой[302]. Родила ему царица Марога шестерых сынов и таких красавцев — загляденье.
Славно царство Гегеново, не сосчитать богатств, золотой казны и скота и тучных нив.
Привольны поля — не окинет глаз.
Там пахали железной сохой до самого моря, вышина борозды — целая сажень. А лес что в небе дыра, нет деревца кривого в лесу. Завернулись золотые бережки по рекам и по светлым озерам.
Дивности исполнена стеклянная Гегенова страна. И было все поживу, подобру да поздорову: ели, пили, кручины над собой не ведали.
И вот в некое время, как снег на голову, нашло на царство страшное войско комариное, ввалилось войско в Гадояд, пошло потоптом: хочет, голодное, крови пососать.
Скликнул царь Геген своих бояр и дружину и всяких людей, ударил всей стеклянною силой и одолел войско комариное. Старого комара, комариного начальника, царя их, в темницу посадил заключенную, в глубокую яму.
И взмолился из темницы старый комар, говорит царю:
— Дай мне твоей крови пососать! Запечется тело твое, что еловая кора, погибнешь сам, и все твое царство погибнет. Дай мне твоей крови пососать!
Слыша такие слова и угрозы, разгневался царь, шлет палачей, велит казнить комара немилостиво.
И день казнят и другой казнят, — выломали руки, выломали ноги, порют грудь по живот, три дня казнят, не могут извести комара. На третьей вечерней заре извели комара, — погиб комар. На третьей вечерней заре из-за холодных гор показалась Ве
— Эй, Геген, ты выведи детей своих к холодным горам, зарежь детей, нацеди горячей крови их, помажь голову старому комару, эй, царь Геген!
Посмеялся царь словам Ве
А наутро не стало царских детей — шестерых сынов.
Схватился наутро царь, посылает в погоню гонцов. И вернулись гонцы, не вернули царских сынов.
2 Всякий день — на молоду и под полн, на перекрое и на исходе месяца[303] показывалась Вещица из-за холодных гор.
И горе тому, на кого упадал ее глаз.
Она смыкала уздою уста, высасывала душу и оставляла одни глаза на немилый свет, на постылую землю.
И горе тому, кто отзывался на ее оклик.
Она входила, ложилась в сердце и щемила сердце неведомой тоской, недознаемой грустью, недосказанной кручиной, и тот кручинный с утра и до вечера кидма кидался из дверей в дверь, из ворот в ворота, из села до села — на погост в могилу.
И горе тому, кто в напущенном сне любился с нею.
Она бросалась в голову, в тыл, в лик, в очи, в уста, в сердце, в ум, в волю, в хотенье, во все тело и кровь, во все кости и жилы. И думать тому не задумать, спать не заспать, есть не заесть, пить не запить. Тот нигде пробыть уж не мог и мыкался всю свою жизнь, ровно червь в ореховом свище.
Стало все с толку сбиваться, настало лихолетье, задряхлело царство Гегеново, расползался Гадояд.
В коробах да амбарах завелись мертвые мыши[304], не рожалось младенцев, — подкатывала рожаницам порча под сердце и лежала там, как пирог.
Призывал царь колдунов.
Страшные колдуны водились в стеклянной стране, в Гадояде.
Знали колдуны порчи временные и вечные: временные, которые отговариваются заговором, и вечные, которые остаются до конца жизни. Знали колдуны, как занимать чертей. Они посылали чертей вить веревки из воды и песку, перегонять тучи из одной земли в другую, срывать горы, засыпать моря, дразнить слонов, которые поддерживают землю. И, зная много чар и заклятий, на такое не могли пойти — не могли колдуны осилить Ве
Ходил царь по указу колдунов пешком в Окаменелое царство ко Скат-горе, ел там царь пену с заклятых гробов, силы набирался богатырской[305], да только попусту.
Всякой ночью — на молоду и под полн, на перекрое и на исходе месяца укладывала Ве
Разведет огонек на шестке, там дите и сожрет.
И, до зари налетавшись бесхвостой сорокой, на заре надевала Ве
Кто Ве
3 Сидел царь с царицею в золотом Гадоядском дворце на двойных запорах, за крепкими стенами да глубоким, вострыми торчами утыканным, рвом. Ночи не спали — не со[306] — горькую думу думали. Они тужили о потерянных сынах своих да молили Богу, чтоб дал им Господь еще дите последнее — наследника всему царству стеклянному.
И услышал Господь молитву царскую, исполнил царскую просьбу: в одну из ночей понесла царица Марога.
Не успел царь от радости опомниться, не успел пир отпраздновать, не допил турий рог сладкого вина, как из-за холодных гор показалась Ве
— Эй, царь Геген, ты выведи живьем к холодным горам царицу твою, эй, царь Геген!
Помертвел царь Геген, невмочь опомниться.
А над дворцом, напырщив перья, красный Птичищ каркал черным граем.
Собрались тут бояре, дружина и всяких людей многое множество. И решили бояре, дружина и люди поналечь всею силой, а не дать в обиду страну — поправиться с Ве
И в одну ночь построена была среди поля башня из мрамора. Оковали ее гвоздием железным, залили оловом. Ни снаружи, ни изнутри невозможно проникнуть в башню.
В мраморной башне затворилась царица одна с своей старою нянькой. Старуха ходила за печками, закрывала печки с молитвой и плотно, чтобы, как ненароком, не залетел в трубу нечистый дух злой Ве
И все шло хорошо, лучше и не надо в страшное лихолетье.
4 Когда пришло время Мароге, и родила Марога царевича, Сисиний, родной брат Мароги, великий воин, побивший много побоищ, победитель Пора, царя индейского[307], возвращаясь в Гадояд, вздумал навестить сестру.
Ночью подъехал Сисиний к мраморной башне и просит пустить его.
Не хотела Марога пускать брата, боялась, не стряслось бы беды, но Сисиний повторял свою просьбу и молил царицу.
Бурная ночь была, всколыбалась сильная вода, сек дождь до кости, просвистывал ветер все уши, и молния, бреча, клевала землю[308].
И, когда отворились двери башни, поднялась из бури Ве
И не стало царевича.
Растужилась, раскручинилась царица Марога, плакала Марога, жаловалась на брата Сисиния. Крепкою тугой печалью ущемленное сердце проклинало. И сотряслась башня от вопля и проклятия.
А над башней, напырщив перья, красный Птичищ каркал черным граем.
5 Ужаснулись царь Геген и воин Сисиний.
Сев на коней своих, погнали они через пропасти за холодные горы.
Вот они гонят три зари без устали, — взмылены кони, не напоены. На третьей заре напал на Сисиния глубокий сон. И едут они врознь: Геген впереди, Сисиний за царем в глубоком сне.
Шагом проехали много длинных верст, стало уж солнце за лес заходить, стала туманами ночь заволакивать пустынный путь, и взбесился вдруг конь под царем, бьет копытом, дрожит, нейдет, и чем дальше, тем бешенее.
И видит царь сквозь туманы старую старуху на болоте, бултыхается старуха, молит о спасении.
Ударил Геген коня, направил прямо на болото, хвать старуху — и вытащил.
А старуха и говорит:
— Я не старуха, я смерть, прощайся с кем хочешь.
И стал Геген просить и молить Смерть пощадить его.
— Было у меня царство и обилье всего, жил я, не тужил, все прахом пошло. Было у меня шесть сыновей, и в одну ночь погибли все, народился последний сын — царству моему стеклянному наследник, не стало царевича…
Не приняла Смерть моленья пустынного, ничего царю не ответила.
Слез царь с коня, стал перед конем на колени. И конь на колени стал. Хотел царь с конем проститься.
Тут надоело Смерти ждать, скосила она голову царю и, взвыв, пьяная от крови, пошла по болоту в поле-поляну, к шелому окатному[309], в свои костяные чертоги.
Проснулся Сисиний, кличет царя. А царь мертв, не может подать голоса. И царский конь в болоте по губы, не может выдраться.
Повздыхал Сисиний, помолился и, боднув коня, один поскакал в путь.
6 Путь полунощный — путь на девять зорь по трем тропам за холодные горы. Там, за холодными горами, под травою красной, белой и черной, под костями детей — бесное гнездо Ве
Без отдыха проехал Сисиний на наступчивом верном коне три зари. И видит Сисиний, идет по пустыне Ве
— Кто ты, откуда, и как имена твои? — крикнул Сисиний Дьяволу.
— Я крыло Сатанино, я Ве
Тогда Сисиний, вздернув коня, схватил Ве
— Я пожрала их, — воскликнула Ве
— Так изрыгни, проклятая.
— Ты изрыгни сперва на ладонь матерное молоко, которое сосал ты.
И, помолившись, Сисиний изрыгнул на ладонь матерное молоко, которое грудным сосал он.
Тогда, пораженная чудом, сдалась Ве
Сказала Ве
— Клянусь тебе, святый воин, кто напишет двенадцать с половиною имен моих и будет при себе носить, тот избавится от меня, и не войду я в дом того человека, ни к жене его, ни к детям его, пока будет стоять небо и земля во веки. Аминь. А имена мои суть: Мора, Ахоха, Авиза, Пладница, Лекта, Нерадостна, Смутница, Бесица, Преображеница, Изъядущая, Полобляющая, Негрызущая, Голяда[310].
1906
Комментарии
ПОСОЛОНЬ Все дореволюционные произведения публикуются по изданию: Ремизов А. Сочинения: [В 8 т.]. СПб: Шиповник, 1910—1912 (далее при ссылках: Сочинения — с указанием соответствующего тома).
Первое издание книги сказок вышло в Москве, в издательстве журнала «Золотое руно», в 1907 году (далее — Посолонь, 1907). Печатается по тексту второго издания: Сочинения. Т. 6.
Упоминания о работе над книгой появляются в письмах А. М. Ремизова к Оге Маделунгу 1906 года. Первое — 10 апреля: «Пишу теперь сказки. Т. к. нигде не служу, то сижу сиднем за столом. Процесс писания для меня мучителен. Каждая фраза стоит страшно много времени. Переписываю без конца» (Письма А. М. Ремизова и В. Я. Брюсова к О. Маделунгу. Copenhagen, 1976. С. 39). «На днях выйдет книга сказок „Посолонь“, — замечает Ремизов в письме от 18 декабря. — Условия самые неважные. За всю книгу 340 р. да деньги получу частью по выходе, частью по распродаже книги. Это жди да пожди. Но соглашаюсь на все, а то очень все залеживается» (С. 41—42). 11 января 1907 г. он делится своими опасениями: «…книга успеха иметь не будет; словом мало кто заинтересуется» (С. 43—44).
«Посолонь» стала одним из первых шагов к воплощению задач, поставленных перед собой писателем: реконструкция народного мифа путем синтеза его реликтов, обнаруживающихся в различных фольклорных жанрах, и художественное пересоздание фольклорного текста. «При воссоздании народного мифа, — замечает А. М. Ремизов в письме в редакцию „Русских ведомостей“, — когда материалом может стать потерявшее всякий смысл, но все еще обращающееся в народе, просто-напросто, какое-нибудь одно имя — „Кострома“, „Калечина-Малечина“, „Спорыш“, „Мара-Марена“, „Летавица“ или какой-нибудь обычай в роде „Девятой пятницы“, „Троецыпленницы“, — все сводится к разнообразному сопоставлению известных, связанных с данным именем или обычаем фактов и к сравнительному изучению сходных у других народов, чтобы в конце концов проникнуть от бессмысленного и загадочного в имени или обычае к его душе и жизни, которую и требуется изобразить». (Ремизов А. М. Письмо в редакцию. — Русские ведомости, 1909, 6 сент., № 205). В последующие годы писатель многократно подчеркивает «невыдуманность» книги, ее ориентацию на фактические источники — вплоть до языка: «Однажды я сделал опыт: я вспомнил, что надо прикоснуться к земле и только тогда оживу. Я взял Областные словари, издание II Отделения Академии Наук (т. 76, № 5), и, медленно читая, букву за буквой, я, не спеша, обошел всю Россию. И откуда что взялось. Моя „Посолонь“ — ведь это не выдумка, не сочинение — это само собой пришло — дыхание и цвет русской земли — слова». (Ремизов А. М. Иверень. Berkeley, 1986. С. 25).
Появление в свет «Посолони» вызвало немногочисленные отклики и рецензии. В личной переписке с А. М. Ремизовым высокую оценку дали книге сказок Е. А. Ляцкий, В. Я. Брюсов, Вяч. И. Иванов. Одной из самых развернутых и содержательных стала рецензия на «Посолонь» М. Волошина, который уделяет внимание языку и художественному своеобразию книги: «В „Посолонь“ целыми пригоршнями кинуты эти животворящие семена слова… <…>
Ремизов ничего не придумывает. Его сказочный талант в том, что он подслушивает молчаливую жизнь вещей и явлений и разоблачает внутреннюю сущность, древний сон каждой вещи.
Искусство его — игра. В детских играх раскрываются самые тайные, самые смутные воспоминания души, встают лики древнейших стихийных духов» (Волошин М. А. Лики творчества. Л., 1989. С. 508—509). В то же время форма сказок «Посолони» была предметом внимания А. Белого: «Здесь каждая фраза звучит чистотой необычайной, музыкой стихийной. Много стихийности в творчестве Ремизова… Но эта стихийность всюду покорена властным словом художника. Художник в Ремизове покоряет стихию. Оттого-то всюду в „Посолони“ такая победа над формой» (Белый А. [Рецензия]. — Критическое обозрение. М., 1907. № 1. С. 34—36).
В своем дальнейшем творчестве А. М. Ремизов неоднократно возвращается к образам и мотивам «Посолони»: появляется ряд графических рисунков — изображений существ, населяющих книгу сказок, писатель предпринимает попытки отразить первозданный синкретизм архаического искусства, перекладывая сказки в либретто для балетов и пантомим.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|