— Марианна!.. Марианна! иди сюда!.. — позвала из своей комнаты баронесса.
— Что это вы так бежите? — удивился Леон. — Помирает она там, старуха ваша, что ли?.. Небось подождет…
— Да боюсь я, она знаете, какая сердитая, — шептала Марианна, вырываясь от него.
— Сердитая… сами вы ее распустили, оттого и сердитая. Им только дай волю, так сразу на шею сядут… При бароне вам будет полегче, он понимает настоящее обхождение. Только одеваться вам придется понаряднее, а то прямо послушница… Мы монашек не любим.
— Марыся!.. Марыся!..
— Ну, ступайте теперь, только не спеша, — напутствовал ее Леон.
Вопреки предположениям Леона, барон прибыл к своей супруге не в четыре часа, а лишь около пяти.
На нем был новый сюртук и шляпа, а в руке тросточка с серебряным набалдашником в форме копыта. Он казался спокойным, но под этой внешней оболочкой верный слуга подметил сильное волнение. Еще в передней пенсне дважды соскочило с его носа, а левое веко дергалось чаще, чем перед дуэлью или даже за партией штосса.
— Доложи обо мне баронессе, — сказал Кшешовский, понизив голос.
Леон распахнул двери гостиной и возвестил:
— Господин барон!..
А когда барон вошел, он прикрыл за ним дверь, выпроводил из передней Марианну, прибежавшую из кухни, и стал подслушивать.
Баронесса, сидевшая на кушетке с книжкой, при виде супруга поднялась. Барон отвесил ей глубокий поклон, она хотела ответить, но снова упала на кушетку.
— Муж мой… — прошептала она, закрывая лицо руками. — О! что же ты делаешь…
— Весьма сожалею, — ответил барон, вторично отвешивая поклон, — что вынужден свидетельствовать вам свое почтение в подобных обстоятельствах.
— Я готова простить все, если…
— Это весьма похвально для нас обоих, — прервал барон, — поскольку и я готов простить вам все неприятности, которые вы причинили моей особе. Но, к несчастью, вы изволили злоупотреблять моим именем; оно, правда, ничем особенно не знаменито в мировой истории, но тем не менее заслуживает, чтобы с ним обходились бережнее.
— Именем?.. — повторила баронесса.
— Да, сударыня, именем, — ответил барон, и поклонился в третий раз, по-прежнему не выпуская из рук шляпы. — Вы простите, сударыня, что я коснусь столь неприятного предмета, но… с некоторых пор мое имя треплют по всем судам… Например, в настоящий момент вам угодно вести целых три процесса: два против жильцов и один против вашего бывшего поверенного, который, не в обиду ему будь сказано, действительно последний негодяй.
— Но позволь! — возопила баронесса, срываясь с кушетки. — Ведь у тебя самого в настоящий момент одиннадцать судебных дел из-за тридцати тысяч долга!
— Извините… У меня семнадцать судебных дел из-за тридцати девяти тысяч долга, если только память мне не изменяет. Но то ведь процессы из-за долгов. Среди них вы не найдете ни одного, который я возбудил бы против честной женщины, обвинив ее в краже куклы… Среди моих прегрешений нет ни одного анонимного письма, которое очернило бы невинную особу, а среди моих кредиторов ни одному не пришлось бежать из Варшавы, спасаясь от клеветы, как это случилось с некоей пани Ставской благодаря стараниям баронессы Кшешовской…
— Ставская была твоей любовницей…
— Извините! Не отрицаю, что я добивался ее благосклонности, но, клянусь честью, это самая порядочная женщина, какую мне только случалось встретить в жизни. Пусть вас не оскорбляет лестный отзыв о посторонней особе, соблаговолите поверить, что пани Ставская — женщина, которая пренебрегла даже моими… моими ухаживаниями, а поскольку, баронесса, я имею честь довольно хорошо знать женщин обычного типа… мое мнение кое-что значит.
— Чего же ты хочешь наконец? — спросила баронесса уже твердым голосом.
— Я хочу… оберегать имя, которое мы оба носим. Хочу… чтобы в этом доме уважали баронессу Кшешовскую. Хочу покончить с судами и служить вам опорой… С этой целью я вынужден просить вашего гостеприимства. А когда я наведу порядок…
— Ты уйдешь от меня?
— Вероятно.
— А твои долги?
Барон поднялся со стула.
— О моих долгах можете не беспокоиться, — сказал он тоном глубокого убеждения. — Если Вокульский, незнатный дворянин, за несколько лет сколотил миллионы, то барон Кшешовский сможет выплатить сорок тысяч долгов. Я докажу, что умею работать…
— Ты бредишь, муж мой, — возразила баронесса. — Как тебе известно, я сама из семьи, которой удалось сколотить состояние, а потому говорю тебе: ты не сумеешь заработать даже на собственное пропитание… Какое там! Тебе не прокормить даже последнего бедняка!..
— Значит, вы отказываетесь от опоры, которую я предлагаю вам, уступая просьбам князя и желая спасти честь своего имени?
— Напротив! Займись же наконец мною, а то до сих пор…
— Я, со своей стороны, — перебил барон, снова поклонившись, — постараюсь забыть прошлое…
— Ты давно его забыл… Ты даже не был на могиле нашей дочери…
Таким образом, барон вновь водворился в доме своей супруги. Он прекратил процессы против жильцов, бывшему поверенному баронессы заявил, что велит его выпороть, если тот когда-нибудь выразится о своей клиентке без должного уважения, написал письмо с извинениями Ставской и послал ей (за тридевять земель, под Ченстохов) огромный букет. Затем нанял повара и, наконец, вместе с супругой нанес визиты чуть не всему высшему обществу, заранее сообщив Марушевичу, который раззвонил об этом где только мог, что, если какая-нибудь из дам не явится к ним с ответным визитом, барон вызовет ее мужа на дуэль.
В свете возмущались дикими притязаниями барона, тем не менее ответные визиты нанесли Кшешовским все, и почти все стали поддерживать с ними отношения.
За это баронесса (признак необычайной деликатности с ее стороны), никому ни слова не сказав, начала выплачивать мужнины долги. Одних кредиторов она ругала, перед другими плакалась, почти всем что-нибудь урезывала, ссылаясь на разбойничьи проценты, сердилась, выходила из себя — но тем не менее платила. В особом ящике ее письменного стола набралось уже несколько фунтов мужниных векселей, когда произошел следующий случай.
Магазин Вокульского в июле должен был перейти во владение Генрика Шлангбаума. Так как новый хозяин не желал принимать на себя ни долгов, ни ссуд прежней фирмы, пан Жецкий спешно приводил в порядок все счета.
В числе должников оказался и барон Кшешовский, которому Жецкий отправил письмо с напоминанием о долге и просьбой ответить возможно скорее.
Напоминание это, как и все документы подобного рода, попало в руки баронессы; она же, вместо того чтобы заплатить, написала Жецкому грубое письмо, в котором прямо обвиняла его в мошенничестве, нечестной уловке при покупке лошади и тому подобном.
Точно через двадцать четыре часа после отправки этого письма в квартиру Кшешовских явился Жецкий и потребовал свидания с бароном.
Барон принял его весьма радушно, хотя был заметно удивлен, увидев бывшего секунданта своего противника в столь сильном раздражении.
— Я пришел к вам с претензией, — начал старый приказчик. — Позавчера я позволил себе послать вам счет…
— Ах да… я что-то задолжал вашей фирме… Сколько же там?
— Двести тридцать шесть рублей тридцать копеек…
— Завтра же постараюсь удовлетворить ваши требования…
— Это еще не все, — перебил Жецкий. — Вчера я получил от вашей почтенной супруги вот это письмо…
Прочитав послание баронессы, Кшешовский призадумался и наконец ответил:
— Весьма сожалею, что баронесса употребила столь не парламентские выражения, но… что касается покупки лошади, она права… Пан Вокульский (впрочем, я его за это не виню) действительно дал мне за лошадь шестьсот рублей, а расписку взял за восемьсот.
Жецкий позеленел от гнева.
— Милостивый государь, весьма прискорбно, но… один из нас оказался жертвой обмана… грубого обмана, сударь! И вот доказательство…
Он достал из кармана два листа бумаги и один из них протянул Кшешовскому. Тот глянул — и закричал:
— Значит, это негодяй Марушевич?.. Но, клянусь честью, он отдал мне только шестьсот рублей и вдобавок долго распространялся насчет корыстолюбия пана Вокульского…
— А вот это? — продолжал Жецкий, протягивая второй лист.
Барон осмотрел документ со всех сторон. У него побелели губы.
— Теперь я все понимаю, — сказал он. — Расписка эта подложная, и совершил подлог Марушевич. Я не занимал денег у пана Вокульского!
— Тем не менее баронесса назвала нас мошенниками…
Барон встал.
— Простите, сударь, — сказал он. — От имени моей жены приношу вам самые глубокие извинения и независимо от любого удовлетворения, которое я готов дать вам, господа, я сделаю все, чтобы исправить зло, причиненное пану Вокульскому… Да, сударь… Я поеду с визитами ко всем моим приятелям и заявлю им, что пан Вокульский — джентльмен, что он заплатил за лошадь восемьсот рублей и что мы оба оказались жертвами интригана и негодяя Марушевича. Кшешовские, пан… пан…
— Жецкий.
— …уважаемый пан Жецкий, Кшешовские никогда и никого не чернили. Они могут заблуждаться, но без злого умысла, пан…
— Жецкий.
— …уважаемый пан Жецкий.
Тем и кончился разговор; старый приказчик, сколько ни уговаривал его барон, не слушал никаких доводов и не пожелал видеться с баронессой.
Барон проводил его до дверей и, не удержавшись, заметил Леону:
— Все-таки купцы — люди с достоинством.
— У них деньги, ваша милость, кредит, — ответил Леон.
— Вот дурак! Так если у нас нет денег, значит нет и достоинства?
— Есть, ваша милость, только на другой манер.
— Уж конечно, не на купеческий!.. — надменно ответил барон и велел подать визитку.
Прямо от барона Жецкий отправился к Вокульскому и подробно рассказал ему о проделках Марушевича и раскаянии барона, а под конец вручил ему подложные документы, советуя подать в суд.
Вокульский слушал его с серьезным видом, даже одобрительно покачивал головой, но смотрел куда-то в сторону и думал о другом.
Старый приказчик, сообразив, что тут ему больше нечего делать, попрощался со своим Стахом и, уходя, сказал:
— Я вижу, ты чертовски занят; так лучше сразу передай дело юристу.
— Хорошо… хорошо… — отвечал Вокульский, не сознавая, что ему говорит пан Игнаций. В эту минуту он думал о развалинах Заславского замка, где впервые увидел слезы на глазах панны Изабеллы.
«Сколько в ней благородства… Какая утонченность чуств! Не скоро еще познаю я все сокровища этой прекрасной души…»
Он теперь по два раза в день ездил к Ленцким, а если не к ним, то по крайней мере в те дома, где бывала панна Изабелла, где он мог смотреть на нее, обменяться с ней несколькими словами. Пока что ему этого было достаточно, а о будущем он не смел думать.
«Мне кажется, я умру у ее ног… — говорил он себе. — Ну и что же? Умру, глядя на нее, и, может быть, целую вечность буду ее видеть. Кто знает, не заключена ли вся будущая жизнь в последнем ощущении человека?..»
И повторял за Мицкевичем:
И сколько лет спать буду так — не знаю…
Когда ж велят с могилой распроститься,
Ты, об уснувшем друге вспоминая,
Сойдешь с небес, поможешь пробудиться!
И, ощущая вновь прикосновенье любимых рук,
К груди твоей прильну я;
Проснусь, подумав, что дремал мгновенье,
Твой видя взор, лицо твое целуя![47]
Несколько дней спустя к нему влетел барон Кшешовский.
— Я уже два раза заезжал к вам! — воскликнул он, возясь со своим пенсне, которое, казалось, составляло единственный предмет его жизненных забот.
— Вы? — удивился Вокульский. И вдруг вспомнил о том, что ему рассказывал Жецкий, а также о двух визитных карточках барона, которые он нашел вчера на своем столе.
— Вы догадываетесь, по какому поводу я здесь? — говорил барон. — Пан Вокульский, могу ли я надеяться, что вы мне простите невольную мою вину перед вами?
— Ни слова более, барон! — перебил Вокульский, обнимая его. — Это пустяки. Впрочем, если бы я и заработал на вашей лошади двести рублей, к чему бы мне это скрывать?
— Верно! — воскликнул барон, хлопнув себя по лбу. — Как это мне раньше не пришло в голову… А propos насчет заработка: не могли бы вы указать мне способ, как быстро разбогатеть? Мне до зарезу нужно раздобыть сто тысяч в течение года…
Вокульский улыбнулся.
— Вы смеетесь, кузен (мне думается, уже можно вас так называть?). Вы смеетесь, а между тем сами же и вполне честно нажили миллионы в течение двух лет…
— Даже и не двух, — заметил Вокульский. — Но это богатство не заработано, а выиграно. Я выиграл, несколько раз подряд удваивая ставку, как шулер, а вся моя заслуга в том, что я играл некраплеными картами.
— Значит, опять-таки удача! — вскричал барон, срывая пенсне. — Ах, дорогой кузен, у меня нет удачи ни на грош. Половину состояния я проиграл, остальное поглотили женщины, и теперь хоть пулю себе в лоб пускай! Нет, мне решительно не везет!.. Вот и сейчас: я думал, этот осел Марушевич соблазнит баронессу… То-то был бы рай дома! Как бы она стала снисходительна к моим грешкам… Да какое там! Баронесса и не думает мне изменять, а этого шута горохового ждут арестантские роты… Пожалуйста, непременно упрячьте его туда, потому что его подлости даже мне надоели. Итак, — заключил он, — между нами мир и согласие. Прибавлю только, что я побывал у всех знакомых, до кого могли дойти мои неосмотрительные слова насчет лошади, и подробнейшим образом разъяснил, как было дело… Пусть Марушевич отправляется в тюрьму — туда ему и дорога, а я на этом выиграю две тысячи в год… Был я также у пана Томаша и панны Изабеллы и им тоже рассказал о нашем недоразумении… Вспомнить страшно, как этот негодяй умел выжимать из меня деньги! Уже год, как у меня их нет, а он умудрялся брать у меня в долг. Гениальный прохвост!.. Я чуствую, что если его не сошлют на каторгу, мне от него не избавиться. До свидания, кузен.
Не прошло и десяти минут после ухода барона, как слуга доложил Вокульскому, что какой-то господин непременно хочет его видеть, но отказывается назвать себя.
«Неужели Марушевич?» — подумал Вокульский.
Действительно, вошел Марушевич, бледный, с горящими глазами.
— Сударь! — мрачно проговорил он, закрывая дверь кабинета. — Вы видите перед собой человека, который решил…
— Что же вы решили?
— Я решил покончить счеты с жизнью… Это тяжелая минута, но иного выхода нет. Честь…
Он передохнул и снова заговорил в волнении:
— Правда, я мог бы раньше убить вас, причину моих несчастий…
— О, не стесняйтесь, пожалуйста, — заметил Вокульский.
— Вы шутите, а между тем оружие и в самом деле при мне, и я готов…
— Испытайте-ка свою готовность.
— Сударь! Так не разговаривают с человеком, стоящим на краю могилы. Если я пришел, то лишь затем, чтобы доказать, что при всех моих заблуждениях сердце у меня благородное.
— Зачем же вы тогда стоите на краю могилы?
— Чтобы спасти свою честь, которой вы хотите меня лишить.
— О!.. Оставьте при себе это бесценное сокровище, — ответил Вокульский и вынул из стола роковые бумаги. — Речь идет об этих документах, не правда ли?
— Вы еще спрашиваете? Вы издеваетесь над моим отчаянием!
— Послушайте, пан Марушевич, — сказал Вокульский, просматривая документы, — я мог бы сейчас прочитать вам нотацию или просто помучить вас неизвестностью. Но поскольку мы оба уже совершеннолетние, то…
Он разорвал бумаги на мелкие клочки и отдал их Марушевичу.
— Сохраните это себе на память.
Марушевич упал перед ним на колени.
— Сударь! — вскричал он. — Вы подарили мне жизнь! Моя благодарность…
— Не ломайтесь, — перебил его Вокульский. — За вашу жизнь я был совершенно спокоен, так же как я совершенно уверен, что рано или поздно вы угодите в тюрьму. Просто мне не хотелось сокращать вам этот путь.
— О, вы безжалостны! — ответил Марушевич, машинально стряхивая пыль с колен. — Одно доброе слово, одно теплое рукопожатие могло бы повернуть меня на новую стезю. Но вы на это неспособны…
— Ну, прощайте, пан Марушевич. Только не вздумайте когда-нибудь подписаться моим именем, потому что тогда… понятно?
Марушевич ушел разобиженный.
«Это ради тебя, ради тебя, любимая, сегодня я избавил от тюрьмы человека. Страшное дело — лишить кого-нибудь свободы, даже вора или клеветника!» — размышлял Вокульский.
С минуту еще в нем происходила борьба. Он то упрекал себя, что не воспользовался случаем избавить общество от негодяя, то задумывался — что сталось бы с ним, если б его засадили в тюрьму, оторвали от панны Изабеллы на долгие месяцы, может быть годы.
«Какой ужас — никогда более не видеть ее!.. и, наконец, кто знает, не в милосердии ли высшая справедливость?.. Как я стал сентиментален!..»
Глава тринадцатая
Tempus fugit, aeternitas manet
Время течет, вечность неизменна (лат.).
Хотя дело Марушевича было улажено с глазу на глаз, все же оно не осталось в тайне. Вокульский рассказал о его посещении Жецкому и велел вычеркнуть из книг мнимый долг барона, Марушевич же повинился барону, прибавив, однако, что теперь уже не за что сердиться, раз долг списан со счета, а он, Марушевич, намерен исправиться.
— Я чуствую, — говорил он, вздыхая, — что мог бы совершенно перемениться, будь у меня хоть тысячи три в год… Подлый мир, где такие люди, как я, зря пропадают!
— Ну, ну, полно, Марушевич, — успокаивал его барон. — Я тебя очень люблю, но ведь всем известно, что ты прохвост.
— А в мое сердце вы заглянули? Знаете вы, какие в нем чувства? О, если б существовал суд, умеющий читать в душе человека, еще не известно, кто из нас был бы оправдан, я или те, кто судят меня?
В общем, и Жецкий, и барон, и князь, и два или три графа, узнавшие о «новой проделке» Марушевича, — все признавали, что Вокульский поступил великодушно, но не по-мужски.
— Поступок прекрасный, — говорил князь, — но… не в стиле Вокульского. Мне казалось, он принадлежит к числу людей, которые представляют в обществе силу, творящую добро и карающую мерзавцев. Любой ксендз мог поступить так, как Вокульский с Марушевичем… Боюсь, он теряет свою энергию…
Энергии Вокульский не терял, но действительно изменился во многих отношениях. Например, магазин он совсем забросил, даже мысль о нем внушала ему отвращение, потому что звание галантерейного купца роняло его в глазах панны Изабеллы. Зато с большим рвением занялся Обществом по торговле с Россией, так как оно приносило огромные прибыли и тем самым увеличивало состояние, которое он хотел сложить к ногам панны Изабеллы.
С той минуты, как он сделал предложение и получил согласие, его охватило какое-то странное чувcтво размягченности и жалостливости. Ему казалось, что он не только не способен кого-нибудь обидеть, но и сам не сумел бы защитить себя, если, конечно, дело не касалось панны Изабеллы. Зато он испытывал непреодолимую потребность делать людям добро. Не ограничившись дарственной в пользу Жецкого, он дал Лисецкому и Клейну, своим бывшим приказчикам, по четыре тысячи рублей — за ущерб, который нанес им, продав магазин Шлангбауму. Он назначил также около двенадцати тысяч на награды инкассаторам, швейцарам, посыльным и возчикам.
Венгелеку он не только справил пышную свадьбу, но и прибавил к сумме, которую обещал новобрачным, еще несколько сот рублей. Как раз в эту пору у возчика Высоцкого родилась дочь, и Вокульского пригласили в крестные, а когда сметливый отец назвал новорожденную Изабеллой, Вокульский преподнес своей крестнице пятьсот рублей на приданое.
Это имя было ему очень дорого. Нередко в тишине своей одинокой квартиры он брал карандаш, бумагу и без конца писал: «Изабелла, Иза… Белла…», а потом сжигал листки, чтобы имя любимой не попало в чужие руки. Он собирался купить под Варшавой небольшой земельный участок, построить виллу и назвать ее «Изабелин». Однажды ему вспомнилось, как во время его скитаний по Уралу один ученый нашел новый минерал и советовался, как бы его назвать. Тогда Вокульский не знал еще панны Изабеллы, но теперь упрекал себя в недогадливости и огорчался, что не предложил назвать его «изабелитом». Наконец, прочитав в газетах о том, что открыт новый астероид и открывший его астроном не знает, как назвать его, Вокульский собирался назначить крупную награду тому, кто откроет новую планету и назовет ее «Изабелла».
Безмерная страсть к одной женщине все же не вполне вытеснила мысли о другой. Иногда он вспоминал пани Ставскую, которая, как он знал, готова была для него пожертвовать всем, и чуствовал как бы угрызения совести.
— Но что же делать? — говорил он себе. — Не моя вина, что я люблю другую… Хоть бы она скорей забыла меня и была счастлива…
Он решил, во всяком случае, обеспечить ее будущее и окончательно выяснить судьбу ее мужа.
«Пусть хоть не тревожится о завтрашнем дне и не думает о приданом для дочери…»
Часто он видел панну Изабеллу в многочисленном кругу знакомых, молодых и старых. Но его уже не задевали ни ухаживания мужчин, ни ее взгляды и улыбки.
«Такая уж у нее натура, — думал он. — Иначе она не умеет ни смотреть, ни смеяться. Она как цветок или солнце, которые невольно дарят счастьем всех и всех чаруют своей красотой».
Однажды он получил телеграмму из Заславека — приглашение на похороны председательши.
— Умерла?.. — прошептал он. — Жаль, прекрасной души была женщина!.. Почему я не был подле нее в последние минуты?..
Он огорчился, загрустил, но на похороны старушки, которая проявила к нему столько участия, не поехал. У него не хватило духу расстаться с панной Изабеллой хотя бы на несколько дней…
Он уже сознавал, что больше не принадлежит себе, что все его мысли, чуства, стремления, все помыслы его и надежды неразрывно связаны с одной женщиной. Умри она — и ему не пришлось бы даже убивать себя: душа его сама полетела бы за ней, как птица, лишь на минутку присевшая на ветку. Он даже не говорил ей о своей любви — как не говорят о тяжести собственного тела или о воздухе, который наполняет человека и окружает его со всех сторон. Если ему случалось подумать о ком-нибудь другом, не о ней, он в изумлении вздрагивал, как человек, чудом занесенный в незнакомую местность.
Это была не любовь, а экстаз.
Однажды, в мае, его вызвал к себе Ленцкий.
— Представь себе, — сказал он, — мы должны ехать в Краков. Гортензия больна, хочет видеть Беллу (кажется, речь идет о завещании), ну, и, конечно, она рада будет познакомиться с тобой… Ты можешь поехать с нами?
— В любую минуту, — ответил Вокульский. — Когда вы едете?
— Надо бы сегодня, но, наверное, задержимся до завтра.
Вокульский обещал к завтрашнему дню собраться. Когда он, попрощавшись с паном Томашем, зашел к панне Изабелле, она сообщила ему, что Старский в Варшаве.
— Бедный мальчик! — со смехом сказала она. — Получил от председательши только две тысячи в год да на руки десять тысяч. Я советую ему жениться на богатой, но он предпочитает отправиться в Вену, а оттуда, всего вернее, в Монте-Карло… Я предложила ему ехать с нами. Будет веселей, не правда ли?
— Разумеется, — ответил Вокульский. — Тем более что мы возьмем отдельный вагон.
— Так до завтра.
Вокульский уладил самые неотложные дела, заказал на железной дороге салон-вагон до Кракова и в восемь часов, отправив свои вещи, был у Ленцких. Они втроем выпили чаю и к десяти часам поехали на вокзал.
— Где же пан Старский? — спросил Вокульский.
— Понятия не имею, — ответила панна Изабелла. — Может, он и вовсе не поедет… Это такой ветрогон!
Они уже сидели в вагоне, а Старского все не было. Панна Изабелла кусала губы и поминутно выглядывала в окно. Наконец, после второго звонка, показался на перроне Старский.
— Сюда, сюда! — закричала панна Изабелла. Но Старский не слышал; Вокульский выбежал из вагона и привел его.
— Я думала, вы уж не приедете, — сказала панна Изабелла.
— Чуть было так и не случилось, — ответил Старский, здороваясь с паном Томашем. — Я был у Кшешовского, и вообразите, кузина, мы играли с двух часов дня до девяти вечера…
— И снова проигрались?
— Конечно… Таким, как я, не везет в карты… — прибавил он, взглянув на нее.
Панна Изабелла слегка покраснела.
Поезд тронулся. Старский сел по левую руку панны Изабеллы, и они стали разговаривать то по-польски, то по-английски, все чаще переходя на английский. Вокульский сидел справа от панны Изабеллы; не желая мешать разговору, он сел к окну, возле пана Томаша.
Ленцкому нездоровилось; он укутался в крылатку и плед, укрыл одеялом ноги. Затем велел закрыть все окна в вагоне и завесить фонари, потому что его раздражал свет. Теперь он надеялся заснуть, его даже начало клонить ко сну; но тут он заговорил с Вокульским и увлекся, пространно рассказывая о сестре своей Гортензии, которая смолоду была к нему очень привязана, о нравах при дворе Наполеона III, с которым он несколько раз беседовал, о прекрасных манерах и любовных похождениях Виктора-Эммануила и о многом другом.
До Пруткова Вокульский внимательно слушал его. За Прутковым слабый и монотонный голос пана Томаша начал действовать ему на нервы. Зато все чаще до его слуха долетал разговор панны Изабеллы со Старским, который они вели по-английски. Несколько фраз заставило его насторожиться, и он даже спросил себя: не предупредить ли их, что он понимает по-английски?
Он уже собирался встать, но случайно посмотрел в противоположное окно вагона и увидел в стекле, словно в зеркале, тусклое отражение панны Изабеллы и Старского. Они сидели очень близко друг к другу и оба раскраснелись, хотя беседовали таким тоном, словно речь шла о чем-то безразличном.
Однако Вокульский заметил, что этот безразличный тон не соответствует содержанию разговора; ему почудилось даже, что, болтая так непринужденно, они хотят кого-то ввести в заблуждение. И тогда впервые, с тех пор как он знал панну Изабеллу, в голове его пронеслось страшное слово: «Ложь! ложь!»
Он сидел, прижавшись к спинке дивана, смотрел на оконное стекло и — слушал. Каждое слово Старского и панны Изабеллы падало ему на лицо, на голову, на грудь каплями свинцового дождя…
Теперь он уже не думал предупреждать их, что понимает, о чем они говорят, только слушал, слушал…
Поезд как раз отъехал от Радзивиллова, когда внимание Вокульского привлекла следующая фраза:
— Ты можешь поставить ему в упрек что угодно, — говорила по-английски панна Изабелла. — Он не молод и не изыскан, слишком сентиментален и временами скучен; но обвинить его в жадности?.. Даже папа находит его чересчур щедрым…
— А случай с паном К.? — возразил Старский.
— Насчет скаковой лошади?.. Вот и видно, что ты приехал из захолустья. У нас недавно был барон и сказал, что именно в этом случае господин, о котором мы говорим, поступил как джентльмен.
— Джентльмен не спустил бы мошеннику, если б не был с ним связан какими-нибудь темными делишками, — с усмешкой заметил Старский.
— А сколько раз спускал ему барон?
— Как раз за бароном-то и водятся разные грешки, о которых известно пану М. Ты плохо защищаешь своих протеже, кузина, — насмешливо сказал Старский.
Вокульский крепче прижался к спинке дивана, чтобы не сорваться и не ударить Старского. Но сдержался.
«Каждый вправе судить других, — сказал он себе. — Посмотрим, что будет дальше».
Несколько минут он слышал только стук колес и заметил, что вагон сильно раскачивается.
«Никогда я не ощущал такой качки в вагоне», — подумал он.
— А этот медальон, — издевался Старский, — хорош подарок к обручению… Не очень-то щедрый жених: влюблен, как трубадур, а…
— Будь уверен, — перебила его панна Изабелла, — что он отдал бы мне все свое состояние…
— Так бери же, бери, кузина, и дай мне в долг тысяч сто… А что, нашлась его чудотворная медяшка?
— Нет, не нашлась, и я очень огорчена. Боже, если б он когда-нибудь узнал…
— О том, что мы потеряли его медяшку, или о том, как мы искали его медальон? — чуть слышно проговорил Старский, прижимаясь к ее плечу.
У Вокульского потемнело в глазах.
«Я теряю сознание…» — подумал он, хватаясь за оконный ремень. Ему казалось, что вагон скачет по рельсам и вот-вот произойдет крушение.
— Перестань, это наглость!.. — говорила панна Изабелла, понизив голос.
— В этом моя сила, — ответил Старский.
— Ради бога… Ведь он может увидеть… Я тебя возненавижу!
— Нет, влюбишься в меня без памяти, потому что никто другой бы не отважился… Женщинам нравятся демонические мужчины…
Панна Изабелла придвинулась ближе к отцу. Вокульский смотрел в противоположное окно и слушал.
— Предупреждаю тебя, — сказала она с раздражением, — ты не переступишь порога нашего дома… А если осмелишься… я ему все расскажу!
Старский рассмеялся.
— Не бойся, милая кузина, не приду, пока ты сама меня не позовешь, и уверен, что ждать придется недолго. Через неделю этот чересчур благоговеющий супруг наскучит тебе и ты захочешь развлечься. Тут ты и вспомнишь повесу-кузена, который никогда не умел быть серьезным, постоянно острил, а иногда был отчаянно смел… И пожалеешь о том, кто всегда готов был тебя обожать, но никогда не ревновал, умел уступать другим, потакал твоим капризам…
— Вознаграждая себя в других местах, — докончила панна Изабелла.
— Вот именно! Поступай я иначе, тебе нечего было бы мне прощать, ты боялась бы моих упреков.
Не меняя позы, он обнял ее правой рукой, а левой сжал ее ручку, прикрытую накидкой.
— Да, кузина, — продолжал он. — Такой женщине, как ты, мало насущного хлеба уважения и пряничков обожания… Время от времени тебе нужно шампанское, кто-нибудь должен опьянять тебя, хотя бы цинизмом…
— Циником быть легко…
— Не у каждого хватает на это смелости. Спроси-ка у этого господина, мог ли он когда-нибудь предположить, что его неземное преклонение стоит меньше моих богохульств?
Вокульский уже не слышал продолжения разговора; он был поглощен другим: стремительной переменой, которая происходила в нем самом. Если бы вчера ему сказали, что он будет немым свидетелем подобной беседы, он бы не поверил; он посчитал бы, что первая же фраза убьет его или приведет в бешенство. Но когда это случилось, он убедился, что существует нечто худшее, чем измена, чем разочарование и унижение…