— Ишь ты, какой любопытный! — орет она. — За то, что ему хозяин жалованья не платит.
Хорошенькие новости узнаю я с самого начала!
Ясное дело, после дворника пошел я к управляющему, на четвертый этаж. Уже в третьем я услышал детский визг, шлепки и истошный женский крик:
— Ах негодники! Ах паршивцы! Вот тебе! Вот тебе!
Подхожу — двери настежь, на пороге некая дама в сомнительной белизны кофте хлещет ремнем троих ребятишек, да так, что свист стоит.
— Простите, — говорю, — не помешал ли я?
При виде меня дети бросились врассыпную, а дама в кофте, спрятав ремень за спину, сконфуженно спросила:
— Вы не хозяин ли?
— Не хозяин, но… пришел от его имени к вашему уважаемому супругу… Я Жецкий.
Дама с минуту недоверчиво разглядывала меня и наконец крикнула:
— Вицек, сбегай на склад за отцом… А вы, может быть, подождете в гостиной…
Между мною и дверьми прошмыгнул оборванный мальчуган и, пулей выскочив на лестницу, съехал вниз верхом на перилах. Я же, чувствуя себя весьма неловко, прошел в гостиную, главным украшением которой служил диван с торчавшими из сиденья клочьями конского волоса.
— Вот как тут живется управляющему! — заметила хозяйка, указывая мне на столь же ободранный стул. — Как будто и у богатых господ служит мой муж, а если бы он не ходил на угольный склад да не брал переписывать бумаги у адвокатов, так нам и есть было бы нечего. Вот она, наша квартира, вы только поглядите: за три этих чулана мы еще платим сто восемьдесят рублей в год…
Тут из кухни до нас донеслось зловещее шипение. Дама в кофте выбежала вон, громко прошептав за дверью:
— Казя, ступай в гостиную и присмотри за господином!
В комнату вошла девочка, очень худенькая, в коричневом платьице и грязных чулочках. Она присела на стул у двери и уставилась на меня взглядом, столь же опасливым, сколь и грустным. Вот уж, право, не думал, что на старости лет меня станут принимать за вора.
Так мы просидели минут пять, наблюдая друг за другом и упорно храня молчание; вдруг на лестнице раздался шум и грохот, и в ту же минуту в переднюю вбежал тот самый оборванный мальчуган, которого звали Вицеком, а вслед ему кто-то сердито крикнул:
— Ах ты пострел! Уж я тебе…
Я догадался, что Вицек, должно быть, отличался довольно живым нравом и что тот, кто бранился, был его отцом. И правда, вскоре появился сам управляющий, в испачканном сюртуке и обтрепанных внизу брюках. Лицо его обросло густой седоватой щетиной, глаза были красны. Войдя, он вежливо поклонился и спросил:
— Кажется, я имею честь говорить с паном Вокульским?
— Нет, сударь, я только друг и уполномоченный пана Вокульского…
— Ах, верно! — прервал он, протягивая мне руку. — Я имел удовольствие видеть вас, сударь, в магазине… Прекрасный магазин! — вздохнул он. — От таких магазинов берутся доходные дома, а… а от дворянских поместий такие вот квартиры…
— У вас, сударь, было поместье?
— Э! Да что там… Вы, наверное, хотите познакомиться с балансом дома? Расскажу вам вкратце. У нас тут два рода жильцов: одни уже полгода вообще ничего не платят, а другие вносят в магистрат штрафы или платят за хозяина задолженность по налогам. Причем дворник жалованья не получает, крыша протекает, из участка нас теребят, чтобы мы вывезли мусор, один жилец подал на нас в суд по поводу погреба, а двое других судятся из-за чердака… Что же касается тех девяноста рублей, — прибавил он смущенно, — которые я задолжал уважаемому пану Вокульскому…
— Полноте, сударь, — прервал я. — Стах… то есть пан Вокульский, наверное, спишет со счета ваш долг до октября, а затем заключит с вами новый контракт.
Обедневший экс-помещик горячо пожал мне обе руки.
Управляющий, некогда владевший усадьбой, представлялся мне весьма любопытной личностью; но еще более любопытным показался мне доходный дом, не приносящий никаких доходов. Я по природе робок, стесняюсь говорить с незнакомыми людьми и почти страшусь переступить порог чужой квартиры… (Боже мой! Как давно я уже не был в чужой квартире…) Однако на этот раз в меня словно бес вселился, и мне захотелось непременно познакомиться с жильцами этого странного дома.
В 1849 году бывало и жарче, а ведь шли же мы вперед!
— Сударь, — обратился я к управляющему, — может, вы будете добры… представить меня кое-кому из жильцов? Стах… то есть пан Вокульский… просил меня заняться его делами, пока он не вернется из Парижа…
— Париж! — вздохнул управляющий. — Я знаю Париж тысяча восемьсот пятьдесят девятого года… Помню, как встречали императора, возвращавшегося после итальянской кампании…
— Как! — вскричал я. — Вы видели триумфальный въезд Наполеона в Париж?
Он простер ко мне руки и воскликнул:
— Я видел нечто получше, сударь… Во время кампании я был в Италии и видел, как итальянцы принимали французов накануне битвы под Маджентой…
— Под Маджентой? В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году?
— Под Маджентой, сударь…
Посмотрели мы друг другу в глаза — я и этот экс-помещик, который, видимо, не мог отважиться вывести пятна со своего сюртука. Посмотрели мы, говорю я, друг другу в глаза… Маджента! тысяча восемьсот пятьдесят девятый год! Эх, боже ты мой…
— Скажите, — обратился я к нему, — как же вас принимали итальянцы накануне битвы под Маджентой?
Экс-помещик уселся в ободранное кресло и заговорил:
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, пан Жецкий… Кажется, я имею честь…
— Да, сударь, я Жецкий, поручик венгерской пехоты, сударь.
Опять мы посмотрели друг другу в глаза. Эх! Боже ты мой…
— Рассказывайте дальше, милостивый государь, — сказал я, пожимая ему руку.
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, — продолжал экс-помещик, — я был моложе на девятнадцать лет и имел десять тысяч рублей годового дохода. В те-то времена, пан Жецкий!.. Правда, сюда входили не только проценты, но и кое-что из капитала. Поэтому, когда отменили крепостное право…
— Ну, — не вытерпел я, — мужики тоже люди, пан…
— Вирский, — подсказал управляющий.
— Пан Вирский, мужики…
— Меня мужики не интересуют, — прервал он. — Главное, что в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году я имел десять тысяч рублей ежегодно (считая и ссуды) и находился в Италии. Мне интересно было посмотреть, как выглядит страна, из которой выгоняют пруссаков… Жены и детей у меня тогда не было, беречь себя было не для кого, а потому я, интереса ради, ехал с французским авангардом… Направлялись мы, сударь мой, под Мадженту, хотя и не знали еще, ни куда мы идем, ни кто из нас завтра увидит закат солнца. Знакомо ли вам это чувство, когда человек, неуверенный в завтрашнем дне, оказывается в обществе людей, также неуверенных в завтрашнем дне?
— Знакомо ли мне! Дальше, дальше, пан Вирский!
— Не сойти мне с этого места, — говорил экс-помещик, — если это не самые прекрасные минуты в жизни! Ты молод, весел, здоров, на шее у тебя не сидят жена и дети, пьешь да песни поешь, а перед глазами у тебя — темная стена, за которой прячется завтрашний день… Эй! — кричишь. — Налейте вина, а то я не знаю, что там, за этой темной стеной… Эй, вина! И поцелуев!.. И такое бывало, пан Жецкий, — шепнул управляющий, наклоняясь ко мне.
— Но как же вы шли с французским авангардом под Мадженту?.. — прервал я.
— Шел я с кирасирами, — продолжал управляющий. — Вы знаете кирасир, пан Жецкий? На небе сияет одно солнце, а в эскадроне — сто солнц…
— Тяжеленькие у них доспехи, — заметив я. — Пехота крошит их, как стальной щелкунчик орешки…
— Так вот, приближаемся мы, пан Жецкий, к какому-то итальянскому городку, а тамошние крестьяне дают знать, что неподалеку стоит австрийский корпус. Посылаем мы их в этот городок с приказом, а вернее — с просьбой, чтобы жители, когда завидят полк, воздержались от приветственных возгласов…
— Само собой, — сказал я. — Раз неприятель поблизости…
— Через полчаса мы уже были там. Уличка узкая, по обеим сторонам толпится народ, еле-еле проедешь по четверо в ряд, а в окнах и на балконах — женщины. Что за женщины, пан Жецкий! У каждой в руках букет роз! Те, что внизу, на улице, не то чтобы крикнуть, вздохнуть боятся — австрийцы-то близко… Зато женщины на балконах обрывают, сударь мой, свои букеты и осыпают лепестками роз, словно снегом, потных, покрытых пылью кирасир… Ах, пан Жецкий, если бы вы видели этот снег — пунцовый, розовый, белый и эти ручки, и этих итальянок… Наш полковник только подносил пальцы к губам и посылал воздушные поцелуи направо и налево. А снег лепестков все сыпал и сыпал на золотые кирасы, шлемы и фыркающих лошадей…
В довершение всего какой-то старик итальянец с белыми до плеч волосами, опираясь на суковатую палку, выскочил на середину улицы, обхватил за шею лошадь полковника, поцеловал ее и, крикнув: — «Evviva Italia!"<Да здравствует Италия! (итал.)> — тут же свалился мертвый… Вот каков был канун Мадженты!
Так повествовал экс-помещик, и слезы катились из его глаз на испачканный сюртук.
— Черт меня побери, пан Вирский, — вскричал я, — если Стах не отдаст вам квартиру бесплатно!
— А я плачу сто восемьдесят рублей! — всхлипывал управляющий.
Мы оба утерли глаза.
— Ну, сударь, — сказал я, помолчав, — Маджента Маджентой, а дело делом. Вы, может, представите меня кое-кому из жильцов?
— Идемте, — отвечал управляющий, срываясь с обтрепанного кресла. — Идемте, я покажу вам самых интересных…
Он выбежал из гостиной и, сунув голову в дверь, которая вела, кажется, в кухню, закричал:
— Маня! Мы уходим… А с тобой, Вицек, я вечером посчитаюсь…
— Я не хозяин, чего со мною считаться, — отвечал детский голосок.
— Простите его, — попросил я управляющего.
— Как бы не так! Да он без трепки и не уснет… Хороший мальчишка, — продолжал он, — смышленый, но уж очень отчаянный!..
Мы вышли из квартиры и остановились у других дверей на той же площадке. Управляющий осторожно постучал, а у меня вся кровь отхлынула от головы к сердцу, а от сердца к ногам. Может быть, она потекла бы и в башмаки и дальше по лестнице, до самых ворот, если бы изнутри не ответили:
— Войдите!
Мы вошли.
Три койки. На одной, держа в руках книжку и закинув ноги на спинку кровати, растянулся обросший черной щетиной молодой человек в студенческой тужурке; две другие постели выглядели так, словно по комнате пронесся ураган и все перевернул вверх дном. Увидел я также сундук, пустой чемодан и великое множество книг, валявшихся на полках, на сундуке и на полу. В комнате было несколько стульев, гнутых и обыкновенных, и некрашеный стол; присмотревшись, я заметил на нем намалеванные квадратики шахматной доски и разбросанные шахматы.
И в ту же минуту мне чуть не сделалось дурно: рядом с шахматами стояло два черепа — один с табаком, а другой с сахаром.
— Чего надо? — спросил черноволосый молодой человек, не поднимаясь с постели.
— Это пан Жецкий, уполномоченный хозяина… — объяснил управляющий, указывая на меня.
Молодой человек приподнялся, опираясь на локоть, пронзительно глянул на меня и сказал:
— Хозяина?.. В настоящую минуту я тут хозяин и отнюдь не припоминаю, чтобы я назначал этого господина своим уполномоченным…
Ответ был так поразительно прост, что мы с Вирским оба остолбенели.
Между тем молодой человек лениво поднялся с постели и без излишней поспешности принялся застегивать на себе брюки и жилетку. Как ни методически предавался он этому занятию, я уверен, что по меньшей мере половина пуговиц на его костюме осталась незастегнутой.
— А-а-а-а! Садитесь, господа, — проговорил он, зевая и делая такой жест, что для меня осталось неясным, где именно предлагает он нам расположиться на чемодане или на полу.
— Жарко, пан Вирский, не правда ли? — прибавил он. — А-а-а-а!
— Кстати, сосед из квартиры напротив жалуется на вас, господа! — усмехнулся управляющий.
— За что же?
— За то, что изволите ходить нагишом… по комнате…
Молодой человек возмутился:
— Рехнулся старик, что ли? Он, может быть, хочет, чтобы мы в такую жарищу напяливали шубы? Наглость, честное слово!..
— Ну, — урезонивал его управляющий, — вы, господа, должны принять во внимание, что у него взрослая дочка.
— А мне какое дело? Я ей не отец! Вот старый остолоп, честное слово! Да еще врет, потому что мы нагишом не ходим.
— Я сам видел… — не утерпел управляющий.
— Честное слово, вранье! — воскликнул молодой человек, краснея от гнева. — Правда, Малесский ходит без рубашки, зато в кальсонах, а Паткевич — без кальсон, зато в рубашке. Таким образом, панна Леокадия видит полный комплект…
— Да, и вынуждена завешивать все окна.
— Это старик завешивает, а не она, — возразил студент, махнув рукой. — А она подсматривает в щелку. Впрочем, простите, пожалуйста: если панне Леокадии можно горланить на весь двор, то Малесский и Паткевич имеют право ходить у себя в комнате в чем им угодно.
Говоря это, молодой человек ходил большими шагами из угла в угол. Каждый раз, когда он оборачивался к нам спиной, управляющий подмигивал мне и строил гримасы, выражавшие полную безнадежность.
С минуту все молчали; наконец управляющий заговорил:
— Вы, милостивые государи, задолжали нам за четыре месяца…
— Опять вы за свое! — закричал молодой человек, глубоко засовывая руки в карманы. — Сколько же раз еще я буду вам повторять, чтобы вы с этими глупостями обращались не ко мне, а к Паткевичу или Малесскому? Ведь это так просто запомнить: Малесский платит за четные месяцы — февраль, апрель, июнь, а Паткевич — за нечетные: март, май, июль…
— Да ведь никто из вас вообще никогда не платит! — воскликнул управляющий, выходя из себя.
— А кто же виноват, если вы не являетесь вовремя? — заорал молодой человек, размахивая руками. — Сто раз вам говорили, что Малесский платит за четные месяцы, а Паткевич — за нечетные!
— А вы, уважаемый, за какие?
— А я, почтеннейший, ни за какие, — выкрикнул молодой человек, угрожающе помахав кулаком перед самыми нашими носами, — ибо я принципиально не плачу за квартиру! Кому я обязан платить? За что? Ха-ха! Ловкачи, нечего сказать!
Он еще быстрее зашагал по комнате, не переставая саркастически фыркать. Наконец фырканье перешло в свист, и молодой человек уставился в окно, вызывающе повернувшись к нам спиною.
Тут у меня иссякло терпение.
— Позвольте, сударь, заметить, — сказал я, — что подобное неуважение к договору весьма оригинально… Кто-то предоставляет вам квартиру, а вы считаете возможным ему не платить…
— Кто предоставляет мне квартиру? — взревел молодой человек, усевшись на подоконнике раскрытого окна и с силой раскачиваясь взад и вперед, словно собираясь выброситься с четвертого этажа. — Я сам занял это помещение и останусь в нем до тех пор, пока меня не выкинут вон. Договоры!.. Да подите вы со своими договорами… Если общество хочет, чтобы я платил за квартиру, так пусть платит мне за уроки столько, чтобы хватило и на квартирную плату… Хороши тоже!.. За три урока ежедневно я получаю пятнадцать рублей в месяц; за еду берут у меня девять рублей, за стирку и услуги — три… А форма, а взносы в университет? А тут еще плати им за квартиру! Выгоняйте меня на улицу, — в раздражении говорил он, — пусть меня подцепит живодер и прикончит, стукнув палкой по башке… Пожалуйста, пользуйтесь вашим правом, но замечаний и выговоров я не потерплю.
— Не понимаю, зачем так горячиться, — спокойно сказал я.
— Как же не горячиться! — возразил молодой человек, раскачиваясь все сильнее. — Раз уж общество не убило меня при моем рождении, раз оно велит мне учиться и сдавать десятки экзаменов, оно тем самым берет на себя обязательство предоставить мне работу, обеспечивающую мое существование… Между тем оно либо вовсе не дает мне работы, либо обжуливает при оплате… Так если общество не выполняет договора в отношении меня, с какой стати я буду выполнять обязательства по отношению к нему? Впрочем, не о чем говорить: я принципиально не плачу за квартиру, и баста. Тем более что теперешний домовладелец не строил этого дома: он не обжигал кирпичей, не замешивал известки, не возводил стен, не рисковал сломать себе шею. Он явился с деньгами, может даже и крадеными, заплатил другому господину, который тоже, может быть, кого-нибудь обокрал, и на этом основании хочет превратить меня в своего раба! Курам на смех!
— Простите, — сказал я, приподнимаясь, — пан Вокульский никого не обкрадывал… Его богатство — плод долгих трудов и бережливости…
— Да бросьте вы, — прервал молодой человек. — Мой отец был талантливый врач, он работал дни и ночи, как будто недурно зарабатывал и имел возможность откладывать… целых триста рублей в год! А ваш дом стоит девяносто тысяч, значит, чтобы приобрести его честным трудом, моему отцу понадобилось бы жить и выписывать рецепты триста лет. Не поверю я, чтобы новый владелец работал триста лет…
У меня голова шла кругом от этих рассуждений, а молодой человек все не унимался:
— Можете выгнать нас, пожалуйста! Тогда-то вы убедитесь, как много потеряли. Все прачки и кухарки в этом доме иссохнут с тоски, а Кшешовской ничто не помешает выслеживать своих соседей, подсчитывать, сколько гостей к кому приходит и кто сколько крупинок кладет в суп… Пожалуйста, выгоняйте нас! То-то панна Леокадия примется за свои гаммы — с утра сопрано, а после обеда — контральто… И ко всем чертям полетит этот дом, где лишь мы одни еще кое-как поддерживаем порядок!
Мы собрались уходить.
— Так вы решительно не будете платить? — спросил я.
— И не подумаю.
— Может быть, начнете хотя бы с октября?
— Нет, сударь мой. Мне жить осталось недолго, так я хочу хоть один принцип провести до конца: если общество требует, чтобы отдельные личности уважали свои обязательства по отношению к нему, то пусть же и оно соблюдает свои обязательства перед отдельными личностями. Если я должен кому-то платить за квартиру, пусть и другие платят мне за уроки так, чтобы мне хватало на квартирную плату. Понятно вам?
— Не совсем, сударь, — отвечал я.
— Не удивительно, — сказал молодой человек. — К старости мозг увядает и теряет способность воспринимать новые истины.
Мы раскланялись с ним и вышли. Молодой человек запер за нами дверь, но тут же выскочил на площадку и крикнул:
— И пусть судебный пристав приведет с собою двух городовых, потому что меня придется выносить из квартиры!..
— Всенепременно, сударь! — ответил я ему с любезным поклоном, в душе, однако, решив, что не следует выбрасывать подобного оригинала.
Когда этот удивительный юноша удалился наконец в свою комнату и запер дверь на ключ, несомненно давая нам понять, что считает переговоры законченными, я остановился на ступеньках и сказал управляющему:
— Я вижу, у вас тут разноцветные стекла в окнах, а?
— О да, очень разноцветные…
— Но грязные…
— О да, очень грязные.
— И, по-моему, этот молодой человек сдержит свое слово и за квартиру платить не станет, а?
— Сударь! — воскликнул управляющий. — Он еще ничего! Он хоть говорит, что не будет платить, ну и не платит, а те двое ничего не говорят — и тоже не платят. Это, пан Жецкий, исключительные жильцы! Только они одни никогда не обманывают моих ожиданий.
Невольно, сам не знаю почему, я покачал головой и тут же почуствовал, что, будь я хозяином подобного дома, я не переставал бы качать головой по целым дням.
— Итак, тут никто не платит, во всяком случае не платит регулярно? — спросил я экс-помещика.
— И нечему удивляться, — ответил Вирский. — В доме, где столько лет квартирную плату получают кредиторы, самый честный жилец отобьется от рук. И все же есть у нас несколько очень аккуратных плательщиков, к примеру хоть баронесса Кшешовская…
— Что? — вскричал я. — Ах, правда, баронесса живет тут… Она даже хотела купить этот дом…
— И купит еще… — понизил голос управляющий. — Только смотрите в оба, господа… Она купит его, хоть бы ей пришлось отдать все свое состояние… А состояние у нее немалое, хотя барон его сильно общипал…
Я все еще стоял на лестнице, под окном с желтыми, красными и голубыми стеклами. Я все стоял, вызывая в памяти образ баронессы, которую видел всего несколько раз в жизни, причем она всегда производила на меня впечатление весьма эксцентричной особы. Она умеет быть набожной и злобной, смиренной и грубой…
— Что это за женщина, пан Вирский? — спросил я. — Ведь это, сударь мой, женщина не из обыкновенных…
— Как все истерички, — проворчал экс-помещик. — Дочку она потеряла, муж ее бросил… Кругом злоключения!
— Пойдемте к ней, сударь, — сказал я, спускаясь в третий этаж.
Я ощущал в себе такую отвагу, что баронесса не только не страшила, но чуть ли не влекла меня к себе.
Но когда мы остановились возле ее дверей и управляющий позвонил, у меня свело икры судорогой. Я не в силах был двинуться с места и только по этой причине не сбежал. В одно мгновение храбрость моя испарилась, я вспомнил торги…
Ключ в замке повернулся, щелкнула задвижка, и в приоткрытых дверях показалось лицо еще молодой служанки в белой наколке.
— Кто это? — спросила девушка.
— Я, управляющий.
— А чего вам нужно?
— Я пришел с уполномоченным нашего хозяина.
— А этому господину чего нужно?
— Это и есть уполномоченный.
— Как же мне доложить?
— Доложите, — сказал управляющий уже с раздражением, — что мы пришли поговорить насчет квартиры…
— Ага!
Она заперла дверь и удалилась. Прошло минуты две или три, пока она вернулась и, отомкнув великое множество замков, ввела нас в пустую гостиную.
Странный вид был у этой гостиной. Мебель покрыта темно-серыми чехлами, равно как и рояль и люстра; даже расставленные по углам тумбочки со статуэтками были облачены в темно-серые рубашки. Создавалось впечатление, что хозяин этой комнаты уехал, оставив дома лишь прислугу, тщательно поддерживавшую чистоту и порядок.
Из-за дверей слышался разговор, который вели два голоса: женский и мужской. Женский принадлежал баронессе; мужской тоже был мне хорошо знаком, только я не мог вспомнить, где его слышал.
— Я готова поклясться, что между ними весьма близкие отношения. Позавчера он прислал ей с рассыльным букет.
— Гм… гм… — отозвался мужской голос.
— А эта мерзкая кокетка, чтобы обмануть меня, велела вышвырнуть букет за окно.
— Да ведь барон сейчас в деревне… так далеко от Варшавы, — возразил мужчина.
— Но у него тут остались приятели! — воскликнула баронесса. — И если бы я не знала вас так хорошо, то могла бы предположить, что именно вы помогаете ему устраивать эти постыдные делишки.
— Помилуйте! — запротестовал мужской голос, и в ту же минуту прозвучало два поцелуя, полагаю, что в руку.
— Ну, ну, пан Марушевич, только без нежностей! Знаю я вашего брата. Сначала вы осыпаете женщину ласками, а когда она вам доверится, проматываете ее состояние и требуете развода.
«Значит, это Марушевич! — подумал я. — Славная парочка!..»
— Я совсем не такой, — несколько тише возразил мужской голос, и за дверью вновь прозвучало два поцелуя, без сомнения в руку.
Я посмотрел на экс-помещика. Он сидел, подняв глаза к потолку, а плечи — чуть не до ушей.
— Вот проныра! — шепнул он, кивнув на дверь.
— Вы его знаете?
— Еще бы!
— Итак, — говорила баронесса в соседней комнате, — отнесите в костел Святого креста эти вот девять рублей и закажите три молебна за то, чтобы господь бог вразумил его… Нет, — помолчав, продолжала она дрогнувшим голосом, — закажите один молебен за него, а две панихиды — за упокой души несчастной моей девочки…
Послышался тихий плач.
— Ну успокойтесь, сударыня! — нежно уговаривал ее Марушевич.
— Ладно, ладно, идите уж! — отвечала она.
Двери гостиной вдруг распахнулись, и на пороге как вкопанный остановился Марушевич, а за его спиной я увидел желтое лицо и покрасневшие глаза баронессы. Мы с управляющим оба встали, Марушевич попятился в соседнюю комнату и, по-видимому, вышел через другие двери, а баронесса сердито крикнула:
— Марыся!.. Марыся!..
Вбежала уже знакомая молодая девушка в белой наколке, темном платье и белом передничке. В этом уборе она могла бы сойти за сиделку, если б глаза ее не искрились так плутовато.
— Как ты смела привести сюда этих господ? — спросила ее баронесса.
— Да вы, барыня, сами велели просить…
— Дура, ступай вон! — прошипела баронесса. Затем обратилась к нам: — Что вам угодно, пан Вирский?
— Это пан Жецкий, уполномоченный домовладельца, — отвечал управляющий.
— А-а!.. Хорошо, — сказала баронесса, медленно входя в гостиную и не предлагая нам садиться.
Вот описание этой дамы: черное платье, изжелта-бледное лицо, синеватые губы, красные от слез глаза и прилизанные волосы. Она скрестила руки на груди, как Наполеон I, и, глядя на меня, произнесла:
— А-а-а!.. Так вы уполномоченный, если не ошибаюсь, пана Вокульского? Не так ли? Передайте же ему — либо я съеду с этой квартиры, за которую аккуратнейшим образом плачу семьсот рублей в год, — ведь правда, пан Вирский? — Управляющий поклонился. — …либо пан Вокульский искоренит в своем доме грязь и безнравственность.
— Безнравственность? — переспросил я.
— Да, сударь, — кивнула головой баронесса. — Прачек, которые по целым дням распевают внизу какие-то мерзкие песенки, а по вечерам хохочут у меня над головой у… у… студентов… И этих злодеев, которые осыпают меня сверху окурками и окатывают водой… И, наконец, эту пани Ставскую, о которой не знаешь, что и сказать: вдова ли она или разведенная, и на какие, в сущности, средства живет. Эта дамочка отбивает мужей у добродетельных и безумно несчастных жен…
Она заморгала глазами и расплакалась.
— Ужасно! — говорила она, всхлипывая. — Быть прикованной к этому мерзкому дому из-за незабвенного дитяти, которого уже ничем не вырвешь из сердца… Ведь она бегала по этим вот комнатам… И играла вон там, во дворе… И смотрела в окно, в которое нынче мне, осиротелой, уже и выглянуть не дают… Меня хотят выгнать отсюда!.. Все хотят выгнать… всем я мешаю… А ведь я не могу уехать отсюда, где каждая половица хранит следы ее ножек… и в каждом уголке звучит ее смех или плач…
Она упала на диван и зарыдала.
— Ах! — говорила она сквозь слезы, — звери и те не так жестоки… Эти люди хотят выгнать меня из дома, где мое дитя испустило последний вздох… Ее кроватка и все ее игрушки стоят на своих местах… Я сама стираю пыль в ее комнате, чтобы не сдвинуть с места ни одной вещицы… Каждая пядь пола истерта моими коленями — я исцеловала все следы моей девочки… А они хотят меня выгнать! Так изгоните сперва мое горе, мою тоску, мое отчаяние…
Она закрыла лицо руками и зарыдала раздирающим душу голосом. Я заметил, что у управляющего вдруг покраснел нос, да и сам почувствовал на глазах слезы.
Отчаяние баронессы, убивающейся по умершей девочке, так обезоружило меня, что я не решился заговорить с нею о повышении квартирной платы. В то же время плач ее так действовал мне на нервы, что, если б не третий этаж, я, наверно, выскочил бы в окно.
В конце концов, желая утешить плачущую женщину, я обратился к ней со всей теплотой, на какую только способен:
— Прошу вас, сударыня, успокойтесь. Требуйте от нас, что вам угодно! Чем мы могли бы вам помочь?
В голосе моем было столько сочувствия, что нос управляющего еще более покраснел, у баронессы же сразу высох один глаз, однако другим она еще продолжала плакать, в знак того что не считает свои военные действия законченными, а меня — побежденным.
— Я требую… требую… — всхлипывала она, — я требую, чтобы меня не гнали из дома, где скончалась моя девочка… и где все мне напоминает о ней… Не могу я… поймите, не могу лишиться ее комнаты… Не могу сдвинуть с места ее мебель, ее игрушки… Это подлость — наживаться на чужом горе…
— Кто же наживается на вашем горе? — спросил я.
— Все, начиная с хозяина, который заставляет меня платить семьсот рублей…
— Ну, уж извините, баронесса! — воскликнул управляющий. — Семь великолепных комнат, две кухни, как залы, два чулана… Уступите, сударыня, кому-нибудь три комнаты, ведь у вас две парадные двери…
— Никому я ничего не уступлю, — решительно заявила она. — Я уверена, что мой заблудший супруг со дня на день опомнится и вернется…
— В таком случае, придется платить семьсот рублей…
— Если не больше, — робко прибавил я.
Баронесса посмотрела так, словно собиралась испепелить меня взглядом и утопить в слезах. Ох! Ну и баба!.. Как подумаю о ней, прямо мороз подирает по коже.
— Однако не в плате дело, — сказала баронесса.
— Весьма рассудительные слова! — похвалил ее Вирский и поклонился.
— И не о притязаниях хозяина речь… Но не могу же я платить семьсот рублей за квартиру в таком доме…
— Чем же вам не нравится дом? — спросил я.
— Дом этот — позорище для порядочных людей! — воскликнула баронесса, усиленно жестикулируя. — Поэтому я прошу — не для себя, а во имя нравственности…
— О чем?
— О выселении студентов, которые живут надо мной, не дают мне выглянуть в окно и развращают всех…
Она вдруг сорвалась с дивана.
— Вот! Слышите? — сказала она, указывая на соседнюю комнату, выходившую окнами во двор.
Действительно, я услышал голос эксцентричного брюнета, который звал с четвертого этажа:
— Марыся! Марыся, иди к нам!
— Марыся! — крикнула баронесса.
— Да я тут, барыня… чего вам? — откликнулась, входя, несколько покрасневшая служанка.
— Смотри у меня, ни шагу из дому! Вот вам… — продолжала баронесса. — И так целыми днями. А по вечерам к ним приходят прачки… Сударь! — воскликнула она, молитвенно складывая руки. — Выгоните этих нигилистов, это очаг всяческого порока и опасностей для всего дома… Они в черепах держат табак и сахар… Они человеческими костями мешают угли в самоваре… Они собираются притащить сюда целый скелет!
И она снова так расплакалась, что я испугался, как бы с нею не сделалась истерика.
— Эти господа не платят за квартиру, так что весьма возможно… — начал было я.
У баронессы мигом высохли глаза.
— Ну конечно же, — прервала она, — вы должны выбросить их вон… Однако, сударь, — воскликнула она, — как бы ни были они испорчены и гадки, но эта… эта Ставская еще хуже их!