Внезапно дверь отворилась, туда вошел кто-то, но по счастью меня не заметил, — это был Жюпьен. Он приблизился к барону, вид его выражал почтение, он хитровато улыбался: «Итак, я вам не нужен?» Барон попросил его вывести на минутку Мориса. Жюпьен выставил того вон, не церемонясь. «Нас не могут услышать?» — спросил барон у Жюпьена, заверившего, что не могут. Барон знал, что у Жюпьена, с его умом, скорее, литераторского склада, не было никакой практической смекалки, что в присутствии заинтересованных лиц он выражался намеками, никого не вводящими в заблуждение, и употреблял прозвища, известные всему свету.
«Секунду», — перебил Жюпьен, услышав звонок из комнаты номер 3. Это был депутат от «Аксьон Либераль»[122], он уходил. Жюпьену не нужно было смотреть на табло, потому что он узнал его колокольчик; обычно депутат приходил после завтрака. В этот день расписание изменилось по причине брака его дочери, совершившегося в полдень в Сен-Пьер-де-Шайо. Итак, он пришел только вечером, но торопился уйти пораньше, потому что жена тревожилась за него, если он возвращался поздно, особенно теперь, когда бомбежки участились. Жюпьену хотелось проводить его до дверей, чтобы засвидетельствовать почтение, испытываемое им к званию депутата, — без какого-либо личного, впрочем, интереса. Ибо хотя этот депутат и отвергал крайности «Аксьон Франсез» (однако, он не способен был понять и строчки Шарля Морра или Леона Доде[123]) и был накоротке с министрами, любившими посещать его охоты, Жюпьен не осмелился бы просить его и о малейшей поддержке в своих распрях с полицией. Он знал, что если заговорит об этом с удачливым и трусливым законодателем, то это не убережет и от самого безобидного «шмона», но приведет к потере щедрейшего из клиентов. Проводив до дверей депутата, — который, нахлобучив шляпу на нос, поднял воротник и заскользил, как в своих депутатских речах, спрятав лицо, — Жюпьен поднялся к г-ну де Шарлю, и сказал: «Это был г-н Эжен». В доме Жюпьена, как в клиниках, людей звали по имени, спеша добавить на ухо, чтобы удовлетворить любопытство завсегдатая и повысить престиж заведения, их настоящую фамилию. Иногда, правда, Жюпьену не было известно, кем являлся его клиент, и тогда он пускался в фантазии, заверяя, что это — такой-то биржевик, дворянин, артист; ошибки мимолетные, забавлявшие тех, на чей счет Жюпьен заблуждался. В конце концов, он смирялся с окончательным неведением, кто был г-ном Виктором. Жюпьен привык также, чтобы угодить барону, поступать несколько противоположно порядку, заведенному в иных собраниях: «Я сейчас представлю вам г-на Лебрена» — и на ухо: «Он просит называть себя г-ном Лебреном, но в действительности это русский великий князь». Жюпьен чувствовал, что этого еще недостаточно, чтобы представить г-ну де Шарлю приказчика из молочной. Потому он бормотал, подмигивая: «Это — молочник, но вообще-то, на самом-то деле, один из опаснейших бандитов Бельвиля» (надо было видеть, как игриво Жюпьен произносил: «бандит»). И словно бы этой рекомендации не хватало, он присовокуплял «свидетельства славы». «Несколько раз он был осужден за кражи и ограбления, сидел во Фрезне за драки (тем же игривым тоном) с прохожими, потому что он их слегка изувечил; он был в штрафном на лимпопо[124]. И убил своего сержанта!»
Барона даже несколько раздражало, что в этом заведении, по его же поручению и купленном фактотумом де Шарлю, где Жюпьен с помощником и заправлял делами, по вине дяди м-ль д'Олорон все более или менее хорошо знали, кто он такой, как его зовут (многие, правда, считали имя «де Шарлю» кличкой и путались в произношении; в итоге порукой чести барона была не столько сдержанность Жюпьена, сколько глупость его подопечных). Но барон предпочел довериться заверениям Жюпьена и, успокоенный тем, что их не могут услышать, сказал ему: «Я не хотел говорить при этом малыше — он очень мил и старается вовсю. Но мне кажется, что он недостаточно груб. Он приятно выглядит, но называет меня сволочью, словно повторяет урок». — «Нет, никто ему ничего не говорил, — ответил Жюпьен, не замечая, что это утверждение неправдоподобно. — Он, кстати, привлекался по делу об убийстве консьержки из Ла Вилетт». — «Да? Это довольно любопытно», — ответил барон, улыбаясь. — «У меня там, кстати, как раз один мясник, мужик с бойни, и на него похож, — попал сюда чисто случайно. Желаете попробовать?» — «О да, охотно». Я видел, как вошел мясник с бойни, он действительно чем-то был похож на Мориса, однако интереснее всего было то, что в облике двух этих молодых людей было что-то общее — тот тип внешности, который я лично никогда не выделял среди прочих, однако этот типаж, как я сейчас понял, читался и в облике Мореля, — они чем-то были схожи если и не с самим Морелем, каким он представлялся мне, то по меньшей мере с лицом, которое глаза, смотревшие на Мореля под иным углом, чем мои, составляли из его черт. Стоило мне только создать в уме, отыскав эти черты в памяти, схематический портрет Мореля, каким он виделся другому, и я понял, что эти юноши, один — приказчик-ювелир, второй — служащий отеля, были смутными его подобиями. Следует ли из этого, что, по крайней мере, в некоторых своих склонностях г-н де Шарлю хранил верность одному облику, что то же самое желание, остановившее выбор на двух этих юношах, когда-то подтолкнуло его и к Морелю на перроне донсьерского вокзала, что все они походили на эфеба, чьи очертания, вырезанные в глазах де Шарлю, как в сапфире, придавали взгляду барона какую-то особенность, так сильно испугавшую меня в нашу первую бальбекскую встречу? Или же любовь к Морелю этот тип и определила, и он стремился к нему, чтобы утешиться в разлуке, подыскивая напоминавших его мужчин? И еще я подумал, что, быть может, между ним и скрипачом, вопреки тому, что можно было подумать, никогда ничего не было помимо чисто дружеских отношений, что г-н де Шарлю заставлял Жюпьена отыскивать юношей, чем-то схожих с Морелем, чтобы, благодаря им, вкусить иллюзию наслаждения с Морелем. Правда, если вспомнить, что г-н де Шарлю для скрипача сделал, это предположение может показаться неправдоподобным, — если бы мы не знали, что любовь не только заставляет нас приносить величайшие жертвы любимому существу, но иногда вынуждает нас жертвовать и самим нашим желанием, — оно, впрочем, почти не исполнимо, если предмет страсти чувствует, что наша любовь сильнее. И неправдоподобие этой догадки, коего она, на первый взгляд, не лишена (хотя все равно, конечно, не соответствует действительности), почти полностью развеется, если мы учтем глубоко страстный характер, нервический темперамент г-на де Шарлю, в этом пункте схожий с характером Сен-Лу, — в истоке его отношений с Морелем эта чувственность могла сыграть ту же роль, только в более негативной форме, что, поначалу, в отношениях его племянника с Рашелью. Для того, чтобы отношения с возлюбленной (и это может распространяться на любовь к юноше) остались платоническими, могут найтись и другие причины, помимо добродетели женщины и нечувственной природы любви, которую она вдохнула. Подчас любящий излишне нетерпелив, его переполняет влечение и он не всегда находит в себе силы, чтобы притворяться равнодушным в ожидании того момента, когда получит все, чего хочет. Его натиски постоянны, он ежедневно пишет возлюбленной, пытается встречаться с ней почаще, и унывает, если она ему отказывает. Но стоит ей понять, что ее общество, ее дружба представляются значительными благами тому, кто их лишен, и она сделает все возможное, чтобы не предоставлять их впредь, и, пользуясь той минутой, когда разлука с ней уже непереносима, когда он будет готов положить войне конец любой ценой, она предпишет ему мировую, первым условием которой будут платонические отношения. Впрочем, за время, предшествующее этому соглашению, влюбленный, — постоянно тоскуя, алча письма и взгляда, — забывает и думать о физическом обладании, желание которого истерзало его поначалу, но иссякло в ожидании и уступило место потребностям другого порядка, более мучительным, впрочем, поскольку они не удовлетворены. Так позднее мы получаем удовольствие, которое в первые дни надеялись извлечь из ласк, в совершенно искаженном виде: в дружеских словах, обещании побыть рядом, и эти слова — после измучившей нас неопределенности, иногда после взгляда, омраченного тенью отчуждения, так отдаляющего от нас человека, что нам кажется: мы никогда его уже не увидим, — в значительной мере разряжают обстановку. Женщина догадывается и просто счастлива, что вовсе не нужно отдаваться тому, в ком она ощутила, — если мужчина несколько излишне нервничал поначалу, разыскивая ее, — неисцелимое желание обладать ею. Женщина радуется, что, не отдавая ничего, она получает гораздо больше, чем обычно получала отдаваясь. Так самые нервные люди приходят к вере в добродетель своего идола. И этот ореол, который они выписывают вокруг нее, это, стало быть, только производное — хотя и несколько опосредованное — их чрезмерной любви. В этой горячке женщина становится в один ряд с некоторыми поневоле коварными лекарствами: снотворными, морфином. Сильнее всего они нужны вовсе не тем, кто, благодаря им, вкусит глубокий сон и подлинные услады. Не он купит их ценой злата, обменяет на них все, чем владеет. Это будет уже другой человек (возможно, тот же самый, но изменившийся по прошествии лет), медикамент не принесет ему ни сна, ни неги, — но если снадобья нет под рукою, у него одно желание: остановить мучительную тревогу любой ценой, даже ценой жизни.
Вернемся к г-ну де Шарлю, история болезни которого, если не учитывать полового сходства, относится к общим законам любви. Что с того, что его род был древней Капентингов, на что ему было богатство, любовь изысканнейшего общества: барон тщетно говорил ничтожному Морелю, как когда-то и мне: «Я принц, я желаю вам блага», — если бы Морель решился не уступать ни пяди, в выигрыше, опять-таки, он бы и остался. Для того, чтобы ему «не захотелось», ему хватило бы, наверное, почувствовать себя любимым. Точно так же важные особы боятся снобов, изо всех сил пытающихся с ними сдружиться, мужчины — гомосексуалистов, женщины — чрезмерно влюбленных. Г-н де Шарлю не только располагал всеми мыслимыми благами, но и наверняка предоставил бы большую их часть Морелю. Однако, все это разбилось об упорство. И здесь г-н де Шарлю опять чем-то напоминал немцев, — к которым, к тому же, он принадлежал по крови, — одержавших в этой войне, как о том чересчур охотно распространялся барон, победы на всех фронтах. Но что дали немцам эти победы, если после каждой из них союзники все более решительно отказывали им в том, чего им, собственно, было нужно — в Мире? Так Наполеон вступил в Россию и великодушно предписал властям выйти к нему навстречу. Но никто не явился.
Я спустился по лестнице и вернулся в маленький вестибюль, где Морис, не знавший, позовут ли его еще (Жюпьен на всякий случай велел ему подождать), перебрасывался картами с одним из своих товарищей. Они были крайне взволнованы найденным ими на полу Военным крестом[125] — они не знали, кто его потерял, кому отослать, чтобы избавить владельца от взыскания. Затем речь зашла о великодушии какого-то офицера, пошедшего на смерть, чтобы спасти ординарца. «Есть все-таки добрые люди среди богатых. Я бы с удовольствием пошел на смерть ради такого типа, как он», — сказал Морис, питавший предрасположенность к жутким поркам барона, вероятно, исключительно по механической привычке, вследствие плохого образования, нужды в деньгах и некоторой склонности зарабатывать их способом, доставляющим меньше хлопот, чем работа, и, наверное, более прибыльным. Но помимо того, — и барон не напрасно опасался, — у этого мальчика было слишком доброе сердце и он, казалось, был изрядно отважен. На его глазах чуть не выступили слезы, когда он заговорил о смерти офицера, — и двадцатидвухлетний юноша был взволнован не меньше. «Да, это шикарные ребята. Для нас, парни, невелика потеря, но для барина, у которого куча слуг, который что ни день, то клюкнет перед ужином, это сильно. Все, конечно, можно выстебать, но когда такие типы умирают, это действительно нечто. Господь Бог не должен был допустить, чтобы такие богачи погибали — во-первых, они жуть как полезны для рабочего. Только за одного такого парня надо всех немцев передавить, до последнего, и за то, что они сделали в Левене[126], за отрезанные детские ручки — да и не знаю я, я не лучше других, но я бы лучше пустил бы пулю в глотку, чем подчинился таким варварам, как они; это не люди, это настоящие варвары, скажи еще, что не так». Все эти юноши, короче говоря, были патриотами. Правда, один из них, слегка раненный в руку, был не на высоте остальных, — он вскоре должен вернуться на фронт: «Черт возьми, неудачная рана получилась» (из-за нее не увольняли), — так некогда г-жа Сван говорила: «Я ухитрилась подхватить докучную инфлюэнцу».
Дверь хлопнула вновь: это был шофер, он ходил прогуляться. «Как, уже все? Что-то ты недолго», — произнес он, заметив Мориса, который, по его представлению, еще должен был лупить «Человека в цепях», нареченного так по аналогии с названием газеты того времени[127]. — «Ты-то гулял, тебе не долго, — ответил Морис, уязвленный тем, что наверху он „не подошел“. — А вот ты пошлепай вовсю, как я, в такую жару! Если бы не пятьдесят франков, что он дает…» — «И потом, мужик здорово болтает, сразу видно, что с образованием. Говорил он, как скоро все это закончится?» — «Он говорил, что никак с ними нельзя покончить, что война кончится, но никто не победит». — «Черт бы драл, да никак он бош…» — «Я, кажется, предупреждал, что вы слишком громко треплетесь, — сказал старший, заметив меня. — Вам больше не нужна комната?» — «Да пошел ты, тоже мне тут начальник нашелся». — «Да, не нужна, я пришел расплатиться». — «Вам лучше заплатить патрону. Морис, иди-ка поищи». — «Мне неудобно вас беспокоить». — «Это меня не беспокоит». — Морис вышел и вернулся, сказав: «Патрон спускается». — Я дал ему два франка за усердие. Он расплылся от удовольствия. «Спасибо большое. Я их отправлю братишке в лагерь[128]. Нет, он не очень бедствует. Все зависит от лагеря».
В это время двое чрезвычайно элегантных клиентов в белых костюмах, пальто и при галстуках — двое русских, почудилось мне по их легкому акценту, — встав на пороге, раздумывали: войти, иль не войти. Видимо, пришли они сюда впервые, наверное, им рассказывали об этом месте, и, казалось, они колебались между желанием, соблазном и великим страхом. Один из них, красавец-юноша, повторял другому уже две минуты, с улыбкой слегка подначивающей, слегка вопросительной: «Ну, в конце концов — наплевать?» Но сколь бы он ни говорил этим, что, в конце концов, последствия безразличны, вероятно, не настолько уж ему было «наплевать», ибо за этими словами следовало не движение внутрь, но новый взгляд, та же улыбка и то же «ну, в конце концов — наплевать?» «В конце концов — наплевать» — это один из образчиков восхитительного языка, несколько отличного от употребляемого нами обычно; в этой речи волнение отклоняет то, что мы хотим сказать, и вместо того составляет совершенно иную фразу, всплывающую из неизвестного озера, где и живут эти выражения, не связанные с нашей мыслью, — этим она, собственно, и разоблачается. Помнится, как-то раз у Альбертины, — поскольку Франсуаза, не замеченная нами, вошла в ту минуту, когда моя подруга была, совершенно нагая, рядом со мною, — вырвалось против воли, чтобы предупредить меня: «Смотри-ка, милая Франсуаза». Франсуаза, которая к тому времени видела уже не очень ясно и только-то прошла через комнату, довольно далеко от нас, конечно же ничего не заметила. Но столь необычные слова, «милая Франсуаза», которые Альбертина не произнесла бы никогда в жизни, сами указывали на свой скрытый смысл, и Франсуаза почувствовала, что Альбертина бросила их наугад от волнения, и, не нуждаясь в пристальном зрении, чтобы понять все, пробормотала на своем говорке: «Путана». Другой раз, много лет спустя, когда Блок, ставший к тому времени отцом семейства, выдал одну из своих дочерей за католика, один невоспитанный человек сказал ей, де он, кажется, слышал, что отец у нее еврей, и спросил, какая у нее девичья фамилия. Молодая дама, урожденная м-ль Блок, произнесла фамилию на немецкий лад, как сказал бы герцог де Германт: «Блох».
Патрон, — вернемся на сцену отеля (куда двое русских решились-таки войти: «в конце концов — наплевать»), — еще не пришел, но тут явился Жюпьен, сетуя, что слишком уж громко говорят, что соседи могут донести. Но заметив меня, он остолбенел: «Выйдите все на лестницу». Присутствующие уже встали, когда я ему ответил: «Было бы проще, если бы юноши остались здесь, а мы бы с вами на минутку отлучились». Волнуясь, он за мной последовал. Я объяснил ему, отчего я здесь. Доносились голоса клиентов, спрашивавших у патрона, не может ли он свести их с ливрейным лакеем, служкой, чернокожим шофером. Все профессии интересовали старых безумцев, войска всех армий, союзники всех наций. Некоторые испытывали особую тягу к канадцам, подпав — быть может, неосознанно, — под очарование их акцента, столь легкого, что невозможно разобрать, что он напоминает: старую Францию или Англию. По причине юбок, а также оттого, что некоторые озерные грезы совпадают с подобными мечтами, шотландцы были нарасхват. И так как во всякое безумие вплетается что-то личное, подчас его усугубляя, старик, уже удовлетворивший, наверное, все свои прихоти, настойчиво требовал свести его с каким-нибудь увечным. Слышались медленные шаги по лестнице. По болтливости, ему присущей, Жюпьен не удержался и рассказал мне, что спускается барон, что допустить нашу встречу ни в коем случае нельзя, но если мне угодно войти в комнату, смежную с передней, в которой находились молодые люди, то он тотчас откроет маленькое окошко, — эта хитрость была придумана им для де Шарлю, чтобы тот мог наблюдать, не будучи никем замечен, и сейчас, сказал мне Жюпьен, ради меня этот трюк будет обращен против барона, «только ни звука». Он втолкнул меня в темноту и оставил. Впрочем, других комнат в его распоряжении не было, ибо отель, несмотря на военное время, был переполнен. Ту, откуда я только что вышел, уже занял виконт де Курвуазье, — он оставил Красный Крест в *** на два дня и решил часок поразвлечься в Париже перед встречей в замке Курвуазье с виконтессой, которой он скажет, что не смог попасть на ранний поезд. Он не подозревал, что в нескольких метрах от него находится де Шарлю, не более о том догадывался и барон, который никогда не встречался с кузеном у Жюпьена, а последний не сумел разузнать тщательно скрываемого имени виконта.
Вскоре и правда явился барон, шагая с трудом от ран, к которым, впрочем, ему пора уже было привыкнуть. Хотя увеселения подошли к концу и оставалось только выдать причитающуюся плату Морису, он обвел кружок юношей взором и нежным, и пытливым, рассчитывая на дополнительное удовольствие по ходу расшаркиваний — совершенно платонических, но любовно неторопливых. И в это резвом легкомыслии, которое он выказывал перед немного смутившим его гаремом, в этих покачиваниях головой и туловищем, этих томных взглядах, так поразивших меня, когда я впервые увидел его в Распельере, я снова признал грацию, доставшуюся ему в наследство от какой-нибудь бабки, мне лично незнакомой; она затенялась в повседневной жизни его мужественным лицом, но, если он хотел понравиться низкой среде, кокетливо распускалась желанием вести себя, как добрая матрона.
Жюпьен рекомендовал юношей благосклонности барона, божась, что все они «бельвильские коты», что они за луидор отправятся и с собственной сестрой. Впрочем, Жюпьен врал и говорил правду разом. Они были и лучше, и чувствительней, нежели обрисованный Жюпьеном образ, они не принадлежали дикому племени. Впрочем, те, кто их таковыми считает, ожидает от этих негодяев, простодушно с ними беседуя, той же наивности. Так что, сколь бы садист ни воображал себя в обществе убийц, не столь уж порочные их души от этого не сатанеют, и остается только поражаться лжи подобной публики, потому что на самом деле они вовсе не «убийцы», а просто не прочь заработать «деньгу», — их отец, мать и сестра поочередно воскресают и умирают, потому что «убийцы» запутались, развлекая клиента и стараясь ему понравиться. Клиент же, со своей произвольной концепцией жиголо, восхищением бесчисленными убийствами, в которых тот повинен, по наивности удивляется, он сбит с толку уловленными противоречиями и ложью.
Все, казалось, были знакомы с г-ном де Шарлю, и он подолгу задерживался подле каждого, разговаривая с ними, как ему казалось, на их языке, — разом жеманясь, напирая на арго, а также распространяясь на тему распутства и испытывая от этого садистическое удовольствие. «Какая мерзость, я тебя видел возле Олимпии с двумя фанерами. Они тебе давали капусту. Во как ты меня надуваешь». К счастью, тот, к кому была обращена эта фраза, не успел объявить, что ни за что не взял бы «капусты» от женщины, — это, наверное, охладило бы восторг г-на де Шарлю, — и опротестовал только конец фразы, сказав: «Не, я вас не надуваю». Эти слова доставили г-ну де Шарлю живое удовольствие и, вопреки его воле, настоящее лицо показалось из-под напускной маски; он обернулся к Жюпьену: «Как мило он это сказал. И как это прекрасно сказано! Словно бы это было правдой. В конце концов, откуда знать, истина это или нет, если уж он заставил меня в это поверить? Какие у него прелестные глазки! Смотри, я сейчас влеплю тебе два жирных поцелуя в наказание, мальчонка. Ты вспомнишь обо мне в окопах. Тяжеловато там приходится?». — «О! Матерь Божья, когда граната пролетает над ухом…». Юноша принялся подражать свисту гранат, гулу самолетов и т. п. «Но уж лучше выстоять, и будьте уверены, мы дойдем до конца». — «До конца! Еще бы следовало узнать, до какого конца», — меланхолически бросил барон, поскольку был «пессимистом». — «Вы что, не знаете, что Сара Бернар[129] сказала в газетах: «Франция пойдет до конца. Французы готовы умереть все до последнего"». — «Я ни секунды не сомневался, что французы все до единого решительно пойдут на смерть, — сказал г-н де Шарлю, словно то было простейшей аксиомой на свете, хотя у него самого подобного намерения не было. Он просто хотел изгладить произведенное им, когда он забылся, впечатление пораженца. — Я в этом не сомневаюсь, но я спрашиваю себя, до какой степени мадам Сара Бернар уполномочена говорить от имени Франции. Но, кажется, я незнаком с этим очаровательным, этим прелестным молодым человеком!» — воскликнул он, увидев кого-то, — он его не узнал, а быть может никогда и не видел. Он раскланивался с ним, как с принцем в Версале, и чтобы, пользуясь случаем, получить оптом бесплатное удовольствие (когда я был маленьким, и мама брала меня с собой к Буасье или Гуаш[130], я подобным образом уносил с собой, в подарок от одной из продавщиц, конфету, извлеченную из какой-нибудь стеклянной вазы, меж которыми они восседали), сжав руку очаровательного юноши и долго ее, на пруссацкий манер, разминая, он таращил на него глаза, расплывшись в застывшей улыбке, — так некогда, когда освещение было плохим, улыбались у фотографа: «Сударь, я очарован, я восхищен, я очень рад познакомиться с вами. У него прелестные волосы», — добавил он, повернувшись к Жюпьену. Затем он подошел к Морису, чтобы вручить пятьдесят франков, но сначала взял его за талию: «Ты никогда не говорил мне, что зарезал консьержку из Бельвиля». И г-н де Шарлю захрипел от восторга, нависая прямо над лицом Мориса: «Что вы, господин барон, — сказал жиголо, которого забыли предупредить, — как вы могли в это поверить? — либо действительно этот факт был ложен, либо правдив, но подозреваемый находил его, однако, отвратительным и склонен был отрицать. — Убить себе подобного?.. Я понимаю еще, если мужика, боша например, потому что война, но женщину, и к тому же — старую женщину!..» Барона от провозглашения этих добродетельных принципов словно холодным душем окатило, он сухо отодвинулся от Мориса, выдав ему, однако, деньги, — но с раздосадованным выражением одураченного человека, который не хотел бы устраивать шума и платит, но не рад. Получатель только усилил дурное впечатление барона, выразив благодарность следующим манером: «Я завтра же вышлю их старикам и только немножко братку оставлю, он сейчас на фронте». Эти трогательные чувства столь же разочаровали г-на де Шарлю, сколь взбесило их выражение — незамысловатое, крестьянское. Жюпьен иногда говорил им, что надо все-таки быть поизвращенней. И тут один, с таким видом, будто исповедует что-то сатаническое, рискнул: «Знаете, барон, вы мне не поверите, но когда я еще был маленьким, я подглядывал в дырку замка, как мои родители цалуются. Вот ведь порочен я был, н-не п-п-правда ли? Вы скажете, что это я вам мозги пудрю, а вот и нет — все так оно и было». И г-на де Шарлю привела в уныние и раздосадовала эта фальшивая потуга на извращенность, разоблачившая лишь изрядную глупость и, сродни ей, невинность. Впрочем, ему не пришелся бы по вкусу и отъявленный бандит, и убийца: такие люди не рассуждают о своих злодеяниях; садист часто испытывает (сколь бы добр он ни был, тем более — как барон) жажду зла, которую злодеи, пускающиеся в тяжкие с другими целями, удовлетворить не в состоянии.
Тщетно молодой человек, поздновато сознав ошибку, рассказывал, что шпиков он терпеть не может и даже отважился предложить барону: «Забьем, что ли, стрелочку» (назначим, то есть, свидание): очарование рассеялось. Чувствовалась «липа», как в книжках авторов, тщащихся употреблять арго. Впустую юноша детально описывал «неприличия», что вытворял он со своей подругой. Г-на де Шарлю поразило только, как недалеко они в этом зашли. Впрочем, дело было не только в неискренности. Ничто не ограничено сильнее, чем наслаждение и порок. В этом случае, несколько изменив смысл выражения, можно сказать, что вращаешься в том же порочном круге.
Если г-на де Шарлю в этом заведении звали принцем, то о другом завсегдатае, чью кончину оплакивали жиголо, говорили так: «Как его звать — не знаю, но был он, похоже, аж бароном», — речь шла о принце де Фуа (отце приятеля Сен-Лу). Его жена считала, что он, по большей части, проводит время в своем клубе, на деле же он не выползал от Жюпьена — болтая, рассказывая светские анекдоты проходимцам. Это был большой, красивый мужчина, как и его сын. Поразительно, что г-н де Шарлю, — может быть, потому, что встречался с ним только в свете, — не знал, что де Фуа разделяет его наклонности. Даже говорили, что он их сообщил и своему сыну, в то время еще студенту (другу Сен-Лу), — что, вероятно, ложь. Напротив, будучи лучше всех осведомлен о нравах, отец пристально следил за его знакомствами. Однажды некий мужчина, — из низкой, впрочем, среды, — преследовал юного принца де Фуа до самых дверей отцовского особняка, бросил записку в окно, и ее подобрал отец. Но преследовавший, хотя и не был вхож, с аристократической точки зрения, в то же общество, что и г-н де Фуа-отец, был одного с ним круга, так сказать, с другой стороны. Он без труда нашел посредника среди общих дружков и заставил г-на де Фуа замолчать, доказав ему, что его сын сам спровоцировал выходку. И это возможно. Ибо принц де Фуа мог уберечь сына от дурных знакомств, но не смог уберечь от наследственности. Впрочем, что касается этой самой стороны, принц де Фуа-младший, как и его отец, пребывал в абсолютном неведении о нравах людей своего круга, хотя и зашел дальше всех с представителями другого.
«Как он прост! Вот уж не скажешь, что барон», — повторяли завсегдатаи, стоило г-ну де Шарлю с Жюпьеном выйти: барон все сетовал на добродетель юноши. Судя по недовольной физиономии Жюпьена (ему, впрочем, следовало вымуштровать юношу заблаговременно), фальшивому убийце предстояла изрядная выволочка. «Это же полная противоположность тому, что ты мне рассказывал, — воскликнул барон, чтобы Жюпьен на следующий раз извлек урок. — У него на лице написано: он очень добродушен, он испытывает уважение к своей семье». — «У него, однако, трения с отцом, — возразил Жюпьен. — Они живут вместе, но прислуживают в разных барах». Конечно, по сравнению с убийством, это было довольно незначительным проступком, но Жюпьена застали врасплох. Барон ничего не ответил, ибо ему хотелось, в отношении удовольствий, получать их в готовом виде, и вместе с тем — сохранить иллюзию, что никакой инсценировки здесь нет. «Это подлинный бандит, он вам так сказал, чтобы вас обмануть, — вы слишком наивны!» — оправдываясь, добавил Жюпьен, но этим только задел самолюбие г-на де Шарлю.
«Да, на ужин он тратит не меньше миллиона — и каждый день, каждый день», — сказал молодой человек двадцати двух лет; такое суждение не казалось ему неправдоподобным. С грохотом подкатила коляска г-на де Шарлю. В эту секунду я заметил, как из соседней комнаты, медленно ступая, появилась дама в черной юбке, как мне показалось — довольно пожилая; ее сопровождал солдат, видимо, вышедший с нею. К своему ужасу я сразу же разглядел, что это был священник — столь редко встречающееся, а во Франции просто невероятное явление, как дурной поп. Видимо, мимоходом солдат подшучивал над своим спутником, высмеивая несоответствие поведения одеянию, и последний степенно, сентенциозно, с поднятым вверх пальцем доктора теологии, изрек: «Что делать, я не (я ожидал: „святой“) ангел». Впрочем, он спешил и уже прощался с Жюпьеном, — последний, проводив барона, собирался было подняться, но заметил, что дурной священник, по забывчивости, не заплатил за комнату. Юмор никогда не оставлял Жюпьена: он затряс кружкой, в которую собирал плату с клиентов, и, позванивая ею, крикнул: «На нужды прихода, господин аббат!» Отвратительный персонаж извинился, выдал плату и исчез. Жюпьен зашел за мной в темное логово, где я не осмелился и шелохнуться. «Выйдите на минутку в вестибюль, там сейчас отдыхают мои мальчики, а я пока поднимусь и закрою комнату, будто вы ее нанимали, — это будет совершенно естественно». Патрон был там, я ему заплатил. В эту минуту вошел молодой человек в смокинге, он властно спросил: «Могу я завтра иметь Леона без четверти одиннадцать вместо того, чтоб в одиннадцать, потому что я завтра завтракаю не дома?» — «Это зависит, — ответил патрон, — от того, насколько его задержит аббат». По-видимому, этот ответ не устраивал молодого человека в смокинге, — он думал уже было поносить аббата, но его гнев ухватился за иное, когда он заметил меня; вышагивая прямо на патрона, он шипел: «Что? это кто? что это значит?» — голосом тихим, но взбешенным. Патрон, раздосадованный чрезвычайно, воскликнул, что мое присутствие не имеет никакого значения, что я просто один из постояльцев.