Только спустя несколько минут он понял, что дама в кремовом платье — панна Изабелла. Она сидела в кресле, с неподражаемой грацией изогнувшись в его сторону, и говорила, ласково глядя ему в глаза:
— Моему отцу придется долго упражняться, пока он сумеет удовлетворить вас в качестве компаньона. От его имени прошу вас быть снисходительным.
И она протянула руку, к которой Вокульский едва осмелился прикоснуться.
— Пан Ленцкий, — возразил он, — в качестве компаньона нуждается только в надежном юристе и бухгалтере, которые время от времени будут проверять счета. Остальное мы берем на себя.
Ему показалось, что он сказал какую-то страшную глупость, и он покраснел.
— Вы, наверно, много заняты: такой магазин… — проговорила одетая в черное панна Флорентина и еще больше испугалась.
— Не так уж много. На мне лежит изыскание оборотных средств и связь с клиентурой, а приемкой и оценкой товаров занимается персонал магазина.
— Как бы то ни было, разве можно положиться на чужих людей? — вздохнула панна Флорентина.
— У меня прекрасный управляющий, который в то же время является моим другом; он ведет дело лучше меня.
— Ваше счастье, пан Станислав… — подхватил пан Ленцкий. — Едете вы в этом году за границу?
— Собираюсь в Париж, на выставку.
— Завидую вам, — откликнулась панна Изабелла. — Я уже два месяца мечтаю о Парижской выставке, но папа не проявляет никакого желания ехать…
— Наша поездка целиком зависит от пана Вокульского, — ответил отец. — Советую тебе почаще приглашать его к обеду и угощать вкусными блюдами, чтобы он был в хорошем настроении.
— Обещаю всякий раз, когда вы нас будете посещать, сама заглядывать в кухню. Но разве в этом случае достаточно благих намерений…
— С благодарностью принимаю обещание, — ответил Вокульский. — Однако это не повлияет на срок вашего отъезда в Париж; он зависит только от вашей воли.
— Merci… — шепнула панна Изабелла.
Вокульский склонил голозу. «Знаю я, чего стоит это „merci“, — подумал он. — За него расплачиваются пулями!»
— Не угодно ли к столу! — пригласила панна Флорентина.
Все перешли в столовую, посредине которой стоял круглый стол, накрытый на четыре персоны; Вокульского посадили между панной Изабеллой и ее отцом, против панны Флорентины. Он был уже совсем спокоен, настолько, что это спокойствие его даже пугало. Неистовство страстей исчезло, и он спрашивал себя, действительно ли эту женщину он любит? Возможно ли, любя так, как он, сидеть рядом с предметом своей безумной страсти и ощущать в душе такую тишину, такую беспредельную тишину?.. Мысль его текла непринужденно, он успевал замечать малейшее движение на лицах своих собеседников и даже (что было просто смешно!), глядя на панну Изабеллу, произвел в уме следующий подсчет:
«Платье: пятнадцать локтей сурового шелка по рублю — пятнадцать рублей… Кружева — рублей десять, а шитье — пятнадцать… Итого… сорок рублей платье, рублей сто пятьдесят сережки и десять грошей роза…»
Миколай стал подавать кушанья. Вокульский без малейшего аппетита съел несколько ложек холодной ботвиньи, запил их портвейном, потом попробовал жаркое и запил пивом. Улыбнулся, сам не зная чему, и в приступе какого-то мальчишеского озорства решил делать промахи за столом. Для начала он, поев жаркое, положил нож и вилку на подставку возле тарелки. Панна Флорентина даже вздрогнула, а пан Томаш с необычайным воодушевлением принялся повествовать о том, как однажды на балу в Тюильри он, по просьбе императрицы Евгении, танцевал менуэт с супругой какого-то маршала.
Подали судака, и Вокульский атаковал его ножом и вилкой. Панна Флорентина едва не упала в обморок, панна Изабелла взглянула на него со снисходительной жалостью, а пан Томаш… тоже начал есть судак ножом и вилкой.
«Как вы глупы!» — подумал Вокульский, чувствуя, что в нем просыпается нечто вроде презрения к этому обществу. Вдобавок панна Изабелла обратилась к отцу — впрочем, без тени язвительности:
— Ты должен, папа, как-нибудь научить и меня есть рыбу ножом.
Вокульскому показалось это просто бестактным.
«Нет, видно, я вылечусь от своей любви еще до конца обеда…» — сказал он себе.
— Дорогая моя, — отвечал пан Томаш, — манера не есть рыбу ножом — это, право же, предрассудок… Не так ли, пан Вокульский?
— Предрассудок?.. Не скажу, — возразил тот. — Скорее всего это обычай, перенесенный из условий, которым он соответствует, в условия несоответствующие.
Пан Томаш даже заерзал на стуле.
— Англичане считают это чуть ли не оскорблением… — процедила панна Флорентина.
— Англичане употребляют в пищу морскую рыбу, которую можно есть одной вилкой, а нашу костлявую рыбу они, вероятно, ели бы иначе…»
— О, англичане никогда не нарушают установленных правил, — настаивала панна Флорентина.
— Это верно, — признал Вокульский, — они не нарушают правил в обычных условиях, но в необычных условиях применяют принцип: действуй, как удобнее. Да я сам видал весьма изысканных лордов, которые ели баранину с рисом руками, а бульон пили прямо из котелка.
Замечание было едким, однако пан Томаш выслушал его с удовольствием, а панна Изабелла — почти с изумлением. Этот купец, едавший баранину с лордами и так смело проповедовавший теорию, будто рыбу следует есть при помощи ножа, сразу вырос в ее глазах. Кто знает, не показалось ли ей это более значительным, чем дуэль с Кшешовским.
— Значит, вы враг этикета? — спросила она.
— Нет. Но я не хочу быть его рабом.
— Однако же в известных кругах всегда придерживаются этикета.
— Не знаю. Я встречал людей самого высшего круга, и в определенных условиях они забывали об этикете.
Пан Томаш слегка склонил голову, панна Флорентина посинела, а панна Изабелла взглянула на Вокульского почти благосклонно. Пожалуй, более чем почти… Бывали мгновения, когда ей мерещилось, будто Вокульский — это некий Гарун-аль-Рашид, переодетый купцом. В душе ее росло изумление и даже симпатия к нему. Несомненно, этот человек достоин быть ее наперсником. С ним она может беседовать о Росси.
После мороженого панна Флорентина, совсем сбитая с толку, осталась в столовой, а хозяева и гость перешли в кабинет пана Томаша — пить кофе. Вокульский как раз допивал свою чашку, когда Миколай подал барину на подносе письмо.
— Ждут ответа, ваша милость.
— Ах, от графини… — заметил пан Томаш, бросив взгляд на конверт. — Вы разрешите?..
— Если вы ничего не имеете против, — прервала панна Изабелла, с улыбкой обращаясь к Вокульскому, — перейдем в гостиную, а отец тем временем напишет ответ.
Она знала, что это письмо пан Томаш написал себе сам, так как ему непременно нужно было хоть полчасика вздремнуть после обеда.
— Вы не обидитесь? — спросил пан Томаш, пожимая гостю руку.
Вокульский и панна Изабелла перешли из кабинета в гостиную. Она с присущим ей изяществом опустилась в кресло, указав гостю на другое, стоявшее неподалеку.
Очутившись наедине с панной Изабеллой, Вокульский почувствовал, как кровь бросилась ему в голову. Волнение его еще более усилилось, когда она устремила на него странно пристальный взгляд, словно желая проникнуть в самую глубину его души и приковать к себе. Это была уже не та панна Изабелла, которую он видел на пасху в костеле, и не та, что говорила с ним на скачках; теперь это была женщина умная и способная чуствовать — она хотела о чем-то его спросить, о чем-то поговорить серьезно и откровенно.
Вокульскому не терпелось услышать, что она скажет; он настолько потерял самообладание, что готов был убить на месте всякого, кто в эту минуту помешал бы им. Он молча глядел на панну Изабеллу и ждал.
Панна Изабелла была смущена. Давно уже не испытывала она такого смятения чуств. В голове ее проносились обрывки фраз: «он купил сервиз», «нарочно проигрывал отцу», «унизил меня», а потом — «он любит меня», «купил скаковую лошадь», «стрелялся на дуэли», «едал баранину с лордами»… Презрение, гнев, изумление, симпатия беспорядочно волновали ей душу, как частый дождь водную гладь, а из глубины рвалась наружу потребность поверить кому-нибудь свои повседневные заботы, свои сомнения и свою трагическую любовь к великому актеру.
«Да, он достоин быть… и он будет моим наперсником!» — думала панна Изабелла, нежно глядя в глаза изумленному Вокульскому и слегка наклонившись вперед, будто собиралась поцеловать его в лоб. Потом, вдруг устыдившись чего-то, она откинулась на спинку кресла, залилась румянцем и медленно опустила длинные ресницы, словно их смежил сон. Прелестная игра ее лица напомнила Вокульскому волшебные переливы северного сияния и те чудесные неслышные мелодии без слов, которые порой звучат в человеческой душе, словно отголоски иного, лучшего мира. Замечтавшись, он прислушивался к торопливому тиканью настольных часов в к биению собственного пульса, удивляясь тому, что ритм их, такой быстрый, все же кажется медленным в сравнении со стремительным бегом его мысли.
«Если существует рай, — думал он, — то и праведникам не познать счастья выше, чем то, которое я испытываю сейчас».
Молчание затягивалось и становилось неприличным. Первая опомнилась панна Изабелла.
— У вас было недоразумение с бароном Кшешовским, — сказала она.
— Из-за скачек… — поспешно перебил ее Вокульский. — Барон не мог мне простить, что я купил его лошадь.
Она поглядела на него с мягкой улыбкой.
— Потом вы дрались на дуэли, и… мы были очень встревожены, — прибавила она тише. — А потом… барон извинился передо мной, — быстро закончила она, опуская глаза. — В письме, которое барон прислал мне по этому поводу, он отзывается о вас с большим уважением и дружелюбием…
— Я очень… очень рад, — пролепетал Вокульский.
— Чему, сударь?
— Что обстоятельства так сложились… Барон — благородный человек…
Панна Изабелла протянула ему руку и, задержав ее на минутку в пылающей ладони Вокульского, продолжала:
— Не оспаривая несомненной доброты барона, я все же благодарю вас. Благодарю… Есть услуги, которые не скоро забываются, и право же… — тут она заговорила медленнее и тише, — право, вы облегчили бы мою совесть, потребовав чего-нибудь взамен за вашу… любезность…
Вокульский выпустил ее руку и выпрямился. Он был в таком упоении, что не обратил внимания на словцо «любезность».
— Хорошо, — ответил он. — Если вы приказываете, я признаю даже свои заслуги. Могу ли я взамен обратиться к вам с просьбой?
— Да.
— Так вот, я прошу об одном, — с горячностью сказал он, — о праве служить вам, насколько хватит моих сил. Всегда и во всем…
— Сударь! — с улыбкой прервала панна Изабелла. — Да ведь это коварство! Я хочу уплатить один долг, а вы хотите принудить меня делать новые. Разве так можно?
— Что ж тут дурного? Разве вы не принимаете услуг — ну, хотя бы от рассыльных?
— Но ведь им за это платят, — ответила она, кокетливо взглянув на него.
— Вот и вся разница между ними и мной: им нужно платить, а мне неудобно и даже нельзя.
Панна Изабелла покачала головой.
— То, о чем я прошу, — продолжал Вокульский, — не переходит границы самых обыкновенных человеческих отношений. Вы, дамы, всегда приказываете, мы всегда исполняем — вот и все. Людям, принадлежащим к высшему свету, и просить не пришлось бы о подобной милости: для них она является повседневной обязанностью, даже законом. Я же добивался ее, а сейчас умоляю о ней, ибо исполнение ваших поручений некоторым образом приобщило бы меня к вашему кругу. Боже мой! Если кучера и лакеи имеют право носить ваши цвета на ливреях, то почему же мне не постараться заслужить эту честь?
— Ах, вот вы о чем! Мне не придется дарить вам свою ленту — вы сами уже завладели ею. А отнимать? Поздно, хотя бы из-за письма барона.
Она снова подала ему руку. Вокульский благоговейно поцеловал ее. В смежной комнате раздались шаги, и вошел пан Томаш, выспавшийся и сияющий. Его красивое лицо выражало такое благодушие, что Вокульский подумал:
«Я буду негодяем, если твои тридцать тысяч, почтеннейший, не принесут тебе десять тысяч ежегодно».
Они втроем посидели еще с четверть часа, болтая о недавнем празднике в «Швейцарской долине"[27], о прибытии Росси и поездке в Париж. Наконец Вокульский с сожалением покинул приятное общество, дав обещание приходить чаще и в Париж ехать вместе с ними.
— Вот увидите, как там будет весело! — сказала ему на прощание панна Изабелла.
Глава семнадцатая
Как прорастают семена всякого рода заблуждений
Когда Вокульский возвращался домой, было около девяти. Солнце недавно зашло, но зоркий глаз уже мог различить наиболее крупные звезды, мерцающие в золотисто-лазоревом небе. На улицах раздавались оживленные голоса прохожих; в сердце Вокульского царило радостное спокойствие.
Он вспоминал каждую улыбку, каждый взгляд, каждое движение и слово панны Изабеллы, придирчиво стараясь найти в них следы враждебности или высокомерия. Тщетно. Она обращалась с ним, как с ровней и другом, приглашала чаще бывать у них, мало того — даже потребовала, чтобы он о чем-нибудь ее попросил.
«А если бы в эту минуту я сделал ей предложение? — вдруг пришло ему в голову. — Что тогда?»
И он настойчиво вглядывался в образ, запечатлевшийся в его душе, но опять не увидел ни следа враждебности. Напротив — она кокетливо ему улыбалась. «Наверное, она бы ответила, что мы слишком мало знакомы, — сказал он про себя, — и что я должен заслужить ее согласие… Да, да… именно так и ответила бы», — повторял он, припоминая несомненные доказательства ее симпатии.
«Вообще напрасно я был так предубежден против высшего света. Они такие же люди, как мы, пожалуй даже чуствуют тоньше нас. Полагая, что мы — грубые существа, гоняющиеся за наживой, они сторонятся нас. Но в то же время умеют обласкать тех, в ком увидят честную душу… Какой восхитительной женой может быть эта женщина! Разумеется, мне предстоит еще многое совершить, чтобы стать достойным ее. Ох, как много!»
Под влиянием этих мыслей он все глубже проникался расположением к семейству Ленцких, к их родне, потом теплое чувство распространилось на магазин вкупе со всеми служащими, на купцов, с которыми он вел дела, наконец на всю страну и человечество в целом. Каждый прохожий на улице казался ему родным — близким или дальним, веселым или грустным. Еще немного, и он стал бы как нищий среди улицы останавливать прохожих, спрашивая: «Не надо ли вам что-нибудь? Не стесняйтесь, требуйте, приказывайте… ее именем…»
«Как гадка до сих пор была моя жизнь, — говорил он себе. — Я был себялюбцем, Охоцкий — вот благородный человек: он хочет дать человечеству крылья и ради этой идеи жертвует собственным счастьем. Слава — разумеется, вздор, но работать во имя всеобщего блага — да, это важно… — Он усмехнулся. — Благодаря этой женщине я стал богачом и человеком с именем; захочет она, и я стану — ну, чем же? Да хоть великомучеником, готовым отдать все силы и даже жизнь ради ближних!.. Разумеется, отдам, если она пожелает!..»
Магазин был уже закрыт, но сквозь щели в ставнях пробивался свет.
«Еще работают», — подумал Вокульский.
Он свернул в ворота и через черный ход вошел в магазин. На пороге он столкнулся с Зембой, который низко ему поклонился; в глубине магазина он увидел еще несколько человек. Клейн, стоя на лесенке, что-то укладывал на полках. Лисецкий надевал пальто, у конторки сидел, склонившись над книгой, Жецкий, а перед ним стоял какой-то человек и плакал.
— Хозяин идет! — крикнул Лисецкий.
Жецкий, прикрыв от света глаза, взглянул на Вокульского. Клейн кивнул ему, не спускаясь с лесенки, а плачущий человек вдруг обернулся и с громким воплем повалился ему в ноги.
— Что случилось? — с удивлением спросил Вокульский, узнав старого инкассатора Обермана.
— Он потерял более четырехсот рублей, — жестко ответил Жецкий. — Злоупотребления, конечно, не было, головою ручаюсь; однако фирма не может страдать, тем более что Оберман вложил в наше дело несколько сот рублей сбережений. Одно из двух, — с раздражением закончил Жецкий, — Оберман или вернет деньги, или лишится службы… Хорошо бы шли наши дела, если б все инкассаторы вели себя, как Оберман!..
— Я выплачу, сударь, — всхлипывая, говорил инкассатор, — все выплачу, только дайте мне рассрочку хоть на два года. Ведь пятьсот рублей, вложенные в ваше предприятие, — это все мое состояние. Мальчишка кончил школу и хочет учиться на доктора, да и старость уже не за горами… Одному богу известно да вам, сколько приходится работать, чтобы сколотить такие деньги… Мне пришлось бы второй раз жизнь прожить, чтобы снова собрать их…
Клейн и Лисецкий, оба уже в пальто, ожидали решения хозяина.
— Конечно, — подтвердил Вокульский, — фирма страдать не может. Оберман должен вернуть деньги.
— Слушаюсь, сударь, — шепнул несчастный.
Клейн и Лисецкий попрощались и вышли. Оберман, вздыхая, собирался тоже уйти. Однако, как только они остались втроем, Вокульский сказал:
— Оберман, ты заплатишь, а я дам тебе денег…
Инкассатор бросился ему в ноги.
— Погоди, погоди!.. — прервал Вокульский, поднимая его. — Если ты хоть словечком обмолвишься кому-нибудь о нашем уговоре, я заберу подаренную сумму — слышишь, Оберман? А то, пожалуй, все захотят терять деньги. Ну, ступай домой и помалкивай.
— Понимаю… Пошли вам господь всякого благополучия, — ответил инкассатор и вышел, с трудом скрывая свою радость.
— Уже послал, — сказал Вокульский, думая о панне Изабелле.
Жецкий был недоволен.
— Милый Стах, — заметил он, когда они остались одни, — ты уж лучше не вмешивайся в дела магазина. Я так и думал, что ты не заставишь его вернуть всю сумму, да я и сам бы не стал этого требовать. Но рублей сто в наказание следовало бы взыскать с этого ротозея. В конце концов черт с ним, можно бы и все ему простить, но недельки две надо бы подержать его в неизвестности. Иначе лучше уж сразу прикрыть лавочку.
Вокульский рассмеялся.
— Меня бы покарал господь бог, — ответил он, — если бы я в такой день кому-нибудь причинил зло.
— В какой день? — широко раскрыл глаза Жецкий.
— Неважно. Только сегодня я понял, что нужно быть добрым.
— Ты всегда был добр и даже слишком, — негодовал пан Игнаций. — Вот увидишь, к тебе люди никогда не будут так относиться.
— Уже относятся, — возразил Вокульский и протянул ему на прощание руку.
— Уже? — насмешливо повторил пан Игнаций. — Уже!.. Желаю тебе все же никогда не подвергать испытанию их чувства.
— Я и без испытаний знаю. Покойной ночи.
— Много ты знаешь!.. Посмотришь, что будет в трудную минуту… Покойной ночи, — ворчал старый приказчик, громко захлопывая ящик с бухгалтерскими книгами.
По дороге домой Вокульский думал:
«Надо наконец навестить Кшешовского… Завтра же пойду. Это в полном смысле слова порядочный человек… Извинился перед панной Изабеллой. Обязательно завтра поблагодарю его — и, черт побери, попытаюсь ему помочь. Правда, с таким бездельником и шалопаем будет трудненько… Что ж, все-таки попробую… Он извинился перед панной Изабеллой — я избавлю его от долгов…»
В эту минуту ощущение спокойствия и непоколебимой уверенности заглушило все остальные чувства в душе Вокульского, поэтому, вернувшись домой, он, не отвлекаясь мечтами (что с ним частенько бывало), принялся за работу. Он достал толстую тетрадь, уже на три четверти исписанную, потом книжку с польско-английскими упражнениями и принялся выписывать фразы, вполголоса произнося их и старательно подражая своему учителю, Вильяму Коллинзу. В короткие перерывы он думал о том, как завтра пойдет к Кшешовскому и как поможет ему выпутаться из долгов, а также об инкассаторе, которого спас от беды.
«Если благословения имеют какую-нибудь ценность, — говорил он себе, — то весь капитал благословений Обермана вместе с процентами я уступаю ей…»
Потом он решил, что осчастливить одного человека — это недостаточно роскошный подарок для панны Изабеллы. Весь мир он осчастливить не в силах, но в ознаменование более короткого знакомства с панной Изабеллой следовало бы помочь хотя бы нескольким людям.
«Вторым будет Кшешовский, — думал он, — только невелика заслуга спасать таких оболтусов… Ага!..»
Он хлопнул себя по лбу и, отложив в сторону английские упражнения, достал архив своей личной корреспонденции. Это была папка в сафьяновом переплете, куда складывались письма в порядке их поступления. На первой странице находился нумерованный список.
«Ага! — говорил он. — Письмо моей грешницы и ее попечительниц. Шестьсот третья страница…»
Он нашел страницу и внимательно прочитал два письма: одно — писанное изящным почерком, а другое — с кривыми, словно детскими, каракулями. В первом письме ему сообщали, что Мария такая-то, некогда девица легкого поведения, в настоящее время научилась шить белье и платья, отличается набожностью, послушанием, кротостью характера, скромно ведет себя. Во втором письме упомянутая Мария сама благодарила его за оказанную помощь и просила подыскать ей какую-нибудь работу.
«Почтенный мой благодетель, — писала она, — если господь бог по милости своей посылает вам столько денег, не тратьте их на меня, грешную. Сейчас я и сама управлюсь, только бы мне знать, к чему руки приложить, а в Варшаве немало сыщется бедняков, которые нуждаются больше меня…»
Вокульскому стало совестно, что такая просьба несколько дней пролежала без отклика. Он тотчас написал ответ и позвал слугу.
— Это письмо отошлешь завтра утром к сестрам святой Магдалины.
— Ладно, — ответил слуга, стараясь подавить зевоту.
— И вызови ко мне возчика Высоцкого, знаешь, который на Тамке живет?
— Еще бы не знать! А вы, барин, слыхали?
— Только чтобы с утра был здесь.
— Почему же ему не быть? А вам, барин, рассказывали? Оберман потерял кучу денег. Он сюда давеча приходил, все божился, что руки на себя наложит или еще каких бед натворит, если вы его не пожалеете. А я ему: «Без понятия вы человек, погодите руки-то на себя накладывать, у нашего, говорю, хозяина, сердце мягкое…» А он: «И я такую надежду имею, только все равно туго мне придется: хоть малую толику да вычтут, а тут сын идет учиться на доктора, а тут старость стучится в дверь…»
— Иди спать, пожалуйста, — прервал его Вокульский.
— И пойду, — сердито ответил слуга, — только служить у вас хуже, чем в тюрьме сидеть: и спать иди не тогда, когда хочется…
Он взял письмо и вышел из комнаты.
На другой день, около девяти утра, он разбудил Вокульского и доложил, что Высоцкий уже пришел.
— Зови его сюда.
Вошел возчик. Он был прилично одет, лицо у него посвежело, глаза глядели весело. Он подошел к постели и поцеловал Вокульскому руку.
— Скажи, Высоцкий, кажется, у тебя в квартире есть свободная комната?
— Есть, сударь, как же: дядька-то у меня помер, а жильцы его, шельмы, не стали платить, я их и выгнал. На водку хватает прохвосту, а за квартиру нечем платить…
— Я у тебя сниму эту комнату, — сказал Вокульский, — только надо будет ее прибрать…
Возчик с удивлением взглянул на Вокульского.
— Там поселится молодая белошвейка, — продолжал Вокульский. — Пусть она у вас и столуется, а жену попроси, чтоб она ей стирала белье… Да пусть подумает, что там еще понадобится. Я дам тебе денег на мебель и белье… Да посматривайте, не станет ли она водить к себе кого…
— Ни-ни! — живо подхватил возчик. — Как она вам, сударь, потребуется, я ее всякий раз сам приведу; но чтобы кого чужого — ни-ни! От такого дела вам, сударь, большой вред мог бы выйти!
— И глуп же ты, братец! Мне с нею встречаться незачем. Лишь бы она дома вела себя прилично, была опрятна и прилежна, а ходить может куда ей угодно. Только к ней чтобы никто не ходил. Так ты понял? Надо в комнате побелить стены, вымыть пол, купить мебель дешевую, но новую и прочную; ты в этом толк знаешь!
— Еще бы! Сколько я на своем веку мебели перевозил!
— Ну, хорошо. А жена пускай посмотрит, чего девушке не хватает из одежды и белья, скажешь мне тогда.
— Все понял, сударь, — ответил Высоцкий, снова целуя ему руку.
— Ну, ну… А как твой брат?
— Ничего, сударь. Сидит, слава богу и вашей милости, в Скерневицах; земля у него есть, нанял батрака, совсем барином заделался, годика через три-четыре еще землицы прикупит; столовников стал держать: железнодорожника, да сторожа, да двух смазчиков. А тут еще и железная дорога жалования прибавила.
Вокульский попрощался с возчиком и начал одеваться.
«А хорошо бы проспать все время до новой встречи с нею», — подумал он.
Ему не хотелось идти в магазин. Он взял какую-то книжку и принялся читать, решив поехать к Кшешовскому во втором часу.
В одиннадцать в передней раздался звонок и хлопнула дверь. Вошел слуга.
— К вам какая-то барышня.
— Попроси в гостиную.
За дверью зашелестело женское платье. Подойдя к дверям, Вокульский увидел свою Магдалину.
Его поразила происшедшая в ней перемена. Девушка была в черном платье, она слегка побледнела, но вид у нее был здоровый, взгляд несмелый. Увидев Вокульского, она покраснела и задрожала.
— Садитесь, панна Мария, — сказал он, указывая ей на стул.
Она села на самый краешек бархатного сидения и еще сильнее смутилась. Веки ее часто мигали, она опустила глаза, на ресницах блеснули слезинки. Не так выглядела эта девушка два месяца назад.
— Так вы, панна Мария, уже научились шить?
— Да.
— Куда же вы собираетесь теперь поступить?
— Может, в мастерскую какую-нибудь… или в прислуги… В Россию.
— Почему туда?
— Там, говорят, легче место найти, а здесь… кто же меня примет? — шепнула она.
— Но если бы здесь какой-нибудь склад заказывал вам белье, вы бы предпочли остаться?
— Ох, конечно!.. Но тогда нужна и квартира, и машина своя, и все… А раз этого нет, приходится идти в прислуги.
Даже голос у нее изменился. Вокульский пристально поглядел на нее и наконец сказал:
— Вы пока что останетесь в Варшаве. Будете жить на Тамке, в семье возчика Высоцкого. Очень хорошие люди. Получите отдельную комнату, столоваться можете у них; найдется и машина, и все, что понадобится для шитья. Я дам вам рекомендацию в бельевой склад, а через несколько месяцев посмотрим, можете ли вы прокормиться этой работой… Вот адрес Высоцких. Вы, пожалуйста, сейчас же туда и идите, купите с Высоцкой мебель, словом — смотрите, чтобы в комнате было все как следует. Завтра я пришлю вам машину… Это вот деньги на обзаведение. Я их даю вам в долг, возвратите их мне по частям, когда у вас наладится с работой.
Он дал ей несколько десяток, завернутых в записку к Высоцкому. Заметив, что она не решается взять их, он насильно вложил сверток ей в руку и сказал:
— Пожалуйста, очень прошу вас сейчас же идти к Высоцкому. Через несколько дней он принесет вам письмо в бельевой склад. В случае чего, прошу обратиться ко мне. До свиданья, панна Мария… — Он поклонился и вернулся к себе в кабинет.
Девушка постояла посреди гостиной, потом утерла слезы и ушла, исполненная какого-то торжественного удивления.
«Посмотрим, как устроится ее жизнь в новых условиях», — сказал себе Вокульский и снова взялся за книжку.
В час дня он отправился к Кшешовскому, по дороге упрекая себя в том, что с таким опозданием наносит визит своему бывшему противнику.
«Ну, ничего! — успокаивал он себя. — Не мог же я докучать ему во время болезни. А визитную карточку я послал».
Подойдя к дому, в котором жил барон, Вокульский мимоходом заметил, что его зеленоватые стены были того же нездорового оттенка, что и желтоватый цвет лица Марушевича. В квартире Кшешовского шторы были подняты.
«Ну, видно, он уже здоров, — подумал Вокульский. — Однако неловко его сразу расспрашивать о долгах. Отложу до второго или третьего визита, потом заплачу ростовщикам, и бедняга барон вздохнет спокойно. Не могу я равнодушно относиться к человеку, который извинился перед панной Изабеллой…»
Он поднялся на второй этаж и позвонил. За дверью слышались шаги, но никто не отпирал. Он позвонил еще раз. В квартире продолжали ходить, даже двигали какую-то мебель, но по-прежнему не отворяли. Потеряв терпение, он так резко дернул звонок, что едва не сорвал его. Тогда только кто-то подошел к двери, не спеша снял цепочку, потом повернул ключ, ворча под нос:
— Видно, свои… Ростовщик так не станет звонить.
Наконец дверь распахнулась, и на пороге показался лакей Констанций. При виде Вокульского он прищурился и, выпятив нижнюю губу, спросил:
— Это что такое?..
Вокульский догадался, что не пользуется расположением верного слуги, который присутствовал при поединке.
— Барон дома?
— Барон болен и никого не принимает, а сейчас у них доктор.
Вокульский подал свою визитную карточку и два рубля.
— А когда приблизительно можно будет навестить барона?
— Вот уж это не скоро… — несколько мягче отвечал Констанций. — Барин хворает после дуэли, и доктора велели им не сегодня-завтра ехать в деревню, а то и в теплые края.
— Значит, перед отъездом нельзя его видеть?
— Именно нельзя… доктора строго-настрого наказали никого не пускать. Барин все время в горячке…
Два карточных столика, один — колченогий, другой — сплошь исписанный мелом, а также канделябры с огарками восковых свечей заставили усомниться в точности медицинских заключений Констанция. Тем не менее Вокульский дал ему еще рубль и ушел, весьма недовольный приемом.
«Может быть, барон просто не хочет меня видеть? Ха! В таком случае, пусть сам расплачивается с ростовщиками и запирается от них на десять замков…»
Он вернулся домой.
Барон действительно собирался в деревню и действительно был не совсем здоров, однако не так уж, чтоб и болен. Рана на щеке заживала медленно не потому, что была серьезна, а потому, что организм больного был сильно расшатан. Когда Вокульский позвонил, барон, закутанный, как старая баба в мороз, не лежал, однако, в постели, а сидел в кресле и принимал не доктора, а графа Литинского.
Он как раз жаловался графу на плачевное состояние своего здоровья.
— Черт знает что за мерзкая жизнь! Отец оставил мне в наследство полмиллиона рублей и четыре болезни в придачу вместо лишних четырех миллионов… Эх, как неудобно без очков!.. Ну, и представьте себе, граф: деньги разошлись, а болезни остались. Самому мне удалось нажить только кучу новых болезней да кучу долгов, вот и получилось такое положение: стоит оцарапаться булавкой — и уже впору заказывать гроб и посылать за нотариусом.