Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Виа де"Магадзини

ModernLib.Net / Современная проза / Пратолини Васко / Виа де"Магадзини - Чтение (стр. 4)
Автор: Пратолини Васко
Жанр: Современная проза

 

 


Когда мы выходили на центральные улицы, сестры становились скромнее и внезапно слегка сгибались, точно у них вдруг сводило поясницу. Матильда, до этого судорожно сжимавшая мою руку, отпускала ее и брала под руку Джованну. Я по-прежнему шел рядом с мачехой, смущенный и растерянный. Они разбирали по косточкам всех прохожих, и мужчин и женщин.

— Этот ничего себе, а эта просто красотка. Нос хорош, зубы тоже хороши, ноги колесом, глаза как у блохи, — трещала Матильда.

— В груди широк, а сам еле ноги волочит, и ботинки из фальшивой кожи, — вторила ей Джованна.

И обе восклицали:

— Он похож: на Чезаре, только Чезаре повыше! Пожалуй, он больше смахивает на Бастоджи. А эта вот — вылитая Семира.

Витрины магазинов словно специально для них были созданы, а кинорекламы заставляли их останавливаться на каждом углу; часто мы возвращались назад или долго кружили по улицам и площадям, чтобы пройти мимо кино и поглазеть на рекламные снимки, приглянувшиеся сестрам. Иногда Матильда, которая вопреки собственному желанию продолжала заниматься ремеслом портнихи, ходила по лавкам в поисках цветных ниток.

— Дайте мне нитки точно такого цвета, — говорила она, вынимая из сумочки образчик. Число коробок с нитками все росло, скоро на прилавке возвышалась уже целая гора, и продавец, недовольный, но с неизменной любезной улыбкой, замечал:

— Просто никак не удовлетворишь эту красивую синьору.

На что Джованна отвечала:

— Знаете, пока мы молоды…

И тут же, в лавке, сестры с заговорщическим видом начинали хихикать и обмениваться быстрыми взглядами.

Потом мы шли дальше, и сестры снова принимались отпускать замечания по адресу прохожих; часто встречные мужчины задевали их плечом и провожали словами восхищения, а когда развязный молодой человек удалялся, они смеялись от удовольствия.

— Что он сказал? — спрашивали они друг у друга.

— Ноги длинные, да и задок неплох, — вспоминала Матильда.

Джованна улыбалась до самых ушей и потом с наигранным испугом вспоминала:

— Матильда, с нами мальчишка.

Тогда Матильда удостаивала меня взглядом и говорила:

— Он же дурачок. — И обращалась ко мне: — Ведь верно, ты дурачок?

Прогулка продолжалась, продолжалось и представление: насмешки, притворство, восклицания, бурный восторг.

Отец в то время был владельцем и одновременно единственным официантом маленького кафе неподалеку от вокзала; кафе помещалось в домике с оранжевыми ставнями на углу виа Вальфонда. На большой кривой вывеске, прибитой к углу дома, красовался китаец в красном халате, подпоясанный голубым шнурком, в мягких желтых туфлях, черной шапочке и с длинной косичкой. Китаец был намалеван на оранжевом фоне, он стоял с чашкой кофе в руках, и сморщенное лицо бедняги должно было изображать, что напиток пришелся ему по вкусу. За спиной печального мандарина, который, казалось, только что встал с постели, змеилась вычурная голубая надпись и ложнокитайском духе — «Китайское кафе»; это название повторялось в нашей семье сто раз на день. «Китайское кафе», «Китайское кафе» — так начинались и так заканчивались все разговоры между отцом и Матильдой, из которых уже далеко за полночь мне удавалось узнать кое-что о ночных происшествиях. Зала «Китайского кафе»! Шесть столиков, четыре по углам, два посредине, да еще стойка, за которой отец принимал заказы, готовил напитки, потом спускался и разносил их. За стеной «кухня» — каморка, большую часть которой занимала печь. Из кухни маленькая лесенка вела в сырой и весь затянутый паутиной подвал, полный старых бидонов, ободранных столов, стульев, пустых бутылок; чуть поодаль стоял диван. На стенах китайские пейзажи, фотографии гейш и распахнутых халатах и жирных будд. Один угол был прибран и подметен, рядом с диваном стояло маленькое красное кресло, тазик на подставке, кувшин, ведро. Каждый день во время прогулки мы шли в «папино кафе»; женщины ходили туда не из желания повидать отца, а по своей нужде, которая гнала их в подвал, или, точнее, и уборную по соседству с ним, куда женщины отправлялись по очереди. Я должен был сопровождать каждую до дверей уборной и потом караулить, как бы кто не вошел. Облегчившись от «груза», как они говорили, мы усаживались в углу. Отец вытягивался в струнку у нашего столика и наигранно услужливым, всегда одинаковым тоном спрашивал:

— Что прикажут синьоры?

Сестры начинали разыгрывать из себя привередливых и скучающих посетительниц, спрашивали, что мало-мальски сносное найдется в этой «харчевне». Они заказывали одно, потом другое, отменяли заказы и наконец останавливали свой выбор на «чашке кофе», мятной лепешке и пунше.

— Смесь, пожалуйста, — говорили они.

Приняв заказ, отец поворачивался, делал вид, будто перекидывает через руку салфетку, и, вытянувшись передо мной, спрашивал:

— А что желает синьорине?

Я отвечал «мороженое», либо «тамаринд», или «оршад», но тут отец прекращал комедию и, погладив меня по волосам, говорил:

— О тебе я сам позабочусь.

Каждый раз он приносил мне новый напиток, во всяком случае, так мне казалось; я всегда находил его превосходным и решал, что это как раз тот напиток, который я просил. В кафе непременно заходил кто-нибудь из приятелей или знакомых отца — посыльные из гостиницы и кондукторы с железной дороги, а также почтенные синьоры вроде владельцев гостиницы «Ребеккино», ресторанов «Ченчо» или «Бука Лапи». Каждому из них отец представлял членов своей семьи. Это была неприятная и сложная церемония: приходилось отвечать на бесконечные вопросы о том, сколько мне лет и в каком я учусь классе. В такие минуты отец ликовал, лицо его светилось радостью, он смеялся, смеялся нервным и в то же время сердечным смехом, его голубые глаза становились меньше, казалось, он вот-вот захрюкает от удовольствия.

— Совсем взрослый мальчик, — говорил отец. — На сцене играет, выступал в театре «Пергола». Его и в газете пропечатали.

Он вытаскивал из потрепанного бумажника газетную вырезку. Я сгорал со стыда: ведь это было школьное представление, где я играл рыбака и, выйдя из толпы других участников, говорил одну-единственную фразу: «Добрый вечер, тетушка Лена, ваш муж куда-то ушел. Добрый вечер, добрый вечер». Фразу эту я повторял на репетициях бесчисленное множество раз, ко, на мое несчастье, ее выбросили из текста в день представления. Выслушивая поздравления гостей, особенно столь уважаемых, как владельцы ресторана «Бука Лапи» или гостиницы «Ребеккино», я краснел от злости и стыда и твердил про себя: «И у мальчишки тоже есть своя гордость», — но дальше этого утверждения не шел. Я хотел изобличить отца, сказать правду, но, не находя в себе сил, неподвижно стоял перед недопитым стаканом в немой ярости, под взглядами всех этих людей; с трудом сдерживал слезы, снова садился, свесив голову на грудь. Матильда объясняла гостям:

— Он робкий, смущается.

Но я уже опять чувствовал себя в своей тарелке. Слушал, как они болтают, задают вопросы, отвечают. Это были вздорные люди, и по временам я не мог сдержать улыбки, услышав ответ, который угадывал заранее, вплоть до мельчайших подробностей, тона и сопровождавших его жестов. Почти всегда Матильда замечала, что я улыбаюсь, и говорила:

— Лицемер, — потом добавляла: — Если бы ты был моим…

И это «если бы ты был моим…», эту самую страшную се угрозу я тоже угадывал заранее и не мог удержаться от улыбки. Я смотрел ей прямо в глаза и отвечал:

— У меня икота.

— Ах, противная рожа, — возмущалась Матильда. — Этот мальчишка меня ненавидит. — Тяжело вздохнув, она проводила рукой по лбу и повторяла: — Он меня ненавидит.

Отец, который стоял за стойкой, размалывая на маленькой мельнице кофе, хмурился и, укоризненно покачивая головой, говорил:

— Валерио.

Джованна замечала:

— Ну, вы опять за свое.

А случайный гость добавлял:

— Нельзя так дерзить маме.

Теперь комедия была в самом разгаре, и такая сцена повторялась уже не раз, так же как сцена с молодым человеком в окне и с цветными нитками в лавке и многие другие; в заключение я должен был сказать: «Какая она мне мама!»

Все умолкали. Гость подходил к стойке и заказывал отцу какую-нибудь закуску, отец, воспользовавшись случаем, делал вид, будто ничего не заметил, Матильда начинала сморкаться, ее огромная грудь грозно колыхалась, сидевшая на углу стола Джованна внезапно мрачнела и со вздохом говорила:

— Гадкий мальчишка.

Несколько минут все сидели с важным видом, а я самым невежливым образом допивал свой оршад, а потом инцидент забывался. Но едва мы возвращались домой, Матильда по малейшему поводу снова начинала злиться. Чезаре и Джованна сердито и неприязненно выговаривали мне:

— Ты уже не ребенок, постарайся это понять. Для тебя она все равно что мама.

Тогда, не в силах больше совладать со своим гневом и отчаянием, я кричал:

— А я вам говорю, она — дрянь. И потом она жена отца, она не моя мама, моя мама умерла.

Я в судорогах падал на пол, потом постепенно приходил в себя, перед моими глазами словно рассеивался туман, я вновь видел ненавистный мне мир и как бы вновь знакомился с каждой вещью, каждым человеком, — мне нужно было увидеть или потрогать их, вспомнить их названия и назначение, чтобы убедиться, что они существуют. Горло у меня пересыхало и горело, я бормотал бессвязные слова и, когда надо мной склонялся кто-либо (тогда я говорил: «это отец», или: «это, дядя Чезаре», или: «это Джованна») со стаканом воды и, приподняв мою голову, подносил его к губам, шептал: «Вода, это вода»; я узнавал воду, стакан, шкаф; говорил: «это шкаф, а это окно, стул, вешалка, стол». Но, только когда произносили мое имя и я громко повторял его, словно название нового предмета, я окончательно успокаивался. И едва я узнавал самого себя, передо мной представало лицо Матильды, а вслед за ним — образ матери. Тогда я начинал рыдать, мне казалось, будто я падаю в пустоту, меня охватывал ужас перед этой пустотой, ужас, что я свалюсь в пропасть, я испытывал острую боль в животе, позывы на рвоту, и в беспамятстве меня действительно рвало. Я падал все глубже в пропасть. И все же после приступа рвоты я как бы становился невесомым, оглушенным, поглупевшим, терял слух, память, зрение (я пытался открыть глаза, но безуспешно). Потом я слабел и впадал в забытье, теперь я уже не чувствовал себя невесомым, по всему телу разливалась свинцовая тяжесть, я изнемогал, я больше не падал в пропасть, а тонул. Я тонул, чувствуя, как меня захлестывает голубовато-зеленая вода, — это было море, и я медленно тонул в нем, распластавшись на спине, бессильный, усталый; надо мной, простирая ко мне руки, парила мама, она как будто спускалась ко мне, раскрыв объятья, а я продолжал тонуть; мама казалась мне ангелом, слетающим с небес, но она не успела спуститься ко мне, я утонул. Я очутился на дне, здесь были водоросли, а не рыбы, и цветы — цветы с большими венчиками, красными, синими, желтыми. Все еще бессильный, усталый, похожий на тень, я все-таки остался жив, а мама исчезла. Морская вода ласкала меня, она ласкала цветы, и венчики их вздрагивали, словно от легкого ветерка. Но вот теплая, липкая волна обдала мне щеку, я увидел, как надо мной склонилась Матильда в расстегнутом платье, рукой она надавила на свою огромную грудь, брызнула струя и окрасила в белый цвет все море, и сразу в рот мне проник нестерпимый запах сена и ромашки. Все вокруг стало белым — ни водорослей, ни цветов, лишь сплошная стена, белая, как известка. И я карабкался на эту высокую белую стену, туда, где, словно ангел, твердо стояла мама, ее длинные черные волосы развевались, и, словно ангел, простирала она ко мне руки. Но я выбился из сил и никак не мог вскарабкаться к маме, у меня болели руки, и вот уже они стали кровоточить. Мама улыбалась мне со стены, а над ней раскинулось голубое небо. Мама с улыбкой протягивала ко мне руки, она была бледна, ее длинные черные полосы развевались. Но я, измученный вконец, никак не мог вскарабкаться к ней, белая гладкая известь стены обжигала руки, они кровоточили, и я не мог больше держаться. Я уже не цеплялся за стену, а летел вниз и видел, как с ужасающей быстротой приближается асфальт улицы; мама еще была там, надо мной, я позвал ее: «Мама!» — я кричал во всю мочь, уже очнувшись, весь в поту.


Приход дяди Чезаре означал обед за городом, «кутеж», как выражалась Матильда, у которой сразу розовело лицо, а в глазах появлялось оживленное и лукавое выражение. Трамвай привозил нас куда-нибудь на окраину, к одному из трактиров, где дядю знали и порой даже почтительно называли «кавалером». Эти поездки были как бы остановками на моем крестном пути, которые я назвал бы Сборищем змей, Местом пыток и заточения, ибо они слились у меня с воспоминаниями о крепком, неразбавленном вине и жареном цыпленке, сдобренном горькими слезами, которые текли при каждом слове отца, Maтильды, дяди Чезаре, Джованны. Но больше всего обид выпадало на мою долю в дни поездок на кладбище. Утром я просыпался от плеска воды — это Матильда, стоя посреди кухни, обливалась из большого глиняного кувшина. Если я решался выйти в коридор с самыми невинными намерениями, не в силах больше терпеть, она вскрикивала: «Не смей входить, наглец!» На ее крик откликался отец, который до сих пор только откашливался:

— Ступай в свою комнату.

Я подходил к окну и глядел в сад, затянутый предрассветтной дымкой; электрические огни в окнах домов меркли, а на небе все ярче разгоралась заря. Я смотрел на окно молодого человека, поклонника Матильды; ставни были наглухо закрыты и производили какое-то мрачное, таинственное впечатление. Сердце мое сжималось болезненно и тоскливо. Сад был безмолвен, город еще спал, и в неподвижном воздухе мне чудились какие-то необычные звуки — свистки паровозов, заслышав которые, я безуспешно пытался вообразить железную дорогу и поезд, уносящий меня вдаль, или звяканье бидонов в молочной возле нашего дома, на углу улицы. Потом первые ласточки, вылетев из своих гнезд на бледном рассвете, стрелой взвивались в небо и кричали тревожно и радостно. Кое-где распахивались окна, и продавец газет, с ужимками дешевого пророка выкрикивая последние новости, вторгался в теплую одурь домов. И снова после недолгих минут сладкой тоски начинались мои мучения, ведь я знал, что опять оскорбляю память матери, отправляясь на ее могилу вместе с родственниками и Матильдой, которая украсила платье цветами и пребывала в отличном расположении духа. Я даже не повторял обычного утешения: «И у меня тоже есть своя гордость», — слезы безудержно катились по моему лицу.

Почти в одно время приходили дядя Чезаре и Джо-ванна, которая торжественно несла обеими руками букет цветов. Немного погодя к нам подымалась женщина, которая должна была присмотреть за ребенком Матильды. Волосы у нее были серые с проседью, лицо печальное, горькая нищета наложила свой отпечаток на весь ее облик. Матильда отдавала ей остатки нашего ужина и черствые хлебные корки.

— Из них можно приготовить вкусное блюдо, — говорила женщина. — Надо их покрошить, размочить в воде и добавить соли и уксуса.

В голосе ее звучали интонации нищенки, да и малыша, который вначале плакал у нее на руках, она баюкала так, словно просила милостыню.

— Сегодня у меня больше ничего нет, — говорила Матильда.

— Не беда, синьора, — отвечала женщина.

— Глоток вина? — предлагала Матильда. И, не слушая слабых протестов женщины, наливала ей стакан, и та, не выпуская ребенка из рук, пила, словно вино могло заменить завтрак, да еще приговаривала:

— У меня со вчерашнего полудня крошки во рту не было, — и, к изумлению Матильды, наливала себе второй стакан вина. Уходя вместе с малышом, женщина с порога почтительно говорила: — Желаю вам повеселиться.

И верно, Матильда наряжалась, точно на праздник; Джованна надевала «болеро» [8], руки у нее были оголены; скорее из кокетства, чем из уважения к усопшей, она являлась в приличествующих случаю черных ажурных перчатках, сквозь которые просвечивают пальцы. Дядя Чезаре брал Джованну под руку и по дороге, сверкая хитрыми глазами, шептал ей на ухо какие-то слова и поводил своим мясистым носом, словно обнюхивал ее; отец и Матильда, посмеиваясь, шли следом; Матильда говорила:

— Прошло, Чезаре, то времечко!

Отец смеялся еще громче, дядя Чезаре оборачивался.

— А я вот тебе еще покажу, так ли это!

Мы садились в автобус, я устраивался у переднего окна, отец и Матильда — позади. Иногда они начинали беседовать вполголоса, и в разговоре упоминалось мое имя, но я не мог уловить смысла и лишь подмечал в голосе Матильды непривычно ласковые нотки. Тогда сердце мое переполнялось гордостью. (Однажды, когда мы подъезжали к кладбищу, я отважился сказать:

— Имейте хоть немного уважения к мертвым.

Никто не сделал мне замечания, обе сестры сразу состроили печальные мины, отец смутился, а дядя Чезаре сказал:

— Мальчик ты мой.

Я почувствовал на одно короткое мгновенье, что люблю их всех, даже Матильду; мне показалось вдруг, что передо мной кроткая девочка с розовой кожей на шее ушами, с толстыми красными руками, нервно теребившими воротничок, смешная и милая в своей безвкусной жакетке, облегавшей полную грудь и бедра, в сравнении с которыми нот им глядел и неожиданно тонкими.)

Выходили мы на одну остановку до кладбища, напротив трактира «Боскарино»; здесь дядя Чезаре заказывал обед к определенному часу, шел на кухню, выбирал и обнюхивал мясо, распоряжался, как его приготовить; в трактире, с виду напоминавшем простую лавку, пахло приправами и копченостями. Отсюда дорога к кладбищу шла в гору, и этот последний подъем мы одолевали пешком, я ускорил шаги в надежде, что усталость заглушит мое горе и я, как это бывало уже не раз, приду к воротам кладбища измученный, чуть дыша, в том состоянии, когда уже нет сил ни думать, ни возмущаться. Я бежал по дорожкам кладбища, мимо ив, кипарисов, мимо бесконечных мраморных памятников и крестов до самой маминой могилы. 'Гам я на минуту садился на холмик, чтобы перевести дыхание, и, еще не отдышавшись, весь в поту, с громко бьющимся сердцем, машинально гладил белый мраморный крест, счищал с него улиток, оправлял два маленьких самшитовых деревца. Затем, вынув из тайника два фаянсовых кувшина, я шел к ближнему источнику и наполнял их водой. Подходили родственники, отец стоял прямо и неподвижно, с непокрытой головой, за все время он не произносил ни слова. Матильда тоже молчала; Джованна грациозным жестом ставила цветы в кувшин. Чезаре наклонялся над могилой, словно хотел обнюхать и ее, и громко читал даты и записки, которые оставили здесь приходившие друзья, потом зажигал фитиль в голубом светильнике, подвешенном у основания креста. Приглушенный плач Матильды казался мне кощунством, но я не мог ни шевельнуться, ни крикнуть. Отойдя от маминой могилы, все становились прежними и отправлялись гулять по кладбищу, навещая могилы друзей и дальних родственников. У могилы дедушки с черным деревянным крестом, на котором белыми буквами выведено было его имя, снова воцарялось, хотя и менее принужденное, но сконфуженное молчание. (Здесь я впервые узнал, что и у отца была мама, я увидел ее фотографию на фаянсовой пластинке, вделанной в крест, который внушал мне чувство робости.) В конце концов Матильда, почувствовав усталость, садилась на столбик у могильной ограды, с трудом стаскивала сначала одну, затем другую туфлю, облегченно вздыхала и восклицала: «Ох!» Если отец, хотя и с улыбкой, почти довольный развязностью жены, замечал ей, что это неприлично, она отвечала:

— Мертвые мне простят, ведь они так долго и удобно отдыхают.

Потом дядя Чезаре вытаскивал из жилетного кармана часы и встревоженно говорил:

— Поторопитесь, в «Боскарино» уже накрывают на стол.

Я собирал с земли семечки кипариса и, чтобы отвлечься, играл ими, чувство неловкости и стыда стало для меня привычным. Я плелся за двумя парами, надеясь, что обо мне забудут.

Дни стояли жаркие, кладбище с его бесчисленными памятниками и крестами терялось среди зеленых холмов, где-то далеко-далеко, пощипывая траву, медленно поднималось по склону стадо. Я отшвыривал ногой семечки кипариса. Потом был обед в «Боскарино», и прежде чем очередь доходила до фруктов, все мы успевали порядком опьянеть; меня тоже заставляли пить больше, чем следовало, голову мне словно сжимало железным обручем, живот тянуло, как будто к паху привязали груз, движения отца становились неожиданно резкими, а обе женщины раскраснелись и беспрестанно хохотали. Только дядя Чезаре держался как всегда, лишь чуть ниже обычного склонялся над столом, опираясь о него широко расставленными локтями, его большой нос слегка краснел, но голос, не в пример остальным, нисколько не менялся. Матильда все хохотала и хохотала, она распускала корсаж, потом бюстгальтер, потом расстегивала сбоку юбку и говорила:

— Сейчас лопну, ей-богу, лопну.

Несколько минут она сидела молча, может быть, даже дремала с открытыми глазами, уставившись на посуду; будила ее очередная шутка дядюшки Чезаре. Иногда отец резко прижимал меня к груди, долго целовал в голову и в губы, ласково называя «мой мальчик». Вскоре Матильда начинала рыгать, отталкивающая и вместе с тем манящая, притворяясь вначале, будто у нее икота, и глотками отпивая из стакана воду, потом теряла всякий стыд, и, наконец, лицо ее бледнело, и она говорила:

— Живот у меня прямо на части разрывается.

Не помогала ей и сода, которую она требовала развести в полстакане вина. Отец, Чезаре и Джованна укладывали ее на диван, и она, грузная, растерзанная, закатывала глаза, которые смыкались сами собой, и, все еще рыгая, теперь уже непритворно, засыпала. Дядя Чезаре снимал пиджак и укутывал ей ноги, затем мы оставляли ее и шли погулять по окрестностям. Однажды я отстал от отца и Джованны, заинтересованный работой резчика, делавшего мраморный крест; испугавшись, что уже поздно, я бегом вернулся в трактир. Влетев в комнату, где я думал застать всех, я увидел дядю Чезаре на диване возле Матильды, она приподнялась, и оба, застигнутые врасплох, застыли в какой-то непонятной позе. Я остановился, пораженный скорее их испуганным молчанием, чем странным видом; Дядя сказал:

— Матильде хуже.

Он уже поднялся, а Матильда ничком повалилась на диван. В то же мгновение вошли под руку отец и Джованна, перекидываясь веселыми шутками.


Джованна обручилась с механиком. Вечерами оба они заявлялись к нам; механик каждый раз был в новом галстуке, волосы он тщательно расчесывал на пробор. Матильда держалась с женихом почтительно и покорно, игривым, незнакомым мне движением она склоняла голову и предлагала ему вино или кофе. Ардуино приносил дорогие сигареты и беспрестанно совал их всем окружающим, на правой руке у него красовалось белое, белее серебряного, кольцо с черным камнем. Однажды вечером он рассмешил обеих женщин, скрестив ноги так, что стали видны красные подвязки, стягивавшие икры. Известно было, что он «революционер».

— Отчаянный, — с детской непосредственностью говорила Джованна, и в голосе ее звучали гордость и страх.

Она добавляла:

— Мы, которые, значит, ни в одной партии не состоим, мы тоже за родину.

Потом спрашивала:

— — Ты за Гарибальди, да?

Ардуино улыбался обеим женщинам, у него были красивые зубы, громкий голос, на запястье золотой браслет; часто он брал руку Джованны и подносил ее к губам. Матильда неловко притворялась, будто ничего не замечает. Часто она выходила из дому вместе с женихом и невестой; Ардуино иногда подзывал меня и угощал на площади куском арбуза и горстью печеных каштанов. Однажды вечером, когда я вернулся с прогулки, дверь была заперта изнутри, было уже поздно, я постучал, думая, что отец уже дома. Потом я постучал сильнее и даже крикнул: «Папа!» — ведь масляная лампа на лестнице была зажжена. Наконец мне ответил голос Джованны:

— Еще рано, иди погуляй немного.

На улице я встретил Матильду, которая, по ее словам, шла с площади, где искала меня. Матильда попросила меня зайти с ней в «Китайское кафе» за отцом, она посетовала, что малыш остался дома один.

— Я забыла, ключ, — сказала она.

— Там Джованна и, кажется, Ардуино, — ответил я.

Мы стояли на тротуаре виа Верраццано, Матильда толкнула меня к стене и сказала:

— Тебе приснилось, это твоя очередная фантазия.

Она была возбуждена и дышала тяжело, с присвистом, как тогда, во сне.

Мы долгое время шли молча. На одной из темных улиц, где мертвую тишину нарушили только наши шаги, я громко сказал: «Дрянь!» — но не ей, а самому себе говорил я это, как о чем-то вполне обычном. Она несколько раз ударила меня по щеке. (О, как я ненавидел ее сейчас; я вспомнил о маме, которая умерла, о больной бабушке, на мгновенье передо мной промелькнули лица мамы и бабушки с расширенными от ужаса глазами, и еще одно лицо увидел я — лицо белокурой девочки с заплаканными глазами, — мне показалось, что все, все произошло по вине Матильды, подло ударившей меня по щеке, такую я испытал боль и так горела у меня щека; все это было делом одной секунды.) Я бросился на Матильду, теперь уже сам притиснул ее к стене и, сжав кулаки, бил ее в лицо, в грудь, снова в лицо и в грудь, бил ее кулаками, долго-долго. Она упала на колени, в темноте оперлась руками о землю, но не кричала, слышалось лишь наше судорожное дыхание. Прижимаясь к земле, она прошептала:

— Довольно!

Я неподвижно стоял над ней, она встала, держась руками за стену, и тихо попросила:

— Не говори ничего отцу. Скажем, что я упала.

Она вынула из рукава носовой платок, чтобы стереть с лица кровь и слезы.


Теперь я часто виделся с Ольгой по утрам, мы окончили шестой класс и оба получили «похвальные грамоты». Вместе с другими мальчиками и девочками мы отправились в Палаццо Веккио получать награду. На Ольге был лиловый берет, из-под которого выбивались белокурые волосы, лиловое платье, голубые носки; глаза у нее серые, а кожа — розовая. Точно кукла, поднялась она на сцену, мэр города вручил ей грамоту, и она поклонилась. В большом зале, где собралось великое множество ребятишек, Ольга, получая из рук мэра грамоту, как бы представляла всех нас. Я захлопал раньше времени. Вслед за мной захлопал весь зал; Ольга повернулась лицом к огромному залу, снова поклонилась, держа в руках белую пергаментную грамоту, и переждала весь этот ураган криков и аплодисментов, неприступная в своем тоненьком лиловом платье.

По утрам мы встречались с ней на пьяцца дельи Дзуави.

— Я иду к тете, — объясняла она. Или: — Мне нужно купить моток шерсти для мамы.

Я говорил ей:

— Я тебя провожу, — и брал ее под руку; мы улыбались друг другу одними глазами; прохожие оборачивались, видя в этой встрече счастливое предзнаменование для себя. Мы останавливались у зеркальных витрин парикмахерских, улыбались своему изображению. Я говорил, обращаясь к зеркалу: «Хочешь за меня замуж: выйти?» Тут кто-нибудь из прохожих прерывал нашу комедию, до нас долетал чей-то голос: «Молодцы», — и другой, раздраженный: «Сопляки». Мы со смехом убегали, держась за руки.

Иногда после полудня, когда ее мать, не знаю почему, предоставляла Ольге полную свободу, мы гуляли у реки в Альберата; отсюда город казался таким далеким, точно и не существовал вовсе. Мы брали лодку, Ольга садилась за руль, мы поднимались по реке до какой-нибудь запруды, и мне казалось, что я держу в руках жизнь Ольги; когда я думал об этом, руки мои еще крепче сжимали весла, а когда смотрел на окружавшую нас водную гладь и вспоминал, что не умею плавать, мне становилось зябко. Ольга брызгала в меня водой и кричала:

— Нажми, нажми!

Иногда мы наперегонки поднимались к Сан-Миниато, соревнуясь, кто быстрей доберется до церкви; Ольга взбиралась прямо по лестнице, а я бежал кругом по дороге: мчался, что было мочи, с одной тревожной мыслью: скорее добежать до церкви, — словно боялся никогда больше не встретить свою подружку. Однажды я захотел показать ей речку Муньоне, протекавшую в другом конце города.

— Это просто ручей, — сказала она. — Наш Арно, вот это настоящая река.

Чтобы оправдаться, я ответил:

— Но и здесь тоже неплохо.

Мы поднялись к моему прежнему дому. Абе очень изменилась, она баюкала своего сынишку и выглядела постаревшей, увядшей, даже голос у нее стал иным, звучал устало и как будто глухо. Я повел Ольгу в гостиную показать свои чудесные игрушки: куклы, пианино, шахматный столик. Я рывком отворил дверь, и мы увидели, что комната не убрана, воздух в ней пропитан скверным запахом молока, мочи, пудры и испарений. На столике у окна стоял граммофон со все той же оседлавшей трубу танцовщицей, но и танцовщица постарела, выцвела и попортилась, ее юбка с оборками покрылась пылью.

— Да, нет больше гостиной, — сказала Абе, вошедшая в комнату вместе с нами, — мне пришлось устроить здесь спальню. — И, словно желая оправдаться, добавила: — Муж: у меня болен. Он с войны больным вернулся. Когда мы поженились, он и сам об этом не знал.

Ее слова заглушило бульканье воды, потом вышел мужчина с недовольным лицом, в трусиках и домашних туфлях. Увидев нас, он спросил:

— Чьи это дети? — и сердито нахмурился. — Убирайтесь, убирайтесь.

Когда мы вышли на лестницу, Абе сказала:

— Эбе в мастерской, она была бы рада повидать тебя. Может, ты по дороге встретишь Риту.

Далее сады казались мне теперь чужими, их обнесли еще более высокой оградой. Абе крикнула с балкона:

— Посмотри-ка! — и показала на молодую девушку, которая выходила из прачечной с тазом под мышкой.

— Как живешь, Ванда? — крикнул я.

— Валерио! — Она свободной рукой поправила волосы.

Виа дель Маттатойо выровняли, замостили камнем, тротуары выложили мелкой брусчаткой, на другой стороне выросли новые лома, овощные и мясные лавки. Ребятишки по-прежнему играли на улице и в палисадниках, а конечная остановка трамвая, как и раньше, была у шлагбаума.

— Вон там был луна-парк, а там — трактир, куда я ходил с дедушкой, — показывал я Ольге. Но скоро я умолк, мне почудилось, что все это неправда.

По вечерам Ольга приходила на площадь вместе с матерью, которая, сидя на лавочке, беседовала с другими женщинами и не интересовалась нашими детскими играми.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5