Анатолий Приставкин
Золотой палач
(журнальный вариант)
Ряд и место
Ряд и место мне обозначили наутро, во время утренней проверки. Ленька по кличке Пузырь, оказавшийся слева от меня, не повернув головы, процедил сквозь зубы: «Вчерась, значит, разыграли… Слышь?» Я кивнул. Блатняги разыгрывали в карты место и ряд в поселковом клубе. Если быть точным, ставили на кон жизнь того, кто сядет на разыгранное место. Не знаю, как вчера, но обычно они разыгрывали сначала ряд, потом место, затем исполнителя. На этот раз карта выпала на меня.
– Понял? – спросил Пузырь. – Ты идешь.
Я кивнул. Было все произнесено громким шепотом, но так, что услышал я один. Справа стоял Теслин по кличке Сироп. Худющий, длинный, как оглобля. В нашу сторону не глядел, а таращился на приближающегося воспитателя и заранее вздрагивал. Он до жути боялся шмона. Не оттого, что у него что-то заначено, что ему прятать, гол как сокол, просто очень боялся щекотки. К нему лишь руки приблизишь, а он умирает, хватает воздух ртом, даже подпрыгивает. А потом обычно с визгом хлопается об пол. А уж когда шмонают, шарят прямо по телу, происходит «камедь», которая всех забавляет. Даже таких зверюг, как Карабас Барабас, а сегодня шмонал как раз он.
– Ряд восьмой, место шестнадцатое, – между тем прошептал Пузырь. И, позевывая, добавил чуть громче: – Сё-дня… На… значит, так… «Девушка с халахтером…» Аль с халатом… Хрен знает, в чем она там…
Я опять кивнул. Ничто еще во мне не пробудилось. Во-первых, это только вечером. А до вечера еще дожить надо. Во-вторых, могут и переиграть. И так бывало. А в-третьих… Ну ходил я раз, пусть не сам исполнял, а Пузырь, а я рядом стоял, шухерил, и хоть в зале полутьма, но видел… Видел, как легонечко ткнул Пузырь заточенной спицей мужичка, что впереди сидел, ткнул чуть ниже лопатки, и – копец, как говорят. Раз уж так не повезло бедолаге, что из трехсот обычных мест занял он проигранное. Ну то есть не сам занял, ему такой билет продали. Но все равно. Сел – значит, виноват. Не надо ему было садиться. А что не знал, что место проиграно, так это и есть судьба. Рядом, например, не проиграно, так там еще какой придурок сидел, и ему потрафило. Он еще придет смотреть киношку, потом еще жить долго будет. А этот нет. И все по закону, хотя и негласному. Завтра на голову кому кирпич свалится, или машина собьет, ты же не кричишь, что не должно так быть. Раз ты в это время проходил, а кирпич на балконе у края едва держался и потом упал. И черепушка пополам. У нас не кирпич, но тоже случай.
Я вспомнил тот случай, когда с Пузырем на пару был. Зрители хохотали: «камедь» им выдали… Закройщик из какого-то Торжка. Он на швейной машинке сперва шил. А потом побежал по улице, а его легковушка догнала и бампером поддела, и он, дрыгая ногами, так на бампере и поехал. Все умирали от смеха. И только один – не от смеха. Мужичок впереди вдруг вздрогнул и спокойненько так откинулся на спинку. Со стороны посмотреть – заснул человек. А у меня в ушах тишина наступила. Так и запомнилось: полутемный зал, экран отсвечивает в лицах, все открыли рты, а мужичок в мертвой тишине отпадает и отпадает на спину. А потом звук вернулся, но нам уже неинтересно, мы с Пузырем к выходу пробираемся. «Камедь» досмотрим потом. Или сами придумаем.
А про девушку с халатом я раза три смотрел и все там знаю. Ничего интересного там нет. Только в начале, когда шпиона ловит в воде… Да когда Карандаш потешно блюда разносит в вагоне-ресторане… А остальное – полная ерундовина. Да мне и смотреть будет некогда. Мне примериться надо, чтобы не промахнуться. В кого – без разницы. В кого хошь…
Шмон приближался, но был еще не близко, и Карабас Барабас – так прозвали его за огромную бороду, прям ото лба, в которой прятались злые глазки, – по привычке рыча, кого-то ощупывал. Особенно любил ощупывать миловидных мальчиков. Можно было подумать, что сейчас возьмет да укусит. Я его не то чтобы боялся, но выдерживал с трудом, уж очень от него воняло сивухой.
Наклонясь к Пузырю, я поинтересовался, кто идет со мной.
– Никто, – ответил он.
– А ты не пойдешь?
– Зачем?
– Ну так…
Я-то знал – зачем. И он знал. Вдвоем не так страшно. И прикрыть друг друга можно, если что. И отвлечь, если мент привяжется. Да мало ли что бывает.
Пузырь повернулся в мою сторону, и я увидел в его глазах лишь холодное любопытство.
– Дрейфишь?
– Нет.
– Вот и работай. Спицу я тебе свою дам. Только не потеряй.
Спица от велосипеда, стальная, блестящая, с заточенным игольчатым жалом, она дороже финки или кастета. Ее и затырить легче, и в деле она безотказна. Ткнешь – и будто ватник насквозь прошьешь. Никаких усилий. И ни крови, ни следов… Ни человека.
– Так когда? – спросил я. – Спицу когда отдашь?
– Когда надо. Перед самой киношкой. У тебя будет девятый ряд, шестнадцатое место. Только не дрейфь. Первый раз обычно дрейфят.
– А ты? Ну когда мужичонку?..
Карабас Барабас приближался к Сиропу, тот жалобно начинал икать, все развеселились.
– А чего я? Делал, как учили. Сунул, вынул. И – прощай, дядя!.. В общем, давай, малек. Пора в люди выбиваться. – И Пузырь захохотал.
Но хохотали все, и непонятно было, смеялся ли он надо мной, потому что предчувствовал что-то, или его, как и остальных на проверке, развеселил Сироп, который вдруг начал кудахтать и приседать.
Карабас Барабас долго и пристально его разглядывал, потом махнул рукой и перешел к нам. «Камедь» закончилась. Корявыми и сильными ручищами прошелся по карманам, в промежности пошарил. Чуть мошонку придавил, для собственного удовольствия, и все. Ничего не нашел. К тому, что у меня в черепушке заначено, ему слабо подобраться.
Виноватые
Клубик поселковый невелик, но фасад с колоннами, пусть и обшарпанными, местами оббитыми; тут же слова вождей на красном выцветшем кумаче, объявления о киносеансах. В холле морс продают, и все сидят вдоль стен, ждут, семечки лузгают, на пол плюют. Потом звенит звонок, все подскакивают и, толкаясь, прут в зал. Я чуть пережидаю и тоже иду. Отыскиваю свое место: ряд девятый, место шестнадцатое. Впереди пока никого нет. Многие вообще любят опаздывать и в темноте приходить.
Только кино сегодня оказалось совсем другое. Пузырь перепутал. Если бы про Чапаева, скажем, или Котовского, я бы обрадовался. И про революцию тоже. А тут про какого-то виноватого… На афише артист такой кучерявый, и дама глядит на него так, будто он и есть виноватый. Ну да ладно. Мне же не рот разевать на экран, мне дело исполнять надо. А кто виноватый там, кто нет, пусть они сами разбираются.
Вспомнив про дело, я на всякий случай спицу потрогал, она слева под курткой прилажена. Снял бумажный колпачок и пальцем по острию провел. Колется. Здорово наточили. Пока копался, место передо мной заняли. Приподнявшись, смог увидеть за краем фанерной спинки светлый вязаный беретик, и две белые косички врозь торчат. Девчонка лет четырнадцати. Мне ровня. Тут она оглянулась, заслышав шевеление за спиной. Потом обернулась еще раз и внимательно на меня посмотрела. А я – на нее. Получилось: глаза в глаза. Я тогда не запомнил, какие у нее глаза, но показалось мне, будто промелькнул в них тревожный вопрос. Будто она что-то почуяла. Ведь могло же в моих глазах быть нечто особенное, раз я думал только об этом деле. Она заелозила, закрутила головой. Скорей бы уж свет погас…
Девчонка вдруг поднялась и стала осматривать зал, будто хотела увидеть знакомых или просто поменять место. А я подумал, что хорошо бы она пересела. Спицей протыкать без разницы кого, такую, как она, даже проще. В ней и мяса-то нет, худая, как скелет. В войну все такие, на карточки не шибко разживешься, но эта была худей любого. Может, еще и больная. Так она и без спицы скоро загнется…
Но девчонка не ушла. Покрутила головой и села. И снова приподнялась. Теперь я смог рассмотреть, что у нее большие синие глаза, светлая челка на лбу и маленькие, чуть прикушенные губы… На меня она больше не смотрела. Боялась, наверное, снова увидеть мои глаза. Теперь я был уверен, что они выдают меня с потрохами. Вот что значит пойти на дело первый раз, ходка с Пузырем не в счет. У него вообще мужичок сидел смирнехонько, его и не видать было. А эта извертелась, издергалась вся. Да я, как дурак, на нее вытаращился, а ведь смотреть на проигранных, говорил Пузырь, вовсе ни к чему. Протыкать легче, когда лица не знаешь. И вообще ничего не знаешь. Кроме ряда и места. Да чужой спины.
Но картина все не начиналась, а девица все передо мной маячила. «Ну уходи же, дурочка, двигай, двигай отсюда, – молил я мысленно. – Сядь на другое место…»
И тут, не знаю зачем, я снова потрогал рукой спицу и больно укололся. Отдернул руку и увидел, что девица, видимо, почувствовала мое движение, даже глаз чуть скосила, но опасности никакой не почувствовала и снова села на место. Ряд восьмой, место шестнадцатое. Ну и дура! Сама виновата.
Описываю так подробно, потому что четко, до мельчайших подробностей в памяти отпечаталось все, что касалось ее и меня. Помню еще – подумалось: а можно ведь и словчить, уколоть кого-то из ее соседей. Но слева от нее сидел мальчишка, такой кроха, что за стулом затылка не видать, он для дела не годился. А справа – старушенция, облысевшая и немощная, она и без меня скоро отдаст Богу душу. Хотя, окажись она на месте девчонки, колоть ее тоже было бы жалко, но не так, меньше…
«А себя не жалко? – спросил я почти вслух. Даже разозлился. – Вот и давай, готовься сделать дело…»
Я глаза закрыл, чтобы девчонку не видеть, а когда открыл, было уже темно и начался фильм. Сперва я плохо понимал, что творится там, на экране. Но постепенно расчухал, что актрисуля одна, вся из себя расфуфыренная, сынка встретила, но никак его не узнает, что это ее сын, и они от этого ужас как переживают. Даже смешно. Я-то свою мать вообще не знаю. Как рассказывали люди, пришла к чужому порогу, положила сверточек и с ним записку, что мальчика, мол, зовут Александр Гуляев. И с приветом, мамаша, гуляй от нас подальше. Я бы для тебя спицу не пожалел, окажись ты здесь…
Тут я спохватился и быстренько извлек спицу, чтобы потом времени не терять. И к руке приспособил. Одна сторона была замотана тряпочкой, чтобы не выскользнула. Прикинул, что если эту под спину кольнуть, то низковато получается. А вот над спиной, если в шею… да прям между косичек…
Так чего же я медлю, спросил я себя. Уж кино к концу, там все виноватого ищут. Но я и так догадался, кто в картине виноват. Эта красивая бабеха бросила в детстве кучерявого, как меня когда-то бросили, оттого он и злится. Интересно, а мог бы он со зла воткнуть в свою мамочку спицу?
Теперь я крепко сжимал спицу в кулаке, но руку опустил, чтобы не блеснула. Так и Пузырь сделал, прежде чем колоть. Чуть приподнявшись, увидел две косички, торчащие врозь. Если прицелиться между ними, как раз попаду в шею. А шейка у нее белая, тоненькая-претоненькая. А вдруг девица возьмет и завизжит? От них, даже таких дохлых, визгу столько, что любую картину переголосят!
Я на всякий случай осмотрелся и понял, что бежать отсюда будет не просто: полряда протолкаться нужно, пока в проход попадешь. Да шагов тридцать к дверям, да наружу. Но отступать-то некуда. Значит, надо воткнуть так, чтобы не пикнула. Пацан слева вообще не поймет, а старушенция не заметит. Очки блестят, видно прям, как ей картина нравится. И тут на экране кучерявый стал про таких, как его мать, речь произносить. Какие они, значит, сучки, что бросают своих детей… Поплакали, поцеловали – и прощай, голубчик, живи как знаешь… А лучше бы ты умер… От слов кучерявого я даже оторопел слегка. И спицу опустил. Ведь это как про меня говорилось. Может, таких красивых слов я бы не смог найти, но знал: на экране все по правде. Никто в этом зале не смог бы меня понять, если кому рассказать, как меня на чужой порог бросили. А тут как про мою жизнь показали. До того похоже, что дыханье перехватило и в башке все перемешалось… Особенно когда он ей: «Матушка, мама, мама!» С ума можно сойти… А она ему: «Гриша, мой Гриша!..»
Я даже забыл, где и зачем сижу. А когда пришел в себя, уже горел в зале свет и не было ни девчонки с косичками, ни спицы в руке. Попытался шарить по полу, да мне чуть руки не отдавили. Под чужими ногами разве что отыщешь! Да она и в щель могла провалиться…
Возвращался как потерянный. Девчонку потерял и оружие бесценное тоже. Никогда ведь не вспоминал и не жалел, а тут поддался словам красивой женщины, которая на экране обнимала кучерявого. Будто меня обнимала. А на выходе прочел на афише: «Без вины виноватые». Это уж точно про меня.
Суд идет
Суд заседал после отбоя в спальне старших ребят. Старшие и есть те блатняги, что свили в колонии «малину» и властвуют над всеми. Их трое. Но всех троих зовут по странному совпадению Яшками. А может, так задумано, чтобы легче вдолбить младшим: Яшка – значит, твой хозяин. Твой повелитель. Твой царь и Бог.
Самый главный из Яшек на вид не страшен. Некрупен, светлоглаз, умеет выражаться по-особенному. Без мата. Кто-то утверждал, что он из семьи высокого начальства, но бежал, обчистив папашу, и на время прибился к нам. Однако хоть он на вид и не страшен, его-то больше и боятся, а за что, не сразу поймешь. Может, потому, что на улице, за стеной нашего дома, у него всесильные дружки. А может, за что-то другое. Другой Яшка, который по рангу второй, – кореец, косоглазый, злобный. Говорить не любит, но, когда вспылит, может прибить. Ну а третий, видать, из хохлов, крупный и добродушно улыбчивый. Но если надо применить силу, руки-ноги переломать, это он с удовольствием сделает. Переломает, не пощадит. И у каждого свои шестерки на подхвате. У главного Яшки – как раз Ленька Пузырь. Прощелыга и ловкач. Однако умеет здорово прислуживать. Да все хотели бы, как он, прислуживать, но не всем пофартило.
Трое Яшек восседали на полу, подстелив под себя одеяло. Меня они поставили у стены рядом с печкой, сесть не разрешили. Остальная братия наблюдала с коек, каждый со своего места. Кто сидел, а кто лежал, свесив голову. Но смотрели все. Я видел по горящим глазам, как им интересно. Прям кино. Раньше-то никто не осмеливался ослушаться. А если и были у кого промашки, мордовали без суда. Иной раз изгоняли из дома. Одного за кражу чужой пайки урки изнасиловали и пустили по спальням, чтобы потребляли хором. Но и его не судили. Так велел Главный Яша, и так было исполнено. А еще один тихоня, по кличке Сурок, в доносительстве признался, так он просто исчез в одну ночь, его и не искали. Со мной они, видать, решили расправиться покруче, чтобы другим неповадно было. Да и развлечение опять же.
– Ну, Гуляев, нагулялся? Говори теперь!
Это Главный произнес. Он сидел в центре, чуть опершись на подушку, будто султан какой, и, откидывая назад золотоволосую голову ангелочка, смотрел на меня снизу. В прозрачно-светлых глазах его угрозы я не обнаружил, лишь живое любопытство. Даже какой-то интерес к моей ничтожной персоне.
– Чего говорить-то? – пробормотал я. – Все и так знают.
– Знают, да еще хотят знать. Тебе что велели?
– Пришить.
– Кого?
– Восьмой ряд, шестнадцатое, значит, место.
– Пузырь! – окликнул помощника Яшка Главный. – Он правду говорит?
– Он правду говорит, – подтвердил Пузырь. – Я ему приказ еще с утра передал.
– Он согласился?
– Согласился. И спицу у меня забрал. А потом спицу потерял.
– Потерял? – удивился Яшка-третий. – Спицу потерял? Как это?
Он возвышался над всеми, даже сидя на полу, прямой, будто аршин проглотил. Крупные руки держал на коленях. Я смотрел на его руки и думал, что сегодня, наверное, он бить не станет. Да и это было бы слишком легким наказанием. А они, небось, задумали что-нибудь похлеще. Шепотом передавали, что вчера урки всех прогнали из спальни и целый час совещались. Даже в карты не стали играть.
– Я взял, значит, спицу и пошел в кино…
Я рассказывал, а сам смотрел на руки Яшки-третьего. Все кругом молчали. И Яшки тоже.
– В общем, она там сидела…
– Кто сидел? – спросил небрежно Главный Яшка.
– Девчонка…
– Да хоть и мальчишка. Но ты знал, что ты должен сделать?
– Знал.
– И что же?
– Не успел.
При этих словах Главный Яшка откинулся на подушки и громко захохотал. И вся спальня вслед за ним загудела, загикала, заблеяла. Я смотрел на лица своих дружков и не видел ни у кого хоть капли сочувствия…
– Ему двух часов не хватило! – крикнул кто-то. – А там делов: ткнуть да смотаться!
– Он-то смотался… Только все потерял от страха!
– Ты что, придурок, правда, что ли, испугался? – спросил Яшка-третий с добродушной улыбкой.
– Нет.
– А спица где? Где?
– На пол уронил.
– От страха, что ли?
– А он, вместо того чтобы поднять, – подхватил тут же Пузырь, – убежал из кино… Так ведь? Сознавайся!
– Нет, не так, – уперся я. – Я ее под ногами искал.
Яшка-второй, кореец, который молчал до поры, только жег меня косыми глазами, теперь закричал пронзительно:
– Зачем врешь? Зачем огрызаешься?
– Я не огрызаюсь, – произнес я.
– А что ты делаешь? Ты ведь врешь?
– Я сказал, что я не испугался… И не вру совсем.
– Тогда расскажи нам, как ты не испугался. Ты хоть признаешь, что ты виноват?
– Нет, – ответил я.
– Не признаешь, значит?
– Не признаю.
Яшка-Главный, который после своего заразительного смеха продолжал полеживать, глядя в потолок, будто остальной разговор его мало касался, на последних моих словах приподнял голову и сделал отмашку.
– Ну хватит! Хватит! – произнес капризно. – Не признает он никакой вины, слышали? А мы вот признаем!
Все притихли. Смотрели на него. И я смотрел, почувствовав, что сейчас случится главное. А главным будет то, что он произнесет.
Но он ничего не стал говорить. Не спеша поднялся, оглядел, будто впервые видел, спальню, сделал несколько шагов ко мне. Оценивающе осмотрел меня с ног до головы, процедил небрежно:
– Ну бывает, бывает от страха…. А вы что, – это к остальным, – такие все стали сразу храбрые, да?
Все замолчали. Никто не понимал, куда он клонит.
– Ну если храбрые… – Он посмотрел на Пузыря. Тот кивнул. Оба Яшки сидели молча. Они-то заранее знали, что скажет их Главный урка. – То будете храбро исполнять наше решение. Решение суда.
Он снова заглянул мне в лицо, как бы проверяя, насколько я чутко воспринимаю происходящее.
– Решение же суда таково… – Он вернулся на свое место, в середку между другими Яшками, и уже оттуда произнес то, что было ими решено еще вчера: – Гуляев Александр, за невыполнение дела, которое тебе поручили, за трусливое поведение в кинотеатре, за потерю оружия… при том, что вину, наперекор нашему мнению, не признал… приговариваешься нашим справедливым судом к высшей мере наказания: к смертной казни. Время казни будет объявлено в ближайшие дни.
В спальне стояла тишина. Все догадывались, что решение суда будет жестокое, но такого приговора никто, наверное, не предполагал. И я тоже. Не случайно Главный Яшка с любопытством заглядывал мне в лицо, пытаясь угадать, что я от них жду.
Ожидание конца
За развалившимся забором колонии, неподалеку, стояла с наглухо заколоченными окнами нежилая дача, а рядом находился сарай. Колонисты иной раз собирались там для всяких своих тайных дел: делили добычу, прятали сворованное, развлекались. Однажды держали там козу, которую сперли, уж очень здорово она горящие чинарики доедала, пуская дым из ноздрей. Но потом, с голоду, что ли, стала блеять, и так как желающих ее прирезать и сожрать не нашлось, слишком воняла, выпустили на свободу, пускай, дура, ищет свой дом.
Тут меня после суда и заперли, у них и замок откуда-то нашелся.
– Сиди, жди, – сказал Пузырь, который исполнял приказание.
Он чуть задержался, пока трое помощников, из самых крепких ребят, отдалились, буркнул, смачно сплевывая, что я сам виноват – валял дурака, а мог бы слезу пустить, признать вину, поползать перед ними… Они бы, может, изменили свое решение. Хотя он-то со вчерашнего дня еще знал, как было решено меня наказать.
– А что решили?.. Чего они будут делать?
– Они? – передразнил Пузырь. – Они сами делать ничего не будут. Может, для удовольствия позырят, как ты в говне утопать будешь. Они это мне поручат, а я еще кому-то. И пусть попробует не сделать!
– Значит… утопят?
– Зачем топить? Сам утонешь. Тебя только спустят через дырку… Там жижи метров пять вглубь. Пока до дна догребешь, тебя черви сожрут. А потом и выгребную яму закопают… Да ты в прошлом лете сам же закапывал, когда переполнилась… А что ты закопал, знаешь?
– Что? Там кто-то был?
Пузырь снова сплюнул и повернулся уходить.
– Хоть ты конченый, все равно не скажу.
– Сурок! – догадался я. – Но ведь говорили, что он сбежал?
– От нас не сбежишь, – произнес уверенно Пузырь и стал запирать дверь.
– А жрать принесут? – крикнул я вдогонку.
– Еще чего, – отвечал он уже из-за двери. – Зазря на тебя добро переводить. Ты же не коза… Блеять не станешь! – И он засмеялся, довольный своей шуткой.
Я огляделся. Все тут было мне знакомо. Сарай был срублен из бревен, как изба, и все в нем было сделано прочно и основательно. Почерневшие от времени неровные стены с торчащей из пазов рыжей паклей, железная крыша, под которой свивали гнезда воробьи. Пол, правда, был земляной, но устлан истлевшей соломой. Старый, из толстых досок, спалили еще в первую военную зиму. Было и окошко, но его заколотили накрепко горбылем, в щели пробивался неяркий свет. Говорили, что бывший владелец дачи устраивал здесь на ночь своих гостей, и от тех неведомых времен в углу остались остов железной койки без матраца и почему-то детские санки. В другом углу стояли две рассохшиеся бочки, от них мы отламывали доски, когда хотели развести костер.
Когда-то я здесь тоже кое-что заначил, и оно должно было меня дожидаться, если, конечно, никто мою заначку не распотрошил. Но сейчас было не до этого. Я присел на железный край койки и стал соображать. Соображения были самые простые. Влип из-за девки, а теперь утопят. В дерьме. Я уже слышал, что урки изобретательный народ. Особенно, если надо какое дельце похоронить. И бабкам на пирожки или на студень продадут, и в ледяную горку зимой могут залить. Так что это еще не самый худший конец. Только противно в дерьме среди белых червей плавать. Сверху через дырки рыла глазеют, отталкивая друг друга, а то и гогочут, потешаются, тоже ведь зрелище. Хоть в нос шибает. А ты с вытаращенными от ужаса глазами еще дрыгаешься, чтобы на поверхности удержаться, и голову задираешь кверху, чтобы воздуха чуть глотнуть…
Я помотал головой и заставил себя думать о другом: как отсюда драпануть. Хоть Пузырь и предупредил, что от них, мол, не сбежишь. Сбежать, взломав двери, не удастся, это я с самого начала знал. И запоры крепки, и за дверью сторож из ребят, завопит, если что. Да и крышу голыми руками не проломишь. А будешь ломать, услышат. Разве что копать под стену?
Я прощупал нижние венцы, пройдя квадратом по сараю. В одном месте наткнулся на оголившийся кирпичный фундамент и понял, что строили здесь на совесть. Это нынешние алкоголики на каменные столбы коробку поставят и безумно рады, что не заваливается по весне, когда снег тает. А прежние-то не только крепкие руками, но и крепкие умом были, знали, что и как надо делать.
Поняв, что сбежать не удастся, я сосредоточился на воспоминаниях, ничего другого не оставалось. Не хотелось проворачивать заново то, что произошло в киношке, но я и сейчас был уверен, что вел там себя как надо. Они на суде кричали: «Испугался, испугался», а никто не спросил: может, мне жалко ее стало. А не спросили потому, что этого слова не знают и не могут они о жалости судить. Птенец выпадет из гнезда, и то пожалеешь, чтобы кошка не съела. А тут живой человек… Беретик с косичками, светленькая челочка и синие-синие глаза…
Но и синеглазка, как я ее назвал, не была сейчас главной в моих воспоминаниях. Я картину с красивой мамой и кучерявым сынком стал восстанавливать кадр за кадром, и вот чудо – ничего не пропало. Как она по-королевски держится на людях, как проникновенно говорит о сыне и как он, до поры не понимая своего счастья, гневно произносит свою речь против всех на свете матерей…
А дальше у меня уже другое кино стало сочиняться. Как пришла эта мама к дому, где когда-то на ступеньках сверток в голубом байковом одеяльце лежал, и говорит: «Я тут мальчика оставила, давно, лет четырнадцать прошло. Может, вы слыхали, может, знаете, где он теперь?» А ей люди отвечают – мол, знаем, мадам, но сперва хотелось бы у вас спросить: как же вы посмели ребенка родного на улице, на чужом крыльце бросить? По какому такому моральному праву? Или у вас сердца нет? А она в слезы: «Сама не знаю, муж заставил. Сказал, что убьет меня и малыша, так я его спасти хотела!» «А, ну бывает, бывает, он что у вас, сильно пьющий?» «Да пьет хоть и нечасто, но уж, когда выпьет, прям звереет. А сейчас вот приболел, пить бросил, опомнился, иди, говорит, отыщи сына, я хочу с ним проститься». И тут сердобольные жильцы дают его, то есть мой, адрес… Живет, мол, ваш сын неподалеку, в колонии, куда попал из распределителя, но фамилию мы ему сохранили, как было указано в записке. Как придете, увидите, вам сердце подскажет, какой он теперь… И вот она на пороге. Кругом сотни огольцов. Так и норовят что-нибудь у нее спереть. А она ничего не замечает, вертит головой, смотрит и… не находит. «А вам кого, – спрашивают, – вам Гуляева, что ли, так его нет сегодня, он в кино пошел». И она идет в кино. И достается ей восьмой ряд, а место… Она смотрит в сумраке зала: ага, шестнадцатое место, где это? А он, то есть я, рядом проскакивает, идет дело выполнять. И садится позади красивой моложавой женщины. Из-под куртки достает спицу, пробует пальцем жало и, уколовшись, слизывает кровь и при этом с ненавистью смотрит в спину женщины, будто из-за нее укололся. А тут она, почувствовав его взгляд, оглядывается, и они утыкаются глаза в глаза. И долго, очень долго смотрят друг на друга, пока она не закричит на весь кинотеатр… А вот что она закричит… Мне не хотелось дальше смотреть свое кино…
Вот если бы спросили, какое у меня последнее желание перед концом? Я читал, я знаю, что так приговоренных к смерти спрашивают. Я бы тогда попросил кино еще разок посмотреть. Но только это – про безвиноватых. Где появляется неведомо откуда мама…
Канун казни
Я знал, что долго мне сидеть не придется. Слишком хлопотно кого-то держать под замком. Даже в таком глухом месте. А вдруг кто проведает или ненароком забредет? Да и оттягивать наказание смысла нет. Вон ведь какой суд при всех устроили. Чтобы все знали, что с ними будет, если захотят ослушаться…
Но время шло, а ничего не происходило. Только жратву кой-какую мне все-таки притаскивали и воду в старом бидоне. А вот Пузырь, которого можно было разговорить, отчего-то не появлялся. Он исполнитель, он знает больше остальных. Он и срок казни знает…
Я вспомнил про свою заначку и откопал ее. Это была стальная пластинка, обломок от старого комбайна, кресало теперь. Если ею по кремню ударить, искры сыпятся. А если трут под кремень подложить, то можно и огонь высечь, и закрутку раскурить. Трут и кремень у меня теперь были, а вот курева, конечно, нет. Но я в соломе цветы засохшие собрал, завернул в клочок старой газеты, огонь высек и закурил. И тут же шухернулся. Неведомый мой страж запах дыма учуял и в щель заглянул.
– Ты что там делаешь? Куришь?
– А тебе-то что?
– Мне велели следить, чтобы ты смирно сидел, вот что.
– Ну и следи… А ты кто? Из какой группы?
– Из старшей. Тишкин.
– Почему Тишкин? Имя-то у тебя есть?
– Есть. Но все равно я Тишкин.
– Ага. А я Гуляев, значит.
Это я сказал для юмора. Он понял и добродушно засмеялся.
– Кто ж тебя не знает… Ты теперь знаменитый!
– Чем это я знаменитый?
– Как чем? Скоро казнить будут. Знаешь, как все ждут!
– А когда?
– Послезавтра.
– А почему не завтра?
– Так Главный на дело отбыл. А без него нельзя. Он же золотой палач!
– Почему золотой?
– Не знаю. Так зовут. Красивый потому что…
– Слушай, Тишкин, а ты случайно не знаешь: в кино на мое место никто не ходил?
– Да вроде ходили, – ответил он неохотно.
– И что?
– Кого-то пришили.
– Кого?
– Мужичка одного.
– Ты уверен, что мужика?
– Я там не был, – протянул Тишкин равнодушно. И неожиданно попросил: – А ты закурить не дашь?
Наверное, имелось в виду, что за просто так он ничего больше выкладывать не станет.
– Так у меня травка, – сказал я.
– Зато у тебя огонь есть, – не без зависти произнес невидимый Тишкин. Было слышно, как он шумно вздохнул.
После этих слов я недолго раздумывал.
– А хочешь, я тебе огонь подарю? – сказал я.
Он не ожидал такой щедрости и даже растерялся.
– Это как – задарма?
– Почти.
– Не, – сказал он, – я тебе все равно не отопру. Они знаешь, что сказали…
Они – понятно, кто-то из Яшек.
– Что?
– Что если кто станет тебе помогать, тот сам за тобой пойдет. Только еще пытку устроят за измену.
– А я и не прошу отпирать. Ты в киношку ходишь?
– Ну хожу. Когда пускают по доброте.
– Ты можешь вовнутрь и не заходить. Ты у входа постой. Мне надо одну знакомую найти… У нее беретик, две косички и такие, знаешь, глаза…
– Какие такие глаза?
– Особенные… Синие-синие… – Я подумал и добавил: – Вообще-то она одна такая. Ты ее сразу увидишь.
– Не знаю, – поколебавшись, сказал Тишкин. – Неохота как-то.
– А кресало с трутом?
Тишкин помолчал, раздумывая. Кресало с трутом – большая ценность. На них, если повезет, полбуханки хлеба можно выменять. И он, и я, оба это знали.
– А если найду… Что тогда?
– Скажи, хочу поговорить.
– А если не захочет? Она тебе кто?
Теперь я раздумывал. Скорей всего так и будет – она не придет. К колонии на пушечный выстрел никто добровольно не подходит. Боятся.