Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотой палач (журнальный вариант)

ModernLib.Net / Приставкин Анатолий Игнатьевич / Золотой палач (журнальный вариант) - Чтение (стр. 3)
Автор: Приставкин Анатолий Игнатьевич
Жанр:

 

 


      – А ты пробовал?
      – Нет, не пробовал.
      И больше ни на один мой вопрос он не ответил. Может, ушел к другой стороне сарая, чтобы закончить разговор.
      А я с сожалением вслушивался в отдаляющиеся перекаты грома, подумав, что все-таки гроза принесла в мою жизнь разнообразие. А без нее можно от темноты и тишины с ума сойти…
 

Главный подсудимый

      На завтра за мной пришли снова под ночь, когда я уже задремывать начал. И снова это был Ленька Пузырь. На этот раз он был необычно молчалив. Не в настроении, что ли. Прикрикнул на стражу и на меня все ворчал: медленно, мол, двигаюсь, скорей надо, там уже заждались.
      На крыльце на этот раз вместо божьих одуванчиков стояла рослая тетка в ватнике и мужской кепке.
      – Этот, что ли? – спросила, перегораживая нам проход и вылупляя на меня глаза. Оглядела с головы до ног, разочарованно покачала головой.
      – Ты, Моть, пусти, нам некогда, – попросил Пузырь.
      – А у меня время казенное, что ли? – промычала она. – Я должна товар лицом видеть. А то дохлятину в прошлый раз подсунули, даже на холодец не сгодился. Но и этот, вижу, тоже не подарок. Кожа да кости.
      – Но мы, правда, спешим! – более настойчиво сказал Пузырь, пытаясь отодвинуть с дороги настырную тетку. – Потом поговорим.
      – Потом суп с котом! – отмахнулась тетка. – Им развлечение, а у меня дело стоит. Ты махорочку у тети Моти таскаешь? А самогончик на днях брал?
      – Да ладно. Получишь, как обещано, – сбавил тон Пузырь.
      Они немного с теткой пошептались, и мы прошли. А тетка все оценивающе смотрела мне вслед.
      В дальней спальне к моему появлению все было готово. И стул с номером 8-16 был на месте, и двое Яшек сидели на полу, и Главный стоял в нетерпении посреди комнаты. Остальные на этот раз тесно сгрудились на кроватях, как на трибунах, так что лица их, если не всматриваться, были одно белое пятно. Жидка, конечно, тут быть не могло, им, малькам, потом все изобразят в лицах, но другие нетерпеливо ожидали обещанного зрелища. А, впрочем, куда они могли от него деться!
      – Вот и Гуляев собственной персоной! – приветствовал меня Главный. Было заметно, что он празднично настроен. – Наша знаменитость! О нем сейчас говорят в колонии больше, чем обо мне!
      Я застыл в дверях. Теперь я видел и спицу. Острая, сверкающая, она была положена рядом со стулом, на тумбочку. Но положена не как-нибудь, а на вышитую красную подушечку. Ведь где-то сперли ее для такого торжества. Главный, что касается мелочей, был особенно изобретателен.
      – Сегодня твое место вот тут. – Он указал на середину комнаты. – Уж прости, милок, придется постоять. Местов на трибуне самим не хватает.
      В другой раз от таких слов все бы заржали, но сейчас в спальне стояла настороженная тишина. Прошлый урок не прошел даром.
      – Ну что, пора кино крутить?
      Главный посмотрел на своих Яшек. Те согласно кивнули. Украинский Яшка – добродушно улыбаясь, кореец – с каменным лицом.
      Главный торжественно повернулся к Пузырю, который вместе с моей охраной оставался у дверей, и приказал доставить подсудимого. Так и сказал:
      – Доставить сюда главного подсудимого для вынесения ему приговора.
      Стража исчезла за дверью на несколько томительных минут.
      Ни я, ни остальные зрители, кроме разве урок, ничего не понимали. Приговоренный вроде стоит посреди комнаты, ждет, а тут, получается, будет еще кто-то, кого сейчас приведут, приговорят и тоже казнят?
      А Главный, как бы случайно, а может, и правда, случайно, присел на стул, приготовленный для казни, и спокойно смотрел на дверь. И все таращились туда же, затаив дыхание.
      Наконец, стража внесла странного человека, придерживая под руки. Когда его дотащили до середины спальни, все увидели, что в руках у них истукан, наряженный в добротные штаны из чертовой кожи, линялую гимнастерку без погон и кепочку-восьмиклинку. Все по моде, в таком виде фраера на барахолке прогуливаются. Ему еще бы фиксу во рту. Но рот, глаза и нос были нарисованы углем на куске фанеры.
      Довольный произведенным эффектом, Главный с улыбочкой уступил чучелу место на стуле, приговаривая, как радушный хозяин:
      – Сюда, сюда, дорогуша… Присядь, посиди, мы тебя прям заждались… Ужас, как все тебя хотим видеть!
      Истукана усадили на стул. А чтобы не упал, веревкой к спинке привязали.
      – Ну вот, теперь все в сборе, – удовлетворенно произнес Главный. Он еще раз внимательно осмотрел истукана и повернулся к зрителям. Ткнул пальцем в Теслина, который опять почему-то оказался ближе других. – На середку, на середку давай. Будешь обвинителем.
      Теслин, побледнев, поднялся и сделал несколько шагов.
      – Рассказывай давай…
      – О чем?
      – О своей паскудной жизни. Тебе сколько нащелкало-то?
      – Тринадцать.
      – Ого, да ты уже мужичок.
      – А я чего?.. – заикаясь, произнес Теслин. – Я ничего не сделал.
      – А кто сделал? Почему ты здесь? Да перестань дрожать! – прикрикнул Главный. – Отвечай: как попал в колонию?
      – Выгнали. Из дому.
      – Кто выгнал?
      – Тетка. Когда мать умерла.
      – А тетка, что – поселилась в твоем доме?
      – Да. А потом мужика себе привела, и он меня бить начал.
      – За что?
      – Ни за что. Мешал я им. Тетка говорила: чтобы он сдох, паскуденок, гони его прочь. Чего кормить зазря? А мужик по голове кулаком, да все во сне, когда я спал. А потом ночью выволок за дверь и пригрозил: не уберешься, прибью…
      Все слушали, только Главный чему-то странно улыбался. А когда Теслин замолчал, он спросил, озирая спальню:
      – Судим? – И указал на истукана.
      – Судим!
      – Казнить?
      – Да-а! Да-а! Да-а! – взревела спальня.
      Даже истукан покачнулся на стуле, будто от испуга.
      Главный повернулся ко мне.
      – Решение суда слышал? Будешь исполнителем… палачом.
      Он не спрашивал. Он как бы советовал.
      Все теперь смотрели на меня. И Теслин смотрел. И урки напряглись. И Главный, чуть скривив губы, ожидал ответа.
      Кто-то из-за спин выкрикнул:
      – Ну чего ты?! Истукан же! Коли, ему не больно!
      Я вздохнул, озираясь. И ничего не ответил. Наверное, я один понимал, что дело вовсе не в истукане. Это сегодня он. А завтра будет девочка в беретике. Или Жидок. Или…
      – Решил? Твердо решил? – поинтересовался Главный, не проявляя никаких эмоций. Но глаза из голубых сделались стальными. – Ну я так и думал: упертый. А ведь помиловочку бы заработал. – Он оглядел спальню и громко объявил: – Будет казнить пострадавший!
      Теслин осторожно взял с подушечки спицу, руки у него дрожали, будто впрямь казнил живого. А может, сейчас он видел теткиного хахаля с пропитой рожей и разбойными глазами. Теслин приблизился к истукану со спины и уже приладился, прицелился острием под лопатку, но в последний момент растерянно оглянулся, будто спрашивая, так ли он все делает.
      – Да коли же! Коли! – закричало несколько голосов сразу.
      И он, зажмурившись, всадил спицу под лопатку истукану. С такой звериной ненавистью всадил, что другой конец вылез из груди.
      А у меня от этого удара почему-то погорячело в груди, и стало больно дышать.
 

Суд идет

      А суд продолжался.
      Главный осторожно потрогал торчащее из груди истукана острие, одобрительно кивнул.
      – Первый раз… Но со старанием. – И посмотрел вокруг. – Кто у нас следующий обвинитель?
      Никто не торопился рассказывать про свою жизнь. Но и Главный никого не торопил. Ему, видать, пришелся по душе рассказ Теслина. И особенно понравилась сама казнь. Он еще раз провел пальцем по торчащему острию и вдруг спросил:
      – Кого еще выгоняли из дома?
      Поднялся лес рук. И я поднял свою.
      – А кого били?
      Снова лес рук
      – Кого насиловали? Кого в кутузке без еды держали? За кем менты охотились?
      Спальня громогласно ухала и кричала, накаляя атмосферу:
      – Нас! Нас! Нас!
      – А кто из вас расправился со своими обидчиками? – негромко спросил Главный, проходя вдоль ряда и всматриваясь в глаза. – Кто пытался поджечь дом? Кто кусался и сопротивлялся? Кто хотел убить обидчика? Кто убил насильника? Кто? Кто? Кто?
      Спальня вновь взревела. Каждый кричал свое, но прошибло всех, и все теперь рвались о себе рассказать. Даже Яшки приподнялись с пола, забыв о своем особом положении, и что-то закричали. Украинец, я слышал, повторял лишь слово «резать», а кореец слово «стрелять».
      Спокойней всех был Главный. У него все время мелькала на лице странная улыбка. И глаза меняли цвет. То почти васильковые, ласковые, теплые, а то, как обломок стального кресала или острие спицы, которое торчало из груди истукана.
      Он вдруг повернулся ко мне и тихо, так, что расслышал я один, выдавил сквозь зубы:
      – Эх ты, жалельщик… Ты бы вот их пожалел…
      Отвернулся и, обращаясь к спальне, сказал:
      – Мы будем их всех… всех судить! Вот здесь! – Он указал на стул с истуканом. – Они против нас? Все?
      – Все! Все! Все!
      – А мы против них! Мы их казним! Всех!
      – Ка-знить! Ка-знить! – подхватила спальня.
      Стекла в окнах задребезжали. Пол дрогнул от топота. Всеохватывающее, сладкое, раскаленное добела чувство ненависти к своим обидчикам захлестнуло сидящих. Кровь ударила в головы. Казалось, еще немного, и они черной, все сметающей стаей ринутся на улицу, чтобы все на пути крушить, резать, колоть…
 

Визит Главного

      Это было слишком неожиданно. Ко мне, в мою тюрьму, к которой я уже понемногу начал привыкать, заявился Главный урка. Сам. Никому бы не удивился, кроме него. Даже двум другим Яшкам не удивился бы, потому что там все ясно. Пришли – значит, будут пытать или бить. Но когда Пузырь молча открыл дверь и в проеме появилась чья-то фигура, я не сразу догадался, кто ко мне пожаловал.
      А Главный постоял, прислушиваясь, как за ним закрывают дверь, сделал в мою сторону несколько шагов, поздоровался и наигранно бодро заговорил, что шел вот мимо и решил посмотреть, как тут, значит, мне живется.
      – А тут ничего, – заключил. – Не дует.
      Я продолжал молча сидеть. Не из-за какого-то принципа, а просто понял, что все эти слова для запева и никакого ответа от меня не требуется. Ведь не за тем он явился, чтобы выяснить, дует мне тут или нет.
      – Небось, удивляешься? – спросил он, присаживаясь на железный край кровати.
      – Удивляюсь, – сознался я.
      – Я сам себе удивляюсь. – Он помолчал. – И что не казнил до сих пор, дурака валяю. Могут за слабость принять. Да и вообще… чикаюсь с тобой…
      – Ну так не чикайся.
      – Вот-вот. Я и говорю, что сам не понимаю, чего медлю. Палачи бывают циники, а бывают романтики. Первые убивают без слов: сказано – сделано, вторые под музыку. Но результат один и тот же.
      – Но ты из первых! – уверенно определил я.
      – Да, я из первых. – Он снова помолчал. – Но все равно поговорить надо.
      – О чем?
      – О жизни. И потом, у меня тут соседка бывшая по дому была, за тебя просила.
      – Я ее ни о чем не просил.
      – Значит, сама. Еще говорила, что ты меня обругал, что ли.
      – Нет, – сказал я. – Но я тебя не хвалил.
      – И на том спасибо.
      – Не стоит.
      Разминка прошла нормально, можно было приступать к разговору. Второго такого случая точно не будет. Не знаю, что собирался сказать он, а я хотел спросить его о том главном, что меня мучило.
      – А тебе известно, – сказал я, – что твоя соседка в тот вечер тоже была в кино?
      – Ну и что? – слышно было по голосу, что он напрягся. Может, уже догадывался, что я сейчас скажу.
      – У нее был восьмой ряд, шестнадцатое место.
      Он молчал долго. Очень долго. И я больше не говорил ни слова. Только жалел, что не могу видеть, как меняют цвет его васильковые глаза.
      Когда он наконец вновь заговорил, голос его был с хрипотцой.
      – А она… – Он поперхнулся и закашлялся. – Она знает?
      – О чем?
      – О приговоренном месте.
      – Думаю, что нет.
      – И не догадывается?
      – Этого я не знаю.
      – Значит, может и спросить?
      – Наверное, может, – сказал я. – Мы виделись всего один раз.
      Вновь возникла пауза. Мы оба, каждый по-своему, переваривали этот опасный разговор. Чем он опасен для меня, понятно. Меня могут убрать как свидетеля хоть через час. Даже здесь, в сарае, без всяких этих массовок. Но и он опасался, что девочка уже догадывается о его жестокой роли. И тогда мое исчезновение еще больше его разоблачит.
      – Но ты не собираешься ей говорить? – спросил он хрипло. Вот уж не думал, что в нем осталось что-то живое. Да еще после вчерашнего неистового призыва к казни всех вокруг. Если всех, значит, и девочки Кати?
      Я так и спросил, не стал его жалеть.
      – Так ты, и правда, жалеешь, – спросил я, – что Катя тогда могла быть… – Я не мог сказать слово «убита». Ведь убийцей-то тогда был бы я. – Могла погибнуть?
      Я знал, что он не ответит. Важно было услышать, как он не ответит. И я услышал.
      – Ты меня не добивай, – произнес он угрожающе. – Ты не пережил и сотой доли того, что досталось мне…
      Он резко поднялся и встал напротив, пытаясь меня разглядеть. Никак не решался заговорить. Потом медленно начал:
      – Когда они пришли за отцом, он был офицер, я спал… Они вели себя, как хозяева, копались в шкафу, в моих книжках… Потом они пришли за мамой, тоже ночью. Она уже знала, как это происходит, и, чтобы я снова не напугался, подняла и одела меня сама. Она сказала: «Яшенька, я уйду, а ты побудешь один. Будь умником, приготовить или постирать тебе помогут соседи. А потом я вернусь…» Вот Катины родители мне и помогали. И она… А потом приехали какие-то люди, внесли чемоданы и заняли нашу квартиру. И все наши вещи взяли себе. Даже мои книжки. А мне велели убираться. Я спал на лестничной площадке, на коврике, неподалеку от своей двери. И однажды… я специально подкараулил, когда они ушли… я облил двери бензином и поджег… И меня забрали…
      Яков прошелся до стены сарая и обратно. Присел на кровать, вздохнул и тихо продолжил:
      – Там меня били. Били все время, называя то диверсантом, то как-то еще. Говорили, что вынут из меня ливер. А потом посадили в камеру, где были эти… Они меня долго насиловали… Вот тогда я понял, что их надо убивать. Пока я их всех не убью, я не успокоюсь. Они зверье… Они нелюди… Они не должны жить…
      Последние слова он уже проборматывал, вроде как заговариваясь. Я слышал, как он тяжело дышит, и понял, что ему плохо.
      – Тебе помочь? – спросил я, поднимаясь.
      – Да нет, нет, это бывает. Позови Пузыря, пусть откроет, – попросил он негромко.
      Я позвал Пузыря. Тот брякнул запором и отворил дверь. Но Главный не торопился уходить. Еще посидел, приходя в себя, потом поднял голову, осмотрелся, будто впервые все увидел, поднялся и, не прощаясь, пошел к белому проему двери.
 

Наш смешной дружок Швейк

      И вновь на стуле, обозначенном цифрами «восемь» и «шестнадцать», сидел истукан.
      На этот раз обвинителей было четверо, все мои ровесники, я их хорошо знал по общему промыслу на рынке. О рынке и пошла речь. Рынки были для нас как дом родной. Мы их тасовали в любом порядке в зависимости от планов и других обстоятельств: наличия товара, милиции, знакомых урок, даже времени года, ибо все это вместе взятое создавало нам условия и возможность что-то выкрасть и выжить. Здесь мы прошли полный курс вступающего в жизнь огольца, у которого была тысяча врагов в лице блатняг, спекулянтов, барыг, всякого рода крысятников и урок, которым мы составляли конкуренцию, а также прижимистых бабок и особенно кулачков, этаких отожравшихся за войну сыторожих парней, откупленных от фронта за крупные суммы. Они-то и били жестче всего. Правда, при случае и урка мог пригрозить пером.
      Рынки и даже их отдельные углы были поделены на зоны влияния. Но проходили зачистки, забирали одних, сажали других, изгоняли третьих, и в какой-то момент поле деятельности освобождалось.
      Мы всех знали наперечет, но знали и нас, и если старшие блатняги презрительно отгоняли нас от злачных мест (не путайся под ногами, шушера!), то стая на стаю, колония на колонию, шли насмерть. Порой на рынке схватывались несколько враждующих стай, каждая при этом летела за подмогой, и тогда прямо среди торгующих, пьющих, жующих, барышничающих людей, среди огромной толпы начиналась отчаянная бойня. Можно было шугануть одного или двоих, даже троих огольцов, но справиться с сотней воющих, кусающихся, способных на все и ничего не страшащихся подростков было практически невозможно. И рынок разбегался.
      Когда в колонии появлялся воющий шакал с криком: «Наших бьют!» – мы срывались с места и летели на помощь. Летели, ничего не остерегаясь, жаждая мести, крови, драки, поножовщины, чтобы излить из себя все черное, гибельное, что накапливалось годами. Это были жуткие побоища!
      Монолитная рыночная толпа, с которой не совладать было милиции и законам, вдруг сама собой распадалась и начинала жаться к заборам. Фронтовики, дошлые инвалиды, разбитные деревенские парни, беззаботные алкоголики, – все начинали сматывать свой товар и искать способы безопасного отступления. Так уходят люди при нашествии саранчи или крыс.
      Никакой мордобой, бандитский налет, сшибка спекулянтов, даже столкновение матросни, хотя последние дрались ремнями особенно отчаянно, не могли идти ни в какое сравнение с дракой малолеток. Любая драка имеет свою причину, свою логику. Тут же не было никакой логики, одни лишь инстинкты. Дрались все со всеми. Камнями, железками, штырями, гвоздями, палками, досками, даже оглоблями и колесами от телег… И если, не дай Бог, попадался неопытный торгаш, решивший встать на пути этого побоища, на него налетали сразу десять, двадцать озверевших пацанов: кусали, рвали зубами, когтями, как дерут свою жертву только звери, и, бросив окровавленного, тут же снова схватывались между собой. Рынок оголялся, появлялась как всегда опаздывающая на полдня милиция, до того опасливо взиравшая со стороны. Она по опыту знала: надо выждать, дождаться вечера, и тогда орущая, воющая, свистящая, плачущая стая начнет сама по себе затихать и медленно редеть, убираясь под покровом темноты группа за группой и унося своих полумертвых товарищей.
      Однажды во время промысла на рынке самого веселого из нашей стаи по кличке Швейк захватила чужая шпана. Борьба в тот год за рынок шла особенно отчаянная. Дня не проходило без столкновений. Мы не углядели, расколовшись по двое, по трое, как схватили Швейка. Только услышали, как над толпой, над рыночным гулом пронесся дикий вскрик – и бросились туда. Возле лабазов на рябой от семечковой шелухи земле лежал Швейк. Он был еще жив, а из бока у него, из какой-то ненормально огромной дыры хлестала кровь.
      У Швейка были огромные серые глаза и особенная улыбка. Он не был отъявленной шпаной, подобно нам. В наших разговорах о родственниках, хотя бы третьестепенных, он не участвовал. Лишь однажды произнес, криво усмехнувшись, что эти (имея в виду родителей) живут неподалеку, с собакой и машиной (в войну – машина, нам такое и представить было невозможно), и что однажды, когда мы шлялись, они даже проехали навстречу, но не узнали или не захотели узнавать сынка. Мы тут же предложили проколоть им шины, поджечь дом или хотя бы накласть перед дверью. А еще проще – отравить собаку. А он лишь покачал головой и сказал: «В чем собака-то виновата? Она добрая, она-то меня понимала…»
      Говорят, что там, на рынке, его окликнули, и он, улыбаясь, доверчиво пошел. И у лабазов, где было меньше всего свидетелей, двое подростков схватили его за руки, а третий деловито, будто исполняя работу, воткнул ему в бок, провернув для верности, огромный остро отточенный гвоздь. Или штырь. Какая разница. Когда мы прибежали, он лежал среди собравшейся толпы и смотрел вверх. Он еще дышал, только кровь при каждом вдохе начинала сильней булькать из раны. А потом откинул голову и застыл. Мы взяли Швейка на руки и так пошли, и никто нас не остановил, никто не попытался помочь. Только тетка одна сердобольная всхлипнула, но один из нас так на нее посмотрел, что она тут же исчезла. Мы всех в тот момент ненавидели: и тех, кто молчал, и тех, кто попытался нам сочувствовать. Все они убили нашего Швейка! И мы знали, что вернемся сюда и тоже кого-нибудь убьем. Да мы всех убьем, потому что все убивали нас. Убивали тем, что смотрели, как мы голодаем, тем, что ловили нас и били, тем, что видели, как мы бросаемся за мерзлой картофелиной, упавшей с возка в грязь, как жмемся к ним, своим врагам, погибая от холода, от вшей, от язв… Убивали, потому что боялись подойти, боялись помочь, боялись нарушить свой скверный, полуголодный мир, который у них еще был. Именно в тот момент, когда мы несли нашего товарища, мы становились врагами всего человечества и точно знали: все человечество против нас. Мы несли Швейка по огородам, по насыпи, по свалкам, временами садились, положив его на землю и подстелив ему под голову, чтобы не было жестко, лопухи. Не было слов, даже слез не было.
      Мы принесли его в лесок и там, на поляне, вырыли руками неглубокую яму, а потом засыпали, затоптали могилу, сравняв ее с землей. Чтобы никто никогда не смог найти нашего Швейка.
      Воспитателям мы ничего не сказали. Да они не очень и спрашивали. Карабас Барабас предположил, что мальчик уехал к родителям. А другой сказал: «Да, конечно, они известные люди и, наверное, решили забрать его к себе». А мы слушали и знали, что, может быть, когда-нибудь убьем и этих воспитателей. Потому что они тоже сейчас убивали Швейка. Убивали как бы по второму разу, ибо ничто, даже исчезновение одного из нас, не могло их прошибить. Да пропади мы все пропадом, они бы так же спокойно рассуждали и оправдывали наше исчезновение, спровадив нас к кому-то, кого на самом деле у нас не было…
      – Виноватых казнить! – было заключено хором. – Родителей казнить! Убийц казнить! И свидетелей! Свидетелей тоже!
      Каждый из четырех обвинителей подошел и воткнул спицу в истукана.
      Главный громко объявил, что за Швейка может казнить каждый желающий.
      – А ножами? А штырями? А гвоздями? А чем еще… можно?
      И посыпалось. Истукан не выдержал ударов и пал на землю, где его затоптала безумствующая толпа подростков.
 

Название

      Во время последней казни я поймал себя на желании тоже всадить нож в истукана. И испугался этого. Не знаю, что на меня повлияло больше, – личное ли отношение к Швейку или общий настрой толпы, жаждущей мщения и крови.
      К счастью, мне в этот раз забыли предложить роль палача. Но остальное было как всегда: приводили-уводили под конвоем, и я как бы становился такой же необходимой принадлежностью ритуала, как сидящие на полу в роли судей урки или сам истукан.
      Я знал, что каждый мой приход в дальнюю спальню мог превратиться в последний. Привыкнуть к этому было нельзя. Но сперва я нервничал, особенно при виде нагловатых торговок с цепкими оценивающими взглядами, а потом привык и уже стал воспринимать все довольно равнодушно. Чему быть, того не миновать. Я даже оставил мысли о побеге, о самосожжении или ином варианте избежать казни.
      Мне почти регулярно стали приносить жратву, даже больше, чем прежде. Я было отнес это на счет сочувствия Яшки Главного, но ответ оказался проще: торговки, ожидающие прибытка, решили меня подкармливать.
      Ни Тишкин, ни Жидок больше не появлялись у моих дверей, так что общаться было не с кем. Но вдруг объявилась Катя. Я услышал сперва, как она уговаривала очередного стража, а потом окликнула меня:
      – Саша, ты жив? Как себя чувствуешь?
      – Жив, – сказал я в щель двери.
      – А я думала о тебе. Все время. Ты не голодный?
      – Нет, меня тут подкармливают.
      – Мама тоже говорит: мир не без добрых людей, – сказала она.
      – Да, они ужасно добрые.
      А про себя подумал: особенно если попадешь к ним на кухню!
      – Хочешь, я тебе картофелину вареную дам? Это от мамы. Я их две штуки принесла: одну сторожу, а одну тебе.
      Картошку ей разрешили подсунуть под дверь. Я ее тут же с кожурой проглотил. Спросил: а кто ее мама?
      – Она учительница, – сказала Катя. – Преподает русский и литературу. А что?
      – Да так просто. Спасибо за картошку. Скажи, а вот картина, где мы… встретились… Ну про виноватых… Или как она там?
      – «Без вины виноватые», – сказала Катя. – Это по Островскому. А что?
      – А, который про Павку Корчагина!..
      – Нет, нет, – сказала Катя. – Это не он. Был еще один Островский. Тоже знаменитый. Если хочешь, я спрошу у мамы, у нее книжка его была, – предложила Катя. – А ты долго еще будешь сидеть?
      – Не знаю.
      – Я о тебе рассказала маме, и она хочет идти к вашему начальнику…
      – Не надо! Не надо! – почти закричал я.
      – Почему? Я вот с Яшей разговаривала, он говорит, что готов тебя отпустить… Да, правда. Если ты выполнишь его просьбу.
      – Какую?
      – Не знаю какую. Что-то насчет манекена, в который вы играете. Ты видел этот манекен?
      – Истукана, – поправил я. – Да, видел.
      – И что он делает?
      – Ничего. Сидит – и все. Кино смотрит. – Я почувствовал, что голос мой изменился. Даже разговаривать стало тяжелей.
      – И все?
      И тут подал голос мой сторож, который не мог не слышать, что мы говорим:
      – У него место, за которое его должны казнить. Восьмой ряд, шестнадцатое место.
      – Как казнить? За что? – спросила Катя.
      Я не понял, к кому она обращалась, – ко мне или к моему сторожу, который оказался таким болтуном. Но тот не отвечал, и мне пришлось отвечать за него:
      – Наверное, судьба.
      – Странная игра, – сказала Катя. – А я ведь тоже, кажется, в восьмом ряду сидела… ну в кино, когда мы встретились…
      – А место не помнишь? – хрипло спросил я.
      – Нет, не помню, – простодушно ответила Катя. – Я цифры плохо запоминаю. Может, тоже шестнадцатое?
      – Может быть, – сказал я.
      – Странная игра, – повторила Катя и стала прощаться. – Ладно, я скоро приду. И Островского принесу. Если найдем.
      – Приходите, – подал голос мой страж. Видимо, картошка сделала его добрым. – Только не тяните. А то придете, а вашего дружка уже нет.
      Катя поняла это по-своему.
      – Ну и хорошо, – сказала она. – Не все время взаперти сидеть!
      – Да лучше уж взаперти! – засмеялся мой страж.
 

Праздник

      На этот раз за мной пришли с утра и объявили, что сегодня праздник окончания учебного года и в клубе собирают колонистов. Должны быть все. А значит, и я. Но повели почему-то не напрямик, а окольными путями. Кроме Пузыря и двух помощников, в сопровождающих был и украинский урка. Боялись, видимо, что я могу драпануть. А я наслаждался летним солнышком, зеленью, одуванчиками, высыпавшими, как веснушки, на прогретых полянах. Смотрел на торопившихся куда-то людей, на эшелон с военной техникой, который полз по железной дороге, просматриваемой сквозь деревья. Пищали и копошились в песке воробьи, для которых что война, что мир – все одинаково. Они счастливы уже тем, что живут…
      Вдруг навстречу попался Жидок. Никогда его не видел, но почему-то сразу узнал. Он соскребал со ствола сосны смолку для жевания и вытаращился, завидев меня. Может, считал, что меня уже нет.
      – Привет, Жидок, как жизнь молодая? – поприветствовал его.
      Он испуганно отвернулся.
      Возле клуба даже разговоры смолкли, когда мы проходили. Меня провели в зал и посадили в самую середку, так что Пузырь и украинский урка восседали по бокам, а остальная стража сзади.
      Вечер открыл начальник колонии, я впервые его видел: поджарый, невысокого роста, в военной форме без погон, правый рукав пустой. Инвалид, видать, недавно с передовой. Он по бумажке прочел поздравление с окончанием учебного года, а еще сказал, что сорок четвертый войдет в историю как год победоносный и скоро фашистская гадина будет раздавлена в собственной берлоге.
      За ним выступила мать известной героини-партизанки, погибшей от рук фашистских извергов. Она стала проникновенно рассказывать о жизни своей дочери, какой прилежной она была в школе и как отлично училась. А потом добровольно пошла в партизанский отряд, и во время выполнения боевого задания ее схватили и пытали….
      Пузырь вдруг сказал:
      – Сейчас она всхлипнет… А сейчас в платок уткнется… А в этом месте она иногда рыдает. Но не сильно…
      – А ты почем знаешь? – удивился урка.
      – Да я ее четвертый раз слушаю. Я ее рассказ наизусть помню.
      Потом выступала школьная самодеятельность со стихами и песнями, и особенно колонистам понравилась знакомая песня из кино, которую, сидя на телеге и играя сам себе на гармошке, поет артист Крючков: «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне…» Многие ждали, что после победы к ним кто-то обязательно приедет. Только не колонисты. Я тоже никого не ждал, но все равно приятно было знать, что кто-то к кому-то приедет. Да еще на коне!
      – Вот это по-нашему! – воскликнул Пузырь, глядя, как я аплодирую. – Нравится?
      Я пожал плечами. Не его собачье дело до моей кошачьей жизни! Хочу и аплодирую, у меня тоже сегодня праздник. Имею право.
      – Да не лезть ты к нему, – сказал урка. – Вон, смотри, сейчас учителка будет грамоты давать.
      На сцену вышла худенькая, прямо как девочка, женщина. Она сказала несколько слов про хороших учеников, вручила грамоты за успеваемость, потом стала читать какое-то стихотворение Пушкина про племя молодое, незнакомое… Я подумал, что про наше племя она знать ничего не может, лучше бы какие другие стишки прочла… про победу там… И тут я услышал, как она говорит, что недавно вот узнала от дочери, будто в нашей колонии держат взаперти мальчика, словно пленного. Может, конечно, это игра такая, но даже если игра, все равно… Мы же не какой-нибудь гитлерюгенд, а советские пионеры!..
      – Постойте, – перебил ее начальник колонии. – Вы о ком говорите-то?
      – Его зовут Александр Гуляев.
      – И он что – сидит взаперти?
      – Да, в каком-то сарае!
      – У нас такого быть не может, – произнес начальник колонии и даже привстал, глядя в сторону Карабаса Барабаса. – У нас есть такой Гуляев? Он где сейчас?
      Тут поднялся с переднего ряда Яшка Главный и, указывая в мою сторону, сказал, что Гуляев в зале, никто его взаперти не держит. Может, это он для подружки своей сочинил? Он же чудик… Это все знают.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5