Хозяйка зажгла фонарь и достала из клети рядно и подушку, чтобы постелить Гроховскому в риге. Проходя по двору, она увидела странную сцену: Слимак, лежа на навозной куче, убеждал Гроховского лечь спать, а староста опустился подле него на колени и, вытирая слезы полой зипуна, читал молитвы. Над ними с озабоченным видом стоял батрак.
— Верно, вы чего-то крепкою им дали, — сказал он хозяйке.
— Бутылку очищенной выпили.
— Ого-го!..
— Ну, вставай, пропойца! — прикрикнула она на мужа.
— Не встану! — рассердился Слимак. — А ты, баба, убирайся, пока цела! Покомандовала — и хватит… Я тут теперь хозяин. Я корову купил, я у пана луг арендую…
— Поднимайся, Юзек, — говорила хозяйка, — не то, смотри, водой окачу.
— Я тебя окачу, вот только возьму кнут!.. — ответил Слимак.
Гроховский бросился ему на грудь и стал его целовать.
— Вставай, брат, — молил он, — не озорничай, не то нам обоим будет худо.
Батрак только диву давался, видя, как водка меняет людей. Староста, слывший на всю волость суровым человеком, плакал, как дитя, а Слимак ни за что не хотел подняться с навоза, орал, как эконом, да еще стращал жену, что теперь он тут хозяин!..
— Пойдемте-ка, староста, в ригу, — сказала Слимакова, беря Гроховского за руку.
Великан поднялся; кроткий, как овечка, позволил Мацеку и Слимаковой взять себя под руки и покорно пошел с ними. Хозяйка выбрала самую большую кучу сена и устроила ему отличную постель; тем временем старосту совсем разморило, он повалился на ток, и не было никакой возможности сдвинуть его с места; так он там и остался.
— Ты, Мацек, ступай к себе, — приказала батраку Слимакова. — А этот пьяница, — показала она на мужа, — пусть валяется в навозе, в другой раз не будет бунтовать.
Мацек, как и следовало смиренному батраку, тотчас исчез в глубине конюшни. Но когда во дворе все затихло, он развлечения ради стал воображать, будто он сам напился пьяным.
Потом он вообразил себя старостой, опустился на колени возле своей убогой постели и заговорил с ней растроганным голосом, совсем как староста со Слимаком:
Чтобы больше походить на Гроховского, он силился заплакать. Вначале ничего не получалось, но как пришло ему на ум, что нога-то у него перешиблена и что разнесчастней его и не сыщашь на свете, что хозяйка даже рюмки водки ему не дала, Мацек залился самыми настоящими слезами. Так и уснул он, заплаканный, на своей подстилке, как дитя у матери на коленях.
Около полуночи Слимак очнулся. Болела голова, вокруг все намокло. Он открыл глаза — темно; прислушался, вытянул руку и понял, что идет дождь; попробовал было сесть, но убедился, что лежит головой вниз.
Постепенно к нему стала возвращаться память. Он вспомнил старосту, корову в черных пятнах, пшенную похлебку и большую бутыль водки. Что сталось с водкой, он в точности не представлял себе, но ощущал какое-то недомогание и не сомневался, что повредила ему чересчур горячая похлебка.
— Сколько раз я говорил, чтоб пшена не варили на ночь; известное дело, что пшено дольше всего держит в себе жар! — проворчал мужик и с трудом поднялся.
Теперь он уже твердо знал, что находится у себя во дворе, возле навозной кучи.
— Эк куда меня занесло! — крякнул он. — И не мудрено. Хуже нет: водку мешать с горячим. Пшено-то ведь — чистый огонь…
Ночь была темная, так что он едва разглядел свою хату. Он побрел к ней, но очень медленно, словно колеблясь, и даже с минуту посидел на пороге, опустив на руки отяжелевшую голову. Но дождь становился все назойливее, и Слимак отважился войти.
В сенях он снова постоял, послушал, как храпит Магда. Потом осторожно отворил дверь в горницу, но дверь не просто заскрипела, а, казалось ему, заревела, как корова. Сразу его обдало жаркой духотой, от которой еще больше захотелось спать, и он решил — будь что будет — добраться до постели.
В первой горнице на лавке у окна дышал Стасек, но в боковушке было тихо. Слимак понял, что жена не спит, и ощупью стал пробираться к кровати.
— Подвинься-ка, Ягна, — сказал он, силясь говорить сурово, хотя сам замирал от страха.
Молчание.
— Пошел вон, пьяница, пока я добром говорю!..
— В хлев иди или на навозную кучу, там тебе место! — сердито ответила жена. — Хозяином тебе захотелось быть, вот и хозяйствуй, а от меня уходи прочь, пропойца!.. Кнутом вздумал мне угрожать; погоди, я тебе это попомню…
— Эх, да что зря болтать, раз ничего с тобой не сделалось, — прервал ее муж.
— Ничего не сделалось? А кто уперся и надумал платить за корову тридцать пять рублей да еще рубль за повод, когда сам Гроховский вот-вот отдал бы за тридцать?.. Я насилу вымолила у него, чтобы взял тридцать три… Видать, три рубля для тебя ничего не стоят?
Но Слимак ее не слушал. В отчаянии он схватился за голову, хоть в боковушке было темно, и попятился назад, в горницу, где спал Стасек. Там он бросился на лавку и нечаянно придавил мальчику ноги.
— Это вы, тятя? — проснувшись, спросил Стасек. — Да, я.
— Так, просто присел; что-то меня мутит.
Мальчик поднялся и обнял его за шею.
— Хорошо, что вы тут, — сказал он, — а то по мне все ходили эти немцы.
— Да те двое, что были в поле: старик и бородатый. Ничего не говорят, чего им надо, а сами все топчут меня, топчут.
— Спи, сынок, нет тут никаких немцев.
Стасек еще крепче прижался к отцу, но Слимака совсем разморило, до того ему хотелось спать, и они оба повалились на лавку; однако вскоре мальчик снова заговорил:
— Все, все… Небо, наши холмы и вас тоже она видела, когда вы шли за бороной.
— Спи, сынок, а то ты невесть какую несуразицу понес, — успокаивал его Слимак.
— Видит, видит, тятя, я знаю, — прошептал мальчик и уснул.
В хате было очень жарко; Слимак, вконец разомлев, поплелся во двор и, с трудом передвигая неповиновавшиеся ноги, добрался до риги. У входа он едва не наступил на Гроховского, затем после нескольких неудачных попыток наткнулся на скирду соломы и весь зарылся в ней, так что не видно было даже сапог.
— А корову-то я купил, все-таки купил, — буркнул он, засыпая.
IV
На другой день Слимака разбудил окрик жены:
— Долго ты еще будешь валяться?
— А что? — спросил он из-под соломы.
— Пора в имение идти.
— Звали меня?
— Чего тебя звать? Сам должен идти насчет аренды.
Мужик заохал, но поднялся и вышел на гумно. Вид у него был сконфуженный, лицо отекло, в волосах торчала солома.
— Ого! На что стал похож, — брюзжала жена. — Зипун мокрый, весь замызгался, сапожищи небось всю ночь не снимал, а теперь смотрит на людей, как разбойник какой. Пугалом в конопле тебе стоять, а не с паном толковать. Обрядись хоть, — куда ты такой пойдешь?
Не сказав больше ни слова, она опять пошла к коровам в закут, а у Слимака от сердца отлегло, что на том все и кончилось. Он-то думал, что она полдня будет его теперь пилить.
Он вышел во двор. Солнце уже высоко поднялось, и земля успела обсохнуть после ночного дождя. Подул ветерок и принес из оврагов птичий щебет и какой-то запах, влажный и веселый. За ночь зазеленели поля, на деревьях распустились листочки, небо синело, словно вымытое, и мужику показалось, что даже хата его побелела.
— Ох, и хорош денек! — пробормотал он, ощущая прилив бодрости, и пошел в горницу одеваться.
Вытряхнув из волос солому, он надел чистую рубашку и новые сапоги. Но, на его вкус, они недостаточно лоснились; он взял кусок сала и смазал им сперва волосы, а затем сапоги — от голенищ до каблуков. Наконец, подошел к зеркалу и, взглянув сначала на ноги, а потом на свое отражение, ухмыльнулся от удовольствия, такое яркое сияние исходило от его головы и сапог. К тому же что-то нашептывало ему, что при виде столь великолепно напомаженного мужика пан не устоит и отдаст ему луг в аренду.
В эту минуту вошла жена и, окинув его презрительным взглядом, сказала:
— Ты чего вымазался? Салом от тебя разит — не продохнешь. Что бы тебе умыться да волосы причесать?
Признав справедливость ее замечания, Слимак достал из-за зеркальца частый гребень и до тех пор расчесывал и приглаживал волосы, пока они не заблестели, как стеклышко. Потом взял мыло и умылся с таким усердием, что от жирных пальцев на шее остались темные полосы.
— А где Гроховский? — уже смелее спросил он жену, повеселев от холодной воды.
— Ушел.
— А деньги как же?
— Я заплатила. Только он не захотел брать тридцать три рубля, а взял тридцать два: раз, говорит, Иисус Христос прожил тридцать три года на свете, не годится брать столько же за корову.
— Это правильно, — подтвердил Слимак, надеясь теологической эрудицией снискать расположение жены.
Но она повернулась к печке, вытащила горшок ячневой похлебки на молоке и, небрежно сунув его мужу, проговорила:
— Ну, ну… Ты не болтай, перекуси да ступай в имение. И поторгуйся с паном, вроде как вчера со старостой, я тебе скажу спасибо!.. — прибавила она насмешливо.
Мужик, присмирев, молча принялся за еду, а жена тем временем достала из сундука деньги.
— На вот десять рублей, — сказала она. — Отдай их пану в задаток, а остальные снесешь завтра. Ты, главное, слушай: как только скажет пан, сколько за луг, сейчас же целуй ему руку, кланяйся в ноги и проси, чтобы он хоть рублика три уступил. Не скинет три рубля, выторгуй рубль, но до тех пор кланяйся и ему и пани, пока сколько-нибудь не уступят. Ну что, будешь помнить?
— Чего тут не помнить? — ответил мужик.
Он сразу перестал есть и ложкой легонько отстукивал такт, видимо, повторяя про себя наставления жены.
— Ты много не раздумывай, а надевай зипун, — снова заговорила жена, — да ребят прихвати с собой.
— Их-то для чего?
— Для того, чтобы просили с тобой вместе, и еще для того, чтобы Ендрек мне рассказал, как ты там торговался. Теперь понял, для чего?
— Холера с этими бабами! — буркнул Слимак, видя, что жена уже все заранее обдумала, а про себя добавил: «Вот чертова баба, как она все смекнет да распорядится! Сразу видно, что отец ее служил экономом».
С большим трудом влез он в новенький зипун, расшитый вдоль карманов и по воротнику разноцветными шнурками, и подпоясался великолепным кожаным ремнем, шириной без малого в две ладони. Потом завязал в тряпицу десять рублей и спрятал за пазуху. Мальчики давно уже были готовы, и все втроем они направились в имение прямо по большаку.
Не успели они уйти, как Слимаковой стало не по себе; она выбежала за ворота — поглядеть им вслед.
Посредине дороги, засунув руки в карманы и задрав голову кверху, шел ее муж; чуть позади, слева от него — Стасек, а справа — Ендрек. Потом ей показалось, будто Ендрек стукнул по голове Стасека, вследствие чего очутился по левую руку отца, а Стасек по правую. А затем все как-то смешалось… Как будто Слимак дал подзатыльник Ендреку, после чего Стасек снова очутился слева от отца, да и Ендрек тоже шел слева, но уже по краю канавы и оттуда грозил кулаком младшему брату.
— Вишь, какую забаву нашли, — усмехнулась женщина и вернулась домой стряпать обед.
Пустив в ход кулаки, Слимак уладил возникшие между сыновьями недоразумения и сперва замурлыкал себе под нос, а потом запел вполголоса:
При дворе не сыщешь
Ни храбрей, ни краше,
На коне гарцует,
Сабелькою машет.
С минуту подумав, он снова запел, но уже протяжно:
Ой, ду-ду-ду, ду-ду-ду,
Завлекли меня в беду,
Да в какую же беду!..
Он приумолк и вздохнул, чувствуя, что, верно, нет такой песни, которая могла бы заглушить его тревогу: что-то будет с лугом: отдаст его пан в аренду или не отдаст?
Они шли как раз мимо этого луга. Слимак поглядел и даже испугался. Таким прекрасным и недоступным он показался ему сегодня. В памяти его всплыли все штрафы, которые он платил за потраву, когда помещиковым батракам удавалось захватить его скотину на лугу, вспомнились все предупреждения и угрозы пана. Какой-то тайный голос шептал — не то внутри, не то у него за спиной, — что, если б этот клочок земли был расположен подальше и вместо сена родил бы песок или сабельник, его, пожалуй, легче было бы получить в аренду. Но луг сулил слишком много выгод, чтобы не пробудить в нем самые мрачные предчувствия и сомнения.
— И-и-и… чего там! — пробормотал он, сплевывая с большой виртуозностью. — Сколько раз они сами меня уговаривали арендовать его. Говорили даже, что и для меня и для них так будет лучше.
Так-то оно так, но когда они навязывали ему аренду?.. Когда он сам не просил. А теперь, когда луг ему понадобился, они начнут торговаться или вовсе не отдадут.
Но почему?.. А кто их знает! Потому что мужик барину, как и барин мужику, всегда сделает наперекор. Уж так оно повелось на свете.
Припомнив, сколько раз он запрашивал с пана лишнее за работу или как вместе с другими мужиками спорил с помещиком насчет отмены лесной повинности, Слимак расстроился. Боже мой! А ведь как красиво разговаривал с ними пан: «Будем жить теперь в мире и, как подобает соседям, будем оказывать друг другу услуги…»
А они отвечали: «Э, какие же мы соседи! Пан — это пан, а мужики — это мужики… Пану нужно бы в соседи такого же шляхтича, а нам такого же мужика…»
Помещик им на это: «Смотрите, мужички, еще придете с поклоном…»
Тут Гжиб от всего народа и выпалил: «Да и то приходили, ваша милость, когда хотели вы лесом распорядиться без мужицкого надзора».
Смолчал шляхтич, только усами грозно задвигал, а, наверное, не забыл этих слов.
«Сколько раз я говорил Гжибу, — вздохнул Слимак, — чтоб он не лаялся. Теперь за его гордость мне придется страдать».
В эту минуту Ендрек швырнул камнем в какую-то птицу. Слимак оглянулся, и его грустные мысли вдруг изменили свое течение.
«Но и то сказать: отчего бы ему не сдать луг в аренду? — думал он. — Пану известно, что траву частенько топчет скотина и что за ней не углядеть, хотя бы у него было вдвое больше батраков. А он, шляхтич, — ух, какой умный… Да и добрый: лучше сам потеряет, а другого не обидит… Ничего себе пан!..»
Вдруг новая волна сомнений хлынула ему в сердце.
«Как-никак, — думал мужик, — а ведь он понимает, что с лугом мне будет лучше, чем без луга. А ни одному пану не нравится, когда мужик хорошо живет, ведь сам-то он от этого теряет работника».
Мысли снова переменились; Слимак сообразил, что за аренду можно платить не наличными, а работой.
— В самом деле! — пробормотал он, повеселев. — Я могу ему сказать: «Разве я у вас не работаю или отказываюсь работать?» Другие мужики не ходят в имение, один я хожу, так неужели же для меня он пожалеет один лужок? Мало у него, что ли, лугов да и всякой другой земли?.. Я ведь как был мужик и батрак, так и буду, а он так и будет барином, хоть бы он даже подарил мне эти два морга, а не то что отдал в аренду.
И он снова стал напевать:
Ой, кукушки куковали
На горе, на горке,
Ой, кумушки толковали,
Что я бражник горький!
Последнюю строчку он промурлыкал совсем невнятно, чтобы не уронить свой авторитет перед детьми.
Вдруг он обратился к Стасеку с вопросом:
— Что это ты все молчишь и тащишься, будто тебя ведут в участок?
— Я? — очнулся Стасек. — Я думаю, для чего мы идем в имение?
— Что ж, неохота тебе идти?
— Нет, только чего-то страшно.
— Чего там страшно! В имении-то хорошо, — внушительно сказал Слимак, но сам вздрогнул, точно его прохватил мороз.
Однако он поборол тревогу и стал объяснять:
— Видишь, сынок, какое дело. Вчера мы у старосты купили корову за тридцать два рубля (хотел-то он, старый хрыч, тридцать пять да рубль серебром за повод. Ну, да я его образумил, он и скинул). Так вот, сынок, для новой коровы нужно, стало быть, сено, а по этому случаю и приходится просить пана, чтоб он сдал нам луг в аренду. Теперь понятно?
Стасек кивнул головой.
— Понятно, — ответил он, — а еще я вот чего не знаю: что думает трава, когда скотина ухватит ее языком и мнет зубами?
— Чего ей думать?.. Ничего она не думает!
— Ну как же!.. — продолжал Стасек. — Быть того не может, чтобы она ничего не думала. Вот в праздник, когда народ соберется на погосте, издали посмотришь на людей — будто это трава или кусты: тут и зеленые, и красные, и желтые, и всякие, как цветы в поле. Так кабы страшное какое чудище пришло на погост да слизнуло бы всех язычищем, разве они ничего бы не думали?..
— Люди — те кричали бы, а трава-то ничего не говорит, когда ее косишь, — возразил Слимак.
— Как — не говорит? Палку сухую станешь ломать, и то она трещит, а возьмешь свежую ветку, она гнется, да в руки не дается, а траву когда рвешь, она пищит и ногами держится за землю.
— Э, да тебе всё чудеса мерещатся, — сказал отец. — Если всякого спрашивать, охота или неохота ему идти под косу, так и сам не поешь, и скотину не покормишь, и все пойдет прахом.
— А ты, Ендрек, тоже не рад, что идешь в имение? — спросил он другого сына.
— Разве это я иду? Вы идете, — ответил Ендрек, пожимая плечами. — Я бы туда не пошел.
— А что бы ты сделал? Письмо бы написал? Так пан тебе не ровня, да и писать ты не умеешь.
— Скосил бы траву, да и свез бы к себе на двор. Пускай бы он шел ко мне, а не я к нему.
— И ты посмел бы косить господскую траву?
— Какая она господская! Сам он, что ли, ее сеял? Да и луг не возле его хаты!..
— Вот и видно, что дурак, потому что луг-то господский и вон те поля — все господские. — Он показал рукой на горизонт.
— Оно как будто и так, — ответил Ендрек, — покуда никто их не отнял. А я знаю, что и ваша земля и хата прежде тоже были господские, а нынче стали ваши. Так же и луг. Чем он нас лучше, ваш пан: работать он не работает, а земли на сто дворов заграбастал!
— Да вот заграбастал же.
— А у вас почему столько нету, да и у Гжиба и у других?
— На то он пан.
— Велика важность! Вы, тятя, наденьте сюртук, выпустите штаны поверх сапог — и тоже станете паном. Только земли у вас столько не будет, как у него.
— Сказал я тебе: дурак! — рассердился Слимак.
— Я и правда еще глуп, потому что не ученый. А Ясек Гжиб — умный, он даже в канцелярии писал. А он что говорит? Должно, говорит, быть равенство, и тогда, говорит, оно наступит, когда мужики отнимут землю у господ и у каждого будет свое.
— Дурень твой Ясек: если у каждого будет свое, никто на другого не станет работать. Так уж устроено на свете, и Ясек тут ничего не поделает. Лучше бы он у отца деньги из сундука не таскал да не бегал по городу из шинка в шинок. Больно горазд он чужим распоряжаться! Мое бы он отдал Овчажу, господское взял бы себе, а свое-то небось не выпустил бы из рук. Пусть уж лучше будет так, как господь бог по милости своей сотворил и как учит святая церковь, а не так, как хотят Гжибы — старый и молодой.
— А разве помещику землю послал господь бог? — брякнул Ендрек.
— Господь бог установил на свете такой порядок, чтобы не было никакого равенства. Оттого-то небо вверху, а земля внизу, сосна растет высоко, орешник низко, а трава еще того ниже. Оттого и среди людей: один старый, а другой молодой, один отец, а другой сын, один хозяин, а другой батрак, один барин, а другой мужик.
Слимак даже устал говорить, но, отдышавшись, продолжал:
— Ты погляди, к примеру, на умных собак, когда их много бегает во дворе. Вынесут из кухни ушат помоев, сейчас к нему первая идет одна, всех сильнее и всех злее, ну, и жрет, а другие стоят облизываются, хоть и видят, что она хватает все лакомые куски. Когда эта так натрескается, что, того и гляди, лопнет, подходят другие. Каждая сует морду со своего края и без всякой грызни жрет, сколько на ее долю придется. А где собаки глупые, там все они враз летят к ушату, сейчас передерутся и больше вырвут клочьев друг у дружки, чем урвут кусков. А то еще ушат опрокинут и весь корм разольют, но и тут всегда найдется одна какая-нибудь посильней других и всех разгонит. Ей и самой при таком хозяйствовании немного достанется, а другим и вовсе ничего.
Так и с людьми будет, если всякий станет заглядывать в рот другому да кричать: «Отдай, ты больше съел!» Самый сильный разгонит других, а кто послабей, те перемрут с голоду. Оттого бог так и устроил, чтобы каждый берег свою землю, а чужую не отнимал.
— А ведь раз мужикам уже землю раздавали.
— Раздавали, и не один раз, а два раза; может, и еще будут раздавать, но понемножку и с соображением, чтобы каждому досталось, сколько ему положено, а не так, чтобы всякий хватал без толку, что кому понравится. Так установил господь бог по своей милости, чтобы всему на свете было свое время и во всем был порядок.
— Да уж какой порядок, когда Гжиб сразу получил тридцать моргов, а вы насилу семь! — сказал Ендрек.
Слимак остановился посреди дороги, решив передохнуть. Он поправил шапку, уперся левой рукой в бок, а правой показал на холмы:
— Видишь ты горы там, над имением? С них все время земля сыплется вниз. Может, неверно?
— Нет, верно.
— То-то, что верно. А та земля, что осыпается, она на чьи поля падает, а?
— Известно, на господские.
— То-то, что на господские. А та земля, что осыплется с господских полей, к кому упадет на пашню — ко мне или к Гжибу?
— Известно, к Гжибу, раз его поля на косогоре под господскими, а ваши по ту сторону долины.
— Вот видишь, — продолжал Слимак. — Если б мои поля были там, где Гжибовы, я бы с господской земли имел пользу; а как земля мне досталась за рекой, то я меньше и пользуюсь.
— Да еще с ваших же холмов земля падает на господские луга, — подтвердил Ендрек.
— На все воля божья! — сказал мужик и снял шапку. — Тем я хуже наших мужиков, что у меня земли меньше, но тем лучше самого барина, что земля с моего хутора сыплется на его луга и богатство его приумножает.
Ендрек, выслушав это рассуждение, покачал головой.
— Ты что башкой мотаешь? — спросил его отец.
— Не по мне все, что вы говорите.
— Не по тебе, потому что ты моложе меня и глупее.
— А вы, тятя, стало быть, глупее Гжиба, потому что он старше вас и говорит совсем другое.
Мужика так и кольнуло в сердце.
— Ах ты щенок этакий! — крикнул он. — Вот я дам тебе в морду, так ты мигом смекнешь, кто умнее!..
Довод был настолько веский, что Ендрек умолк, и дальше они шли, уже не разговаривая. Стасек о чем-то мечтал, а Слимак то беспокоился, сдадут ли ему луг в аренду, то удивлялся, что его старший сын проповедует столь превратные теории.
— Гм! — ворчал мужик. — Учится, паршивец, у других. Гордый, черт, никому не уступит; слава богу, что хоть не ворует. Ого! Нет, уже он-то не будет мужиком.
Начиная с места, где, плавно поднимаясь в гору, с большаком соединялась дорога, ведущая в имение, Слимак шел все медленнее, Стасек озирался все тревожнее, и только Ендрек становился все бойчее. Но вот из-за холма показались черные, но уже покрывшиеся почками ветви придорожных лип, а затем трубы и крыши помещичьей усадьбы.
Вдруг раздались два выстрела.
— Стреляют! — заорал Ендрек и бросился вперед, между тем как Стасек уцепился за карман отцовского зипуна.
— Ты куда? Сейчас же назад! — крикнул Слимак.
Ендрек насупился, но замедлил шаг.
Они поднялись на холм, где тянулись уже одни только господские поля. Позади, внизу, лежала деревня, еще ниже — луг и река; перед ними за забором стоял господский дом, еще какие-то строения, дальше — сад.
— Видишь, вот и господский дом, — сказал Слимак Стасеку.
— Это который?
— Вон тот, с крыльцом на столбах.
— А там что за хата?
— Налево? Это не хата, а флигель, а тот низкий домик — кухня. Погляди-ка, видишь, во флигеле одни горницы внизу, а другие вверху.
— Вроде как на чердаке.
— Это не чердак, а этаж. Чердак еще выше, под крышей, как у нас.
— А лазят туда по стремянке, — вмешался Ендрек.
— Не по стремянке, а по лестнице, — сурово ответил отец. — В самый раз, станет тебе пан кувыркаться по жердочкам! Пан любит, чтобы все было удобно. Оттого у него и сено воруют с сеновала над конюшней.
— Тятя, а направо это что — все в окнах? — спросил Стасек.
— Тут, видать, сами господа посиживают да на солнышке греются, — ответил Ендрек.
— Не болтай, чего не знаешь! — оборвал его Слимак. — Тут стены, все как есть, из стекла, зовется теплица. В ней всякие цветы, какие только виданы на свете, и цветут круглый год, даже среди зимы, когда в поле снегу по колено.
— Цветы-то, верно, бумажные, как в костеле, — снова вмешался Ендрек.
— То-то и есть, что настоящие. А цветут потому, что садовник всю зиму топит печку.
— А яблоки тут есть зимой? — спросил Ендрек.
— Яблок нет, одни апельсины.
— Верно, раз во сто лучше яблок? — спросил Ендрек, и глаза у него загорелись.
Мужик презрительно махнул рукой:
— Ни-ни… Попробовал я одно такое. Маленькое, как картошка, зеленое, а уж пакостное — собака и та бы выплюнула…
— И они такое едят?
— Чего ж им не есть!
— Вот дураки! — сказал Ендрек.
— Сам ты дурак, потому что толку в этом не знаешь, — ответил мужик. — Тебе небось нравится, когда похлебка круто посолена? А барину нравится, когда от другой еды у него во рту пакостно. У всякого свой вкус: вол любит траву, а свинья — крапиву.
— Гляньте-ка, тятя! — вдруг заорал Ендрек, показывая на двор.
Но не успел он крикнуть, как снова грянули два выстрела. Когда дым рассеялся, они увидели у ворот молодого человека в желтых гетрах до колен и в серой куртке с зелеными лацканами. Сбоку у него висела охотничья сумка, на животе патронташ, а в руках еще дымилась двустволка.
— Это тот самый, что вчера ехал верхом, еще картуз у него с башки свалился, — сказал Ендрек.
Мужик нагнул голову на одну сторону, потом на другую и пристально вгляделся.
— Он и есть, растяпа! — признал Слимак с неудовольствием. И прибавил шепотом: — Ох, не к добру! Теперь уж наверняка мне луг не отдадут, раз нам перешел дорогу этот фармазон.
— Ружьецо-то у него славное! — сказал Ендрек. — В кого это он стрелял? Тут только воробьи летают. А может, просто так? Эх, кабы мне такое ружье, я бы стрелял целый день, хоть по холмам, а пороху — будь он неладен — столько бы сыпал, что гул пошел бы на весь приход.
— А в нас он не выстрелит? — тихо спросил Стасек, не решаясь идти дальше.
— Чего ему в нас стрелять? — ответил отец. — В людей стрелять не позволено, за это в тюрьму сажают. Хотя… кто его знает, что ему вздумается, этому нехристю!
— Ого-го! — подхватил Ендрек. — Пусть-ка попробует!
— А что ты ему сделаешь?
— Вырву ружье и снесу к старшине. Да еще разика два сам выстрелю дорогой.
Между тем охотник, зарядив свой ланкастер, подошел к мужику. Из сумки его, притороченные, свисали окровавленные останки воробья.
— Слава Иисусу Христу! — поклонился Слимак, срывая с головы шапку.
— Добрый день, гражданин! — ответил стрелок, приподнимая бархатный картузик.
— Эх, красота-ружье! — вздохнул Ендрек.
Панич поправил пенсне и внимательно поглядел на мальчика.
— Понравилось, а? — спросил он. — Это не ты ли мне вчера подал картуз?
— Я самый, а вы, пан, ехали верхом и без ружья.
— Значит, я твой должник! — воскликнул панич, доставая из кармана кошелек. — Возьми-ка, — сказал он и протянул мальчику серебряную монету. — А это твой отец?.. Тот, что вчера хотел отстегать тебя кнутом?..
Мужик поклонился до земли.
— Гражданин! — сказал панич обиженным тоном. — Если ты хочешь, чтобы у нас с тобой сохранились дружеские отношения, не кланяйся мне так низко и надень шапку. Пора забыть эти пережитки рабства, которые и нам и вам приносят одни неприятности. Надень шапку, гражданин, прошу тебя…
Слимак оторопел и вконец растерялся; он хотел было исполнить приказание, но рука отказалась ему повиноваться.
— Совестно мне при господах в шапке стоять, — пробормотал он.
— Брось ты дурить! — прикрикнул на него панич.
Он вырвал шапку из руки Слимака, насильно нахлобучил ему на голову, а затем то же самое проделал и с оробевшим Стасеком.
«Вот холера!» — подумал мужик, решительно не понимая демократических настроений панича.
— Вы что, в имение идете? — спросил охотник, закидывая ружье за плечо.
— В имение, панич.
— По какому-нибудь делу к моему зятю?
Мужик опять хотел поклониться в ноги, но панич удержал его.
— А какое у вас дело?
— Хотел просить милости у пана: сдать нам в аренду вон тот лужок, что лежит меж рекой и моим хуторком.
— Зачем он вам?
— Вчера мы с моей бабой сторговали корову, да боимся, что кормов для нее не хватит, вот и хотим просить милости…
— А много у вас скота?
— Всего-то пять голов божьих тварей: стало быть, две лошади да три коровы, — да еще свиньи.
— А земли у вас много?
— Какое там много, панич! Еле-еле десять моргов, и то из года в год все меньше родит, — вздохнул мужик.
— Потому что вы не умеете хозяйничать, — сказал панич. — Десять моргов земли, любезный, — это огромное состояние! За границей на таком участке живет с удобствами несколько семейств, а у нас и на одно не хватает. Что ж удивительного: ведь вы сеете одну рожь…
— А что сеять, панич, раз пшеница не родится?
— Овощи, приятель, вот настоящее дело! Под Варшавой огородники платят за аренду по нескольку десятков рублей за морг и, несмотря на это, прекрасно живут.
Слимак грустно понурил голову, но сердце у него так и кипело: слушая доводы панича, он пришел к заключению, что или ему вовсе не сдадут луг в аренду, раз у него уже есть десять моргов, или заставят платить несколько десятков рублей за морг. А то зачем стал бы панич рассказывать про все эти чудеса, если бы не хотел ему внушить, что у него и так чересчур много земли, а потому он должен дороже платить за аренду?