— Дядя Андрей… А я этого… не убил?
— Кого? Бандюгу-то? — сказал тот. — Да что ты, оглушил малость. Переживаешь?
— Не знаю, — вздохнул Васька. — Я когда шмякнул его по голове, сам думаю: вот и он встанет сейчас, кулачищем двинет, и брызнут мои глаза в разные стороны…
— Уж так ты это и успел подумать?
— Успел, после… Все равно я боялся его.
— Но ударил?
— А как же, — ответил негромко Васька. — А если бы тебя стукнули или ножичком пырнули? Им это что высморкаться.
— Да-а, — протянул солдат. Засмеялся, глядя на Ваську. — Я и не понял, зачем они подошли.
— Как же не понять? — удивился Васька. — Если двое в темноте подходят и прикурить просят, значит, грабить начнут. У женщин они сумочки берут, часики какие, брошки, кольца… А у мужчин часы и бумажник. Иногда раздеваться велят, если там каракуль какой. Говорят, одну артистку прямо около своего дома раздели, в Москве.
— А у меня-то что брать? — спросил солдат. — Я каракуля не ношу.
— Это они в темноте обмишурились. Они бы отпустили, наверное, если бы ты объяснил.
— Я солдат, Василий. У меня объяснения простые. Мне бояться да отступать положение не велит. Да и тебе тоже…
Васька ничего не сказал, пошел хворосту подсобирать. Хорошо, что не видно, как покраснел. Ведь он побежал сперва. Видел дядя Андрей или не видел, что Васька побежал?
Вернулся, подложил в костер палок, спросил:
— Как вы его… об пень-то!
— А-а… Это самооборона, — пояснил солдат. — Мы в ремеслухе тренировались. Тут и силы много не требуется, одна механика.
— Нет, правда? — Васька даже привстал. — Вот бы научиться! У нас хмырь есть один, он всех бьет. Он старше, с ним никто не может справиться.
— А ты пробовал?
— Я? — хихикнул Васька. — Да обо мне и речи нет. Он самых здоровых гнет к земле. Если что ему нужно, отдай подобру, а то еще поиздевается… Вон как Грачу «велосипед» с «балалайкой»…
Солдат подкинул сухого лапника, костер загудел, поднялся высоко, осветив кругом кусты и деревья.
— Главное, Василий, это не сила и даже не техника, — сказал солдат. — Урки боятся смелых. Если бы ты первый ударил этого… своего…
— Кольку Сыча, — подсказал Васька, понизив голос, и оглянулся.
— Да-да. Если бы ты первым напал на него, я уверен, что он бы испугался.
— Нет, — произнес Васька. — Я его никогда не ударю.
— Боишься?
— Боюсь. Его все боятся.
— А Боня что ж?
— Бонифаций? Он сильный, только он не дерется. Понимает, что с Сычом лучше не связываться. Один у нас не отдал Сычу пальто. Так Сыч его раздел ночью, вытолкал в окно голенького и не велел появляться. Убрался, даже воспитатели не узнали.
— А что же воспитатели у вас делают?
— Живут, — сказал Васька. — Они сами ничего не умеют. То воспитатели новые, то ребята — попробуй узнай всех. Как на вокзале…
— Тяжело…
— Я и не говорю, что им лучше. Мы тут к одной в комнату залезли, так у нее ни денег, ни хлеба не оказалось. Одно крошечное зеркальце. Разве это жизнь?
— А зеркальце взяли?
— Взяли, — сказал, вздохнув, Васька.
— 24 —
Утром, во время завтрака, вошел в столовую директор Виктор Викторович, в темном отглаженном костюме, желтых туфлях и галстуке.
Он громко поздравил весь коллектив детского дома с праздником трудящихся Первое мая.
Ребята доедали овсянку. Кто-то царапал ложкой по тарелке, кто-то чавкал, а один, уже вылизавший кашу, хихикнул и надел тарелку себе на голову.
Директор посмотрел на придурка, переждал глупый смех и добавил, что, возможно, с утра придет машина из колхоза, тогда все поедут в гости к шефам. Так что никуда не разбегаться.
Вот теперь поднялся шум. В колхоз ездить любили.
Забарабанили по столу, завыли, затрещали, заорали невообразимое. Ревели, мычали, визжали на разные голоса, некоторые свистели. Директор собирался сказать что-то еще, но лишь махнул рукой и ушел к себе.
Общее возбуждение достигло вершины, когда принесли большую и блестящую, наподобие бидона, жестяную банку с американским клеймом и каждому выдали по полной ложке белой размазни, именуемой сгущенным молоком.
В тарелку, в ложку, в бумагу, в спичечную коробку, в лопушок, в ладошку
— каждый подставлял что мог.
У Васьки была горбушка, приберегал для солдата. Провертел в мякише дырку, подставил, и ему налили диковинного молока. Васька не отходя языком лизнул — понравилось. Еще лизнул — еще вкусней показалось. Таяло во рту, нектаром расползалось по небу, по губам.
Голова пошла у Васьки кругом от такой сладкой жизни.
Стоял посреди коридора, лизал и наслаждался, зажмурившись. Представлялось ему, что, когда он подрастет, заработает деньгу, в первую очередь купит на рынке пайку хлеба и банку американского молока. Ложкой черпать будет и есть, подставляя снизу корочку, чтобы драгоценная сладость не капала мимо.
Неужто наступит такое золотое время для Васьки?
Кто-то, пробегая, саданул Ваську под локоть, хлеб с молоком отлетел на пол. Обмерев, бросился Васька к пайке. Но кусок упал удачно, ничто не пролилось, лишь осталось на полу бледное пятнышко. Васька лег на живот и пятнышко вылизал.
Прикрыв хлеб двумя руками, Васька пошел на улицу.
За сараем, привалясь к стене, спал солдат дядя Андрей, свесив набок голову.
Мальчик присел на корточки, подробно рассмотрел его лицо. Сейчас особенно стало видно, какое оно старое, изможденное, морщины, синяк под глазом и царапина на щеке.
Васька смотрел, и жалость разъедала его сердце, защипало в глазах.
Представилось: вдруг дядя Андрей умрет?
Уж очень вымученным, бледным он был, и тяжким, прерывистым было его дыхание.
Испугался Васька, ужас его объял. Помрет ведь, а может, уже помирает. Что будет он делать один?
Решил поскорей разбудить солдата. Известно ведь, когда человек не спит, он умереть не может. Потому что он станет думать, что умирать нельзя…
Осторожно положил хлеб на траву, стал теребить солдата.
— Дядя Андрей! А дядя Андрей! Проснись, не надо спать! Проснись, скорей!
Солдат лишь головой повел, досадуя. Попытался открыть глаза, белками поворочал и снова закрыл.
Не знал Васька, что привиделось солдату необыкновенное. Эшелон приснился свой, прямо как в натуре, и винтовка своя, которую он и не терял вовсе, а по забывчивости оставил в козлах, в вагоне. Чистил боевое оружие солдат, обглаживал ладонью вороненую сталь, поблескивающую маслом.
Увидел Васька, что солдат не может проснуться, еще больше перепугался. Затормошил его, чуть не плача, стал на ухо кричать.
Хотел солдат и Ваське счастливую весть объявить про винтовку. Что нашлась, родимая, что стояла — ждала в козлах. Да жаль от эшелона отрываться, от занятия своего приятного.
— Сейчас, Василий… Почищу…
Пробормотал и проснулся.
Увидел близко от себя испуганное лицо мальчика.
Спросил хрипло:
— Что? Что случилось?
Васька сел на землю перед солдатом, облегченно вымолвил:
— Фу, напугался!.. Думал, что ты помер!
— Я помер? — спросил солдат, озираясь, проводя рукой по лицу. Ах, как ему приснилась собственная винтовочка, будто наяву видел ее. Кончики пальцев до сих пор ощущают гладкий тяжелый металл. Подремать бы чуть, может, вернулось бы благостное это состояние…
Но Васька все тут, протягивает кусок хлеба с белой размазней.
Вяло принял солдат хлеб, спросил:
— Что, лярд?
— Попробуй!
Васька уставился в рот солдату. Радостно смотрел, как дядя Андрей откусывает хлеб с молоком. Но солдат перестал жевать, поморщился.
— Это что же такое? Не лярд?
Лицо у мальчика побледнело от обиды.
— Подумаешь, лярд! — выкрикнул вздорно. — Он и не масло никакое, его американцы из угля делают…
— Ну да, ну да, — согласился виновато солдат. — А это что?
— Молоко особое, сгущенным называется… Как пирожное все равно!
— А ты хоть ел пирожное?
— Не помню, — сказал Васька. — Вообще-то Боня рассказывал, какое оно… Вроде как снег сахарный… Возьмешь, а оно тает.
— Так это мороженое!
— А мы ходили картошку перебирать. Тоже мороженая, сладкая ужасно. Я ее штук сто съел.
За разговором Васька умял возвращенную пайку, облизал пальцы, а руки вытер об волосы. И зло пропало.
Вспомнил об утренней новости, предложил:
— Едем с нами в колхоз? Там весело, накормят от пуза.
— Нет, — сказал солдат. — Ты поезжай. А я к старухе схожу.
— А потом?
— Видно будет. Васька попросил:
— Меня подожди. Я к обеду вернусь. Съезжу только и вернусь. Ладно?
— Езжай давай!
Детдомовцы караулили машину у дороги.
Углядели издалека, бросились как ошалелые навстречу, облепили со всех сторон. Карабкались, сыпались с грохотом в деревянный кузов.
Зеленый «студебеккер» с откидными решетчатыми лавочками по бортам был ребятам хорошо знаком. Ездили на прополку, на окучивание, на сбор колосков. Каждый детдомовец мечтал стать шофером, чтобы гонять по пыльным проселкам такой зеленый «студебеккер».
Виктор Викторович дождался, пока все угомонятся, сел в кабину, и машина полетела.
— Даешь колхоз! — закричал Грач, размахивая над головой шапкой. Кто-то дразнился:
— Небось люди замки покупают, говорят, Грач едет, держись, деревня, чтобы не растащили!
— А ты, Обжирай, молчи! Кто в прошлый раз стырил в конюшне кнут?
Повсюду шли свои разговоры.
— …Боцман и говорит: «Я, говорит, тут все мели знаю! Вот — первая!» — …Старуха просит: сходи, сынок, принеси из погреба капустки. А я руку в бочку и за пазуху. А капуста течет по штанам, по ноге…
— …Он пистолет как наставит: «Ноги на стол, я — Котовский!» — …И не «студебеккер», а «студебаккер», там в кабине написано…
— …Ильинский тогда и говорит: «В нашем городе не может быть талантов!» — …Председатель так объявил. Мол, кончите семь классов, беру в колхоз. Мешок муки, трудодни там, картошка…
— …В прошлый раз в амбар на экскурсию привезли, пока рассказывали, Сморчок дырку пальцем провертел и муки нажрался, вся рожа белая!
— …А Швейк кричит: «Гитлер капут!» И в пропасть его…
Боня втиснулся боком между остальными, поближе к Ваське. Придерживаясь рукой за шаткий борт, спросил:
— Этот солдат… Он какой родственник? Дальний? Близкий?
— Родственники — это когда близко. А что? Васька не сразу сообразил, куда гнет Бонифаций.
Решил про себя: не открываться. Вообще наводить тень на плетень.
— Да так, — сказал Боня. — Вроде непонятно. Солдат, а ночует, говорят, в сарае у нас… Он что, с фронта приехал?
— В том-то и дело, что приехал, а тут несчастье, — по секрету передал Васька.
— Какое несчастье?
— Какое… Любил он, понимаешь, одну девушку. Она ему все письма на фронт в стихах писала. Ну а он пошел в разведку и целый штаб фашистов захватил. Гранату наставил, как закричит: «Сдавайся!» Они все и сдались. Ему орден за это. А он просит… Товарищ командир, мол, дайте несколько дней, мне надо к девушке съездить. Ну, ему дают. Приезжает он и что же видит…
— Что? — спросил Боня.
— А вот что! Живет она с лейтенантом, на полном, значит, обеспечении. А солдату и говорит: «Я тебя не люблю больше. Уезжай туда, откуда приехал. Мне и без тебя хорошо».
— Вот сука! — сказал Боня.
— Конечно, сука, — повторил за ним Васька. — И солдат ей так сказал: ты, говорит, тыловая сука… Тебе, говорит, не человек нужен, а звездочки на погонах! Это про тебя песню поют: «Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь» и так далее. Так вот, получай за все, и достает он гранату.
— У него есть граната? — спросил Боня.
— Есть… Хотел он в них кинуть, а потом раздумал. Выходит из дома и говорит мне: «Пусть живут. А я на фронт уеду. Мне эта граната для врагов пригодится. Давай, говорит, Василий, с тобой не жениться никогда. Все они, говорит, бабы, одинаковы. Целоваться с ними противно». А я в ответ: женщин ругать нельзя, на них весь тыл держится… А он сказал: «Ты, Васька, прав, конечно. Но любви на свете нет».
— А я-то смотрю, невеселый он, — произнес Боня. — Значит, так и ушел с гранатой?
— Так и ушел, — подтвердил Васька. — В сарае стал жить.
— Может, помочь надо? — Машина качнулась, Боня стукнулся губами о Васькино ухо. — Ты скажи…
— Ладно.
Боня повернулся к остальным ребятам, привставая на ветру:
— Песню поем?
Все завопили, каждый предлагал свое.
Боня, взмахивая рукой, запел громко:
Эх, граната, моя граната, Ведь мы с тобой не про-па-дем!
Грянул хор, машина дрогнула:
Мы с тобой, моя граната, В бой за Родину пойдем!
В бой за Родину пойдем!
С песней, как десантники на боевом задании, въехали они в деревню, где на избах полоскались под ветром красные флаги.
— 25 —
Детдомовцы сыпались из машины наземь, как картошка из ведра. Падали, раскатывались в разные стороны. Свободу почувствовали, возможность проявить свои неограниченные силы.
Лезли в огороды и сараи, в конюшню, маслозавод, сельпо, скотный двор. Разбежались, как тараканы при свете, каждый нашел свою щель и был таков. Около сельсовета, где встала машина, жалкой кучкой торчали девочки, выбрав среди грязи посуше островок.
К Виктору Викторовичу подошел председатель колхоза, рыжий, бойкий дядька в овчинном полушубке и ушанке, на ногах сапоги, широко поздоровался. Был он, видать, под хмельком, говорил громко, махая руками.
— В клуб артиста пригласили… Пусть огольцы концерт посмотрят. Потом мы их по избам распихаем харчеваться. А где ж они?
Виктор Викторович развел руками:
— Разбежались. Теперь не соберешь.
— Как так не соберешь! — вздорно сказал председатель. — Сейчас молока велю привезти, вмиг будут тут.
Называя Виктора Викторовича на «ты», председатель взял его под руку, потащил в гости.
Вскоре подъехала телега с бидоном.
Рябая широкоскулая молочница стала разливать молоко по банкам, откуда-то налетели ребята, вывалянные в сене, жующие горох или жмых. Захлебываясь, обливая одежду, тянули банки, просили: «Дайте мне! Дайте мне!»
— Да всем же хватит, — произнесла молочница. — Небось фляга-то вон какая.
— Авось да небось, — передразнил Васька и подставил чью-то шапку. — Ты лей давай! Мы неограниченные!
Кто-то пил из ладоней, не дожидаясь посуды, боясь, что его обделят. Кто-то по Васькиному примеру тянул шапку, а еще придумали галошу, сняв с ноги.
— Ох, мамочки! — восклицала молочница. — Да что вы такие заморенные?
— Мы не голодные, — поправил Боня снисходительно. Он возвышался над остальными, молоко с его подбородка капало на Васькины волосы. — Пьем, мамаша, про запас.
Женщина всплеснула руками:
— Да какой же может быть запас? Вы не резиновые, поди?
Боня спросил строго:
— Грач, сколько ты можешь выпить?
Тот не торопился отрываться от миски, из которой он с другими ребятами тянул молоко с разных концов. Допил, поднял голову вверх, отвечал белым ртом:
— Пока неизвестно. Как назад попрет, так, значит, хватит.
Постепенно желающие отпадали. Детдомовцы, налившись жидкостью, словно разбухнув, садились на землю там, где стояли. Пытались пить и сидя, но уже не лезло, и они зло сплевывали белую слюну, глядя снизу на тех, в кого вливалось больше.
Про Боню с завистью говорили:
— Он вон какой длинный! В него сколько ни лей, все зайдет!
Некоторые, подогадливее, бежали рысцой за сельсовет опростаться. Возвращались бодрые и активные.
Но и тут исчерпалось. Грач уже икал, отрыгивая, как малое дитя. Толька Кулак сидел обхватив живот и ловя воздух ртом: подперло у него под сердце. Какая-то девочка плакала: она не смогла выпить больше стакана.
Васька распластался, как рыба на песке. В глазах побелело.
Услышал, как молочница спросила с оглядкой:
— Кому еще надо?
Бидон, как назло, все не кончался. Кто мог допустить такое, чтобы его увезли?
С паузами Васька пробормотал снизу, почти из-под телеги:
— Надо… Еще… Ты не увози… Мы его постепенно… На большее воздуха не хватило — пошло молоко. Причем изо рта и из носа одновременно. Тетка, вздохнув, произнесла в утешенье:
— Дадут, дадут вам еще. Гуляйте!
Бидон увезли, а детдомовцы остались.
Впрочем, затишье продолжалось недолго. Умялось, утряслось, проскочило: вода дырочку найдет!
Сперва медленно, потом живей, как котята, стали кататься по земле, бороться. Играли в расшибаловку, в салочки, в ножички, в чехарду.
Вернулся «студебеккер», привез артиста.
Ребята увидели, ринулись в клуб занимать места. По пути чуть не сшибли собственного директора, он ходил с наволочкой по домам, закупал продукты для семьи.
В дверях клуба стоял рыжий председатель, по одному пропускал детдомовцев, придерживая остальных.
Покрикивал лихо:
— Давай, огольцы! Сыпь в партер! Сейчас концерт изобразим! Смех и юмор! Чтобы росли веселыми, огольцы-молодцы!
Детдомовцы и прежде знали рыжего председателя. С ним связывались колхозные подарки, картошка и овощи или неожиданные праздники, такой, как сегодня.
Ребята с удовольствием смотрели ему в лицо, дружески улыбались, кивали как старому знакомому. Никто не представлял только, что такое партер.
Самые просвещенные утверждали, что вино так называется, другие говорили, что это фамилия артиста.
Деревенских задарма не пускали, требовали червонец денег, если не было червонца, брали яйцами, маслом или салом.
Кто-то приволок соленый огурец, но с огурцом прогнали.
Клуб размещался в большой избе с деревянными лавками.
Детдомовцы заняли переднюю лавку, а некоторые сели прямо на сцене. Потом уже набилось народу столько, что стояли в дверях и в окнах. Стало душно, воняло сивухой.
Вышел на сцену председатель, — здесь он показался ребятам, смотрящим снизу вверх, еще больше, — стал говорить о празднике и о задачах на посевную как первостепенной помощи фронту.
— У нас в гостях подшефный детский дом номер тридцать три, — энергично произнес он, — воспитанники помогали нам активно бороться с сорняками, собирали на поле колоски… Спасибо!
Все захлопали, а некоторые детдомовцы захлопали сами себе.
Васька сидел сбоку сцены, ему было видно, как за короткой кулисой, в закутке, готовился к выступлению приезжий артист. Он накрасил себе карандашом щеки, губы, глаза, и Ваське стало заранее так смешно, что он прыснул в воротник.
Артист между тем из бутылочки взял в рот жидкости, шумно пополоскал и выплюнул прямо на сцену. Золотые зубы его вмиг побелели. Васька перестал хихикать и озадачился. Вот так штуковина! Красить щеки куда ни шло, но красить зубы… Нет, не надо было артисту скрывать их от публики. Любой пацан мечтает иметь столько блестящих зубов. Если уж необходимо красить, полоскал бы зубы на зрителях… Какой бы был успех!
Председатель кончил свою маленькую речь и предоставил слово артисту.
Тот выскочил на сцену, энергичный и приветливый. Кланялся, изгибаясь и кокетничая глазами, ему аплодировали. А Ваське стало заранее смешно.
Артист изображал на сцене пьяницу, который где-то потерял бумажник, но ищет его под фонарем. Его спрашивают: «Отчего ты здесь ищешь, ты же потерял в другом месте?» Пьяница отвечает; «А здесь светло!"Васька закатился от смеха. Так долго заливисто он смеялся, что в зале стали смеяться на самого Ваську.
Артист тоже приметил Ваську, указывая на него пальцем, произнес; — У меня дома такой же шкет растет! Приходит с улицы, а у него дырки на штанах!
Все засмеялись, а Васька прикрыл заплатки ладонями.
— …Ну, починили мы ему штаны, на другой день снова дырявый. Мать и говорит: «Сошью-ка я ему штаны из чертовой кожи! Он в жизнь не сносит». Сшила, глядим, вечером снова дырки… Я спрашиваю: «Ты что, нарочно их рвешь?» — «Да нет, папа, — говорит. — Мы просто с Мишкой новую игру придумали». — «Какую игру?» — «Да я сажусь верхом на точило, а Мишка крутит!"Артист мелко, профессиональным голосом заблеял и посмотрел на Ваську, как он станет реагировать. Но Васька почему-то не захотел смеяться. И никто из детдомовских не засмеялся.
Накрашенные брови у артиста поползли вверх, он недоуменно пробежал глазами по лицам ребят, поднатужился, заулыбался, как будто ему весело. Но Васька вдруг понял, что ему совсем не весело да и не интересно все это говорить и делать.
Васька не захотел слушать артиста, а решил уйти домой.
«Пускай, — подумал с неожиданной мстительностью. — Пускай залатано, зато у меня есть солдат дядя Андрей».
Васька отвернулся от сцены и стал смотреть в зал, на людей, которые смеялись и грызли семечки. Некоторые переговаривались между собой. Самые веселые, хватившие с утра самогона, пытались запеть. Их шумно одергивали.
Артист в конце изобразил зрителя в кино, который заснул во время сеанса, и все кончилось.
Прямо у выхода рыжий председатель распределял ребят по домам колхозников, тыкал пальцем в грудь и говорил: «К Кузьминым… К вдове Люшкиной… А этого к Прохоровым…"Васька шмыгнул в сторону, хоть знал, что будут сейчас сытно угощать детдомовских в избах. Картошки с мясом дадут, вина домашнего, семечек насыпят полные карманы. Поедут с песнями обратно, а директор повезет две наволочки крупы и творога и еще чего-нибудь.
Ваську ждет дядя Андрей, свой человек, а ему сегодня вовсе не до праздника.
Вышел Васька по наезженной колее, на окраину деревни, рысцой пустился в направлении Люберец. Только молоко забулькало внутри.
— 26 —
Как в прошлый раз, Андрей боковыми улицами миновал город, с оглядкой пересек шоссе около белокаменной поликлиники. Знакомой девочки, галчонка с тонкими ногами, во дворе не увидел, только след ее — белые квадратики, начертанные на асфальте.
Андрей стукнул раз и два в деревянную крашеную дверь.
— Входите, открыто, — раздался низкий женский голос.
Прихожая квартиры была завалена мебелью и тряпьем. Керосинки, корыто, велосипед… Пожилая женщина, волосы желтовато-седые на макушке косичками, встала перед Андреем с щеткой на длинной палке, вопросительно ждала.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вы бабушка Шурика?
— Допустим, — произнесла женщина, глядя ему в лицо.
— Можно его видеть?
— Шурика нет дома. А вы кто будете? Знакомый?
— Да, мы встречались… однажды, но у меня к нему дело.
— Вот как! Ну, входите в комнату, раз дело.
Женщина отложила щетку и первой пошла по коридору. В комнате было так же сумрачно, северная сторона. Лишь за окном освещенная солнцем стена противоположного дома да зеленая ветка тополя у стекла.
Не сводя глаз с этой качающейся ветки в острых частых листиках, даже на вид липких, с молодой желтизной, Андрей сел на стул.
— Докладывайте, — предложила женщина, садясь напротив. Спокойно и доброжелательно выжидала, рассматривая его.
— Я был вчера, но не застал вас… А тут девочка около дома…
— Мариночка?
— Ее зовут Мариной?
— Ну да, прозрачная, как свечечка… Тяжелое дело.
— Почему тяжелое? — спросил Андрей.
— В больнице она.
— Как? Я вчера с ней разговаривал…
— Да, да, — сказала женщина. — Ее вчера и увезли. Хроническая дистрофия, еще там… Считают, что она не выживет. Так что у вас за дело?
Андрей молчал.
Раздумывал о девочке, о старухе и неведомо еще о чем. Поразительно все менялось в этом военном мире.
Стабильным было одно: страдание взрослых и особенно детей, которые вроде и не чувствовали, что они страдают.
Сейчас и решил Андрей, что невозможно рассказывать женщине свою ужасную историю.
Он повторил то, что уже сказал. Ему необходимо встретиться с Шуриком лично. Дело не столь серьезное, но срочное. Поэтому побеспокоил их в праздник.
— Пришла с работы и занимаюсь уборкой… Вот какой у нас праздник, — усмехнулась женщина. — Простите, я чая не предложила.
Она вдруг спросила:
— Шурик… натворил что-нибудь?
Андрей растерялся от столь прямого вопроса.
— Почему… так решили?
Женщина грустно посмотрела ему в глаза. Разумно объяснила:
— Как почему… Вот вы военный, а какое может быть у вас с ним личное дело? Он с бойцами до сих пор не водился. Да и в приятели по разным причинам не годится. Странно ведь.
— Мало ли странностей в войну, — едва ль не принужденно Андрей улыбнулся, хотя терпение его лопалось. Настырная попалась старуха. — Не водился, а теперь стал водиться, разве плохо?
— Не знаю! Не могу вам однозначно ответить на такой вопрос! — произнесла хозяйка вставая.
Она разволновалась. Прошла по комнате, поправила кружевную накидку на кровати, ладонью разгладила складки.
— Я, молодой человек, старая большевичка, как говорят, еще с подпольным стажем. С товарищем Воровским работала, всякого пережила. Так вот у меня интуиция. Шурик в последнее время ведет себя странно. Незнакомые ребята, подростки, теперь вы… Где-то пропадает, чем-то занимается. Все помимо меня. Теперь положа руку на сердце скажите, права я или не права, что беспокоюсь и хочу разобраться, что происходит в моем доме?
— Правы, — кивнул Андрей, подтверждаясь в своей мысли ничего не открывать. Разволнуется, сляжет с сердцем. Кому от этого польза? — Правы, но ваше беспокойство ко мне никакого отношения не имеет.
Он напрягался, чтобы говорить спокойнее. Глаз у бабки вострый, что и говорить. Истинная подпольщица. Он опять повторил, что вопрос этот личный, объяснить его трудно.
— Ну да, ну да, — кивала женщина, поджав губы и что-то соображая про себя. Она рассматривала свои руки, сложенные на переднике. Задала странный вопрос; — Вы на фронт… его не повезете?
— Как?
— На фронт, на войну то есть, — членораздельно подчеркнула женщина. — Не собираетесь с собой увезти?
— Простите. Как увезти? Зачем увезти? Андрей озадаченно уставился на хозяйку, пытаясь сообразить, шутит ли она, или говорит серьезно. Но если серьезно, то вовсе уж непонятно. Может, это ее «пунктик» на старости лет?
Та мгновенно оценила реакцию и все поняла. Опустилась устало на табурет, начала рассказывать издалека про своего сына, человека научного, который работал до войны по флотации руд, то есть по их обогащению. Строил заводы, ездил по стране, но своей семьи так и не сложил. А тут, в году тридцать седьмом, привезли испанских детей. Мальчика десяти лет они усыновили. Звали мальчика Арманд, но они именовали Шуриком. Мальчик способный, кончает девятый класс…
— Простите, — перебил Андрей. — А сын жив?
— Жив, жив, — сказала женщина. — На Урале, бронь у него. Он взял бы Шурика, да условия не те. Вот мы с ним тут и воюем, что называется. Я-то в военизированной охране на заводе Ухтомского служу, мне уследить за парнем невозможно. А он горячий, понимаете, эмоциональный, может наделать глупостей каких… Поэтому и спросила, вы уж извиняйте глупую старуху…
— Что вы! — сказал Андрей. — Мне об одной приятельнице узнать надо.
— Шурик с ней знаком?
— Да, да… Немного.
— Он ведь уехал в Косино. Вы знаете, где Косино? Женщина стала объяснять, что недалеко от озера, оно зовется Белое, есть торфоразработки, бараки торфушек, три длинных таких дома. В одном из них живет приятель Шурика, испанец Арана. Года на два старше их сына, да там, если спросить, все знают.
— Спасибо вам, — Андрей заторопился, встал. — Возможно, съезжу.
Он знал, что поедет немедленно, сейчас. Но произнес именно так: «Возможно, съезжу», не хотел больше волновать старуху. Своим появлением он уже внес немалую смуту в ее беспокойную жизнь.
Уходя, Андрей посмотрел на окно: зеленая ветка качалась на ветру.
Женщина провожала его в коридор и все рассказывала какие-то подробности о Шурике, говорила о том, как испанцы часто встречаются, как поют прекрасно свои песни; «Колумбиану» не слыхали? А теперь приятель Шурика Арана решил жениться на русской девушке, а ухаживали они, между прочим, вдвоем…
— Не ссорились? — спросил настороженно Андрей, В полумраке прихожей он что-то зацепил, и за шумом хозяйка вряд ли смогла разобрать странность вопроса.
— Как не ссорились, — произнесла обыденно. — Друзья ведь, они и должны ссориться. Оба вспыхучие, фы-рр! Как сера! Но драться, нет, не дрались, не слыхала такого… Наоборот, Шурик тут подарок все искал, удочки раздобыл какие-то. Мне не показал, увязал, повез. По-своему назвал их как-то. Арма, что ли, я точно не запомнила. Говорю ему, передай поздравления своему Аране и невесту поцелуй. А удочки твои ни к чему им, лучше бы мешок картошки свез, проку-то больше… А он молчком да молчком. С тем и укатил.
— Торопился? — спросил Андрей.
— Уж как торопился… Бегом да бегом. Будто гнали его.
— И он гнал, и его гнали, и меня… тоже… время гонит, — поправился на ходу Андрей.
Попрощался, вышел на улицу.
На весь поселок играла маршевая музыка, гуляли люди, громко смеялись. Флаги на довоенных длинных древках были как лоскутки совсем: экономили материю.
Андрей стоял озираясь, наткнулся взглядом на белые квадратики, оставленные девочкой. Стало больно. Ах, Мариночка, Мариночка, свечечка моя на ветру! Снаряд тяжелый не тронул, блокада не взяла, бомба на Ладоге миновала…
«Я болею, — говорила она. — У меня от голода болезнь». А потом она пригласила: «Приходите завтра. Завтра ведь праздник и у военных тоже? А я вам куклу покажу, Катьку…"Надо бы зайти, но сердце не выдержит, разорвется, когда он увидит куклу Катьку, которая тоже перенесла блокаду, даже не пискнула ни разу, и убитые глаза родителей.
Махнул рукой с досады, пошел прямо по улице, по ее середине. Ах, Мариночка, дай добраться до фронта, свернем мы фашистам шею, сотрем с лица земли как проказу окаянную.
Андрей вспомнил, как показывали в кино горящие дома Испании, большой пароход, а на нем дети. Медленно, осторожно выходят они на берег, а навстречу бегут русские женщины. Хватают, принимают на руки, целуют… А в зале плакали. Боже мой, чужая беда, а своя уже стояла на пороге. Вот и оказалось, что нет чужой беды, а есть одна общая и с ней нужно сообща бороться.