Слышь, Ягна?.. Ну, думаю, может, помер кто, не приведи бог? Заглянул, а тут, в самой большой горнице (в той, где белые столбы, громадная такая, как костел), ездит по полу лакей, — Матеуш его звать. Без сюртука, в фартуке, щеткой подпирается да так и катит, как ребятишки на льду. «Слава Иисусу Христу, — говорю я ему. — Что это вы делаете, Матеуш?» — «Во веки веков, отвечает. Видите, пол натираю. Нынче гостей ожидаем, танцы будут». — «А пан, говорю, не вставал еще?» — «Эх, говорит, встать-то встал, да сейчас он с портным плащ примеряет. Пан-то для танцев рядится краковянином, а пани — цыганкой». — «А я, говорю, хотел пана просить, чтобы он мне луг продал». А Maтеуш, стало быть лакей этот, говорит: «Глупые ваши слова, Слимак! Станет с вами пан толковать про луг, когда у него голова забита краковянином». И опять как пошел ездить, так у меня в глазах и зарябило! Отошел я от окна и малость постоял возле кухни. Слышу шум, гам, огонь пылает, как в кузне, масло так и трещит. Вдруг, смотрю, вылетает из кухни Игнаций Кэмпяж, — поваренком он в доме, — но до того беднягу раскровянило, словно кто топором его тяпнул. «Игнаций, кричу, бог с тобой, кто это из тебя краску пустил?» — «Это, говорит, не из меня. Просто повар съездил мне по морде битой уткой, вот меня и вымазало». — «Слава всевышнему, говорю, что сок не из тебя вышел, а ты вот что скажи: как бы мне поймать пана?» Он и говорит: «Подождите здесь. Только что, говорит, привезли козулю, так пан, верно, выйдет посмотреть на нее». Игнаций побежал к колодцу, а я жду, жду, все кости у меня разломило, а я все жду.
— Ну, а пана ты видел? — в нетерпении прервала его жена.
— Еще бы не видел!
— И говорил с ним?
— А то как же?
— О чем же вы говорили?
— Гм… ну, я говорю: «Прошу вашей милости насчет лужка». А он мне тихо: «Ах… оставь ты меня в покое с делами, не до того мне сейчас».
— Только и всего? — спросила баба.
Слимак развел руками.
— Схожу туда завтра или послезавтра, как отоспятся после танцев.
В это время Мацек Овчаж ехал на санях в лес за дровами. Он вез топор, лукошко с убогой снедью и дочку дурочки Зоськи. Мать, покинув ребенка осенью, по нынешний день не справлялась о нем, и Овчаж выхаживал сиротку. Он кормил девочку, укладывал в конюшне спать и держал при себе, где бы ни работал, боясь хоть на минуту оставить ее без присмотра.
Девочка была хилая, почти не двигалась и даже не кричала. Слимаки и особенно Собесская предсказывали, что она скоро умрет.
— Недели не проживет.
— Завтра помрет.
— Ого! Найденка-то кончилась.
Так говорили о ней в хате. Но девочка прожила неделю, не померла и назавтра и даже, когда ее раз уже все сочли покойницей, снова открыла блеклые глазки.
Мацек, слушая эти предсказания, только отмахивался и приговаривал: «Выживет, ничего с ней не сделается…»
Каждую ночь он тайком давал ей сосать коровье вымя, а днем никогда с ней не разлучался.
— Охота тебе, Мацек, возиться с такой дохлятиной! — не раз повторяла Слимакова. — Ты ей что хочешь говори, хоть молитвы читай, ничего она не смыслит, уж больно глупа. Сроду я такой дурехи не видывала…
— Ну нет!.. — отвечал батрак. — Про себя она все понимает, только не умеет сказать. А вот станет говорить, самых умных за пояс заткнет!
И возил ли он на поле навоз, молотил ли, веял или чинил свои лохмотья, девочка всегда была с ним. Он рассказывал ей о своей работе, поил из бутылочки молоком и убаюкивал, фальшиво напевая песенку о сиротке:
Шла она лесами,
Затравили псами…
Сегодня Мацек повез ее в лес. Он закутал девочку в остатки старого тулупа, поверх обмотал рядном, привязал к передку саней и поехал — то с горы, то в гору, а то и оврагом; такая уж горбатая была тут местность. Вдруг они выехали на равнину прямо против солнца, и косые лучи его, отражаясь в безбрежной глади снегов, ударили им в глаза ярким блеском.
Девочка заплакала. Овчаж повернул ее на бочок и принялся читать наставления:
— Вот видишь, я тебе говорил: закрывай глаза. Ни один человек на свете, будь он хоть сам епископ, не может смотреть на солнце, ибо это фонарь господень. Каждый день до свету Иисус Христос берет его в руки и обходит все свое хозяйство на земле. Зимой, когда донимает мороз, он выбирает путь покороче и дольше спит по ночам. Зато уж летом встает в четыре и целый день до восьми вечера смотрит, где что делается на свете. Так и человек должен трудиться — от зари до зари. Ну, тебе-то можно еще поспать и днем; все равно от тебя немного проку, хоть бы ты и не спала. Нно-о!.. Нно-о!..
Они въехали в лес.
— Ну вот, видишь, — толковал Овчаж ребенку, — это лес, да только не наш, а господский. Купил тут Слимак четыре сажени дров; мы перевезем их сейчас, пока дорога хорошая и лошади в поле не нужны. Вот вырастешь, будешь летом бегать сюда с детишками по ягоды. Только смотри далеко не ходи и поглядывай по сторонам, а то как раз волк на тебя выскочит. Тпру… стой!..
Они остановились подле груды дров. Овчаж отвязал девочку от передка саней и, отыскав укрытое от ветра местечко, положил ее на кучу можжевельника. Потом достал из лукошка бутылку с молоком и поднес ее к ротику ребенка.
— На, попей, наберись сил, придется нам малость поработать. Поленья, сама видишь, какие: тут здорово наломаешь спину, покуда нагрузишь сани. Что, не хочешь больше?.. А-пчхи!.. Будь здорова. Понадобится тебе что, ты крикни.
«А как ни говори, с такой маленькой и то веселей, чем одному, — прибавил он уже про себя. — Прежде, бывало, словом не с кем перекинуться, а нынче хоть наговоришься всласть».
Он принялся накладывать дрова.
— Ты присмотрись, как делается такое дело. Ендрек — тот бы сразу схватил полено, всю бы сажень развалил, замучился бы зря и сейчас бы бросил. А ты бери бревнышко сверху, — так, хорошо; теперь тащи его полегоньку, клади на плечо — и в сани. Вот одно и готово. Теперь второе. Бери полегоньку с самого верху, на плечо — и в сани. Вот у тебя и два. Да помаленьку, не рывком, а то устанешь…
— Само-то полено, будь оно неладно, не хочет идти в сани, тоже ведь оно имеет понятие, знает, что его ждет. Всякий держится своего угла, какого ни на есть, а своего. Только тому все равно, — прибавил он со вздохом, — у кого своего угла вовсе нет. Здесь ли, там ли пропадать — все одно…
Так рассуждал Овчаж и не спеша укладывал дрова. Время от времени он останавливался передохнуть, согревался, хлопая себя по плечам окоченевшими руками, и укрывал рядном сиротку. Между тем небо заалело, поднялся резкий западный ветер, насыщенный влагой.
Охваченный зимним сном, лес затрепетал, заговорил, ожил. Задрожали зеленые иглы сосен, вслед за ними ветки, потом заколыхались широко раскинувшиеся сучья, подавая какие-то знаки; наконец, зашевелились верхушки и стволы деревьев. Они раскачивались взад и вперед, будто сговариваясь о чем-то или готовясь к походу. Казалось, им наскучила вековая неподвижность и вот-вот они с шумом и шелестом двинутся всей толпой куда придется, хоть на край света.
Время от времени в той стороне, где стояли сани Мацека, все затихало, словно лес не хотел раскрывать перед человеком свои тайны. И вдруг откуда-то издали слышались шаги бесчисленных ног, как будто маршировала целая колонна. Вот из глубины выходят первые шеренги правого фланга; они подходят все ближе, ближе, вот они уже поравнялись с Овчажем, прошли дальше… А вот дрогнул левый фланг; скрипит снег, хрустят обламываемые ветки, воет, отступая, ветер; они идут все ближе, ближе, уже на одной линии с мужиком — и снова проходят мимо. А вот передовая колонна бодро и отважно потрясает ветвями и подает сигналы, перекликаясь громким шепотом. Уже склоняются верхушки, гиганты уже подались вперед, двинулись… Встали… Они видят два человеческих существа, которым лес не выдаст своих тайн. С гневным шумом они останавливаются, бросают в них шишками и сухими ветками, словно говоря: «Прочь отсюда, Овчаж, прочь отсюда, не мешай нам…»
Но ведь Овчаж — всего только батрак, подневольный человек. Он и боится лесного шума, и с радостью уступил бы дорогу гигантам, но не смеет уйти, пока не погрузит дрова. Теперь он уже не отдыхает, не трет озябших рук, а торопливо накладывает дрова, чтобы скорей бежать из лесу, от бурной зимней ночи.
Между тем небо совсем заволокло тучами, лес окутывает мгла, начинает накрапывать дождик; мелкие, как маковое зернышко, капли сразу же замерзают. В несколько минут зипун Мацека, рядно, в которое он завернул сиротку, и конские гривы покрываются тонкой, потрескивающей коркой льда. Поленья тоже обледеневают и выскальзывают из рук; снег на земле становится гладким, как стекло, так что нельзя устоять на ногах. Мацек бросает в сани последние дрова и со страхом поглядывает на заходящее солнце. Опасное дело — ночью возвращаться с таким грузом в гололедицу.
Он поспешно укладывает сиротку в нагруженные сани и, перекрестившись, стегает лошадей. Многое на свете страшит Мацека, но больше всего он боится, чтоб на обледенелой дороге не опрокинулись сани и не придавили его, как прошлый год, когда на него наехала телега.
— Нно-о!.. Нно-о! — понукает Мацек лошадей.
Наконец они выехали из лесу, но дорога становится все хуже. Сани поминутно скатываются в канавку и, наверное, не раз бы уже опрокинулись, если б не подпирал их, дрожа от страха и холода, Мацек. Стоит подвернуться его перешибленной ноге, и тогда конец и ему и ребенку: их придавят дрова, а остальное довершит мороз.
Неподалеку от большака дорога стала до того скользкой, что лошади не могли идти дальше. Умолк скрип саней, Овчаж устал покрикивать «нно-о», кругом залегла тишина. Такая тишина, что слышался гневный шум леса вдалеке, свист ветра в щелях между бревнами и приглушенные всхлипывания ребенка. Вокруг становилось все темней и темней…
— Нно-о!.. — крикнул Мацек.
Лошади тронулись и поскользнулись на месте.
— Нно-о!.. — надрывался батрак, подталкивая сани.
Через несколько шагов лошади опять стали.
— Под твою защиту прибегаем, святая богородица… — шептал Мацек.
Он достал из саней топор и принялся бороздить перед лошадьми гладкую, словно полированную, дорогу.
После получасовой работы, вконец измучившись, Овчаж добрался до большака. С этого места дорога шла круто вверх, на высокий холм, почти неприступный в темноте, тем более в гололедицу.
Мацек взял на руки всхлипывающую сиротку, уселся на передок саней и, закутывая ребенка, стал думать: явится ли Слимак к ним на выручку или заляжет спать в теплой хате, бросив их на произвол судьбы?..
— Может, и придет, лошадей пожалеет. Ты не бойся, не плачь, — шептал он сиротке. — Господь бог милостив, он все видит и не даст нам погибнуть. Не плачь, слезами горю не поможешь.
Вдруг сквозь вой бури ему послышался перезвон колокольчиков. Динь-динь!.. День-делень… — заливались они на все голоса, как во время крестного хода. В первую минуту Овчаж подумал, что ему померещилось, но колокольчики, ни на минуту не смолкая, звенели все громче, все ближе, как летом рой комаров над топью.
— Что же это? — прошептал мужик и вскочил на ноги.
Вдали, между холмов, поросших можжевельником, на снегу показался красный огонек — сначала один, потом второй, третий, четвертый… Огни то скрывались в оврагах, то снова загорались где-то в вышине, словно в небе, то опять исчезали под неумолчный, все более и более громкий звон бесчисленных бубенцов. И всякий раз, появляясь вновь, огоньки становились ярче, так что, наконец, при их свете можно было различить великое множество огромных черных предметов, бегущих к Овчажу.
Одновременно до ушей батрака донесся гомон человеческих голосов, конский топот и хлопание бичей.
— Э-эх!..
— Осторожно, тут холм!..
— Гони ко всем чертям!..
— Эй, вы! Не сходите с ума!..
— Остановите сани… Я высаживаюсь!..
— Вали вперед!..
— Господи Иисусе!
— Музыку не растеряли?
— Успеем еще растерять!..
— Ха-ха-ха!
Теперь Овчаж разглядел, что на него мчится вереница саней, больших и маленьких, запряженных парой или четверкой лошадей, в сопровождении верховых с факелами. Среди ночи в морозной мгле их пламя производило необычайное впечатление, как и вся процессия. Озаренная багровым светом, она, казалось, въезжает под огненную арку, на мгновение вынырнув из бездны, для того чтобы опять в ней исчезнуть.
А сани с криками, с пением, со свистом и хлопанием бичей всё неслись во весь дух по извилистой, круто поворачивающей дороге. Вдруг весь кортеж остановился, едва не налетев на Овчажа.
— Эй! Что там?
— Стой!.. Какие-то сани загородили дорогу.
— Кто это?
— Мужик с дровами.
— Сворачивай, собачий сын!..
— Не свернет: лошади не вытянут…
— Столкнуть его в ров!
— Постойте!.. Лучше перенесем его!
— Браво! Перенесем мужика!.. Высаживайтесь, господа!
И не успел Овчаж опомниться, как его окружила блестящая толпа в масках, перьях, богатых нарядах, с саблями, метлами и гитарами в руках. Одни подхватили сани с дровами, другие его самого, втащили на вершину неприступного холма, свезли вниз и поставили в таком месте, откуда он мог добраться домой без большого труда.
— Господи помилуй! — шептал пораженный Мацек, вглядываясь в этих чудаков, среди которых узнал нескольких помещиков из окрестных имений.
— Видать, едут на гулянье к нашему пану, — прибавил он, подумав. — Вот уж удальцы так удальцы, добрые господа!.. Не взбрело бы им в голову, так бы я тут и простоял до утра.
Между тем с холма кричали:
— Дамы боятся ехать под гору…
— Пусть высаживаются, мы доведем их пешком.
И ряженые гурьбой снова побежали в гору.
— Не проедут тут сани…
— Почему не проедут? — закричал чей-то юношеский голос. — Антоний, трогай!..
— Не слажу с лошадьми, ваша милость…
— Так пошел с козел, дурак! Я сам буду править, если ты боишься…
Через минуту громко зазвенели колокольчики, и с вершины холма, как вихрь, пронеслись мимо Овчажа сани, запряженные парой лошадей. Батрак только перекрестился.
С вершины холма снова закричали:
— Анджей! Трогай!..
— Стойте, граф!..
— Не рискуйте, пан…
— Пошел!..
Вторые сани пролетели, как буря.
— Браво!..
— Молодцы!..
— Трогай, Яцентий!..
На этот раз с горы понеслось, едва не сцепившись полозьями, сразу двое саней. В каждых сидели кучер и барин.
Бешеная гонка так избороздила скользкую дорогу, что остальные сани, уже без седоков, могли, не подвергаясь опасности, подняться и съехать, что и было сделано с надлежащей осторожностью.
— Да ну же, скорей! — кричали сверху.
— Пусть каждый подаст руку даме…
— Полонез!.. Дайте полонез!
— Музыка, вперед!..
Люди с факелами встали вдоль дороги, музыканты настроили инструменты, пары приготовились. Полилась скорбная мелодия полонеза Огинского, и из толпы, стоявшей вверху, пара за парой двинулись танцоры, словно разноцветная нить, тянувшаяся из невидимого в темноте клубка.
Овчаж снял шапку, стал за дровнями и высвободил из-под тулупа голову ребенка.
— Смотри, — сказал он, — вглядись хорошенько: такой красоты в другой раз за всю жизнь не увидишь. Вот так процессия — только держись!.. Одни паны да пани, а сколько ж их высыпало, будто овцы на лугу…
В нескольких шагах от Мацека стоял лакей с факелом, так что он отлично мог разглядеть каждую пару нескончаемого шествия и потихоньку объяснял сиротке:
— Видишь этого, с медным котелком на голове, вон на груди у него бляхи — латы зовутся. Это важный рыцарь!.. В былые времена такие полмира завоевали, да нынче уж нету их…
Первая пара проскользнула мимо Овчажа и скрылась за холмом.
— А теперь присмотрись к этому, с седой бородой и с султаном на шапке. Это важный пан и сенатор… В былые времена такие полмиром владели, да нынче уж нету их…
Вторая пара растаяла во мраке.
— Этот, с воротником, — толковал ребенку мужик, — духовное лицо. В былые времена такие знали все, что есть на небе и на земле, а после смерти делались святыми. Да нынче-то уж нету их…
Третья пара исчезла за холмом.
— А этот, пестрый, как дятел, тоже большой пан. Ну, он-то ничего не делал, только пил да плясал. За один раз мог выпить целый кувшин вина, но и денег ему требовалось столько, что под конец нужда заставила его поместье продать. А когда все распродал, тогда и его, бедняги, не стало.
Промелькнула четвертая пара.
— Глянь-ка, видишь, какой улан идет?.. Ух, эти здорово повоевали!.. Весь свет с Наполеоном прошли, все народы победили. Да нынче и этих нет.
— Смотри, смотри-ка туда. Видишь — трубочист, а там кузнец; один играет на гитаре, другой вроде мужика, только на самом деле это паны вырядились — просто так, для потехи…
Вот и последняя пара проплыла мимо Мацека; полонез Огинского звучал все тише и, наконец, умолк. Самая трудная часть пути была пройдена, с шумом и смехом все стали снова усаживаться в сани. Опять зазвенели колокольчики, сперва один, потом второй, третий… десятый — целый рой; опять захлопали бичи, зацокали копыта, и ряженые понеслись дальше.
Мацек надел шапку, уложил ребенка в сани, подобрал вожжи и осторожно, по наезженной дороге, двинулся домой. Далеко впереди звенели бубенцы и мелькали красные огоньки; временами ветер еще доносил чей-то громкий возглас… Наконец, все затихло и погасло.
— А хорошо ли это, хоть и панам, изо всего забаву себе делать? — пробормотал Овчаж. Ему вспомнились и истлевший под хорами в костеле портрет седого сенатора, — он не раз молился перед ним, — и изодранная картина, изображающая шляхтича с обритой головой, — его крестьяне прозвали окаянным, — и черная гробница закованного в латы рыцаря с мечом в руке и железной рукавицей в изголовье, — этот покоился подле алтаря святой великомученицы Аполлонии. А шляхтичи для потехи сенаторами да рыцарями рядились!
Потом на память ему пришли висевший в ризнице епископ, который умел воскрешать мертвых в случае надобности в свидетелях; монах, по собственному плащу перешедший Вислу, и королева, переправившая под землей из Венгрии в Польшу соль для бедняков. Наконец, перед глазами Мацека встал родной его дедушка, Рох Овчаж. Умный был дедушка! С Наполеоном весь свет обошел, а на старости лет стал причетником в костеле и до того толково все объяснял мужикам, что зарабатывал чуть ли не больше органиста.
— Царство ему небесное! — прошептал Овчаж. Но ему покоя не давала мысль, что нехорошо все-таки поступает шляхта, забавляясь церковной утварью. «С них станется, что они и в ризы вздумают рядиться…» — подумал Мацек.
До хаты еще оставалось, может, с версту, когда позади послышались голоса едущих вдалеке людей, а впереди он увидел Слимака.
— А мы уж думали, что ты застрял под горой, — заговорил Слимак, — но ты, слава богу, едешь. Видал ряженых?
— Ого-го!.. — ответил Овчаж.
— И не разнесла тебя шляхта?
— Как бы не так! Они еще через гору меня переволокли вместе с дровнями.
— Да ну!.. И ничего худого тебе не сделали?
— Ничего. Один только созорничал, шапку мне на глаза нахлобучил, а больше ничего.
— Вот-вот! У них все так. То они тебя разобидят насмерть, то чуть не на руках носят. Как на них найдет, — заключил Слимак.
— Как на них найдет, — повторил Овчаж. — Но уж и мудрят они… Можно сказать, по-барски. Так они, окаянные, разогнали сани да с самой высокой горы, что у меня по спине мурашки побежали. Верно, здорово выпили, оттого-то никто из них шею себе не свернул. А мужику, да еще трезвому, тут бы не остаться в живых.
Через минуту их нагнало двое саней. В первых сидел один человек, во вторых — двое.
— Вы не из этой деревни? — крикнул первый.
— Из этой, — ответил Слимак.
— Тут ряженые проезжали, они не к вам ехали?
— Не к нам, а к пану.
— Так, так… А арендатор Иосель дома?
— Если не мошенничает где-нибудь на стороне, должен быть дома, — сказал Слимак.
— А вы не слыхали, не продал еще ваш помещик имение? — послышался грубый голос из вторых саней.
— Зачем ты болтаешь, Фриц!.. — прикрикнул на Фрица его спутник.
— Затем, что ни черта не стоит все это дело, — сердито ответил грубый голос.
— Эге, да это они! — пробормотал Слимак, всматриваясь в проезжих.
Сани пронеслись мимо.
— Видать, евреи, — сказал Овчаж. — Бородатые и говорят как-то чудно.
— Первый — тот еврей, а эти двое — немцы из Вульки, — ответил Слимак. — Помню я их, они еще летом ко мне приставали.
— У шляхты и гулянье не обходится без евреев, — заметил Овчаж. — Не успели проехать, а уж этот следом за ними тянется.
— Как дым за огнем, — прибавил Слимак.
Продолжая разговаривать, они доехали до ворот, где их поджидал Ендрек с фонарем. Мороз все крепчал, и они совсем заиндевели, пока не попали наконец в хату.
Между тем сани с евреем и с двумя немцами из Вульки осторожно спустились в долину, проехали мост, с большим трудом поднялись на первый ярус холмов и остановились у корчмы. Тут до ушей приезжих донеслись обрывки музыки, а в глаза им ударило розовое пламя смоляных бочек, пылавших перед господским домом. Немцы вылезли из саней и вошли в корчму, оттуда выскочил шинкарь Иосель и вполголоса заговорил с одиноким седоком. Наконец, низко ему поклонившись, он велел вознице ехать в имение.
Едва сани тронулись, из корчмы выбежал один из немцев с криком:
— Эй! Эй!
Сани остановились. Немец оперся на козлы и заговорил:
— Ничего из этого дела сегодня не выйдет.
— Почему? — медленно спросил еврей.
— Они сейчас танцуют…
— Ну и что же?
— Шляхтич не оставит танцев для деловых расчетов.
— Так продаст без расчета.
— Или велит ждать несколько дней.
— Мне некогда ждать, — ответил еврей. — Трогай! — приказал он вознице.
В имении громче заиграла музыка, и в ответ ей в деревне завыли проснувшиеся собаки, застонал и засвистел ветер в старых деревьях вдоль дороги. Все медленней в гору поднимались сани, все чаще спотыкались лошади, все сильней стегал их кнутом возница, а седок его, подняв высокий бобровый воротник, думал.
Во дворе пылали смоляные бочки, в открытой настежь кухне, казалось, вспыхивали бенгальские огни, стены дома излучали звуки вальса. У навесов и возле конюшен еще звякали бубенцы, кучера пререкались из-за мест для своих лошадей, забор со всех сторон облепили батраки, деревенские бабы и мужики, глазевшие на освещенные окна зала, где непрестанно мелькали силуэты танцующих. И над всем этим шумом, музыкой, блеском, над весельем и любопытством человеческим раскинулась зимняя ночь, а из темной ее глубины к дому подкатили сани; в них сидел, уткнувшись в бобровый воротник, неизвестный еврей и — думал.
Скромный его экипаж остановился в тени, у ворот; седок вышел и усталой походкой двинулся к открытым дверям кухни. Он что-то сказал повару — тот не обратил на него внимания; тогда он подозвал судомойку — она повернулась к нему спиной; наконец, в кухню вбежал буфетный мальчик, приезжий схватил его за руку.
— Вот тебе злотый, — сказал он, — а если приведешь сюда лакея Матеуша, получишь еще злотый.
Мальчик остановился и с любопытством взглянул на еврея.
— А вы разве знаете Матеуша?
— Узнаю, ты только его приведи.
Вскоре появился Матеуш.
— Вот тебе рубль, — сказал приезжий, — а если вызовешь ко мне пана, получишь еще рубль.
Лакей покачал головой.
— Пан сейчас очень занят, — сказал он, — наверное, не выйдет.
— Скажи ему, что его хочет видеть пан Гиршгольд по очень спешному делу. И еще скажи, что пан Гиршгольд привез ему письмо от отца пани. Вот тебе еще рубль, чтобы ты не забыл фамилию: пан Гиршгольд.
Матеуш тотчас побежал в дом, но вернулся нескоро. Музыка в зале умолкла — он не возвращался; заиграли польку — его все еще не было; наконец он пришел.
— Пан просит вас во флигель, — сказал он господину в бобрах.
Пройдя вперед, лакей отворил дверь в комнату, где стояло несколько кроватей; некоторые из них были уже постланы на ночь и, видимо, предназначались для гостей.
Приезжий снял дорогую шубу и, не выпуская из рук бобровой шапки, опустился на стул. Это был красивый румяный мужчина с каштановой бородой, в длинном сюртуке. Вытянув ноги, обутые в лакированные ботинки, и облокотившись на спинку стула, он глядел на пламя свечи, ждал и — думал.
Полька окончилась; после короткой паузы из зала донеслись задорные звуки мазурки. В доме усилился шум и топот, время от времени долетали выкрики распорядителя танцев, а затем разнесся такой грохот, от которого, казалось, обрушится вся усадьба. Еврей равнодушно слушал, терпеливо ждал и — думал.
Вдруг в сенях что-то стукнуло, загремело, дверь распахнулась, словно ее вышибли, — и перед посетителем предстал помещик. На нем был расшитый блестками и колечками плащ с красным воротником, красная шапка с павлиньим пером, широкие штаны в розовую и белую полоску и сапоги с подковками.
— Как поживаете, пан Гиршгольд? — весело поздоровался хозяин. — Что это за спешное письмо от тестя?..
Гость медленно поднялся со стула, важно поклонился и, достав письмо из внутреннего кармана, сказал:
— Пожалуйста, прочтите.
— Как?.. Сейчас?.. Но я танцую мазурку, пав Гиршгольд…
— А я строю участок дороги, — возразил гость.
Помещик прикусил ус, распечатал письмо и быстро пробежал его глазами.
Шум в зале все усиливался, возгласы распорядителя танцев раздавались все чаще и становились все громче.
— Вы хотите купить у меня имение? — спросил помещик.
— Да, и сейчас же.
— Но послушайте, у меня бал!..
— А меня ждут колонисты. Если я до полуночи не договорюсь с вами, завтра мне придется договариваться с вашим соседом. Он на этом выиграет, а вы проиграете.
— Ну хорошо… — проговорил, едва сдерживая нетерпение, помещик. — Тесть в письме очень лестно отзывается о вас… Но сейчас…
— Вам нужно только написать несколько слов.
Помещик бросил на стол свою шапку.
— Право, пан Гиршгольд, вы несносны!..
— Не я, а дела. Мне очень приятно быть полезным вашему семейству, но в моем распоряжении крайне мало времени.
В сенях снова что-то загремело, в комнату ворвался улан.
— Владек, побойся бога, — закричал он, — что ты делаешь?
— Срочные дела… — оправдывался хозяин.
— Но твоя дама ждет…
— Пусть кто-нибудь меня заменит; повторяю, у меня важные, срочные дела.
— Но дама!.. — горестно воскликнул улан, выбегая из комнаты.
Из зала донесся охрипший голос главного распорядителя, вскоре совсем замолкший. Однако тотчас его сменил чей-то могучий бас:
— Дамы, rond; кавалеры, corbeille!..[2]
— Сколько вы даете? — в отчаянии повернулся хозяин к покупателю. — Что за нелепое положение!.. — прибавил он, постукивая подковками.
— Крайняя цена — две тысячи двести пятьдесят рублей за влуку[3], — решительно ответил приезжий. — Завтра я дам уже только две тысячи.
— En avant![4] — рокотал бас в зале.
— Ни за что! — ответил помещик. — Лучше я продам мужикам.
— Мужики дают полторы тысячи, дадут самое большее тысячу восемьсот.
— В таком случае, я сам буду хозяйничать.
— Вы и сейчас сами хозяйничаете, а что толку?..
— Tournez!..[5] — объявили в зале.
— То есть как это — что толку?.. — возмутился помещик. — Земля великолепная, леса, луга…
Еврей махнул рукой.
— Я ведь знаю, что тут у вас есть, — сказал он. — Знаю от вашего управляющего, который уволился с нового года.
Помещик рассердился.
— Тогда я сам распродам колонистам!.. — крикнул он.
— И получите по две тысячи за влуку, а тем временем молодая пани умрет с тоски, — улыбаясь, возразил приезжий.
— Chaine![6] Налево! — раздалось в зале.
— О, господи! Что же делать?.. — вздохнул помещик.
— Подписать купчую, — ответил Гиршгольд. — Пишет же вам тесть, что я плачу больше, чем кто-либо, и заслуживаю доверия.
— Partagez![7]
В сенях в третий раз что-то загрохотало, споткнулось, стукнулось о дверь, чертыхнулось, и в комнату снова влетел улан.
— Владек! — завопил он. — Граф смертельно обижен твоим невниманием к его невесте и хочет уезжать…
— Боже! Что за несчастье! — простонал помещик. — Пишите, пан Гиршгольд, купчую, я сейчас вернусь…
Он убежал. Приезжий достал из дорожной сумки чернильницу и перо, из кармана — вчетверо сложенный листок бумаги и при свете стеариновой свечи, под звуки музыки, шарканье ног и выкрики распорядителя танцев написал несколько строк. Потом снова погрузился в свою обычную задумчивость.
Через четверть часа мазурка затихла, а вслед за тем в комнату вернулся усталый, но сияющий шляхтич.
— Готово? — спросил он весело.
— Готово.
Помещик прочел и подписал, прибавив с улыбкой:
— Чего стоит такая купчая?
— Для суда — ничего не стоит, а для вашего тестя она имеет значение. Ну, а у него есть деньги, — ответил Гиршгольд.
Он подул на подпись, неторопливо сложил бумагу и в заключение спросил с оттенком легкой иронии:
— Что же, граф уже не сердится?
— Мне удалось его успокоить, — с довольным видом ответил помещик.
— В этом году его ждут большие неприятности от кредиторов, — пробормотал приезжий. — Ну, я прощаюсь, желаю хорошо повеселиться.
Он подал помещику руку, и тот поспешно вернулся в бальный зал.
Гиршгольд не спеша стал надевать шубу. В ту же минуту, точно из-под земли, вырос Матеуш.
— Изволили купить у нас имение? — угодливо спросил он, помогая приезжему одеться.
— А что тут такого?.. Не первое и не последнее, — ответил приезжий. Затем достал бумажник и протянул лакею три рубля.
— Прикажете подавать? — спросил тот, сгибаясь в три погибели.
— Не нужно, — ответил Гиршгольд. — Моя карета осталась в Варшаве, а сюда я приехал в такой дрянной колымаге, что неловко ее показывать.