— Ты здесь зачем?.. — грозно спросил его огромный мужик, стараясь спрятать за спиной какой-то длинный предмет.
— Зачем?.. — испуганно повторил Иойна. — Я нарочно к вам прибежал от Слимака… Знаете, они погорели, Слимакова померла, а сам он лежит около нее, совсем как помешанный… Он говорит такое… В голове у него ходят очень нехорошие мысли, он даже коров не напоил. Так я уже боюсь, как бы он над собой не сделал чего-нибудь ночью.
— Слушай, еврей, — сурово сказал мужик, — ты мне правду говори. Кто тебя подучил врать? Сам ты не вор — я знаю, но тебя воры подослали…
— Какие воры? — вскрикнул Иойна. — Я иду прямо от Слимака…
— Не ври, не ври!.. — отрезал Гроховский. — Меня ты отсюда не выманишь, хоть бы ты еще с три короба нагородил, а они тебе все равно твоих денег не отдадут…
Он погрозил Иойне и скрылся за домом. Лишь теперь старик заметил в руках Гроховского ружье. Как видно, староста подстерегал воров.
Вид оружия так напугал Иойну, что в первую минуту он чуть не упал, а потом быстро побежал по дороге. В бледном лунном свете каждый столб, каждый кустик казался старику разбойником, который сперва его ограбит, а потом застрелит из ружья. Он, наверно, умер бы от одного грохота.
И все же Иойна не забыл про Слимака и, выбравшись на большак, отправился в ту деревню, где был костел.
Нынешний ксендз всего лишь несколько лет возглавлял приход. Это был человек средних лет, очень красивый собой. Он получил высшее образование и держал себя, как подобает хорошо воспитанному шляхтичу. Ежегодно он выписывал больше книг, чем все его соседи вместе взятые, и много читал, однако это не мешало ему разводить пчел, охотиться, ездить в гости и исполнять обязанности священника.
Он пользовался всеобщей симпатией. Шляхта любила его за ум и за беспечный нрав кутилы; евреи за то, что он не давал их в обиду; колонисты за то, что он угощал у себя в приходе пасторов, а мужики за то, что он отстроил костел, огородил кладбище, говорил прекрасные проповеди, устраивал пышные богослужения и не только даром крестил и хоронил бедных, но и оказывал им помощь.
Однако отношения между крестьянами и главой прихода оставались далекими. Мужики уважали его, но побаивались. Глядя на него, они представляли себе бога важным паном, шляхтичем, хотя и добрым, но не из тех, что станут болтать с кем попало. Ксендз это чувствовал, и его крайне удручало, что никто из мужиков ни разу не пригласил его на крестины или на свадьбу, никто не обращался к нему за советом. Желая побороть их робость, он нередко заговаривал с ними, но всякий раз, заметив испуг на лице мужика и смешавшись сам, обрывал разговор.
«Нет, — сокрушался он, — не могу я притворяться демократом».
Иногда, во время распутицы, проведя несколько дней в одиночестве, ксендз испытывал угрызения совести.
«Негодный я пастырь, — корил он себя, — ничтожный апостол Христов. Не для того же я стал священником, чтобы играть в карты со шляхтой, а для того, чтобы служить малым сим… Дрянной я человек, фарисей».
И, запершись на ключ, он подолгу простаивал коленопреклоненный на голом полу, моля бога о ниспослании ему духа апостольского. Он давал обет раздарить всех легавых, выбросить из погреба бутылки, раздать свои элегантные сутаны бедным и никогда более не играть в карты с помещиками, а поучать заблудших, утешать страждущих и наставлять колеблющихся. Но в то самое время, когда благодаря посту и молитве в нем готов был проснуться дух смирения и самоотвержения, сатана насылал к нему в дом гостей.
— Не будет мне спасения, не будет… Господи, смилуйся надо мной!.. — бормотал в отчаянии ксендз, поспешно поднимаясь с колен, чтобы распорядиться насчет обеда и напитков.
А четверть часа спустя он уже распевал светские песенки и пил, как улан.
В тот вечер, когда пришел Иойна, ксендз собирался с визитом к одному из окрестных помещиков. Он знал, что приедет человек двадцать гостей, в том числе инженер из Варшавы с самыми свежими новостями; будут, как водится, преферанс, отличный ужин и редкие вина, припасенные для инженера, который сватался к дочке помещика. Ксендз несколько дней провел в одиночестве и теперь с лихорадочным нетерпением ждал минуты отъезда. Ему до смерти наскучило смотреть из одного окна во двор, где разжиревший работник колол дрова, а из другого в сад, занесенный снегом, наскучили все те же голые деревья, на которых кричали галки; он стосковался по людям и насилу дождался вечера. Теперь он уже считал не часы, а минуты, но когда снова взглядывал на циферблат, думая, что уже пора ехать, к изумлению его, оказывалось, что прошло всего четверть часа.
Викарий жил в другом доме; он ложился спать, как только садилось солнце и надевал на ночь суконный, на вате, колпак. Это было единственное, что немного забавляло ксендза, который не любил своего помощника. Чтобы как-нибудь скоротать время до отъезда, он потребовал самовар, раскурил трубку и замечтался:
«Будут сегодня пани Теофилёва с мужем или не будут?.. Ну, он-то человек на редкость глупый, но она… Боже милосердный, о чем же я думаю!..»
Но как ни корил себя ксендз, все время он видел зеленоватые глаза пани Теофилёвой, с тоской устремленные на него, видел то необычное выражение лица, с каким она недавно сказала:
— Знаете, в жизни бывают драмы, более тяжелые, чем на сцене…
Тогда он ей ничего не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Но сейчас, отсчитывая медленные удары маятника, наедине с самим собой, он признавал, что в жизни бывают не только тяжелые, но и страшные драмы.
Что за адская мука — таить от самого себя свои мысли!
Он поднес трубку к губам, глубоко затянулся и вдруг вздрогнул. Ему почудилось, что его сутана коснулась шелкового платья.
— Господи, смилуйся надо мной! — прошептал он, вставая из-за стола.
Но стоило ему сесть, как он снова видел зеленоватые глаза и ощущал жгучее прикосновение шелковою платья.
«Ах, скорей бы уж ехать… Мороз отрезвит меня… Впрочем, я весь вечер буду играть в преферанс…»
Так он убеждал себя, но сам не вполне этому верил. Он знал, что дамы задержат его в гостиной и что он увидит устремленные на него, как всегда, ее дивные глаза и печальное лицо, на котором словно запечатлелись слова: «Знаете, в жизни бывают драмы…»
Вдруг постучались в дверь. Вошел Иойна и поклонился до земли.
— Хорошо, что ты пришел! — воскликнул ксендз. — Я даже хотел послать за тобой: у меня набралась куча платья, которое нужно привести в порядок.
— Слава богу! — ответил еврей. — Я уже целую неделю сижу без работы. И еще пани экономка сказала, что на кухне испортились часы…
— Ты умеешь и часы чинить?..
— А как же? У меня даже инструменты при себе.
— Отлично!.. Портной и часовщик.
— Я и шорник, и зонтики исправляю, и посуду умею лудить.
— Ну, если так, оставайся у меня на всю зиму. А когда ты примешься за работу?
— Сейчас же и засяду.
— На ночь глядя? — спросил ксендз.
— Я работаю и ночью. В мои годы уже немного спят.
— Как хочешь. Так ты ступай во флигель и скажи, чтобы тебе дали поужинать. Чаю тебе сейчас принесут.
— Прошу вас, извините меня, — поклонился старик, — но если можно, пусть сахар будет отдельно.
— Ты пьешь без сахару?
— Наоборот, я даже люблю, чтобы чай был очень сладкий, но пью пустой, а сахар прячу для внуков.
— Пей с сахаром! Для внуков получишь отдельно, — засмеялся ксендз, удивляясь хитроумию старика. — Валентий, подай мне шубу, — вдруг заторопился он, услышав, как подкатили сани.
Еврей снова поклонился.
— Еще раз извиняюсь, — сказал он, — но я к вам пришел от Слимака…
— От Слимака?.. — повторил ксендз. — Ах да! Это ведь у него был пожар.
— То есть даже не от Слимака… он бы не посмел к вам посылать. Но сегодня его жена померла, и у него что-то неладно в голове; они оба лежат в конюшне, и даже некому воды подать, даже коров не поили целый день.
Ксендз ахнул.
— Как? Никто из деревни их не навестил?..
— Я опять попрошу извинения, — поклонился еврей, — но в деревне болтают, что на него обрушился гнев божий. Так по этому случаю он должен погибнуть, если никто его не спасет.
И старик поглядел в глаза ксендзу, словно желая сказать, что именно он должен спасти Слимака.
Ксендз так стукнул об пол чубуком, что трубка треснула.
— Ну, я, с вашего позволения, пойду во флигель, — прибавил еврей.
Он взял мешок, палку и вышел.
У крыльца позвякивали бубенчики, напоминая ксендзу, что пора ехать к соседу. Валентий стоял в комнате с шубой в руках.
«Там меня ждут, — думал ксендз, уперев в пол выгнувшийся дугой чубук. — Приехал инженер… Может быть, я понадоблюсь при обручении… („Может быть, ты целую неделю не увидишь пани Теофилёву“, — тише мысли шепнул ему внутренний голос.) А этот мужик может потерпеть и до завтра, тем более что все равно я не воскрешу покойницу…»
Ах, как мучителен выбор между блестящим раутом и ночным посещением погорельца, который лежит рядом с трупом в конюшне…
— Давай шубу! — сказал ксендз. — Нет, погоди… — И он прошел к себе в спальню.
«Сейчас около восьми, — соображал он. — Если я поеду к нему, будет уже поздно ехать к ним».
И снова в пустой комнате он увидел зеленоватые глаза и печальное личико, снова услышал слова: «В жизни бывают драмы…»
— Шубу!.. Постой… Погляди, Валентий, поданы ли лошади?
— Стоят у крыльца, — ответил слуга.
— Ага… А ночь светлая?
— Светлая.
— Ага! Сходи к экономке и вели ей накормить старика. И пусть поставит ему лампу поярче, если он захочет работать ночью.
Валентий вышел.
— Нет, не могу я быть рабом всех погорельцев и баб, которые здесь умирают. Подождут до завтра. Да и нестоящий он, должно быть, человек, если никто из деревни не поспешил ему на помощь.
Ксендз ненароком взглянул на распятие — и вздрогнул. Ему показалось, что и у спасителя зеленоватые глаза.
— Святые раны господни, — прошептал он. — Что со мной делается? И это я — гражданин, священник, колеблюсь между развлечением и помощью несчастному… Священник!.. Гражданин!..
Он схватился обеими руками за голову и зашагал по комнате. Вошел Валентий.
Ксендз повернул к нему побледневшее лицо.
— Возьми корзинку, — сказал он изменившимся голосом, — положи туда мясо от обеда, хлеб, бутылку меду и отнеси в сани.
Слуга удивился, но выполнил приказание.
«А что, если он умирает? — думал ксендз. — Захватить, может быть, святые дары?.. Ужасно!.. — шепнул он, снова увидев перед собой эти удивительные глаза. — Я проклят, навеки проклят… Боже, смилуйся надо мной…»
Он бил себя в грудь и отчаивался в возможности своего спасения, забывая, что отец небесный ведет счет не раутам или выпитым бутылкам, а тяжким мукам борющегося с собой человеческого сердца.
XI
Через полчаса раскормленные лошади ксендза остановились перед хутором Слимака. Ксендз зажег хранившийся под козлами фонарик и, неся его в одной руке, а корзину в другой, направился к конюшне.
Едва толкнув дверь, он увидел труп Слимаковой. Взглянул направо: на соломе сидел мужик, закрывая рукой глаза от света.
— Кто тут? — спросил Слимак.
— Я, ксендз.
Мужик вскочил, накинул на плечи тулуп. Лицо его выражало удивление; видимо, он не мог понять, что происходит. Пошатываясь, он переступил порог и, став против ксендза, глядел на него, разинув рот.
— Чего вам? — тихо спросил он.
— Я принес тебе благословение господне. Тут холодно: надень тулуп и подкрепись, — сказал ксендз.
Он поставил корзину на высокий порог и вынул из нее хлеб, мясо и бутылку меду.
Слимак подвинулся ближе, заглянул ксендзу в лицо, потрогал руками шубу и вдруг повалился ему в ноги, рыдая:
— До чего же мне тяжко!.. Так тяжко!.. Ох, до чего тяжко!..
— Benedicat te omnipotens Deus[13], — благословил его ксендз.
И неожиданно, вместо того чтобы перекрестить, обнял его за плечи и опустился с ним рядом на порог. Так они долго сидели — элегантный ксендз и бедный, плачущий мужик в его объятиях.
— Ну, успокойся, брат, успокойся… Все будет хорошо… Господь не оставляет детей своих…
Он поцеловал его и утер ему слезы. Слимак с воплем снова упал в ноги ксендзу.
— Теперь мне и помирать не страшно… — всхлипывал он. — Теперь мне можно и в пекло провалиться за все мои грехи, когда мне выпало такое счастье, что сам ксендз сжалился надо мной… А стою ли я? Да проживи я хоть сто лет, хоть бы я на коленях дополз до святой земли, мне этого не заслужить…
Не вставая с колен, он отодвинулся и у ног ксендза стал отбивать земные поклоны, словно перед алтарем. Прошло мною времени, прежде чем ксендзу удалось успокоить Слимака. Наконец он заставил его подняться и надеть тулуп.
— Выпей, — сказал ксендз, протягивая ему чарку меду.
— Да я не смею, благодетель, — смущенно ответил мужик.
— Ну, я пью за твое здоровье. — И ксендз пригубил чарку.
Слимак принял мед дрожащими руками и, снова опустившись на колени, выпил.
— Что, вкусно? — спросил ксендз.
— Ух, добро! Арак против него дрянь… — ответил мужик уже другим тоном и поцеловал ксендзу руку. — Видать, тут кореньев много положено, — прибавил он.
Потом ксендз уговорил его съесть кусок мяса с хлебом и выпить еще меду. Еда заметно подкрепила Слимака.
— А теперь расскажи мне, брат, что с тобой случилось, — начал ксендз. — Помнится, ты был прежде зажиточный хозяин.
— Долго рассказывать, благодетель. Один сын у меня потонул, другой сидит в тюрьме, жена померла, лошадей у меня украли, хату подожгли. А все мои беды начались с того самого времени, как пан продал имение, как начали строить дорогу да как пришли сюда немцы. Вот за этих первых дорожников, еще когда они тыкали колышки в поле, и взъярились на меня в деревне. Это все Иосель их подбивал из-за того, что землемеры у меня покупали цыплят и всякую всячину. Он и по нынешний день их подуськивает…
— А вы продолжаете ходить к нему за советом, — заметил ксендз.
— А куда же пойти, благодетель, скажите, сделайте милость? Мужик — человек темный, а еврей во всем знает толк, так иной раз и хорошо посоветует.
Ксендз пошевелился. Мужик, возбужденный медом, продолжал:
— Как пан уехал, кончились мои заработки в имении да еще пришлось отдать немцам те два морга земли, что я арендовал у пана.
— Ааа!.. — прервал ксендз. — Это не тебе ли помещик хотел продать за сто двадцать рублей луг, который стоил не меньше ста шестидесяти?
— Правильно, мне.
— Почему же ты не купил? Ты не поверил ему. Вам все кажется, что господа только и думают, как бы вас обидеть.
— Кто их знает, благодетель, что они думают? Между собой лопочут, будто евреи, а станут с тобой говорить — все им смешки. Я и сейчас помню, как тогда пан со своей пани да с шуряком начали надо мной мудрить насчет этого луга, так до того меня напугали, что я и за сто рублей его бы не взял. Да еще толковали люди в ту пору, что будут землю раздавать.
— А ты и поверил?
— Да как тут сообразишь, когда со всех сторон все только мутят, а истинной правды ни от кого не узнаешь? Всех лучше в этих делах разбираются евреи, но один раз они скажут так, другой — этак, а мужик тому верит, к чему у него душа лежит.
— Гм! А на железной дороге у тебя был какой-нибудь заработок?
— Гроша ломаного не видел, немцы сразу меня прогнали.
— И ты не мог прийти ко мне? — негодовал ксендз. — Ведь у меня все время жил главный инженер.
— Простите, благодетель, откуда же мне было знать? Да и не посмел бы я к вам пойти.
— Гм, гм! А что, немцы тоже тебе досаждали?
— Ой, ой! — вздохнул мужик. — Как приехали, так и начали из меня душу тянуть: продай да продай им землю! Так на меня насели, так приставали, что, когда господь наслал на меня огонь, я не устоял и перебрался с женой к ним…
— И продал?..
— Господь бог уберег да моя покойница. Встала со смертного одра, утащила меня от них и так заклинала, что лучше я помру, а продавать не стану. Ну, теперь они меня заедят… — уныло прибавил Слимак, понурив голову.
— Ничего они тебе не сделают.
— Ну, не они, так старый Гжиб. В случае Хаммеры отсюда уйдут, Гжиб у них купит ферму. А он еще похуже немца.
«Нечего сказать, хорош пастырь! — подумал про себя ксендз. — Мои овцы грызутся между собой, как волки, немцы их донимают, евреи дают им советы, а я разъезжаю по гостям!..»
— Побудь здесь, брат мой, а я заеду в деревню.
Он поднялся с порога. Слимак еще раз поклонился ему в ноги и проводил до саней.
— Поезжай за мост, — приказал ксендз вознице.
— За мост?.. А туда не поедем? — удивился кучер, повернув к нему пухлое, точно искусанное пчелами, лицо.
— Поезжай, куда велят! — нетерпеливо ответил ксендз и порывисто опустился на сиденье.
Сани тронулись. Слимак остался один; опершись на плетень, как когда-то, в лучшие времена, он прислушивался к замиравшему вдали звону бубенчиков и думал: «Откуда же это благодетель про нас узнал? Видать, от ксендза, как от господа бога, ничто не укроется… Чудеса! Из здешних никто не мог ему сказать: ни немцы, ни Собесская… Может, Иойна? Добрый он еврей, жалостливый, коров моих напоил, но какая ему охота бежать среди ночи в этакую даль! Да и шел-то он в деревню. Неслыханное дело: сам благодетель приехал к мужику, накормил его, напоил да еще обласкал. Господи боже мой, мне, право, совестно, как это я его облапил… А я и к органисту не смел бы подступиться…»
Он стоял, задумавшись, и шептал:
— Видать, круто все переменилось на свете, ежели такой важный духовный чин не постыдился сидеть с мужиком запанибрата, да еще на пороге конюшни. Или землю опять стали раздавать?.. Или, может, совсем упразднили шляхту?.. А добрый у нас ксендз, душевный. Аккурат, как тот святой епископ, что своими руками поднял Лазаря и перевязал ему раны. Верно, и наш тоже будет святой; да, пожалуй, он и сейчас уже святой, раз он ясновидящий и знает, что за полмили делается. Теперь сунься ко мне кто-нибудь с советами, не поздоровится ему… Эх, если б еще благодетель отпустил мне грех за беднягу Овчажа и за сиротку, уж тогда бы я ничего не боялся.
Слимак вздохнул и долго смотрел на небо, усыпанное звездами.
— Любопытно мне знать, — пробормотал он, — как там на небе: жгут ли всю ночь лампады, или само оно так светится?
Вдалеке, на мосту, снова зазвенели бубенчики, зафыркали лошади, и вскоре у хутора остановились сани ксендза. Мужик выбежал на дорогу.
— Это ты, Слимак?
— Я, благодетель.
— Завтра у тебя будет старый Гжиб: он хочет тебе помочь. Помиритесь и больше не ссорьтесь. А к вечеру надо похоронить покойницу. Я уже послал за гробом в местечко.
— Спаситель вы мой!.. — простонал мужик.
— Ну, Павел, гони что есть мочи, — сказал ксендз кучеру.
Он достал часы с репетиром и, когда они пробили три четверти десятого, пробормотал:
— Да, поздновато, но еще успею!..
Он снова видел перед собой зеленоватые глаза — то на снегу, то среди звезд, то на спине разжиревшего кучера.
— Господи, смилуйся надо мной… Господи, смилуйся… — шептал ксендз, борясь с дьявольским искушением.
Слимак стоял посреди дороги до тех пор, пока сани не растаяли во тьме. А когда все кругом затихло, он вдруг почувствовал крайнюю усталость и непреодолимое желание уснуть. Он медленно поплелся к конюшне, но туда не вошел. Теперь он боялся спать подле умершей жены и лег в закуте.
Сны у него были тяжелые, как всегда после сильных потрясений. То он куда-то падал, то тонул в ледяной воде или блуждал по незнакомой местности, где царил вечный полумрак и никогда не бывало дня, то ему почудилось, что жена убежала из конюшни и хочет пробраться к нему в закут; вот она тихонько отворяет дверь, вот отдирает доску в стене… Он проснулся усталый и печальный; на минуту ему показалось, что ночное посещение ксендза было только сном. В тревоге он заглянул в конюшню и успокоился, лишь когда увидел хлеб, мясо и початую бутылку меду, которую ему вчера оставил ксендз. Свет занимающейся зари упал на покойницу и зажег два тусклых луча в ее полуоткрытых глазах.
«Нет, никуда она не уходила ночью», — подумал мужик и вздохнул, поминая душу усопшей.
Вдруг какие-то сани, ехавшие по дороге, остановились у ворот. Через минуту во двор вошли два мужика с большой корзиной. Слимак с изумлением увидел, что это старик Гжиб и его батрак.
— Ну, Куба, теперь поезжай в город за гробом, да живо! — сказал Гжиб батраку, когда они поставили корзину возле закута.
Батрак ушел, а Гжиб обернулся к Слимаку, но седая голова его тряслась, а желтоватые глаза беспокойно бегали.
— Моя вина, — крикнул он, ударяя себя в грудь. — Моя вина!.. Ну, что… сердитесь еще?..
— Пошли вам бог всякого благополучия за то, что вы не оставили меня в моей беде, — проговорил Слимак и низко ему поклонился.
Старику понравилось его смирение. Он схватил Слимака за руку и сказал уже мягче:
— Я вам говорю: моя вина, потому что так мне велел ксендз. Оттого я, старик, к вам первый пришел и говорю: моя вина!.. Но и вы, кум (не в укор вам будь сказано), здорово мне досаждали.
— Простите и вы, ежели я кому что сделал худого, — молвил Слимак, склоняясь к плечу Гжиба, — но, по правде сказать, не припомню, чем же я вас-то обидел?
— Да я не жалуюсь. А все ж таки с дорожниками вы торговали без меня…
— Вот и наторговал… — вздохнул Слимак, показывая на пожарище.
— Да, тяжелое испытание послал вам отец наш небесный, потому я и говорю: моя вина! Но и вы тоже могли тогда у костела, когда покойница ваша (вечная ей память!) накупила себе фуляров, могли вы хоть полчетверти на радостях поставить, а то сразу возгордились и невесть чего наговорили мне, старику…
— Ох, правда, зря я лаялся.
— Ну, и с немцами вы тоже зря братались, — подхватил Гжиб. — Ендрек — тот даже пил с ними (помните, когда они место под дом выбирали?), а вы с ними заодно молились…
— Я только шапку снял. Ведь бог-то один — что у них, что у нас.
Гжиб замахал руками.
— Это так только говорится, что один, — ответил он. — А я думаю, что у них бог другой, раз с ним надо по-немецки лопотать… Ну, да что там! — вдруг повернул он разговор. — Что было, то прошло и не воротится. А благодетель вчера мне сказал, что вы много заслужили перед богом, потому что землю не отдали немцам. И правильно сказал. Вчера уже приходил ко мне Хаммер: хочет на святого Яна продать свою ферму.
— Может, и так!..
— Так оно и есть. Прохвосты-то эти, швабы, — погрозил старик кулаком, — всего год назад говорили, что всех нас отсюда помаленьку выкурят, гусей моих на лугу перестреляли, скотину раз захватили, а теперь — на-ка!.. Свернули себе шею, стервецы, одного мужика на десяти моргах не одолели, а ведь как нос задирали!.. За это одно, Слимак, стоите вы милости божьей и людской дружбы. Ну, что покойница?
— Лежит в конюшне.
— Пусть покоится с богом, покуда мы в святом месте ее не схороним. А не раз она против меня вас подзуживала; ну, да я ни на кого не обижаюсь… А тут, — заговорил Гжиб о другом, — я привез вам из деревни, от всех нас, малость харчей. Вот крупа, — показал он на один мешок, — а это горох, мука, шматок сала…
С дороги, на этот раз сверху, донесся топот копыт и скрип саней, которые тоже остановились возле хутора.
— Неужто благодетель?.. — спросил Гжиб, насторожившись.
— Нет, это мужик, — ответил Слимак. — Вон как грузно шагает, вроде старосты Гроховского.
Действительно, показался Гроховский. Увидев Гжиба, он крикнул:
— А!.. И вы тут? А я к вам ехал… Что у тебя, Юзек? — обернулся он к Слимаку.
— Баба моя померла — вот что.
— Говорил мне вчера Иойна, да я ему не поверил. Скажите-ка, а? Где же она?.. Ага, тут…
Взглянув на покойницу, староста снял шапку и стал на колени прямо в снег. Гжиб опустился рядом. Несколько минут слышались шепот молитв и тихие всхлипывания Слимака. Потом мужики поднялись, поохали, похвалили покойницу, помянув ее добродетели; наконец староста обратился к Гжибу.
— Птенца вашего везу, — сказал он, — маленько подстрелен, но не шибко.
— А? — спросил Гжиб.
— Да чего «а»? Ясека вашего привез. Нынче ночью он у меня лошадей воровал, ну я и влепил ему несколько дробинок.
— Ах он, мерзавец!.. Да где он?..
— Сидит в санях на дороге.
Гжиб рысью побежал за ворота. Оттуда послышались удары, крики, а затем старик показался снова, волоча за волосы Ясека, который, несмотря на свой рост и красоту, ревел, как малое дитя.
Вышитая куртка его была изорвана, высокие сапоги испачканы в навозе, левая рука обмотана окровавленной тряпкой, лицо залеплено пластырем.
— Воровал ты лошадей у старосты?.. — спрашивал разгневанный старик.
— А что мне не воровать? Воровал.
— Но тут ему не повезло, — вмешался Гроховский, — зато повезло у Слимака: это ведь он украл у него лошадей.
— Ты украл?.. — заорал Гжиб, бросаясь на сына с кулаками.
— Я, я, только не сердитесь, тятенька, — хныкал Ясек.
— Господи боже мой, что же это делается! — кричал Гжиб.
— А что делается? — презрительно возразил Гроховский. — Парень здоровый, нашел себе дружков под стать, вот они всех по очереди и обворовывали, пока я его вчера не подстрелил.
— Что же теперь будет? — кричал старик, снова принимаясь тузить Ясека.
— Больше не буду, тятенька… Уж теперь-то я женюсь на Ожеховской и возьмусь за хозяйство…
— Вот-вот, в самый раз! Теперь-то впору в тюрьму идти, а не свадьбу играть, — заметил Гроховский.
Старый Гжиб призадумался.
— Вы, что же, будете на него жаловаться? — спросил он старосту.
— Лучше бы не жаловаться, а то из-за такого дела по всей округе завороха пойдет. Но ежели вы мне отступного не дадите, придется жаловаться.
Гжиб снова задумался.
— Ну, а сколько это будет стоить?
— Со ста пятидесяти рублей гроша не скину, — ответил староста, разводя руками.
— Господи боже мой! — возмутился Ясек. — Стреляли вы в меня из одностволки, а денег требуете, словно за пушку.
— Коли так, — сказал Гжиб, — пускай посидит в тюрьме, я за этого мерзавца сто пятьдесят рублей не стану платить.
— Мне сто пятьдесят за секрет, — продолжал Гроховский, — а Слимаку восемьдесят за украденных лошадей.
Гжиб снова бросился колотить парня.
— Ах ты разбойник!.. Говори, кто тебя подучил?..
— Известно кто — Иосель… Да хватит вам драться, — вопил Ясек, — право, совестно перед чужими людьми. Что вы все бьете меня да бьете?..
— А ты зачем Иоселя слушал?
— Да я ему задолжал сто рублей!
— Господи Иисусе! — простонал Гжиб и принялся рвать на себе волосы.
— Ну, не с чего вам голову терять, — заметил Гроховский. — Всего-то триста тридцать рублей — мне, Слимаку да Иоселю. Для вас это пустое дело.
— Нет, не буду столько платить! — заявил Гжиб.
— Да я сам заплачу, как только женюсь на Ожеховской, — выкрикнул Ясек.
— Холеру ты заплатишь!.. Дождешься от тебя!.. — не унимался старик.
— Ну, коли так, — рассердился староста, — пускай идет под суд. Ты не в шутку у нас воровал, и я с тобой не стану шутить. Собирайся!
И он потащил огромного парня за шиворот.
— Тятенька, смилуйтесь… ведь один я у вас!.. — взмолился Ясек.
Старый Гжиб поочередно взглядывал то на сына, то на Гроховского, то на Слимака.
— Ух, и жадный же вы, тятя!.. Ни за грош губите меня на всю жизнь! — причитал Ясек.
— Вишь, как он теперь запел, — подтрунивал староста. — А помнишь, как ты возле правления курил сигару да посмеивался, что меня обворуют… Я сказал, что не обворуют, и вышло по-моему, а ты теперь ревешь, как баба! Ты вот сейчас посмейся… Ну, пойдем. Увидишь, отец твой не вытерпит, догонит нас дорогой.
— Постой, постой!.. — засуетился Гжиб, видя, что староста и вправду тащит парня к саням.
Гроховский остановился. Гжиб кивнул Слимаку, и они отошли за сарай.
— Вот что, кум, я вам посоветую, — начал Гжиб понизив голос. — Ежели хотите, чтобы мы жили с вами по-добрососедски, вы знаете, что сделайте?..
— Почем я знаю? И откуда мне знать?
— Женитесь на моей сестре.
— На Гавендиной? — спросил Слимак.
— Ну да. Вы вдовец и она вдова, у вас десять моргов, у нее пятнадцать и нет детей. Я возьму себе ее землю, раз уж она рядом с моей, а вам дам пятнадцать моргов из Хаммеровой, — вот и будет у вас двадцать пять моргов в одной полосе.
Слимак задумался.
— Сдается мне, — заметил он, — будто ее земля, стало быть вашей сестры, получше Хаммеровой.
— Ну, так я вам дам побольше лугов. По рукам? — настаивал Гжиб.
— Кто его знает? — протянул Слимак, почесывая затылок.
— Ну, по рукам, — твердил свое Гжиб. — А вы за мою доброту заплатите сто пятьдесят рублей Гроховскому да сто Иоселю.
Слимак заколебался.
— Я еще не схоронил свою бабу, как же тут жениться на другой? — вздохнув, сказал он.
Старик вышел из себя.
— Не дури! — крикнул он. — Ты что? Разве без бабы обойдешься в хозяйстве? Все равно женишься, не сейчас, так через полгода! Померла покойница — и крышка! А кабы могла она теперь голос подать, сама бы сказала: «Женись, Юзек, и не вороти нос от такого благодетеля, как Гжиб!»
— Чего это вы повздорили? — спросил, подходя, Гроховский.
— Я говорю, чтобы он женился на моей сестре, на Гавендиной, а он артачится, — ответил Гжиб.
— Ну, а как же! Вы хотите, чтобы я из своего кармана заплатил Гроховскому и Иоселю, — оправдывался Слимак.
— А пятнадцать моргов земли, а четыре коровы, а пара лошадей и всякая утварь — это что? — петушился Гжиб.
— Дело стоящее, — вмешался Гроховский. — Да только как ему управиться на двух полях?
— А я с ними поменяюсь, — объяснил Гжиб. — Сестрину землю возьму себе, а им выделю пятнадцать моргов здесь, возле его хутора.
— Да ведь это Хаммерова земля! — возразил Гроховский.
— Какая там Хаммерова! — крикнул Гжиб. — Они нынче же мне ее продадут, а денька через три, не позже, мы съездим к нотариусу, и я куплю у Хаммера всю ферму. Вот для этого лоботряса! — прибавил он, кивнув головой в сторону Ясека.