Вся эта разномастная толпа, которой еще только предстояло стать армейским подразделением, заставила Акинфиева мысленно вернуться к работе. Он подумал, что вот в таком же строю шагали когда-то призывники майского набора девяносто первого, и среди них — Кных, Черепанов, Конокрадов, Авдышев… Но в одном строю они никогда не шагали и шагать не могли, потому что служили в разных регионах. Видеться им пришлось разве что на сборном пункте, куда приезжают «купцы» из воинских частей и набирают команды солдат…
«Черт! — остановился Акинфиев. — Ну конечно! Призывались разными военкоматами, направлялись в разные воинские части, стало быть, единственное место, где они могли встречаться, — сборный пункт! Просто, как все гениальное!..»
Он хотел позвонить Зуброву из автомата, однако рассудил, что освобождения от работы ему никто не давал. Но даже если бы оно у него и было — ложись, значит, и помирай (нужно спрятать за работой недуг или спрятаться от него самому). Еще неизвестно, на чем держится человеческий организм и почему бесконечно циркулирует в нем кровь, почему стучит и стучит сердце — может, как раз на этой самой работе все и построено, и она, как батарейка, крутит и крутит колесико, пока не сядет совсем.
Старик спустился в метро и поехал в прокуратуру, преодолевая «неяркие симптомы» повышенной утомляемости и равнодушия к тому, что раньше увлекало.
В коридорах прокуратуры было оживленно. Со стариком все раскланивались, запоздало поздравляли с прошедшим праздником, и даже Шелехов любезно справился о здоровье.
— «Покой — наилучшее лекарство», — не без задней мысли процитировал Акинфиев древнего лирика и вошел к себе.
Через пять минут он сидел в окружении коллег в кабинете Зуброва и выслушивал последние новости. Блестели глаза Микроскопа, довольно почесывал бороденку Жора Глотов, расхаживал из угла в угол прокурор Демидов, пыхтя сигареткой. Опер Рыбаков, казалось, был сдержаннее остальных, но Акинфиев знал, что этот парень подобен механической игрушке, заведенной на ключик, которую крепко держат в руке: стоит разжать пальцы, и пружина начнет раскручиваться. Скоро всеобщее возбуждение передалось и старику.
— Нужно прошерстить сборный пункт, где содержались призывники до отправки в воинские части, — сказал Акинфиев, выслушав молодого руководителя группы.
— Уже сделано, Александр Григорьевич, — кивнул Зубров. — Занимаемся.
Появился милицейский следователь Киреев, сияющий, как надраенный самовар.
— Есть! — сообщил он с порога.
— Ну? — хором выдохнули собравшиеся.
— Пять с половиной килограммов весом! В половине двенадцатого дня. — Киреев пробежал по лицам маленькими круглыми глазками и обнажил длинные, желтые, как у курящей лошади, зубы.
— Что… пять с половиной килограммов? — спросил Демидов.
— Да сын у меня! Сын! — воскликнул Киреев, и глаза его вдруг затуманились.
Десять секунд понадобилось всем, чтобы переключиться от смерти к новой жизни. От рукопожатий, похлопываний по плечу, поздравлений и пожеланий Киреева даже зашатало. Как-то не поворачивался язык спросить счастливого отца о результатах визита в транспортное УВД.
Мало-помалу все успокоились, придя к общему заключению, что дело это нужно обмыть непременно, ибо рождение — самое великое событие в жизни, а остальное — всего лишь приложение к нему. Но в то же время все поняли: за бутылкой никто не побежит до тех пор, пока не будет подведена черта поиску. Никто не сказал вслух, но все разом ощутили, увидели внутренним взором пример того, как шествуют рука об руку жизнь и смерть.
О рождении сына новоявленный родитель узнал после того, как побывал у «транспортников» и получил там ответ на запрос прокуратуры. Эту бумагу он и протянул Акинфиеву.
— Примерно в пять утра произошло столкновение, — прокомментировал Киреев. — Там детально все описано — в копии протокола осмотра места происшествия. Тащило его, значит, километра три вниз. Транспортники на вызов приехали через полтора часа. Вся эта… масса успела основательно замерзнуть. Теперь они мучаются, патологоанатом ничего не может утверждать — посадили в машину труп или он все-таки погиб в результате столкновения. Труп, если «это» можно так назвать, был без обуви. На руке остался след от наручника, пристегнутого к рулевой колонке. В агонии, верно, вырвал руку. Хотя, опять же, достоверно ничего утверждать нельзя. Машина принадлежала Куприянову Геннадию Трофимовичу, проживающему в Беляеве. Стояла во дворе. Сам Куприянов спал у себя в квартире в нетрезвом состоянии, об угоне узнал от работников милиции.
— Все? — пробежав глазами справку, спросил Зубров.
— Нет, Сергей Николаевич, не все.
Киреев достал черно-белую ксерокопию мятой, в темных разводах фотокарточки американской актрисы Шарон Тейт и положил на стол.
— Спрашивали у вдовы Битюкова, — произнес он в наступившей тишине, когда все сгрудились над столом. — Она не знает, ни кто здесь изображен, ни откуда взялась у мужа эта фотография. Вдова проживает в Луневе на Усадебной, шесть. Следователи железнодорожной милиции у нее были. Возможно, это не имеет значения, но она показала, что первого января приблизительно в пятнадцать часов ей по межгороду звонил неизвестный, интересовался Борисом и обстоятельствами его гибели. Себя назвать не пожелал. Вот теперь, пожалуй, все.
— Та-ак! — протянул Демидов. — И что вы об этом думаете? Акинфиев долго, пристально изучал изуродованное лицо на ксерокопии, будто пытался сравнить его с тем прекрасным и загадочным, что смотрело на него когда-то со стен его замка.
— Через годик-другой будет ясно, — не смог удержаться от подковырки Рыбаков.
Старик одарил его таким взглядом, что бывалый опер отвел глаза и поежился.
— Что я об этом думаю, это неважно, — ответил Александр Григорьевич. — Важно то, что я делаю. А делаю я вот что… Сергей Николаевич! Готовьте постановление о соединении дел. Битюкова забираем у транспортников себе. Думаю, они нам спасибо скажут. Следователь Киреев займется Куприяновым Геннадием Трифоновичем. В нетрезвом состоянии, говорите? Вот и попытайтесь узнать, кто его напоил. А также отволоките его на анализ крови. Нет ли там случайно какого-нибудь снадобья, как у Пелешите.
30
Вот и все.
Аккуратно подстриженный, гладко выбритый, в костюме-тройке и галстуке под распахнутой курткой, Симоненко стоял в «трубе» (так называли этот переход) и курил, напряженно поглядывая на прохожих.
От него пахло ладаном.
Так торжественно, с видом восставшего из гроба покойника, он мог бы стоять на вернисаже, ловя на себе жадные взгляды почитателей и просто любопытных. Его последнее детище помещалось в центре, в окружении этюдов и миниатюр, нераспроданных и невостребованных доселе. Впрочем, на «Зов смерти» никто не обращал внимания: жаркие споры возле стихийных вернисажей канули в Лету вместе с романтической эпохой перестройки и гласности. Но Андрея это нисколько не задевало. Сейчас его интересовал только один человек: тот, чьей жертвой должен был стать он сам. Художник знал, что убийца где-то здесь, рядом, что каяться поздно и смерти не миновать.
«Но неужели, неужели он не подойдет, не спросит, откуда этот сюжет, неужели не дрогнет его рука?» — думал Симоненко, прикуривая одну сигарету от другой.
Лица, лица, лица… Сотни, тысячи лиц прошли мимо него за два дня. Раньше он не вглядывался в них, не запоминал. Раньше он не задумывался о тех, кому предназначено его искусство, не искал различий и параллелей в Посторонних чертах. Сейчас же он мысленно сделал всех людей своей семьей и даже тех, кто не проявлял к нему никакого интереса, считал братьями и сестрами. Изо всех живущих лишь один человек был ему бесконечно чужим: его убийца. Андрей боялся и ненавидел его, как боялся и ненавидел себя, не понимал и не хотел мириться с собою прежним — тем, чей затылок на картине рассекала паутина трещин.
Почему-то он считал, что если убийца объявится в поле его зрения, то он непременно узнает его. Как ноги сами приводят к тому месту, где побывал однажды и давно.
Среди любопытствующих попадались и молодые парни. Они смотрели то презрительно, исподлобья, то с жалостью и даже с пониманием, но все это были не те взгляды и не те люди, потому что судья и палач в одном лице обязан выделяться в толпе.
«Неужели он не узнает Ее? — в который уже раз возвращался Симоненко к своим раздумьям. — Неужели пройдет мимо, не обратит внимания?.. Не поймет наконец, что именно я хочу сказать ему „Зовом…“, в чем покаяться? Тогда он не человек».
Иногда Андрей начинал метаться и в сотый раз спрашивать себя, не из трусости ли он все это затеял? Не сочтет ли убийца его поступок желанием умилостивить, вымолить если не прощение, то пощаду?.. И тут же ответил себе: «А если и так, то что?» Да, это было признанием в злодеянии, попыткой разжалобить, взыванием к остаткам человечности, к милосердию. Хотя какое может быть милосердие у современного графа Монте-Кристо… Так или иначе Андрей Симоненко был молод, талантлив и неглуп, и, как все ему подобные, знал цену жизни.
Другой цены за свою жизнь он предложить не мог. В сложной гамме его чувств, в лихорадочном сонме размышлений было все, что посещает человека в предсмертный час: отчаяние и страх, жажда жизни и благие воспоминания, жалость о несодеянном, горе неразделенной любви. Не было лишь сострадания к той, которую убил. За ее смерть он ненавидел шестерых, с кем тогда, пять с половиной лет тому назад, был одним целым; сейчас же отделял себя, сочувствовал самому себе, оплакивал себя, но так или иначе думал о себе, своих родных, Ленке Цигельбар, но только не о мученице, чей облик представлял по фотографии, а имени не знал.
* * *
Убийца трижды проходил по заляпанному талым снегом переходу, и всякий раз взгляд его соскальзывал с исхудавшего лица жертвы, устремляясь поверх голов — туда, где на несвежей серой стене была его Катя. Окаменевшее сердце шевельнулось, вспенило давно остывшую кровь; мысли спутались, и планы — давно выношенные, выверенные до полушага — теперь смешались. Он ждал, что хлипкий на вид и трусливый, как и все эти подонки, студент попытается скрыться; ожидал, что мерзавец придет С повинной в милицию, что, наконец, смешается с толпой и не осмелится ходить по Москве в одиночку, потихоньку спиваясь и растворяясь в грязи окружающего мира. Но того, что он запрется на несколько дней в мастерской и с монашеской отрешенностью станет готовиться к встрече со смертью, Убийца предвидеть не мог.
Мститель вычислил их всех давно. Так давно, что они успели превратиться в его сознании из людей в объекты, в движущиеся по жизни мишени. Так давно, что даже злость приходилось вычерпывать из бесчувственных глубин очерствевшей души. И давно он мог покончить с ними — поодиночке или со всеми разом. Дело было даже не в том, чтобы выиграть время и не попасться по горячим следам. Нет, он не собирался становиться тупым мясником! Убивать их, как скотину? Не выйдет у них так легко отделаться!
Нужно было дать им возможность почувствовать вкус к жизни. Они должны были знать, что теряют, как мучительно трудно и больно уходить оттуда, где тебя любят, где ты нужен, где жизнь — это не просто физиология.
Нужно было дать Авдышеву почувствовать сладость предстоящего отцовства, любовь верной жены, уют семейного очага.
Нужно было, чтобы Конокрадов понял, как упоителен коммунистический жупел под названием «власть чистогана», как слушается руля «Порше», как бьется его ребенок в теле невесты.
Нужно было дать возможность Черепанову погреться в первых лучах славы, пожить сладкой жизнью «гэпсовой» богемы.
Нужно было дать Битюкову почувствовать теплую живую тяжесть маленького сына в руках, дать насладиться фистюлечной, но все же властишкой.
Чтобы они все знали, чего лишили их с Катей, чтобы поняли, как не хотелось умирать ей, будущей матери, горячо любимои дочери и жене, полной планов и счастья, как и положено человеку в девятнадцать лет.
Тогда убийство обретало смысл и становилось местью. Тогда он становился Убийцей во имя справедливости, неподсудным самому себе, а не палачом по вдохновению и не очередным Чикатило.
На что уповал художник? На прощение? Но в таком случае можно было отпустить и остальных. И они бы продолжали жить в свое удовольствие, лишь изредка вспоминая: да, было дело… грехи молодости!
Убийца прошел мимо картины в третий раз. Да, на полотне была она, его Катя. Та, которую он любил, без которой его жизнь превратилась в ад. Но она была воссоздана рукой ее убийцы! Даже если бы ее писал другой художник, все равно, как купить и держать ее в своем доме? Тогда каждый день и час вспоминались бы тот кошмар и те подонки, пятеро из которых уже кормили могильных червей.
Мститель знал зачем, рискуя привлечь внимание, ходит мимо жертвы. Он это понял, когда ноги сами повели его по переходу в четвертый раз: нужно было уложить взбудораженные картиной эмоции в прокрустово ложе продуманного и подготовленного убийства. Нужно было успокоиться, чтобы не дрогнула рука. Нужно было действовать по обстановке. Ведь Убийца понимал: этот не станет биться в истерике и просить пощады, и глаза его не выплеснут ничего, кроме ненависти, потому что страх, подобно горю ставшего на путь мести, давно перегорел в нем.
* * *
В половине двенадцатого, когда до закрытия метро оставалось совсем немного, когда разбрелись по своим норам озабоченные горожане, толпа поредела, и стало ясно, что встреча со смертью откладывается, Андрей Симоненко уложил миниатюры в туристскую сумку, зачехлил картину «Зов смерти» и вышел на улицу.
Москва никогда не вдохновляла его. Ни на одном из его рисунков никто не видел ни широких оживленных улиц, ни массивных домов, ни даже характерных для российской столицы двориков и парковых аллей с толстыми голубями. Высотные дома делового центра давили на него, как Эйфелева башня, если верить Чехову, «давила на мозг Мопассана своей пошлостью». До недавнего времени Андрей Симоненко мечтал поскорее закончить институт, побывать по возможности в Питере и Париже, Киеве и Иерусалиме, громко заявить о себе и завоевать Москву. Завоевать, чтобы никогда уже сюда не возвращаться, а жить и творить в живописном, забытом Богом уголке, воссоздавая то, что заброшено и не котируется в художественном мире со времен передвижников: живые лица людей, тихие заводи с причудливыми сплетениями отраженных в черной глади кустов. И тогда каждый москвич или парижанин смог бы задуматься, как плохо, тесно, неуютно существовать в каменных джунглях и какой богатый, разнообразный, дарованный Богом мир он теряет. Родом Симоненко был из деревни, больших городов не любил и не понимал. И только сегодня в полночь, покинув свой скорбный пост у грязной стены перехода, устав до изнеможения и промерзнув до костей, он посмотрел на Москву иным, просветленным взором. Мягко, бесшумно, как в прекрасных стихах Пастернака, ложился на мостовые снег; храмовыми свечами высились тонкие, изящные небоскребы, подсвеченные отблесками уличных фонарей и увенчанные звездами на черном бархатном куполе зимнего, по-особому родного неба. Он повстречал стайку девчонок в отороченных мехом шапочках-боярках, улыбнулся их звонкому смеху. Девчонки нырнули в метро, распространяя аромат молодости и праздника; смешная, какая-то гимназическая муфточка, в которой грела руки одна из них, напомнила о «Неизвестной» Крамского. Симоненко подумал, что, может быть, смог бы полюбить Москву — вот такую, зимнюю, звездную, с расползающимися по магистралям зелеными огоньками такси, с нарядными аллеями на площадях, со скрипучим чистым снегом под ногами и растворенной в воздухе добротой…
И за эту теплую человеческую мысль, за доброту, с которой он вдруг посмотрел на мир, за раскаяние перед собой и Богом, Москва щедро вознаградила его, не позволив заглянуть в глаза собственной смерти.
Убийца выстрелил ему в затылок. Выстрелил один раз — точно, с близкого расстояния. Выстрелил и исчез прежде, чем в рыхлом сугробе успела утонугь стреляная гильза.
31
Подразделения милиции были обязаны немедленно сообщать по контактным телефонам бригады обо всех происшествиях, связанных с молодыми людьми 1972—1973 гг. рождения, которые призывались в мае 1991 года. В газетах появились развязные статейки о том, что в городе орудует маньяк-убийца и что якобы власти всеми правдами и неправдами пытаются это скрыть. Милицейское начальство не могло ничего ни подтвердить, ни опровергнуть и оттого страшно нервничало. Телефон Акинфиева разрывался, Зубров изощрялся в остроумии на предмет эвакуации москвичей, как в войну.
Шелехов бесился, с утра до вечера ходил как неприкаянный по коридорам, толкал все двери и все спрашивал: «Ну что?.. ну как?..», словно маньяк уже взял в заложники обитателей Кремля.
Так или иначе, силы были мобилизованы немалые, милиция работала рука об руку с ФСБ, ориентировочно — с большой степенью достоверности — опирались на версию Акинфиева, и главным подозреваемым по-прежнему оставался Кных.
По особому распоряжению Министерства обороны, военкоматы Москвы и области должны были в трехдневный срок представить справки обо всех, кто призывался в мае девяносто первого, установить места их проживания в настоящее время и отдельным списком представить всех, кто снят с учета в связи со смертью.
Вся работа велась под грифом «секретно». Оперсостав уголовного розыска был задействован в поисках следов Кныха, но тот притих, затаился, расследование нескольких вооруженных ограблений его непосредственного участия не выявило.
На стол Акинфиева одна за другой ложились справки и сводки.
«По запрошенному контингенту» — майского 1991 года призыва в армию — проходил студент Московского художественного института Сурикова Симоненко Андрей Николаевич, 1973 года рождения, убитый выстрелом в голову шестого января возле дома номер четырнадцать по улице Бочкова.
Акинфиев сидел, тупо уставившись в чернильницу в виде Спасской башни. В прошлом году он с боем вырвал сей раритет из лап прокурора Демидова, который вознамерился было выбросить обломок сталинизма на помойку. Старик ждал звонка Зуброва, отбывшего в Главный военный комиссариат.
— Что, Григорьевич, нос повесил? — вяло пошутил Демидов, войдя в кабинет. — Неприятности?
— Нет, что ты! — усмехнулся Акинфиев и помахал последней справкой МВД. — У меня одни «приятности».
— Еще один?! — выдохнул Демидов, пробежав глазами текст.
— И что ты думаешь?
— Я думу думаю, Афанасьич. Если Кных убирает свидетелей, то почему он стал заниматься этим через пять лет?..
Зазвонил телефон. Зубров сообщил, что все лица, в том числе Симоненко, были доставлены на сборный пункт, расположенный в Ясеневе на территории одной из воинских частей.
— Фу-у, — смахнул Акинфиев воображаемый пот со лба, — уже легче. Значит, так, Сережа. Ты теперь от этого дела не отвлекайся, узнавай даты отправки эшелонов, сколько времени находились эти пятеро вместе. Возможно, там что-то произошло. Доставай начальника сборного пункта, офицеров воинских подразделений, сопровождающих от военкоматов, старших команд, коменданта — в общем, всех, кто мог что-нибудь видеть, слышать и прочее. Как только что-то узнаешь — звони в Сербского. Я в два встречаюсь с Выготской, думаю, меньше часа там не пробуду. Действуй!..
* * *
Акинфиев почти не сомневался, что все убитые — дело рук Кныха, но терялся в догадках: почему именно они?.. Что их связывает, кроме недолгого пребывания на сборном пункте в Ясеневе пять лет назад?.. Что они могли знать о Кныхе такого, что ему понадобилось убирать их?.. Ответов на эти вопросы не было, как и на ряд других. Отчаявшись хотя бы приблизительно определить мотив убийцы, он созвонился с Выготской, опытным судебным психиатром и к тому же «дамой, приятной во всех отношениях».
Наделенный даром предчувствия, следователь почти наверняка знал, что дело близится к развязке, но дорога каждая минута, и задействовать нужно все силы, в том числе прикладную науку. Может быть, сейчас достаточно одного слова, одного незначительного поступка — и все завершится, как иногда достаточно бывает прикосновения руки к готовому вскипеть чайнику, чтобы он вскипел.
Они сидели в просторном кабинете жрицы судебной психиатрии и пили кофе. Выготская раскрыла огромную коробку с зефиром, сделанную в виде старинного фолианта, и, хотя лакомство выглядело более чем аппетитно, старик принять сие дамское угощение стеснялся, зато налегал на ароматный напиток.
— Между августом и октябрем, когда был убит Конокрадов, прошло два с половиной месяца, Анна Константиновна, — делился он своими соображениями. — А между вторым и третьим убийствами — я имею в виду Черепанова — месяц. Менее чем через месяц был убит Битюков, а художник Симоненко — и вовсе через неделю. Получается, что чем ближе мы подбираемся к разгадке, тем убийца активнее.
Выготская подсела к открытой фрамуге и курила длинную сигарету с ментолом.
— Интересное наблюдение, — согласно кивнула она. — Только ведь данные есть еще не обо всех? Кто знает, возможно, он убивал ежедневно.
— Даже по этим пятерым тенденция налицо.
— Сам по себе Кныхарев личность, несомненно, патологическая. Когда бы кто-то не направлял его действия — это мое убеждение, я, помнится, вам говорила о нем, — то он бы давно попался в сети. Он пьян от крови. Разнуздан, повинуется инстинктам, скорректированным наркотиком, скорее всего кокаином. Вы не задавались вопросом, почему он взялся за тех, кто был с ним призван в армию пять лет назад, именно сейчас?
— Безусловно. И не раз.
— Вот-вот. Так что версия о том, что он убирает свидетелей, верна процентов на десять. Во-первых, так или иначе, ему грозит расстрел, а в такой ситуации свидетелем больше — свидетелем меньше — не суть важно. И он об этом знает. И действует, между прочим, как человек, которому абсолютно нечего терять. Согласны?
— Так что же, не он?.. — удивленно посмотрел Акинфиев на ученую даму.
Она пожала плечами и вдруг, словно забыв о теме разговора, резко переменила ее.
— Александр Григорьевич, вам что, нехорошо?
— С чего вы взяли-то? — опешил следователь.
— Вы на себя не похожи. Лицо позеленело, похудели. Акинфиев помолчал, решая, удобно ли мужчине жаловаться на здоровье женщине, хотя, с другой стороны, она как-никак врач.
— Меня на обследование в онкоинститут кладут, — тихо сказал он. — А мне не хочется. Еще чуть-чуть, несколько дней нужно протянуть. Уйду на пенсию, а там уж… Ну, что для рака несколько дней?
Выготская молчала до тех пор, пока не выветрился аптечный запах ее ментоловой сигареты и морозный ветер из фрамуги не остудил кофе в чашках.
— Клиническое обследование — это еще не диагноз, — жестко произнесла она. — Так что вы себя не угнетайте. Куда приказано лечь?
— В «Герцена».
Хозяйка кабинета решительно подошла к письменному столу и пометила что-то у себя в блокноте.
— Через три дня я проверю, как вы слушаетесь врачей. Вечером позвоню директору домой и проконтролирую. А теперь съешьте зефирину, это вам можно.
— Спасибо, я не хочу, — смутился следователь.
— В таком случае разговор не получится. Я серьезно. Акинфиев вымученно улыбнулся, потянулся к коробке.
— Очень мало времени, Анна Константиновна, — не то пожаловался, не то напомнил он. — Мы отвлеклись.
Выготская засыпала в кофеварку еще кофе, думая о том, сколь чудовищна и нелепа эта жизнь, в которой больной человек, возможно, обреченный на скорую смерть, из последних сил ищет убийцу, чтобы не дать загубить еще одну душу. И ведь орден ему на грудь не повесят, и спасенные никогда не узнают об этом, и даже простого человеческого «спасибо» не скажет никто.
В тишину резко ворвался телефонный звонок.
— Да, слушаю… У меня, даю. — Она протянула трубку старику. — Вас. Зубров.
— Александр Григорьевич! — бодро заговорил молодой следователь. — Звоню из Ясенева. Узнал пока немного, но вывод напрашивается любопытный. Всего на этом сборном пункте находилось четыреста шестьдесят четыре человека. Все они были разбиты на команды — двадцать команд по двадцать—двадцать пять человек в каждой. Первыми отправлялись «седьмая» и «четырнадцатая» на Дальний Восток и в Забайкалье. В «седьмой» был Симоненко. Таким образом, все вместе — Авдышев, Конокрадов, Черепанов, Битюков, Симоненко и Кныхарев находились на сборном пункте ровно одни сутки. В ночь с семнадцатого на восемнадцатое мая в Степанакерт с «десятой» командой был отправлен Кныхарев. Это главное! То есть я так думаю…
— Сергей, давайте пока все, что удалось узнать, хорошо? — перебил его Акинфиев, торопливо записывая. — Голые факты. А думать будем потом.
— Понял. Восемнадцатого утром — Черепанов, команда «одиннадцать»… Записали?.. В ночь с восемнадцатого с командами «три» и «девять» — соответственно Конокрадов — в Архангельск, и Битюков — в Уральский военный округ… Авдышев уходил с «первой» по номеру и последней по дате отправке командой: девятнадцатого мая в десять утра с Казанского вокзала на станцию Барабинск…
— Как?..
— Ба-ра-бинск… Это в одиннадцати километрах от Куйбышева. Самары то есть… Пока у меня все.
Акинфиев дописал, еще не зная толком, как и для чего ему могут понадобиться номера команд, фамилии и эшелоны.
— Неплохо, Сережа! — похвалил он. — Теперь выкладывайте соображения.
— Соображения, Александр Григорьевич, такие: нас должен интересовать только один день, точнее, одни сутки — те, что они провели вместе.
— С этого сборного пункта можно уйти?
— Вообще-то часть охраняется. У призывников нет при себе документов. Но если захотеть, то можно…
— Через забор?
— Нет, зачем же? Иногда команды посылают по хозделам — убрать улицу, расчистить новостройку, что-то погрузить. В общем, здесь произвол, как и везде. Нужна прорабу бесплатная рабсила — приезжает на сборный пункт, ставит прапорщику бутылку. Если час отправки эшелона известен заранее, то могут на сутки и домой отпустить. Закон — что дышло, были бы деньги.
— Так! Берите Микроскопа, Рыбакова, Киреева — всех, пусть бросит резервы военная прокуратура, задействуйте райотделы и по списку призывников, находившихся в расположении части шестнадцатого-семнадцатого мая, опросите как можно больше людей: кто что знает, видел, помнит — не было ли какого-нибудь ЧП. Об офицерском и младшем комсоставе я уже не говорю. Начинайте прямо с коменданта!.. — Акинфиев положил трубку, спрятал в портфель блокнот и вернулся на свое место.
Выготская налила кофе.
— Мы остановились на предположении, что убийца — маньяк, — напомнил старик.
— То есть не Кныхарев, вы хотите сказать?
— Ну, почему же? Возможно, он. Только у меня зародились сомнения… Обратите внимание: ни одно из пяти убийств не повторяет другого, хотя все они напоминают почерк Кныха. Нет двух падений из окна, нет двух ножевых ран, не говоря о таких специфических способах, как взрыв газа или машина на рельсах. А Кныхарев примитивен, он мог бы их всех просто перестрелять. Здесь же присутствует некий момент изобретательности, налицо забота о том, чтобы не оставить следов. Поначалу преступник действительно не оставляет следов. Каждая жертва в момент убийства была в одиночестве — значит, выслеживал, выбирал момент. Накладка вышла только один раз, когда в квартире Черепанова неожиданно появилась Пелешите. Этого никто не мог предвидеть. И тут было не до инсценировки самоубийства. Хотя не исключено, что, когда он забрался к музыканту, планы у него были другими. Снотворное в вермуте должно было достаться Черепанову. Со спящим он мог делать все что угодно. Но вино выпила Пелешите. На сей раз убийца наследил, но и тут не растерялся: дал ей подержаться за нож, спрятал его в шкаф. Знал, как поведет себя испуганная женщина! Тоже своего рода психолог… И после этого перестал заботиться о следах — оставил наручник в случае с Битюковым, не поднял гильзу в случае с Симоненко… Правда, мог понадеяться, что в снегу ее не отыщут. Вот так все это выглядит, Анна Константиновна. Можете вы, располагая такими фактами, хотя бы приблизительно нарисовать его портрет?
Выготская задумалась, отпила кофе и снова закурила.
— Это хладнокровный человек, — заговорила она, глядя перед собой. — Действует очень выверенно, много знает о своих жертвах — об их образе жизни, окружении, распорядке, физических возможностях, психологии. Он не наносит ударов дважды, убивает наверняка, по возможности инсценирует несчастный случай или самоубийство.
— А фотографии?
— А вот это как раз типичный почерк маньяка: мстить за убитую красавицу тем, кто, по его представлениям, виновен в ее смерти. Возможно, беспорядок на сборном пункте ассоциировался у него с шабашем, с «черной мессой». Я как-то провожала в армию племянника, насмотрелась, что там творится: грязь, драки, пьянка, мат, наркотики, унижения… Неуправляемая толпа, прежняя жизнь уже в прошлом, будущее неясно и пугает. Чем не «сатанисты»?
— И как же, по-вашему, уживаются расчет, «железная рука» — и маньяк?
— Действия маньяка вовсе не исключают расчета. Вспомните, сколько искали Чикатило? Выпускник университета, отец двоих детей, член КПСС.
— С ним проще — он сексуальный маньяк, садист. Мотив ясен.
— Да, но ведь маньяк?.. Что у них общего, кроме дня призыва? Почему не допустить, что они даже не были знакомы друг с другом? Тогда — тем более маньяк. Очень хорошо подготовленный, без тени сомнений и эмоций. И фокус с фотографией ему удался: сколько вы потеряли времени на поиск сатанистов?.. Он увел вас в сторону и, пока вы проверяли эту версию, успел убить еще нескольких. Им он тоже послал фото, видя, что вы клюнули.
— Что же все-таки с мотивом?
— Этот человек испытывает очень мощный комплекс неполноценности. Обычно психоаналитики ищут причину этому, помогают пациенту вспомнить, с чего все началось, с какой странички его биографии, с какого случая, может быть, незначительного. И, найдя то, что побуждает больного комплексовать, заставляют его проанализировать эту причину, а потом как-то сгладить — иногда убеждением, иногда гипнозом или психотропными средствами. Возможно, на призывном пункте с этим человеком произошло нечто такое, о чем он до сих пор не может забыть: какое-нибудь унижение, оскорбление. И он стал убирать свидетелей — не столько преступления, сколько своего мнимого позора, устранять причину своего комплекса. Ему кажется, что это способ избавиться от него.