Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Солдат и мальчик

ModernLib.Net / Классическая проза / Приставкин Анатолий Игнатьевич / Солдат и мальчик - Чтение (стр. 13)
Автор: Приставкин Анатолий Игнатьевич
Жанр: Классическая проза

 

 


— Черт… Какая она! Дышать нельзя… Сдавило. Не могу.

Васька посмотрел на Шурика, предложил:

— Я попробую?

— Сиди! — крикнул на него солдат.

Он постоял, глядя во все стороны, прицелился, нырнул.

Не было долго, всем показалось, что прошли минуты. Даже Ксана, не теряющая равновесия духа, подала голос:

— Что это он… Не задохнулся там? Андрей вынырнул одновременно с ее словами. Ухватился за борт.

Отрывочно и хрипло произнес:

— Тут она… Нащупал тряпку, но сил… не хватило. Отдохну.

Но отдыхал совсем недолго. Боялся, что отнесет в сторону лодку.

Васька подскочил, тоже стал раздеваться. Скинул быстро все и без паузы шлепнулся животом в воду. Не из-за того шлепнулся, что плохо плавал, просто с лодки неудобно нырять. Так он объяснит Ксане.

Почувствовал Васька резкий обжигающий холод. Такой сильный, что стало больно в груди и онемели губы. Нащупал дно, не очень далекое, провел по нему руками. А уже не было сил не дышать.

Оттолкнулся, чувствуя спазмы в горле, выскочил из воды, чуть не захлебнулся. Здесь, на поверхности, показалось ему гораздо теплей.

Дядя Андрей висел около борта. Васька прицепился рядом. Сердце колотилось, как у воробья. Часто-часто дышал он.

— Тебе кто разрешил? — хрипло спросил солдат. Васька не отвечал, не мог.

— Давай в лодку! В лодку!

Васька крепко держался за борт, молчал.

— Отвезу на берег… Ты понял?

— Дядя Андрей, я последний разок, да?

Не дожидаясь разрешения, Васька нырнул. И теперь было холодно, особенно в глубине. Грудь сдавило будто льдом. Васька перебирает дно руками, ухватывает какую-то ракушку или камень. Оттолкнувшись, долго, долго идет вверх. А может, и не вверх вовсе, кто знает… Задохнулся, открыл рот, а тут ночной воздух… Ух!

Лодка качается на воде совсем рядом.

— Все! Кончен сезон! — говорит громко солдат.

Подталкивает мальчика в лодку, залезает сам, накреняя ее сильно.

Васька дрожит всем телом и никак не попадет в рукав. Нижняя челюсть стучит, и коленки трясутся. Васька держит их руками.

Солдат, не одеваясь, гребет к берегу. Когда становятся отчетливо видны камыши, он прыгает, тянет лодку руками. Тянет до тех пор, пока дно лодки не ложится с шуршанием на песок.

— Бегом! — кричит он Ваське. — Бегом! За мной, давай! Быстрей!

Они скачут по песку и пропадают в темноте. Добегают до болота, и солдат валится в густую жижу.

— Падай! Падай!

Васька бухается в грязь и чувствует, как ласковое тепло обнимает, окутывает его, пропекая до самой до требухи. Только спина заледенела, и Васька закидывается навзничь, потом опять на грудь. И солдат дядя Андрей перекатывается, бормочет утробно: «Ox! Ox! Ox!"Возвращаются они шагом, грязные, но довольные.

Солдат говорит:

— Теперь, Василий, домой. Понял?

— Вы останетесь, а я, значит, домой? Да? — занудил, захныкал Васька.

Не мог представить, что начнут его прогонять.

— Ты как думаешь, Ксану ждут дома?

— Пусть она думает, я чего…

— Ты — мужчина! Или не мужчина?

— Половинка, — огрызнулся Васька и сел одеваться. Долго волынил, ожидая, что солдат что-то скажет. Буркнул негромко; — До станции… И вернусь. Дядя Андрей вспылил:

— Ты что? А как она в электричке поедет?

— Спасибо, — произнесла Ксана. — Но я сама дойду. Честное слово.

— Тебя не спрашивают, — сказал солдат. — Василий человек самостоятельный, он сделает как надо. Доведет до дома и вообще… Так я говорю?

Васька подавленно кивнул.

Медленно поплелся вдоль берега, Ксана пошла следом.

Андрей начал одеваться, но вспомнил, закричал вслед:

— Я утром… Утром приду!

— А что случилось с родителями-то? — спросил неожиданно Шурика. — Они что, оба, отец и мать, воевали?

— У нас все за революцию воевали, — громко и резко сказал Шурик. — Мне рассказали, что их фалангисты взяли в плен и…

— Понятно, — произнес Андрей.

— Десять лет мне было. Я прибежал в батальон, он на краю города отстреливался. Я говорю, что я тоже буду с ними, потому что хочу мстить. А они накормили меня, потом говорят… Говорят, как же ты будешь мстить, у тебя и оружия нет. Так не годится. Ты расти уж скорей, нам хорошие солдаты нужны. Но я же вырос…

Андрей взглянул на поникшего Шурика, недобро усмехнулся.

— Арма, значит. Искать буду, пока не найду эту ар-му. А вообще, как ни называй, все без нее плохо…

— 30 —

В детдом Васька вернулся в первом часу.

Влез неслышно в окошко, разделся, скорей под одеяло. Долго не мог согреться. Мелкая дрожь ходила по всему телу. Трясся, как заяц под кустом. Потом придышался, уснул.

Привиделся Ваське сон.

Будто гулял он по лесу и заблудился. Кружил, кружил, да все около болота, от которого пар с дымом валит. Понял Васька, что гиблое место, оставаться тут нельзя. Сгорит он от подземного пожара. А кругом обугленные деревья да завалы, нет никуда путей.

Вдруг тропочка нашлась в синей траве. Пустился Васька бегом. По острой осоке, по колючему шиповнику, по гнилым змеиным мхам. Падает, спотыкается, руками за кусты хватает.

А тропинка все шире, все светлей делается. Видит Васька — впереди на поляне избенка черная стоит. Тропа прямо к крыльцу поворачивает.

Поднялся Васька по косым шатучим ступенькам, в дверь стукнул. А перед ним старуха стоит в черной одежде, в платке, на самые глаза спущенном. Рукой зазывает Ваську, показывает, чтоб заходил.

Через неосвещенные сенцы шагнул Васька в избу и насмерть перепугался. Стоят посередь просторной светелки три дубовых стола. А на каждом столе гроб большой возвышается.

Отпрянул Васька назад, а дверь будто кто подпер с обратной стороны. Все в нем остановилось от леденящего ужаса. Сердце замерло, не колотится, и дыхания нет. Увидел, как начали сползать с гробов крышки. Погребным холодом ударило в ноги, приморозило к месту.

Открылись гробы, стало видно, что в первом гробу пшеничное зерно насыпано до краев. А во втором гробу кровь алая, густая, полнехонько стоит. А в третьем гробу цветы ярко-огненные, невиданной красоты.

— Что это? — спрашивает Васька шепотом, обмирая от страха.

Тут и старуха рядом, с платком, опущенным на глаза. Указывает загнутым пальцем на первый гроб, поясняет, что такой была наша жизнь перед войной. Всего-то полно и обильно, как хлебушко до краев.

А второй-то гроб — война всечеловеческая, что сейчас идет. Столько кровушки от нее пролилось и еще прольется, что никто сосчитать не сможет. Всю землю пропитает ею, все реки-моря зальет.

— А здесь? — говорит Васька, указывая на третий гроб.

— Такая будет жизнь после войны. На живой крови, на наших бедах вырастут невиданные цветы. Как цветы, прекрасной станет жизнь. И ты, Васька, будешь в ней самый главный человек.

— А скоро? — спросил он. — Скоро такая жизнь придет?

В это время кто-то больно сел на ноги Ваське. Поджался он, а просыпаться не хочет. Ему бы ещенемного у старухи про будущую жизнь выяснить.

Но тут сильней придавило Ваську, мочи нет. Повернулся он, выглянул наружу.

В серых утренних сумерках увидел: сидит лыбится на Васькином теле Колька Сыч. Ждет, когда запищит Васька.

Приподнялся он на постели, ничего понять со сна не может.

— Что? Что? — спрашивает испуганно.

Откуда-то Купец объявился, с другой стороны притиснулся к Ваське. Тыкает в него пальцем:

— Он! Он самый! Я его где хошь узнаю.

— Та-эк, — растягивается рот у Сыча, самогонкой пышет. — Легавым заделался, кроха…

Он оттопыривает Васькино ухо, кричит в него:

— Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха, что такое хорошо и что такое плохо? Так вот, плохо доносить, плохо сексотить, ябедничать…

— Продавать! — влезает Купец.

— Продавать — очень плохо. За это на-ка-зы-ва-ют! Ваську начинает знобить. Окно в спальню, как лезли, оставили распахнутым. Оттуда веет белым холодом. Снег выпал за окном.

— Кто указал Витьку? Кто Купца заложил? Кто испанца выдал? Кто? Кто? — наговаривает Сыч в ухо, дергая при каждом слове.

— Он! Он продал всех, — гундосит с другой стороны Купец.

Пальцами-клещами захватывает под ребром у Васьки кожицу и медленно выкручивает ее до синей крови.

Знает Васька, как больно, когда выкручивают кожу до синей крови. Но уже и этого не чувствует, потому что все у него отнялось, одна душа болит. За то, что солдата не дождался, что захватили в неурочный лихой час, когда нет у него силы противостоять врагам.

Плывет перед глазами комната, кружится все, сливаясь и мельтеша. Плохо сейчас Ваське. Ох, плохо.

— Стой! — говорит Сыч, останавливая экзекуцию. Видать, что-то новое придумал. — Стой! Чего тут в спальне с ним мараться? Скажи?

— Валяй на снег! — подхватывает Купец. — Мы из него такую снежную бабу сваляем! А? Идея пришлась Сычу по вкусу.

— Это красиво, — задумчиво произносит он, деловито предлагает Ваське: — Идем, что ли? Поиграемся, крошка, детство вспомним… Ах, счастливая пора, когда мы не умели продавать своих, а лепили снегурочек из снега. Туда, туда, в окошечко, — показывает он.

— Полезай! — грозит Купец, руку заламывает. — А то понесем!

Оглянулся затравленно Васька. Шевелятся под одеялами ребята, давно не спят. Слушают. Каждый про себя затаился. Как Васька затаивался раньше.

Ни один не встанет, не скажет в защиту словечка, половину, четверть его. А скажет, получит то же самое. Ведь придумали потеху — сделать снеговика из живого человека… И сделают. Как некогда одного выгнали на холод…

Только не из меня. Я молчал. Я не слышал. Мне дела нет, что они там вытворяют. Меня не коснулось, мне и хорошо.

Наверное, так думает каждый.

Обложенный, как волчонок в загоне звероловами, поджался Васька, выставленный голым напоказ. Один — за себя и за солдата дядю Андрея. Как тот сказал Ваське:

«Урки боятся смелых…"Нет, нет, никакой Васька не смелый. Поднялся с топчана, чтобы идти к окну. Трясется в лихорадке. От испуга или от болезни, кто его поймет.

А Сыч ему пинок под зад, поворачивайся живей. А Купец с другой стороны ногой норовит.

Вдохнул Васька побольше воздуха. Закрыл и открыл глаза. Представил ясно, как божий день, что стоит рядом с ним солдат дядя Андрей со своей винтовкой в руках и говорит серьезные слова:

«Если ты настоящий человек, Василий, а твое дело правое, умей же за себя и за свое право постоять перед врагом. Бей его, не бойся!»

Сунул Васька кулаком прямо в подбородок Сычу, тот и сел от неожиданности. Невелик был удар, а посадил противника. А Васька вторым кулаком в нос ему, даже кулак отбил. От собственного удара самого Ваську отнесло в сторону, как былинку.

Сидит Сыч, не может встать, задохнулся от боли и ненависти.

И Купец вытаращился… Атамана, их главного урку, которого милиция с прилегающим к ней населением побаивается, худосочный Сморчок кулаками мутузит.

Такое придумать и представить невозможно!

Взревел Колька Сыч, приходя в себя и подымаясь.

— У-ббб-ю! На месте! Верно, что убил бы он Ваську.

Но невесть откуда взялся Боня, непостижимым образом стал перед Сычом, загородил дорогу. Длинный, худой, как будто нескладный, а не обойдешь его с ходу.

— Пусти, — говорит Сыч. — А то за компанию… Раскрашу.

Боня смотрит спокойно.

— Чего шумишь? Чего разоряешься, спать мешаешь?

А кто уж тут спит. Все приоткрылись, смотрят, чья возьмет. Уже не о Сморчке речь, дело престижем пахнет. Даст послабку Сыч, и пойдет сыпаться его молчаливая рабская империя. Кто станет тогда бояться, за корку служить?

— Та-эк, — произносит Колька Сыч и медленно лезет рукой в карман. — Остренького на закуску захотелось? А, Бонифаций?

— Если достанешь ножик, — предупреждает Боня, голос у него твердый, — измолотим всей спальней. По частям себя не соберешь.

Боня стоит перед Сычом и нисколько его не боится. Смотрит сверху вниз, презрительно губы кривит. А детдомовцы вокруг сбились, кто с чем. С подушками, с поленьями… Грач горшок от цветов прихватил.

И Купец, что рядышком стоял, уже из-за окна выглядывает, следит, чем дело кончится.

— Убирайся отсюда и никогда не приходи! Не пустим! — говорит Боня прямо в лицо.

Оглянулся Сыч, глазки забегали. Нутром почувствовал опасность. У каждого против него накопилось столько, хоть отбавляй. Навалятся кучей, живого места не оставят. Ни один лазарет не склеит тогда Кольку Сыча. А он еще себе нужен…

Он себя любит, бережет от любых потрясений военных, а паче тыловых. Чужими руками привык брать, страх наводить на своих ближних, пугая их друг другом.

Не углядел, прошляпил придурков и шакалов. Первое упущеньице. Сморчка в зародыше придавить надо было. Второе. Боню не пристращал как следует — третье. Он бы молчал, ходил бы паинькой. А нет, погнал бы от детдома к детдому, по всему пригороду, научил свободу любить.

А сейчас время отступить, укротиться, уйти неслышно. Позорно, но за позор он заплатит. Единолично и единовременно, как говорят.

— Ну, ладно, ладно, — отступает Сыч, крутя головой, чтоб ненароком не стукнули. — Не прощаюсь!

Прыгает на подоконник, на улицу. Попадает прямо на голову Купцу. Тот завопил от неожиданности больше, чем от боли.

Сыч ему со зла шурнул кулаком:

— Не стой на пути, трус паршивый! Детдомовцы высунулись в окошко, захохотали. Грачев крикнул ему:

— Правильно, Сыч, бей своих, чтоб чужие боялись!

— Ах, это ты, Грач! — оскалился Сыч. — Я и не знал, что ты умеешь пищать!

— Ну и что, что пищим, — отвечал Грачев. — Зато по-своему, а не по-твоему.

— Пой, птичка, пой, пока не попала кошке в лапы! — только и нашел слов Сыч. Видно было, как он бесился. А тут еще Кузьменыши подали голос. Прямо хором закричали:

— Ты, Сыч, нам не угрожай. Мы тебя нисколько не боимся.

А Толик добавил:

— Васька — человек, а ты зверь, Сыч! Зверь!

— Змея без жала, — сказал Боня и засмеялся. И все засмеялись.

Когда врага бьют, это еще не поражение. Его могут и при битье уважать. Но когда над ним смеются… Вот где крах.

Понял это Сыч, отпихнул скулящего Купца, показал в окно кулак.

— Смейтесь! Не пришлось бы только плакать кровавыми слезами!

— Первый и умоешься! — кричат.

— А ты, Боня, жидовская харя, смотри! Наизнанку вывернем!

— Сам смотри, — кричит Боня, усмехаясь. — Второй раз не выпустим. Руки-ноги перетасуем, а в милиции скажем, что так и было.

— Ха-ха-ха! — заревела спальня.

На втором этаже окна распахнулись. Девочки выглядывают, тоже смеются, показывают на Сыча пальцем.

А тут Грач горшок бросил, как бомба разорвался он у ног Сыча. Отпрянул тот, да поскользнулся на снегу.

Заорал детдом, засвистел, заулюлюкал.

Побежал Сыч, прихрамывая, за сосны, проклиная Купца и шепча угрозы.

— Увидим! Увидим!

А что можно увидеть после того, что все видели? Лето перекантуется Сыч по пригороду, а осенью рванет на Кавказ в поисках сытой и легкой жизни.

— 31 —

На рассвете пошел снег. Он падал отвесно, возникая из серой мглы, и таял, ложась на черную воду.

Все скрылось от глаз за его густой завесой. А потом он поредел, открылись доселе невидимые берега, проявленные как на негативе. Белые деревья, белые дома и белые лодки около белого причала. Все это вокруг темной воды.

Снег Андрею не показался холодным. Странное было ощущение, но после жгуче-ледяной воды хлопья, падавшие на голое тело, казались почти теплыми, липли, приятно щекотали кожу.

Андрей задрал вверх голову, стал ловить снег ртом. Но тяжелые крупные хлопья сразу же забили глаза, и нос, и рот. Он провел по лицу ладонью, как умылся.

Посмотрел на своего спутника; — Как там по-испански дом?

— Каса, — отвечал Шурик.

— Тоже ничего. Но дом лучше. Поехали-ка домой!

— Значит, все? — спросил Шурик, вовсе не обрадовавшись.

Ночные поиски не прошли для него бесследно. Похудел, осунулся, стали заметней глаза. Он будто и сам стал другим. От вчерашнего запуганного и отчаявшегося мальчика не осталось и следа. Появились сдержанность, решимость, даже злость.

Он заставил себя вторично прыгнуть в воду, а потом нырять столько, сколько нырял и сам Андрей. Видно было, что давались эти ныряния не легко.

— Все, — подтвердил Андрей.

Они погребли к берегу и, только выйдя на него, почувствовали перемену вокруг и свою собственную усталость.

Уезжали летом, а вернулись зимой. Уезжали с надеждой, пусть самой крошечной. Вернулись безнадежные.

Солдат накрепко привязал к причалу лодку, посмотрел на озеро. Мысленно попрощался с ним, как и с его глубокой тайной, которую оставлял на дне.

Достал из лодки тряпочку, в нее была обернута винтовка. Единственное, что они нашли. Так он и пошел с этой тряпочкой в руках, нес ее до самого барака.

А тут посмотрел и выбросил. К чему она теперь?

Ввалились в комнату такие неподвижно усталые, застывшие, что не хватало сил присесть.

А их будто ждали. Заохали, забегали женщины, и среди них кнопка, принесли и заставили выпить по стакану самогонки. Потом нагрели таз воды, раздели и вымыли.

Кнопка, то ли усталая от долгой свадьбы, то ли от первого утреннего света, не показалась теперь Андрею молоденькой девчонкой, а женщиной с синячками и морщинками на утомленном лице.

О вчерашнем разговоре она и не вспомнила. Притащила Андрею мужскую рубашку и кальсоны, повела его тихим коридором в свою комнату. На кровати, на диване, на полу спали гости.

Проворно бросила на пол тряпки, велела ложиться, а сверху навалила всего, что было под рукой, и чем-то тяжелым накрыла ноги.

Андрей, едва согрелся, утонул в беспамятном и бездонном сне.

Очнулся, как после обморока, сразу. В комнате ходили и разговаривали люди. Было все то же утро. По расчетам Андрея прошло часа три, не больше. Но чувствовал себя он бодро.

Нашел в головах одежду, сложенную и сухую, и сапоги. Стал одеваться торопливо, но никто не обращал на него внимания. Бегала с посудой кнопка и на ходу улыбнулась ему, видать, так и не ложилась. И другие женщины суетились, занимались сборами жениха.

Теперь Андрей увидел его. Простой парень, русоволосый крепыш, ровня самому Андрею. Ни на шаг не отходил он от своей беременной, это было заметно, жены. А она почти девочка, худенькая, остроносая, с испуганными серыми глазами.

Велели присесть за стол. Посошок на дорожку. Разлили самогонку, стали чокаться и пить. Бабы завели, затянули:

Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья, А завтра рано, чуть светочек, Заплачет вся моя родня, Заплачут куры, порося-та…

— Пора! Пора! — завопил кто-то в дверях.

Новобранец поднялся, беспокойно оглядываясь.

Бабы заорали, заревели в голос. Обнимали парня, как и его жену, будто и она уезжала.

Андрей смотрел и думал, что провожали испанца русские бабы по-русски, с русскими песнями и русским плачем. Да и воевать он будет за Россию, как некогда воевали русские за Испанию.

Помогли ему надеть вещевой мешок, поправили лямочки. Торопливо совали недопитую бутылку в карман. Суетились, колготились, и все от общего состояния беды.

А потом улеглось, затихло. Все сели присмиренные, только двери поскрипывали, кто-то входил и выходил. Новобранец с мешком приспособился боком на стуле, обводя провожающих тревожно-сосредоточенным взглядом.

С шумом двинулись на улицу. А тут снова начались суматоха, визг и плач. Девочка-жена вдруг охнула и закричала обморочно:

— Не уходи! Как же я! Как же ребенок будет! Не надо! Не пущу-у! — И захлебнулась враз. Ее подхватили, отпаивали, утешали.

Теперь новобранец подошел к каждому и с каждым попрощался. Тут стояли не просто гости, а жители из других бараков. И с ними он попрощался, каждому пожал руку.

Дошла очередь до Андрея.

Вряд ли знал испанец, кто таков этот солдат и по какому здесь случаю. Шурик был в толпе, но ничего и никому он не сказал.

Подал испанец Андрею крепкую руку, произнес то, что произносил каждому:

— Прощай, браток! И дальше уже:

— Прощай, браток! Прощай, браток! Прощай!

Андрей подумал вдруг, что прощался он с парнем, как моряки перед смертельной атакой. В один бой им идти, но дорога, но судьба через войну у каждого своя собственная.

Заиграла яростно и пронзительно гармошка: «Прощайте, прощайте, пишите почаще, но только не знаю куда…» Кучкой, уже без жены, с одними провожающими, двинулся испанец в поселок Косино на призывной пункт.

Андрей собрался на станцию.

Шурику сказал:

— Ну, до свидания, что ли…

— Куда? — спросил Шурик.

— Туда же.

— Может, все-таки мне с тобой пойти?

— Хватит, — произнес по-доброму солдат. — Береги и не огорчай бабку. Как там по-вашенскому победа?

— Виктория, — сказал Шурик.

— Вот так-то!

Тропкой, а потом дорогой вышел солдат к железнодорожным путям и направился вдоль полотна к станции. Шагал, оставляя рыжие от липкой глины следы.

Навстречу шел поезд, и солдат отступил к краю, отвернув лицо. Только когда миновали первые вагоны, он увидел и вдруг сообразил, что это его эшелон, углядел и узнал вагон свой, даже показалось, что расслышал пронзительный голос Гандзюка.

От снежной метели, поднятой движением, заслезились глаза. Но он смотрел и смотрел на мелькающие вблизи колеса, на теплушки, на двери, на окна…

Отгрохотало, с вихрем и ветерком, и унеслось в неведомое. А он остался, как брошенный, на путях.

Нагнулся к белому рельсу, приложил ладони, он еще был теплый, еще пульсировал, как живой. Но все тише и тише был стучок.

— Чего сидишь? — спросила железнодорожница, в шинели, толсто укутанная баба.

— Ушел, — сказал Андрей. — Кто ушел-то?

— Поезд ушел.

— Так другой будет. Только ты его не тут ждешь. Встал солдат, пошел за женщиной следом. Вдвоем, казалось ему, легче идти. С Шуриком было бы легче, и с Васькой своим тоже… С Васькой было бы совсем легко.

— Вот морока-то какая насыпалась, — произнесла женщина, оглядываясь на солдата. — Говорят, что примета нехорошая.

— Примета? — спросил солдат.

— Ну да… Снег на зеленые листья… Ударит по молодняку.

По шпалам вдоль рельсов, которые увели его эшелон, направлялся Андрей прямо на станцию Люберцы. Он знал, что там должна быть военная комендатура. Шагал он теперь открыто, не хоронясь: незачем было хорониться, даже наоборот, вдруг захотелось, чтобы выскочил невесть откуда в серых сумерках знакомый патруль с дотошным лейтенантом-бухгалтером во главе и с рыжим разбитным солдатиком, славным, в общем, парнем. Теперь бы Андрей смог по совести поговорить, открыться бы им, что пережил-передумал и к чему теперь пришел. А путь свой прямой линией, вот как эти рельсы, проложил он к фронту и никаких препятствий для этого не видел. К фронту, где будет он иметь свое солдатское оружие, свою ненависть к оголтелому врагу и свое бесстрашие, ибо он пережил страх.

Но как бывает в таких случаях, никто не попадался на пути Андрея в этот ранний час, ни патруль, ни даже военные. Беспрепятственно дошел он до громоздкого бетонного моста через железную дорогу, потом до станционного моста и, легко перешагивая через блестящие, добела отшлифованные рельсы, поднялся на каменную платформу. Здесь уже толпился народ, едущий на работу в Москву.

Пересекая платформу по одной, зримой только ему, Андрею, черте, ведущей к цели, он не глядел по сторонам. Случайно кинул взгляд в сторону, где несколько дней назад стоял его эшелон. Там сейчас остановился санитарный поезд — зеленые пассажирские вагоны с красными крестами на бортах. Около вагонов, где обычно стоят медсестры да несколько выздоравливающих бойцов, сейчас суетились люди, выводили, выносили кого-то, а здесь, где был Андрей, все стояли, подойдя к самому краю, и настороженно смотрели. Андрей тоже заинтересовался, подошел, посмотрел.

Он увидел, как из узких вагонных дверей с вертикальными неудобными ступенями какие-то женщины в белых халатах, военные в бушлатах и сапогах и просто люди в темных ватниках выносили детей и ставили, сажали, а то и клали тут же у рельсов на землю.

— Блокадные… Ленинградские… Из Вологды привезли .. — было произнесено в толпе, рядом с Андреем.

Никто никак не среагировал на эти слова. Все знали, что такое блокада и что такое Ленинград. Но было в детях что-то такое, что люди, и не слышавшие последних слов, останавливались и замирали, не в силах оторвать глаз. А за ними подходили все новые и так стояли, выстроившись на краю платформы и забыв про свой поезд.

Люди видели на войне все. Их ничем ни удивить, ни поразить было нельзя. Но вот они смотрели, а кто бы посмотрел на них: столько боли, скорби, мучительной жалости, потрясения, страдания, но и горькой радости было в их глазах. Ибо, хоть это были дети войны, жалкие обгарки на черном пепелище, но это были живые ;дети, спасенные и вынесенные из гибельного пламени, а это означало возрождение и надежду на будущее, без чего не могло быть дальше жизни и у этих, также разных на платформе людей.

У них. И у Андрея.

Дети были тоже разные. Но что-то их всех объединяло. Не только необычный цвет лица, сливавшийся с выпавшим снегом, не только глаза, в которых застыл, будто заморозился, навсегдашний ужас блокады, не только странные неразомкнутые рты.

Было в них еще одно, общее — и в облике, и в тех же лицах, и в губах, и в глазах, и еще в чем-то, что рассмотреть можно было лишь не поодиночке, а только когда они все вместе, и что выражалось в том, как вели они себя по отношению друг к другу и к взрослым, как стояли, как брались за руки, выстраивались в колонну, — и можно выразить так: дети войны. Страшное сочетание двух противоестественных, невозможных рядом слов. Дети здесь своим присутствием выражали самую низкую, самую адскую, разрушительную сущность войны: она била в зародыше, в зачатке по всем другим детям, которые не были рождены, по всем поколениям, которых еще не было.

Но вот эти, которые стояли теперь колонной, взявшись по двое, готовые отправиться в неведомый путь, ведь выжили же! Выжили! Дай-то бог! Они были посланцы оттуда, из будущего, несущие людям, стоящим на другой стороне платформы, на этой, еще военной, стороне жизни, надежду на будущее, несмотря ни на что. Им, а значит, Андрею.

Странной колеблющейся тонкой струйкой вслед за худенькой темной женщиной, тоже похожей на подростка, потекли блокадные вдоль рельсов все дальше и дальше в сторону города. И в каждом крошечном человечке, закутанном в тряпье, была, несмотря на робкость первых шагов, слабое покачиванье, — отчего живая струйка то растягивалась, то сжималась, и пульсировала, и рвалась, чтобы снова слиться, — неразрывная связь с ближними, друг с другом, с кем они сейчас шли, сцепив синие пальцы так, что никто бы не смог их разомкнуть, но и с людьми на платформе, и с этой беззвучной станцией, и с этой новой обетованной землей, которая их взрастит.

Семя, брошенное в жесткую почву, взойдешь ли, станешь ли шумящим колосом?

Стоя перед усталым лейтенантом с короткой щеточкой своих бухгалтерских усов, с испытующим, недоверчивым, колким взглядом в казенной комнате — комендатуре, Андрей не много мог объяснить. Словам тут не верят. Но сам пришел, с тяжким нечеловеческим чувством вины и покаяния.

Говорил, щурясь от желтого света не потухающей днем и ночью двухсотсвечовки на шнуре без абажура, а сам видел только эту нестираемую картину: качаемый ветром ручеек крошечных человеческих жизней, текущий вдоль рельсов в будущее. В будущее, которое Андрей будет защищать всегда. Даже когда, вот как они, не сможет стоять. Сидя, будет, лежа, как угодно. Потому что если выжили они, то Андрей выживет благодаря им, взяв от них пример мужества и отдав во имя их даже жизнь. Во имя их, во имя Васьки.

Нарушая строгую томящую паузу, пока старательный лейтенант, облизывая кончиком языка свои усы, составлял рапорт и писал бумаги, макая часто в высохшие чернила ручку, — а тут еще громкий сержант, кричащий по телефону, да двое патрульных, балагурящих в уголке, да какой-то штатский, клянчащий талон на билет, тоже отстал от своих, — Андрей, как псих, как контуженный какой, из тех, что поют в электричке, прорвался вдруг.

Порывисто и хрипло запросил, сам не узнал своего голоса:

— Одно у меня, товарищ лейтенант! Все знаю! Штрафнуха! Но прошу! Прошу вас, под охраной… Или так… Мальчонка у меня, братишка меньшой, малой! Васька! В детдомовских тут! Минуточку бы! Крошечку только! Глазком, словцом одним! — И на выдохе, совсем уж отчаянно: — Он же умрет, если не увидит! Он ведь ждет меня! Ну как бы… Ну как ждал бы вас ваш сын!

Лейтенант оторвался от бумаги, но не посмотрел на Андрея, а посмотрел почему-то в окошко, отсюда, из желтого света, в синий наружный утренний свет. Не знал Андрей, что потому так трудно и медленно писалось лейтенанту, что и перед ним неотвязно стояло то же самое. Как встречал санитарный поезд из Вологды — его ждали двое суток по радиограмме, — как шел от вагона к вагону, принимая на руки неощутимо, невесомо воздушных детишек, будто не их, а раненых птиц, и не мог при этом смотреть им в глаза, в которых, казалось, только и оставалось что-то весомое и живое. А когда, протягивая руки, все-таки натыкался на встречный взгляд, прямой и немигающий, какого-то белого, зимнего цвета, то опускал глаза и чувствовал, как запирало в груди дыхание и все тело коченело.

Да еще рассказ — невнятный, на ходу, в спешке — этой маленькой черненькой женщины о том, как собирала по домам и по улицам одичавших детей, которые и фамилий-то своих не помнили, она давала им свою фамилию, как тонули на грузовичке, когда бомбили их на Ладоге, перебираясь по неверному льду, а бойцы вытащили, спасли; как от Жихаревки до Вологды из-за жестоких поносов устелили они дорогу детскими могилами, а потом, в больницах, чуть не дыханием выхаживали остальных, уцелевших…

Теперь посмотрел лейтенант на Андрея, медленно, особенно как-то посмотрел. И, потерев кулаком глаза, отмаргиваясь, оттого что жгла усталое зрение яркая лампа, спросил кургузо:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14