Разговор оборвался. Возобновил его Охоцкий, спросив:
— Когда же он возвращается?
— Вокульский?.. Да ведь он поехал в Индию, Китай, Америку.
Охоцкий так и подскочил.
— Не может быть! — закричал он. — Хотя… — протянул он в раздумье и умолк.
— Разве у вас есть какие-нибудь основания предполагать, что он туда не поехал? — спросил Жецкий, понизив голос.
— Никаких. Меня только удивило столь внезапное решение… Когда я был тут в последний раз, он обещал мне уладить одно дело… Но…
— И прежний Вокульский, несомненно, уладил бы. А новый забыл не только о ваших делах… но в первую очередь о своих собственных…
— Что он уедет, можно было ожидать, — как бы сам с собой говорил Охоцкий, — но мне не нравится эта внезапность. Он писал вам?..
— Никому ни строчки, — ответил старый приказчик.
Охоцкий покачал головой.
— Это было неизбежно, — пробормотал он.
— Почему неизбежно? — вскинулся Жецкий. — Что он, банкрот или заняться ему было нечем?.. Такой магазин и торговое общество — это, по-вашему, пустяки? А не мог он жениться на прелестной и благородной женщине?..
— Не одна бы с радостью за него пошла, — согласился Охоцкий. — Все это прекрасно, — продолжал он, оживляясь, — но не для человека его склада.
— Что вы под этим понимаете? — подхватил Жецкий, которому разговор о Вокульском доставлял такое же наслаждение, как влюбленному разговор о предмете его страсти. — Что вы под этим понимаете?.. Вы его близко знали? — настойчиво спрашивал он, и глаза его блестели.
— Узнать его нетрудно. Это был, коротко выражаясь, человек широкой души.
— Вот именно! — подтвердил Жецкий, постукивая пальцем по столу и глядя на Охоцкого, как на икону. — Однако что вы понимаете под широтой? Прекрасно сказано! Объясните мне только яснее.
Охоцкий усмехнулся.
— Видите ли, — начал он, — люди с маленькой душонкой заботятся только о своих делах, способны охватить мыслью только сегодняшний день и питают отвращение ко всему неизведанному… Им лишь бы прожить в спокойствии и достатке… А человек такого типа, как он, думает о тысячах, глядит иногда на десятки лет вперед, все неведомое и неразрешенное влечет его неодолимо. Это даже не заслуга, а попросту необходимость. Как железо непроизвольно тянется к магниту или пчела лепит свои соты, так и эта порода людей рвется к великим идеям и грандиозному труду…
Жецкий крепко пожал ему обе руки, дрожа от волнения.
— Шуман, умный доктор Шуман говорит, что Стах безумец, польский романтик! — заметил он.
— Шуман глуп со своим еврейским реализмом! — возразил Охоцкий. — Ему даже невдомек, что цивилизацию создавали не дельцы, не обыватели, а вот именно такие безумцы… Если б ум заключался в умении наживаться, люди поныне оставались бы обезьянами…
— Святые ваши слова… прекраснейшие слова! — повторял старый приказчик. — Но объясните мне все-таки, каким образом такой человек, как Вокульский, мог… так вот… запутаться?..
— Помилуйте, я удивляюсь, что это случилось так поздно! — пожал плечами Охоцкий. — Ведь я знаю его жизнь, знаю, как он задыхался тут с детских лет. Было у него стремление к науке, но не было возможности его осуществить, была сильно развита общественная жилка, но к чему бы он ни прикоснулся, все проваливалось… Даже это ничтожное торговое общество, которое он основал, принесло ему только нарекания и ненависть…
— Вы правы… вы правы!.. — повторял Жецкий. — А тут еще эта панна Изабелла…
— Да, она могла вернуть ему покой. Удовлетворив потребность личного счастья, он легче примирился бы с окружающей средой и употребил бы свою энергию в тех направлениях, какие у нас возможны. Но… его постигла неудача.
— Что же дальше?
— Кто знает… — тихо произнес Охоцкий. — Сейчас он похож на дерево, вырванное с корнем. Если он найдет подходящую почву, а в Европе это возможно, и если у него еще не иссякла энергия, то он с головой окунется в какую-нибудь работу и, пожалуй, начнет по-настоящему жить… Но если он исчерпал себя, что в его возрасте тоже не исключено…
Жецкий приложил палец к губам.
— Ш-ш-ш-ш… у Стаха есть энергия… есть. Он еще выкарабкается… выка…
Старик отошел к окну и, прислонившись к косяку, разрыдался.
— Я совсем болен… нервы не в порядке… — говорил он. — У меня, кажется, порок сердца… Но это пройдет… пройдет… Только зачем он так убегает… прячется… не пишет?..
— Ах, как мне понятно это отвращение измученного человека ко всему, что напоминает ему прошлое! — воскликнул Охоцкий. — Мне знакомо это по опыту, хотя и скромному… Представьте себе, когда я сдавал экзамен на аттестат зрелости, мне пришлось в пять недель пройти курс латыни и греческого за семь классов, потому что я всегда от этого отлынивал. Ну, на экзамене я кое-как выкрутился, но перед тем столько работал, что переутомился.
С тех пор я смотреть не мог на латинские или греческие книжки, даже вспоминать о них было противно. Я не выносил вида гимназического здания, избегал товарищей, готовившихся вместе со мной к экзамену, даже съехал со старой квартиры. Это продолжалось несколько месяцев, и я не успокоился, пока… знаете, что я сделал? Бросил в печку и сжег эти проклятые греческие и латинские учебники. Добрый час вся эта дрянь тлела и дымила, но зато потом, когда я велел высыпать пепел в мусорный ящик, болезнь мою как рукой сняло! Но и сейчас меня еще пробирает дрожь при виде греческих букв или латинских исключений: panis, piscis, crinis<Хлеб, рыба, волосы (лат.)>… Бррр… Гадость!
Итак, не удивляйтесь, что Вокульский сбежал отсюда в Китай… Долгая мука может довести человека до бешенства… Но и это проходит…
— А сорок шесть лет, милый мой? — напомнил Жецкий.
— А сильный организм?.. А крепкий мозг?.. Ну, и заболтался я с вами… Всего хорошего, поправляйтесь…
— Вы уезжаете?
— Да, в Петербург. Я должен присмотреть за исполнением последней воли покойной Заславской, а то благородные родственники собираются оспаривать ее завещание. Просижу там, пожалуй, до конца октября.
— Как только я получу известие от Стаха, тотчас же сообщу вам. Только пришлите мне свой адрес.
— И я вам дам знать, если что-нибудь случайно услышу… Хотя сомневаюсь… До свиданья.
— Желаю вам поскорее вернуться!
Беседа с Охоцким чрезвычайно ободрила пана Игнация. Старый приказчик словно набрался сил, наговорившись с человеком, который не только понимал дорогого Стаха, но даже напоминал его многими чертами характера.
«И он был такой же, — думал Жецкий. — Энергичный, здравомыслящий и в то же время всегда исполненный возвышенных порывов…»
Можно сказать, что с этого дня началось выздоровление пана Игнация. Он встал с постели, затем сменил халат на сюртук, стал ходить в магазин и даже часто прогуливался по улице. Шуман восхищался своим методом лечения, столь успешно приостановившим болезнь.
— Как пойдет дальше, неизвестно, — говорил он Шлангбауму, — но факт, что уже несколько дней, как старик начал поправляться. У него опять появился аппетит, он стал спать, а главное — поборол апатию. С Вокульским было точно так же.
В действительности Жецкого поддерживала надежда, что рано или поздно он получит письмо от своего Стаха.
«Может быть, он уже в Индии, — думал пан Игнаций, — значит, в конце сентября должна прийти от него весточка… Конечно, в таких случаях возможна задержка; но уж за октябрь я головой ручаюсь…»
В указанный срок действительно получились известия о Вокульском, но весьма странные.
Как-то вечером, в конце сентября, зашел к Жецкому Шуман и со смехом сказал:
— Удивительное дело, сколько людей интересуется этим полоумным! Арендатор из Заславека сообщил Шлангбауму, что кучер покойной председательши недавно видел Вокульского в заславском лесу. Он даже описывал, как тот был одет и на какой ехал лошади…
— Что же! Возможно! — оживился пан Игнаций.
— Чепуха! Где Крым, а где Рим; где Индия, а где Заславек? — возразил доктор. — Тем более что почти одновременно другой еврей, торговец углем, видел Вокульского в Домброве… Мало того, он якобы разузнал, что Вокульский купил у одного пьяницы шахтера два динамитных заряда… Ну, такой вздор, надеюсь, и вы не станете защищать?
— Но что все это значит?
— Ничего. Очевидно, Шлангбаум объявил среди евреев, что выдаст награду за сведения о Вокульском, — вот теперь Вокульский и мерещится всем чуть ли не в мышиной норе… Святой рубль рождает ясновидцев! — заключил доктор, иронически рассмеявшись.
Жецкий должен был признать, что слухи эти лишены всякого смысла, а толкование Шумана вполне правдоподобно; при всем том тревога его за Стаха усилилась…
Вскоре, однако, тревога его сменилась просто испугом, когда обнаружился факт, уже не подлежавший никакому сомнению. А именно, первого октября один из нотариусов вызвал к себе Жецкого и показал ему нотариальный акт, подписанный Вокульским перед отъездом в Москву.
Это было завещание, составленное по всем правилам. В нем Вокульский выражал свою волю относительно раздела оставшихся в Варшаве денег, из которых семьдесят тысяч рублей лежали в банке, а сто двадцать тысяч — у Шлангбаума.
Для людей посторонних завещание это послужило доказательством невменяемости Вокульского, Жецкий же нашел его вполне логичным. Завещатель назначил огромную сумму в сто сорок тысяч рублей Охоцкому, двадцать пять тысяч рублей Жецкому и двадцать тысяч малолетней Элене Ставской. Остальные пять тысяч рублей он разделил между бывшими служащими магазина и лично знакомыми ему бедными людьми. Из этой суммы получили по пятьсот рублей: Венгелек — заславский столяр, Высоцкий — варшавский возчик и второй Высоцкий — его брат, стрелочник из Скерневиц.
В трогательных выражениях Вокульский обращался ко всем упомянутым в завещании лицам, прося принять его дар как от умершего, а нотариуса обязал не оглашать сего акта ранее первого октября.
Среди людей, знавших Вокульского, поднялся шум, начались сплетни, не обошлось без обид и оскорбительных намеков… А Шуман в разговоре с Жецким высказал следующее суждение:
— О дарственной для вас я давно знал… Охоцкому он дал почти миллион злотых, потому что открыл в нем безумца своей породы… Ну, а подарок дочке прекрасной пани Ставской, — прибавил он, смеясь, — мне тоже понятен. Только одно меня интригует…
— Что именно? — осведомился Жецкий, покусывая усы.
— Откуда взялся среди наследников этот стрелочник Высоцкий?
Шуман записал его имя и фамилию и ушел в раздумье.
Велика была тревога Жецкого: что могло приключиться с Вокульским? Почему он составил завещание и почему обращался к ним, как человек, думающий о близкой смерти? Однако вскоре произошли события, пробудившие в Жецком искру надежды и до некоторой степени осветившие странное поведение Вокульского.
Прежде всего Охоцкий, узнав о доставшихся ему деньгах, не только немедленно ответил из Петербурга, что принимает их и просит всю сумму приготовить наличными к началу ноября, но вдобавок оговорил у Шлангбаума проценты за октябрь месяц.
Затем письменно запросил Жецкого, не даст ли тот из своего капитала двадцать одну тысячу рублей, наличными, взамен суммы, которую он, Охоцкий, должен получить в день святого Яна.
«Мне чрезвычайно важно, — кончал он письмо, — иметь на руках весь принадлежащий мне капитал, так как в ноябре я непременно должен выехать за границу. Я все объясню вам при личном свидании…»
«Почему он так спешно уезжает за границу и почему забирает с собой все деньги? — задавал себе вопрос Жецкий. — Почему, наконец, откладывает объяснение до встречи?..»
Разумеется, он принял предложение Охоцкого. Ему казалось, что в этом поспешном отъезде и недомолвках кроется нечто обнадеживающее.
«Кто знает, — раздумывал он, — действительно ли Стах со своим полмиллионом поехал в Индию? Может быть, они встретятся с Охоцким в Париже, у того чудака Гейста? Какие-то металлы… воздушные шары… По-видимому, им нужно до поры до времени все сохранить в тайне».
Однако на этот раз расчеты его опрокинул Шуман, сказав по какому-то поводу:
— Я наводил в Париже справки о пресловутом Гейсте, потому что подумал — не к нему ли направился Вокульский. Ну, и оказалось, что Гейст, некогда весьма талантливый химик, теперь совершенно свихнулся… Вся Академия смеется над его выдумками.
Насмешки Академии над Гейстом сильно поколебали надежды Жецкого. Кто-кто, а уж Французская академия оценила бы по заслугам эти металлы или шары… А если такие мудрецы считают Гейста сумасшедшим, так Вокульскому у него делать нечего.
«В таком случае, куда и зачем он поехал? — размышлял Жецкий. — Ну конечно, отправился путешествовать, потому что ему тут было плохо… Если Охоцкий съехал с квартиры, где его замучила греческая грамматика, то с тем большим основанием Вокульский мог уехать из города, где его так мучила женщина… Да и не только она! Был ли на свете человек, которого бы столько чернили, как его?
Но зачем он составил чуть ли не завещание и вдобавок намечал в нем о своей смерти?..» — терзался пан Игнаций.
Сомнения его рассеял приезд Мрачевского. Молодой человек явился в Варшаву неожиданно и пришел к Жецкому сильно озабоченный. Говорил он отрывисто, больше недомолвками, а под конец намекнул, что Ставская колеблется, принять ли дар Вокульского, да и сам он считает, что тут не все ясно…
— Дорогой мой, это ребячество! — возмутился пан Игнаций, — Вокульский отписал ей, верней Элюне, двадцать тысяч рублей, потому что был к этой женщине привязан; а привязан был потому, что у нее в доме обретал душевный покой в самый тяжелый период своей жизни… Ведь ты знаешь, что он любил панну Изабеллу?
— Это я знаю, — несколько спокойнее отвечал Мрачевский, — но знаю и то, что Злена была неравнодушна к Вокульскому…
— Что же из того? Сейчас Вокульский для всех нас почти умер, и, бог весть, увидим ли мы его еще когда-нибудь…
Лицо Мрачевского прояснилось.
— Верно, — сказал он, — верно! От умершего пани Ставская может принять дар, а мне нечего опасаться напоминаний о нем.
И он ушел, весьма довольный тем, что Вокульского, может быть, уже нет в живых.
«Прав был Стах, придавая такую форму своей дарственной, — подумал пан Игнаций. — Меньше хлопот для тех, кого он одарил, особенно для славной пани Элены…»
В магазине Жецкий бывал все реже и реже, раз в несколько дней, и единственным его занятием, к слову сказать даровым, было устройство витрин в ночь с субботы на воскресенье. Старый приказчик очень любил эту работу, и Шлангбаум сам просил его взять на себя витрины, в тайной надежде, что пан Игнаций поместит у него свой капитал на скромных процентах.
Но и этих редких посещений пану Игнацию было довольно, чтобы заметить в магазине значительные перемены к худшему. Товары были красивы на вид и даже несколько снизились в цене, но одновременно еще более в качестве; приказчики грубили покупателям и позволяли себе мелкие злоупотребления, которые не ускользнули от внимания Жецкого. Наконец, два новых инкассатора растратили более ста рублей…
Когда пан Игнаций указал на это Шлангбауму, то услышал следующий ответ:
— Помилуйте, покупателям нравятся не доброкачественные товары, а дешевые!.. А что до растрат, так они случаются везде. Да и где найти честных людей?
Шлангбаум прикидывался равнодушным, но в душе огорчался, а Шуман беспощадно издевался над ним.
— Не правда ли, пан Шлангбаум, — говорил он, — если б в нашей стране остались только евреи, мы бы с вами вылетели в трубу? Ибо часть населения нас бы обжуливала, а остальные не позволяли бы нам себя надувать…
У пана Игнация было немало досуга, он много размышлял и удивлялся, что его по целым дням занимают вопросы, которые раньше ему и в голову не приходили.
«Почему наш магазин стал хуже? Потому что в нем хозяйничает не Вокульский, а Шлангбаум. А почему не хозяйничает Вокульский? Потому что, как выразился Охоцкий, он задыхался чуть ли не с детства и наконец вынужден был вырваться на свежий воздух…»
И он вспомнил наиболее значительные моменты в жизни Вокульского. Когда он, работая еще официантом у Гопфера, захотел учиться, все ему мешали. Когда он поступил в университет, от него потребовали самопожертвования. Когда он вернулся на родину, ему отказали даже в работе. Когда он разбогател, на него посыпались подозрения, а когда он влюбился, обожаемая женщина самым подлым образом обманула его.
«Учитывая обстоятельства, надо признать, что он сделал все, что мог», — говорил себе пан Игнаций.
Но если уж в силу создавшихся условий Вокульскому пришлось ехать за границу, то почему же магазин его перешел не к нему, Жецкому, а, скажем, к Шлангбауму?
Потому что он, Жецкий, никогда не помышлял о собственном магазине. Он сражался за интересы венгерцев или ждал, когда потомки Наполеона перестроят мир. И что же?.. Мир не стал лучше, род Наполеона угас, а владельцем магазина стал Шлангбаум.
«Страшно подумать, сколько честных людей у нас пропадает зря, — сокрушался Жецкий. — Кац пустил себе пулю в лоб, Вокульский уехал, Клейн бог знает где, да и Лисецкому пришлось убраться, потому что для него не нашлось здесь места…»
Размышляя об этих предметах, пан Игнаций терзался угрызениями совести, под влиянием которых в уме его созревал некий план на будущее.
— Войду-ка я в компанию с пани Ставской и Мрачевским. У них двадцать тысяч рублей да у меня двадцать пять, а на такую сумму уже можно открыть порядочный магазин, хоть бы под боком у Шлангбаума.
План этот так захватил его, что он почуствовал себя значительно крепче. Правда, все чаще повторялись боли в плече и удушье, но он не обращал на них внимания.
«Пожалуй, поеду я подлечиться за границу, — думал он, — избавлюсь от этого дурацкого удушья и примусь по-настоящему за работу… Что ж, в самом деле, только Шлангбауму богатеть у нас?..»
Он чуствовал себя моложе, бодрее, хотя Шуман не советовал ему выходить из дому и рекомендовал не волноваться.
Однако сам доктор неоднократно забывал о своих предписаниях.
Однажды утром он ворвался к Жецкому в необычайном возбуждении, даже без галстука на шее.
— Ну, — закричал он, — хорошенькую историю узнал я о Вокульском!
Пан Игнаций отложил нож и вилку — он как раз ел бифштекс с брусникой — и сразу ощутил боль в плече.
— А что случилось? — слабым голосом спросил он.
— Ай да Стась! Герой! Я разыскал в Скерневицах железнодорожника Высоцкого, допросил его, и знаете, что обнаружилось?
— Да что же, что? — едва пролепетал Жецкий, чувствуя, как у него темнеет в глазах.
— Вообразите только, — волновался Шуман, — он… этот остолоп… тварь этакая… тогда, в мае, когда ехал с Ленцкими в Краков, бросился в Скерневицах под поезд! И Высоцкий его спас!
— Э-э! — протянул Жецкий.
— Не «э-э», а так оно и было… Из чего я заключил, что милый Стасек, кроме романтизма, страдал еще манией самоубийства… Готов держать пари на все мое состояние, что его уже нет в живых!
Доктор осекся, заметив, как изменился в лице пан Игнаций. В сильнейшем смятении он чуть не на руках перенес больного в постель и поклялся в душе никогда более не касаться этой темы.
Но судьба судила иначе.
В конце октября почтальон вручил Жецкому заказное письмо, адресованное Вокульскому. Письмо было отправлено из Заслава, адрес написан неумелой рукой.
«Неужели от Венгелека?..» — подумал пан Игнаций и распечатал конверт.
«Ваша милость! — писал Венгелек. — В первых строках благодарим вашу милость за то, что изволили вспомнить про нас, и за пятьсот рублей, что ваша милость нам опять пожаловали; и за все благодеяния ваши, что получили мы от щедрот ваших, благодарим: мать моя, жена и я…
Затем мы все трое спрашиваем про здоровье и жизнь вашей милости и счастливо ли вы прибыли домой? Так оно, наверное, и есть, а то ваша милость не прислали бы нам столь драгоценный подарок. Только жена моя очень за вашу милость беспокоится, не спит по ночам и даже хотела, чтобы я сам поехал в Варшаву: известное дело — женщина.
А беспокоимся мы потому, что в сентябре, в тот самый день, как ваша милость по дороге к замку встретили мою мать возле картофельного поля, у нас вот что случилось. Только мамаша успела вернуться и собрала ужинать, вдруг в замке что-то грохнуло, раз и другой как гром ударило, в городке даже все стекла задрожали. У мамаши горшок вывалился из рук, и она сразу говорит мне: «Беги во весь дух к замку, не там ли еще пан Вокульский, как бы с ним беды не стряслось». Я и полетел туда.
Царь небесный! Еле узнал я ту гору. От четырех стен замка, крепких еще, осталась только одна, а три рассыпались прахом. Камень, на котором мы в прошлом году вырезали стишок, разлетелся вдребезги, а в том месте, где был засыпанный колодец, сделалась яма, и обломков в ней, как зерна на гумне. Я так думаю, что стены сами развалились от старости; но мамаша полагает, не покойник ли кузнец, о котором я вашей милости рассказывал, напроказил.
Я никому ни словечком не обмолвился, что ваша милость тогда шли к замку, а сам целую неделю разгребал обломки — не случилось ли, боже упаси, какой беды! А когда никаких следов не нашел, то до того обрадовался, что на месте том хочу крест поставить из цельного дуба, некрашеный, — память о том, как ваша милость спаслись от беды. Но жена моя, по своему женскому обычаю, все тревожится… А потому покорнейше прошу вашу милость уведомить нас, что вы живы и пребываете в добром здравии…
Наш приходский ксендз присоветовал мне вырезать на кресте такую надпись: «Non omnis moriar". <«Весь я не умру"[54] (лат.)>
Чтобы люди знали, что хоть старый замок, памятка былых времен, и развалился, но не весь пропал и немало еще осталось от него, на что стоит посмотреть даже внукам нашим…»
— Значит, Вокульский был здесь в сентябре! — обрадовался Жецкий и послал за доктором, прося его прийти немедля.
Не прошло и четверти часа, как Шуман явился. Он дважды перечитал письмо Венгелека и с удивлением поглядывал на оживленную физиономию Жецкого.
— Ну, что вы скажете? — с торжествующим видом спросил пан Игнаций.
Шуман еще более удивился.
— Что я скажу? — повторил он. — Произошло то, что я предсказывал Вокульскому еще перед его отъездом в Болгарию. Ясно, что Стах в Заславе погиб…
Жецкий усмехнулся.
— Да вы рассудите сами, пан Игнаций, — говорил доктор, с трудом сдерживая волнение. — Вы подумайте только: его видели в Домброве, когда он покупал динамитные заряды; потом его видели в окрестностях Заслава и, наконец, в самом Заславе. По всей вероятности, в замке в свое время произошло что-то между ним и этой… Ну, этой панной, будь она проклята!.. Он мне однажды сказал, что хотел бы провалиться сквозь землю, глубоко-глубоко, как в заславский колодец…
— Если б он собирался покончить с собой, то мог бы давно это сделать, — возразил Жецкий. — К тому же для этого довольно и пистолета и вовсе не нужен динамит.
— Он ведь уже пытался покончить с собой… Но поскольку это был до мозга костей неистовый дьявол, ему мало было пистолета… Ему нужен был паровоз! Самоубийцы бывают привередливы, я-то знаю…
Жецкий покачивал головой и продолжал усмехаться.
— Что вы мотаете головой, черт возьми? — вышел из себя доктор. — У вас есть другая гипотеза?
— Есть. Просто Стаха преследовали воспоминания об этом замке, он и захотел уничтожить его, как Охоцкий уничтожил греческую грамматику, после того как намучился над нею. И в то же время это ответ барышне, которая, говорят, ездила каждый день вздыхать среди развалин замка…
— Да ведь это ребячество!.. Сорокалетний мужчина не станет действовать, как школьник…
— Это зависит от темперамента, — спокойно возразил Жецкий. — Иные отсылают назад памятки прошлого, а он свою взорвал динамитом… Жаль только, что этой Дульцинеи не было среди развалин…
Доктор задумался.
— Вот неистовый дьявол! Но куда же он теперь девался, если жив?
— А теперь он путешествует с легким сердцем. Нам же не пишет потому, видно, что мы все ему опротивели… — тише прибавил пан Игнаций. — Наконец, если бы он там погиб, остались бы какие-нибудь следы…
— Что ж, я бы не поручился, что вы не правы, хотя… как-то не верится,
— пробормотал Шуман. Он грустно покачал головой и продолжал:
— Романтики должны вымереть, ничего не поделаешь; нынешний мир не для них… Все тайное стало явным, и мы уже не верим ни в ангельскую чистоту женщин, ни в существование идеалов. Тот, кто этого не понимает, должен погибнуть или добровольно устраниться. Но как он выдержал стиль! — неожиданно воскликнул доктор. — Погиб под обломками феодализма… Умер так, что земля дрогнула… Любопытный тип, любопытный…
Он вдруг схватил свою шляпу и бросился вон, бормоча под нос:
— Безумцы… безумцы… Они весь мир способны заразить своим безумием…
Жецкий продолжал усмехаться.
«Черт меня побери, если я не прав насчет Стаха, — говорил он себе. — Попрощался с барышней! Adieu! И уехал себе. Вот и весь секрет. Пусть только вернется Охоцкий, от него мы узнаем правду…»
Он был в таком прекрасном настроении, что вытащил из-под кровати гитару, натянул струны и, аккомпанируя себе, замурлыкал:
Во всей природе весна пробудилась,
Томный разносится глас соловья…
В роще зеленой, на бреге ручья,
Роза прекрасная уж распустилась…
Острая боль в груди возобновилась, словно напоминая, что ему вредно утомляться.
Тем не менее он ощущал огромный подъем.
«Стах, — думал он, — принялся за какую-то важную работу, Охоцкий едет к нему — значит, и мне надо показать, на что я способен. Долой химеры!..
Наполеоновскому роду уже не исправить мира, и никому его не исправить, если мы по-прежнему будем действовать, как лунатики… Войду в компанию с Мрачевскими, выпишу Лисецкого, разыщу Клейна — и тогда, пан Шлангбаум, посмотрим! И что, черт возьми, может быть проще, чем разбогатеть, если этого хочешь?
Да еще при таких капиталах и с такими людьми…»
В субботу вечером, когда приказчики разошлись, пан Игнаций взял у Шлангбаума ключ от задних дверей магазина и пошел обновлять витрины на следующую неделю.
Он зажег лампу, открыл главную витрину и с помощью Казимежа вытащил из нее жардиньерку и две саксонские вазы, а на их место поставил японские вазы и столик в древнеримском стиле. Затем отослал слугу спать, так как имел обыкновение собственноручно раскладывать мелкие предметы, особенно заводные игрушки. К тому же ему не хотелось, чтобы кто-нибудь посторонний видел, с какой охотой он сам забавляется ими.
В этот вечер он, как обычно, достал все какие только были в магазине игрушки, расставил их на прилавке и завел все одновременно. В тысячный раз он слушал мелодии музыкальных табакерок и смотрел, как медведь карабкается на столб, как вода из стекла вращает мельничные колеса, как кошка гонится за мышкой, как пляшут краковяне и скачет во весь опор жокей на быстроногом коне.
И, глядя на движение заводных фигурок, он в тысячный раз повторял:
— Марионетки!.. Все марионетки!.. Им кажется, будто они делают, что хотят, а они делают то, что велит им пружина, такая же мертвая, как они…
Когда пущенный неверной рукой жокей опрокинулся на танцующие пары, пан Игнаций опечалился.
«Помочь друг другу — на это их не хватает, а вот испортить кому-нибудь жизнь — это они умеют не хуже людей…» — подумал он.
Вдруг позади послышался шорох. Жецкий оглянулся и в глубине магазина увидел какую-то фигуру, вылезающую из-под прилавка.
«Вор?» — мелькнуло у него в голове.
— Извините, пан Жецкий, но… я на минуточку выйду… — произнесла фигура со смуглым лицом и черными волосами, побежала к двери, поспешно открыла ее и исчезла.
Пан Игнаций не мог сдвинуться с места, руки у него повисли, как плети, ноги не слушались. В глазах у него потемнело, и сердце билось, как надтреснутый колокол.
— Какого черта я испугался? — наконец пробормотал он. — Ведь это… как бишь его?.. Изидор Гутморген… новый приказчик… Очевидно, стащил что-то и удрал… Но почему я так испугался?
Между тем, после довольно продолжительного отсутствия, Изидор Гутморген вернулся в магазин, что еще больше озадачило Жецкого.
— Откуда вы тут взялись? Что вам нужно? — спросил его пан Игнаций.
Гутморген, казалось, был очень смущен. Он понурил голову с виноватым видом и, барабаня пальцами по прилавку, сказал:
— Извините, пожалуйста, пан Жецкий, но вы, может быть, думаете, что я украл что-нибудь? Так обыщите меня…
— Но что же вы здесь делаете? — спросил пан Игнаций и снова попытался встать, но не мог.
— Мне пан Шлангбаум велел остаться тут сегодня на ночь…
— Зачем?..
— Видите ли, пан Жецкий… с вами приходит переставлять вещи этот… Казимеж… Так вот пан Шлангбаум велел мне последить, чтобы он чего-нибудь не стащил… Ну, а мне стало немножко нехорошо, и пришлось… Извините, пожалуйста.
Жецкий наконец поднялся.
— Ах вы сукины дети! — взревел он в страшнейшем негодовании. — Так вы меня считаете вором?.. За то, что я бесплатно работаю на вас?..
— Извините, пан Жецкий, — смиренно заметил Гутморген, — но… зачем же вы бесплатно работаете?..
— Ступайте вы ко всем чертям!.. — крикнул пан Игнаций, выбежал из магазина и тщательно запер дверь на ключ.
— Посиди-ка тут до утра, голубчик, раз тебе нехорошо… И оставь своему хозяину памятку… — бормотал он.
Всю ночь пан Игнаций не спал. А так как квартиру его отделяли от магазина только сени, около двух часов ночи он услышал тихий стук изнутри магазина и молящий голос Гутморгена:
— Пан Жецкий, отворите, пожалуйста… я на минуточку…
Но потом все стихло.
«Ах, прохвосты! — думал Жецкий, ворочаясь с боку на бок. — Так вы меня считаете вором?.. Ну, погодите же!..»
Около девяти утра он услышал, как Шлангбаум выпустил Гутморгена, а потом стал дубасить в его дверь. Однако Жецкий не откликнулся, а когда пришел Казимеж, приказал никогда больше не пускать Шлангбаума на порог.
— Съеду отсюда, — говорил он, — да хоть с Нового года. Лучше уж жить на чердаке или снять номер в гостинице… Меня считают вором!.. Стах доверял мне огромные капиталы, а этот скот боится за свои грошовые товары…
Перед обедом он написал два длинных письма: одно — пани Ставской, с предложением переехать в Варшаву и вступить с ним в компанию, а второе — Лисецкому, с вопросом, не хочет ли он вернуться и поступить к нему в магазин.