— Что у нас сегодня на ужин, док? Я как раз проголодался… Удивительно, сколь набивание чучел способствует аппетиту!
— Наверняка ляжка какой-нибудь… уточки! Эскадронной рысью цокали по звонким плитам дамы Кормелон; что касается Диделоо, то они находились в полной боевой готовности за столом трапезной еще до общего призыва.
Раздавался скрип подъемника, подающего кушанья из кухни в столовую, и Грибуаны начинали деловито суетиться. Нэнси, примерная хозяйка дома, командовала, когда и что подавать.
Часто сигнал к ужину заставал меня где-нибудь в отдаленной части дома, иногда в саду, если случалась приличная погода.
В этот вечер я услышал гонг из желтой гостиной, где намеревался стащить пару витых свечей и оставить их рядом с миской Лампернисса, — ему был бы приятен такой подарок.
Закрыв за собой дверь гостиной, я, не торопясь, отправился в столовую и вдруг в конце коридора увидел ярко освещенную штору москательной лавки.
Странно: ведь обычно Матиас Кроок выключал газ и закрывал магазинчик сразу после ухода Нэнси. Он быстро перекусывал в соседней харчевне и возвращался на свидание с моей сестрой на пороге Мальпертюи — там они болтали и смеялись до самой ночи.
Уже несколько дней мне не терпелось поведать о своем приключении на чердаке кому-нибудь, кто без улыбки выслушал бы мой удивительный секрет.
Разумеется, я прежде всего подумал об аббате Дуседаме, но он больше не появлялся в Мальпертюи.
Матиасу Крооку я симпатизировал, хотя мне никогда не приходилось подолгу с ним беседовать.
Он был миловиден, как девушка, широко улыбался белоснежной улыбкой и уже издали приветствовал меня дружелюбными жестами.
Его тенорок, доносившийся иногда из подсобки для приготовления различных смесей, порой скрашивал гнетущее молчание Мальпертюи. Нэнси уверяла, что он сам сочиняет свои песни; одна из них отныне будет похоронно звучать у меня в ушах до конца дней моих. Очень привлекательная мелодия, в ритме медленного вальса, с легкими вариациями подстраивалась под великолепные слова Песни Песней:
Нэнси очень любила этот мотив и в хорошем настроении постоянно его напевала.
Пока я смотрел на освещенный магазинчик, раздался голос Матиаса, и Песнь Песней возвестила враждебному мраку о любви и красоте.
Слишком долго поджидал я удобного случая поговорить с глазу на глаз с Матиасом, чтобы упустить такую возможность.
Я живо пробежал по коридору и вошел в москательную лавку.
К моему удивлению, в лавке никого не было — однако совсем рядом голос продолжал петь:
Песня оборвалась; в наступившей тишине было слышно, как шипя выходит газ из медного крана, рождая пляску яркого мотылька.
— Ну же! Матиас, почему вы прячетесь? Кое-что хочу спросить у вас… вернее, рассказать…
Отпрянув, я ударился о прилавок.
Голос запел снова — несомненно голос Матиаса, только теперь он звучал с удвоенной силой.
Я зажал уши руками. Песня гремела, как гром, так, что звенели склянки на полках и стекла в шкафах.
Это было невыносимо. Уже не человеческий голос, но яростный катаракт, обвал звуков и нот, бьющий в стены и потрясающий кровлю, — словно вокруг меня бушевал ураган немыслимой природы и силы.
Я уже повернулся бежать из лавки и звать на помощь, когда увидел самого певца.
Он прятался за полуприкрытой дверью и был огромного роста — по крайней мере, возвышался над прилавком; Матиас Кроок, даже вытянувшись, даже встав на что-нибудь, не мог быть таким высоким.
Я машинально окинул взглядом его фигуру: голова в густой тени; такие знакомые руки, кисти белые и тонкие; брюки немного растянуты на худых коленях; ноги…
Странно! Свет от газового рожка весело поблескивал на лакированных ботинках и… пробивался под ними.
Его ноги неподвижно покоились в воздухе… А он пел, пел устрашающим голосом, от которого сотрясались не только мензурки на прилавке и безмен с тяжелыми медными шишечками-противовесами, но и многие другие, обычно инертные, привычно неподвижные вещи.
Только в конце коридора, у самой столовой, мне удалось перевести дыхание от ужаса и пронзительно завопить.
За дверью прозвенела упавшая на пол вилка, с грохотом повалился стул; минута гробового молчания сменилась шумом голосов. Еще раз успел я в неистовстве крикнуть:
И собирался добавить: он все еще поет!… Но в тот же момент с треском распахнулись створки дверей и людской поток вырвался в коридор.
Кто-то тащил меня за собой, кажется, кузен Филарет. Больше я не видел Матиаса — сестры Кормелон встали на пороге лавчонки плечом к плечу и загородили проход.
Над головами дяди Диделоо и тети Сильвии я видел обнаженные руки сестры, воздетые в прощальном жесте тонущего человека. Дядя пролепетал:
В этом месте мне очень трудно привести воспоминания в порядок. Приходят на ум слова Лампернисса: «Какие-то загадочные силы то погружают нас в забвение, то пробуждают память». Прибавлю, временами обитатели Мальпертюи действуют как будто с ясным сознанием всего происходящего и для них не существует ничего загадочного; а в иные дни они становятся жалкими существами, дрожащими в страхе перед надвигающимся неведомым. А порой мне кажется: довольно небольшого усилия — и все прояснится, однако некая фатальная расслабленность не дает собраться и решиться…
А в тот страшный момент я без всякой мысли отдался общему потоку и вместе с другими — орущими и жестикулирующими тенями — снова оказался в столовой. Чуть раньше перед моими глазами мелькнуло видение. Около изваяния Терма, у лампы с разгоревшимся и коптящим фитилем Лампернисс держал Нэнси за плечи, и до меня донеслись слова:
Не могу сказать, каким образом среди нас внезапно появился Айзенготт. Перед обитателями Мальпертюи словно предстал судия в торжественный и зловещий момент приговора.
Каждую фразу отделяло от другой молчание, как будто Айзенготт отвечал на молчаливые вопросы.
— Айзенготт, я сделаю что нужно.
И они с доктором Самбюком, который, казалось, стал выше ростом, вышли из столовой. Шаги удалялись в сторону москательной лавки и скоро затихли.
— Вы будете жить по-прежнему — таково приказание Кассава! — закончил Айзенготт, обращаясь ко всем обитателям Мальпертюи.
Его борода белела, как снег, а глаза сверкали, точно два карбункула.
— Я стану молиться.
Но Айзенготт не отозвался, хотя эти веские слова несомненно были обращены к нему.
И в самом деле, жизнь потекла прежним руслом, будто кто замазал густым дегтем дикое происшествие того вечера.
Со следующего дня Нэнси начала дежурить в магазине, обслуживая все более редких покупателей; по большей части она пребывала наедине с собой в рыжеватых отсветах газового освещения. Я ни разу не видел ее плачущей и не слышал ни единой жалобы.
Возможно, я один только и продолжал размышлять о случившемся, хотя и мои мысли были туманны и путаны; я долго пытался восстановить в памяти поведение кузины Эуриалии в те трагические минуты и с тягостной уверенностью припомнил: когда все в смятении и ужасе ринулись к месту кровавого происшествия, Эуриалия даже не шелохнулась, осталась сидеть за столом, безразлично или вообще с полным отсутствием мысли продолжала глядеть в свою тарелку.
Мальпертюи явил свою грозную волю жалким пленникам — и они смиренно понурили головы.
Так я никому и не рассказал ни о крошечной отрубленной руке в крысоловке, поставленной в чердачном углу, ни о том, что мертвый Матиас Кроок, голова которого была прибита к стене, громогласно распевал Песнь Песней.
Кто это движется, бодрствует и выжидает в доме сем?
Порицки (История привидений)
Неверно было бы сказать, что ужас Мальпертюи проявлялся с неуклонной размеренностью и устрашающие события следовали друг за другом с постоянством океанских приливов или фаз луны, подобно року дома Атридов.
Беря в расчет прекрасные изыскания господина Френеля, я склонен объяснить пики и спады в действии злых сил Мальпертюи явлением интерференции. В таком случае происходит нечто вроде пульсации, причем интенсивность явления находится в сложном соотношении с фактором времени.
Разговоры на подобные темы вызывают все более явное отвращение у аббата Дуседама, и тем не менее он соизволил сказать что-то о «кривизне пространства», коей объясняется соположение двух кардинально несхожих миров и cуществование гибельного места их пересечения — Мальпертюи.
Это, конечно, лишь образное выражение сути; аббат с мрачным удовлетворением утверждает, что без обширных познаний в математике мне не добиться четкого и ясного знания проблемы.
Он безжалостно оставляет меня в потемках, ибо я никогда не был, не есмь и уж, верно, не буду светочем знаний и кладезем премудрости.
Эманация зла, таким образом, допускает определенные передышки: дух тьмы собирается с силами для нового удара либо просто на время забывает про нас — а мы и рады миру да спокойствию.
Кузен Филарет все чаще ставит в тупик своего шахматного учителя, доктора Самбюка; уставившись в доску, Самбюк ворчит:
— Филарет, мальчик мой, тут одно из двух: либо ты где-то раскопал превосходный трактат по шахматам и втихомолку его изучаешь, либо тебе везет, как последнему висельнику.
Таксидермист довольнехонек, ерзает на стуле и попивает молоко, а Самбюк продолжает:
— Сия комбинация коня с ладьей, основанная на жертве поганой пешки… кх-м! кх-м! да, парень, ты молодец! Это же находка, я сходу купился!
Тетя Сильвия вышила какой-то сложный рисунок, и Элеонора Кормелон откровенно снисходит до комплимента:
— Настоящий антик, сударыня! Розалия не собирается отставать:
— Какой милый котик. Тетя Сильвия поясняет:
— Рисунок мне дала Эуриалия.
И кузина снисходительно комментирует:
— Это горный африканский лев.
Алиса адресует Эуриалии не лишенную очарования улыбку:
— Вы превосходно рисуете, мадмуазель; вижу, вы работаете над портретом, только не пойму, чей же он?
— Принцесса Нофрит, — коротко бросает кузина.
Тут я вмешиваюсь в разговор.
— Это из искусства Древнего Египта.
— Спасибо за объяснение, — говорит Эуриалия с иронией, весьма для меня болезненной.
Гляжу на нее мрачным взором, в ответ — ноль внимания. А я готов полюбить ее всем своим существом или же возненавидеть всеми силами души. С того самого вечера, когда ее рука сковала меня, и неслыханное обещание сорвалось с ее уст, мое существование ей как будто совсем безразлично.
Несколько раз я все более робко предлагал ей украдкой свидание в саду или в библиотеке. Эуриалия коротко и резко отказывала, а то и просто поворачивалась спиной, не сказав ни слова.
Я нахожу, что она одевается как старуха, а ее волосы не возьмет никакой гребень, лицо у нее — каменная маска, и вообще она противная, противная…
В тот день я сказал ей:
— Знаешь, Эуриалия, завтра мне исполнится двадцать лет!
И в ответ получил:
— Ну что ж, самое время выбраться из колыбели.
Я поклялся себе отомстить за такое оскорбление, хоть и не представлял, каким образом.
Впрочем… у меня забрезжила идея, расплывчатая, смутная, но она заставила меня трепетать и краснеть.
Нэнси ни в чем не изменила образа жизни; только совсем побледнела и под глазами синие круги: от этого она даже похорошела — так что дядя Диделоо, случайно коснувшись ее платья, весь дрожит.
Дождь перестал, но, разогнав на небе стада туч, осень спустила с цепи колючий и упорный ветер с востока, возвещающий приближение зимы.
Сад уже выглядит не так враждебно, и я решил воспользоваться немногими относительно теплыми часами, когда там гостит солнце.
Но всякий раз прогулка срывается.
Едва я добираюсь до пруда, меня пронизывает озноб, я плотней укутываю шею шелковым шарфом — без него Элоди не выпускает погулять — и возвращаюсь домой.
Тогда я обещаю себе, что назавтра выйду опять, и… не выхожу. Почему? Чувствую — причина кроется
вне меня.
Совершенно очевидно — нечто, некая сила не дает мне переступить определенный рубеж, ибо
все, что мне придется там увидеть,еще не воплощено во времени; и вот я опять узник размеренных будней.
После трапезы мы все дольше задерживаемся в столовой, иногда всей компанией перебираемся в маленькую круглую гостиную, скромную и уютную, оживленную чудесным огнем растопленного камина.
Кресла здесь глубокие и мягкие, на полу пушистый густой ковер чистой шерсти, а в одном из шкапов расположилась целая батарея бутылок, столь ценимых мужчинами.
Вот один из наших вечеров. Даже Нэнси с нами, она согласилась заменить дядю Шарля в висте с дамами Кормелон.
Нэнси играет плохо, Алиса немногим лучше, чем весьма недовольны старшие сестры.
Наконец Розалия не выдерживает:
— Ты играешь словно ребенок, и на ум не придет, что тебе скоро тридцать шесть, Алекта!
Алиса дернулась, и я заметил, как испуганно и гневно вспыхнули ее глаза.
Возможно, ее укололо напоминание о возрасте, а возможно…
Ага, кажется, и старшая сестра не одобряет оговорки средней: рука Элеоноры ложится на плечо Розалии, и та с трудом сдерживает гримасу боли. Только вот почему она назвала младшую Алектой? Похоже на имя Алиса, но я убежден, что старшая Кормелон недовольна именно, казалось бы, незначительной оговоркой.
Самбюк тоже обратил внимание на странное поведение сестер.
Он поднял голову, и на его сморщенном лице появилось какое-то непонятное выражение…
Что тут скажешь — остается пожать плечами… только долгими нудными вечерами обращаешь внимание на такую чепуху.
Вообще-то, сколько бы я ни злился, внимание мое приковано лишь к Эуриалии: она склонилась над альбомом и что-то рисует карандашом…
И вдруг меня передернуло: ни разу не взглянув на меня прямо, злодейка, оказывается, наблюдала за мной в зеркале; гротескная, намеренно окарикатуренная фигура на листе бумаги — несомненно, я!
С тяжелым сердцем я покидаю гостиную, сопровождаемый только улыбкой Алисы Кормелон.
Слоняюсь по пустынному дому; кое-где зажжены лампы. Вот уже несколько дней их никто не гасит, и Лампернисс больше не бродит, будто неприкаянная душа, по коридорам со зловещими тенями; он частенько посиживает даже на кухне, где угощается вафлями и блинами Элоди.
Я вновь прибегаю к единственному способу убить время, которым вполне невинно заполняю тягостный досуг: слежу за Грибуанами! Жалкое времяпрепровождение, что и говорить, да к тому же не слишком богатое открытиями.
В маленьком квадратном оконце слегка сдвинута занавеска — в щелку можно наблюдать Грибуанов и не быть замеченным. Привратницкая одновременно служит им кухней, это тесная и самая темная комната во всем доме. Тусклый свет проникает через застекленную фрамугу над дверью, при таком освещении самые мелкие предметы отбрасывают несуразно длинную тень. Если Грибуаны не заняты по хозяйству, они коротают время за грубо сколоченным столом, покрытым старой плисовой скатертью красного цвета.
Грибуан в греческой феске с кисточкой курит длинную темную трубку; его жена, сложив руки на коленях, о чем-то грезит, вперив невидящий взгляд в безыскусные фигурки на картине из Эпиналя
, украшающей противоположную стену. Даже односложными словами они обмениваются редко.
В общем-то, смотреть не на что, и однако, я ценю время, проведенное перед окошком с приспущенной занавеской: наблюдаю за двумя недвижными персонажами и силюсь понять, что же происходит в них самих, счастливых в своей инерции и своем молчании.
Случается, Грибуаны высвобождаются из-под свинцового гнета бездеятельности.
Женщина направляется в самый дальний угол и появляется, прижимая к груди темный кожаный мешок. Грибуан откладывает трубку и облизывает черные губы: они собрались считать свои деньги.
Считают, считают! Считают!
Выражение лиц меняется, и вот уже две огромные крысы когтистыми лапами выстраивают столбики экю и золотых.
Шевелятся поджатые губы, и я угадываю растущие цифры: счет заканчивается неслышной артикуляцией девиза:
— Экономить! Надо экономить!
Звон золотых и серебряных монет не слышен сквозь стекло, и когда супруга Грибуан паучьим движением сгребает их со стола в кошель, они падают беззвучно.
Женщина опять идет в угол; затем садится к столу, руки ложатся на колени, а Грибуан вновь раскуривает трубку, набитую какой-то гадостью, — смрад, напоминающий чад от головешки, проникает через щели в стекле моего наблюдательного пункта.
Мне пришло в голову напугать их. И как-то раз, сам не зная почему, я громко крикнул: Чиик!…
Землетрясение не сильнее ошеломило бы двух затворников, опьяненных деньгами и одиночеством.
Дабы понять, в чем дело, придется сделать небольшое отступление.
Кроме постоянных жильцов в Мальпертюи никогда никого не бывает — за исключением одного лишь творения, столь безликого, что большинство обитателей дома вряд ли когда и узнают о его существовании.
Раз в неделю супруга Грибуан приступает к генеральной уборке всего огромного дома, и благодаря помощнику через несколько часов все прямо-таки блестит и сияет чистотой.
Одет этот помощник в грубое шерстяное платье, а на большущую круглую голову словно навинчен головной убор, смутно напоминающий треуголку; фигурой он отталкивающе схож с бочкой, посаженной на толстенные ноги со ступнями, как два чугуна; по-обезьяньи длинные руки придают законченность этому грубому наброску человеческого тела. Он таскает громоздкие деревянные бадьи, полные воды, как пушинкой орудует неописуемой величины швабрами, щетками и тряпками размером с простыню.
Тяжеленные вещи при его приближении начинают скользить и приподниматься, будто сами собой; вопреки своей массе сей феномен перемещается и успевает по работе с невероятной быстротой. Когда он колет дрова для растопки — кубометры дров на мелкие полешки, — его топор пляшет в воздухе, а щепки разлетаются вокруг, как градины во время внезапной бури.
Я поостерегся допытываться о нем у Грибуанов:
в Мальпертюи подобных вопросов не задают —это правило, которому следуешь изначально и по собственному внутреннему убеждению.
Однажды я вознамерился заглянуть ему в лицо — и отпрянул в ужасе: лица не было.
Под тенью треуголки гладкую блестящую розовую поверхность рассекали три узкие прорези вместо глаз и рта.
Все приказания Грибуаны отдавали ему жестами, никогда не прибегая к словам; он же изредка испускал единственный отрывистый звук, будто щелкал клювом ночной козодой:
— Чиик! Чиик!
Откуда он приходил? Куда удалялся, закончив работу?
Однажды только я видел, как Грибуан уводил его куда-то по саду, пока они не скрылись за деревьями.
Так вот, в один прекрасный день, когда супруги насытились страстью скупцов и вернулись в привычное состояние угрюмой прострации, я крикнул: Чиик! Чиик! — и ей-богу, имитация удалась.
Грибуан выронил трубку, его жена неожиданно дико завизжала.
Одновременно они кинулись к двери, в мгновение ока задвинули все щеколды и задвижки, подтащили стол и забаррикадировались стульями.
Из какого-то темного угла Грибуан вытащил длинную абордажную саблю и свирепо пролаял — даже мне было слышно:
— Это ты… это ты… больше некому! В ответ его жена растерянно заныла:
— А я тебе говорю, не может быть! Абсолютно не-воз-мож-но!
Я счел за лучшее не повторять столь хорошо удавшуюся шутку, опасаясь сделать какое-нибудь неизвестное открытие, и уразумел, что в Мальпертюи сокрыта еще одна тайна.
Как-то утром на той неделе, когда мне исполнилось двадцать лет, я спустился в кухню: Элоди растапливала печи, чтобы приготовить завтрак. Доктор Самбюк составлял ей компанию — смаковал глоточек испанского вина и грыз печенье.
— Элоди, — попросил я, — дай мне ключ от нашего дома.
— От нашего дома? — удивилась няня.
— Ну да, от нашего дома на набережной Сигнальной Мачты — собираюсь туда наведаться после завтрака.
Впервые после переезда в Мальпертюи я намеревался на несколько часов отсюда улизнуть. Элоди колебалась, на ее прямодушном лице отразилась явная боязливость и осуждение.
Самбюк принялся напевать:
— Когда вырастают крылья… Элоди покраснела и тихо промолвила:
— Постыдился бы…
— А почему, — возразил доктор, — совсем даже наоборот. Если император Катая жил, окруженный восхищением, почитанием и любовью семи миллионов своих подданных, так это потому, что уже в возрасте десяти лет он содержал семьсот жен.
— Я его нянчила, вот такого малыша, и подумать только…
Элоди отвернулась, и я услышал подавленное всхлипывание.
— И все-таки, Элоди, дай мне ключ. Тяжело вздохнув, она подошла к огромному комоду, пошарила в ящике и молча протянула мне ключ.
Сердце мое странно и сладостно щемило, когда я уходил из кухни; на темной лестнице послышалось шуршание женского платья, но обнаружить никого не удалось.
За завтраком я едва прикоснулся к еде, чем вызвал насмешки кузена Филарета — он-то воздал должное плотным мясным блюдам и не менее сытным кушаньям из птицы. Я исподтишка наблюдал за остальными, как будто малейший неосторожный жест мог выдать план чудесной эскапады.
Но, как обычно, у них не вызывало интереса что-либо новое, если оно не наполняло тарелки.
Дядя по-прежнему пялился на погруженную в задумчивость Нэнси; Самбюк растолковывал Филарету тонкости меню; сестры Кормелон, за исключением сдержанно улыбающейся Алисы, ели, будто по особому заданию; тетя Сильвия подчищала тарелку краюхой хлеба; Эуриалия развлекалась игрой солнечных лучей в своем бокале; Грибуаны неслышно скользили от одного сотрапезника к другому, словно куклы на колесиках.
Уже переступив порог Мальпертюи, я вдруг ощутил страх таинственного постороннего вмешательства, которое могло помешать выполнить намеченное.
Я испуганно оглянулся вокруг, но в обычно царивших здесь сумерках ничто не шевельнулось, только бог Терм издали смотрел на меня белесыми каменными глазами.
Улица встретила приветливой улыбкой; косой луч солнца осветил воробьиную битву за соломинку, издалека доносилась скороговорка торговца свежей рыбой.
Я переключил внимание на людей, возникающих передо мной в золотистой дымке: обыкновенные невыразительные лица прохожих, спешащих по своим будничным делам; они вовсе не замечали меня, я же был готов расцеловать эти незнакомые физиономии.
На горбатом мосту через речку с зеленоватым течением какой-то старикашка углубился в созерцание опущенной в воду лески.
— Холодновато сегодня, а все же два леща есть! — прокричал он, когда я шел мимо.
Перед витриной булочной неловкий подмастерье, весь обсыпанный мукой, невзначай наклонил корзину, из нее посыпались свежие, еще дымящиеся хлебцы; в открытом окне кабачка с настежь распахнутыми шторами двое, не выпуская изо рта раскуренных трубок, торжественно чокались голубыми фарфоровыми кружками, увенчанными шапками пены.
Все эти безыскусные картинки дышали жизнью: я жадно глотал чуть морозный воздух улицы, в котором, казалось, слились и аромат горячих хлебов, и вкус пенного пива, и журчание бегущего потока, и ликование старого рыболова.
Сразу за углом набережной Сигнальной Мачты виден наш дом с опущенными зелеными ставнями.
Ключ туго повернулся в замочной скважине, и дверные пружины слегка заскрипели — мягкий упрек за долгое отсутствие, высказанный добрым и тихим домом моего детства.
Я отсалютовал величественному и суровому Николасу Грандсиру в раме с потускневшей позолотой и помчался в маленькую гостиную: сколько безмятежных часов проведено здесь!
В воздухе витал легкий запах прели и затхлости, но в очаге были приготовлены дрова.
И стоило взыграть первым языкам пламени, как дом окончательно пробудился и встретил меня с привычным радушием. Широкий диван, на который Нэнси набросала несусветное множество подушек, так и приглашал прилечь, за стеклами шкафа всеми цветами спектра поблескивали переплеты книг — заброшенных, но уже навечно запечатленных в памяти.
Кокетливые безделушки делали вид, будто налет пыли ничуть не умаляет их прелести, розово-полосатые раковины при моем приближении вновь приглушенно запели вечную песнь моря. Бесчисленные приветствия, слившиеся в дружеское объятие, исполненное ласки и участия, звали остаться здесь подольше.
В углу каминной полки лежали трубка вишневого дерева и табакерка из покрытой глазурью керамики, забытые аббатом Дуседамом.
Несколько опасаясь терпкого табачного соблазна, я все же с умилением вспомнил моего славного наставника, набил и раскурил трубку.
До сих пор удивляюсь, сколь триумфальным оказалось мое приобщение раю курильщиков: организм отнюдь не возмутился, напротив, с первых же затяжек я изведал полнейшее удовольствие.
Я весь отдался наслаждению тройным счастьем — временно обретенной свободой, старым добрым окружением и одиноким посвящением в табачное таинство, — и радость заставила на время забыть про смутное ожидание…
Ожидание неизвестно чего, но, выходя из Мальпертюи, я был уверен — ожидание непременно сбудется.
И теперь назвал свою уверенность вслух:
— Я жду… Я жду…
Призывая в свидетели окружающие вещи, я вопрошал слегка запыленные безделушки, гулом прибоя зовущие морские раковины, тонкие завитки голубого дыма.
— Я жду… я жду…
И внезапно в ответ раздалось робкое звяканье колокольчика в прихожей.
На миг сердце замерло в груди от страха, я весь сжался в уютном тепле диванных подушек.
Звонок позвал вновь — настойчиво и нетерпеливо.
Казалось, целая вечность минула, пока я встал с дивана, прошел мимо портрета Николаса Грандсира, открыл входную дверь.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.