Энтони присел на низенький пуф рядом с постелью сестры. Она полулежала на высоких шелковых подушках, волосы ее были опять распущены и великолепно расчесаны. И он снова подумал, как они ей к лицу.
— Я не спал всю ночь, сестрица. Я виноват перед тобой, не знаю, как это могло получиться. Я могу только молить о прощении, я…
Элен, слабо улыбнувшись, подняла с покрывала тонкую белую руку, прерывая извинения брата.
— Забудем об этом. Расскажи лучше, как прошел вечер у Лавинии.
— А я почем знаю?
— То есть ты не поехал?
— Разумеется. Мог ли я развлекаться в тот момент, когда моя сестра находится в таком опасном состоянии, да еще к тому же по моей вине.
По лицу Элен пробежала мгновенная тень легкого неудовольствия.
— Ради сестры ты готов на многое.
Энтони удивленно замер, недоумевая, чем он не угодил на этот раз. Чтобы не ляпнуть что-нибудь не то, он попросту молчал. Но этой паузе не суждено было затянуться. В комнату вбежала Тилби и сообщила, что прибыла мисс Лавиния и просит принять ее немедленно.
— Проси.
Энтони встал в явном смущении.
— Что с тобой, братец?
— Не стану вам мешать, двум лучшим подругам есть, наверное, о чем поговорить.
— Какой ты странный, почему тебя так разволновало то, что меня приехала навестить мисс Биверсток, известная красавица и богачка?
— Ты меня не так поняла.
— А как тебя понять — ты ничего не говоришь.
Двери распахнулись, в комнату решительным шагом вошла Лавиния. На ней было платье из серого шелка с черными кружевами на корсаже, на матовой шее светилась нитка картахенского жемчуга. Она улыбалась.
— Энтони, вы здесь, как мило, — слегка вспыхнула гостья, но быстро овладела собой. — Что наша больная?
Элен попыталась сделать хотя бы отчасти страдающее выражение лица, но ей это не слишком удалось, она выглядела скорей напряженной и собранной, чем разбитой.
Лавиния, шурша юбками, заняла пуф, с которого только что встал Энтони, и взяла белую, можно даже сказать, бледную руку Элен в свои ладони. Мисс Биверсток тут же пожалела об этом своем порыве. Благородная бледность бывшей рабыни была предметом ее давнишней и сильнейшей зависти. Ей, дочери и внучке плантатора с Антильских островов, досталась по наследству оливкового оттенка смуглость, приводившая ее в отчаяние, особенно в такие моменты, как сейчас, когда возникла возможность для невыгодного сравнения.
Элен, словно почувствовав жгучие токи, исходившие из пальцев подруги, осторожно высвободила свою кисть и спрятала ее под одеяло. Лавинию это задело, хотя она и попыталась этого не показать.
— Я очень рада — ты выглядишь совсем неплохо.
— Извини, Лавиния, я невольно испортила тебе праздник.
— Какие пустяки. Ты ведь могла разбиться! А праздник… праздник мы всегда сможем повторить.
— В здешнем климате лошади просто сходят с ума от духоты, — счел нужным вставить слово Энтони. Вслед за этим он откланялся.
— Признаться, вчера я откровенно скучала. Что мне все эти напыщенные дураки, когда нет вас с Энтони. Если бы не обязанности хозяйки, я бы все бросила и примчалась к твоей постели.
Элен заставила себя улыбнуться.
— А куда это так торопливо удалился наш блестящий офицер?
— Известие о твоем появлении его сильно смутило, — опустив глаза, медленно произнесла больная.
— Это он тебе сказал?! — вспыхнула Лавиния.
— Нет, мне самой так показалось.
Лавиния порывисто встала и, теребя смуглыми пальцами нитку жемчуга у себя на груди, прошлась по комнате. Было видно, что она хочет о чем-то спросить, но не решается…
— Ну, ты выполнила мою просьбу? Ты поговорила с ним?
Элен по-прежнему не поднимала глаз.
— Как раз вчера я собиралась сделать это. И если бы лошадь не понесла…
Лавиния снова присела рядом с постелью подруги.
— Элен, ты же знаешь, после смерти отца у меня нет более близкого человека, чем ты. Ты должна мне помочь, мне больше не на кого рассчитывать. Я люблю его, люблю давно. И с годами все больше. Но он ни о чем, конечно, не догадывается.
— Мужчины вообще не слишком догадливы.
— Во всем виновата моя проклятая гордыня. Я поставила себя на такой пьедестал, я окружила себя таким холодом, что ему в голову не приходит, как пылает мое сердце. Я не могу открыться ему сама, ты должна это понять.
— Это я понимаю.
— Я кляну свой характер, но ничего не могу с ним поделать. Только ты мне можешь помочь, только ты — его сестра. Обещай мне!
Элен тихо вздохнула.
Больная подняла на подругу измученный взгляд. От Лавинии, разгоряченной этим разговором, черноволосой, великолепной, исходил поток горячей, угрожающей энергии. Лишь слегка наклонившись вперед, она полностью подавила свою бледную, вдруг оказавшуюся такой изможденной подругу.
— Обещаешь?
— Обещаю, — одними губами прошептала Элен.
Энтони после странного, на его взгляд, разговора с сестрой направился в кабинет к отцу. Он, насколько мог, подробно восстановил в памяти вчерашний вечер и сегодняшнее утро, пытаясь отыскать причину необъяснимой раздражительности Элен. Ничего путного ему в голову не пришло. Ее нервность и язвительность были тем более удивительны, что совершенно не вытекали из логики характера. Никогда, даже в первые месяцы ее жизни здесь, в губернаторском дворце, когда у Энтони были еще слишком свежи воспоминания о недавно умершей Джулии и ему не хватало великодушия и сдержанности, чтобы скрыть это, так вот, даже тогда, осыпаемая градом колкостей и завуалированных упреков, Элен держала себя по отношению к нему ровно и дружелюбно, понимая причину его неприязни к себе.
Что за муха укусила ее теперь? Может быть, ее неудовольствие направлено на всех, а не только на него? «Надо бы это проверить», — думал Энтони, входя к отцу.
Сэр Фаренгейт отреагировал на появление сына едва заметным кивком, он изучал только что прибывшие из метрополии бумаги, и на его лице довольно выразительно рисовалось отношение ко всем этим сухопутным морякам из Уайтхолла. Полковник заметно постарел за последние восемь лет, лицо его еще как бы слегка вытянулось, глаза стали еще холоднее и глубже. К тому же он полностью поседел.
Несмотря на то что в связи с этими столичными бумагами его одолевали довольно неприятные чувства, он тем не менее заметил, что Энтони несколько не в себе, чем-то сильно удручен и явно зашел посоветоваться. Молодой человек пересек огромный ковер, занимавший середину кабинета, постоял у книжных шкафов, пощелкал складной подзорной трубой, складывая и раздвигая ее. Сэр Фаренгейт делал вид, что все еще интересуется нелепыми заморскими указаниями, давая сыну возможность заговорить самому. Если начать у него вытягивать слова, он может впоследствии пожалеть о своей откровенности.
— Ты знаешь, папа…
— Да, я слушаю тебя.
— Понимаешь… — Энтони еще раз с хрустом сложил подзорную трубу. — Я хотел вот что у тебя спросить…
— Спрашивай.
— Ты в последнее время ничего странного не заметил в поведении Элен?
— Что ты имеешь в виду?
— Она стала нервной, все время норовит со мной поссориться. Причем без всякой причины.
— Когда это началось?
— С полмесяца назад. Вчера, например, мы беседовали о приглашении на музыкальный вечер к Биверстокам; она и сама ехать не хотела и, судя по всему, не хотела, чтобы ехал я. Но при этом она как бы все время подталкивала, чтобы я туда поехал.
— Может быть, у них ссора с Лавинией?
— Нет, папа, она все время твердит, что Лавиния ее лучшая подруга, и запрещает мне отзываться о ней неуважительно. Да она и сейчас у Элен. Щебечут.
— Лучшая подруга, — тихо повторил полковник, откидываясь на спинку кресла.
— Можно было бы подумать, что она обиделась за нее. Только зная щепетильность Элен, я ее драгоценную Лавинию стараюсь даже намеком не задевать, наоборот, восхищаюсь ее красотой и другими достоинствами.
— А ты не пробовал просто объясниться с Элен? Правда в отношениях с женщиной — самый короткий путь, но почти всегда самый безнадежный. Будь это сестра или даже мать.
— Она все принимает в штыки. Такое впечатление, что я стал ее врагом или она узнала обо мне что-то ужасное.
Отец и сын немного помолчали. Утреннее солнце играло на корешках книг, на бронзовом плече агрессивной Артемиды, на золоченом форштевне небольшой модели парусника — первого и незабываемого корабля молодого капитана Фаренгейта.
— Насколько я знаю, ты завтра на «Саутгемптоне» идешь на Тортугу?
Энтони молча кивнул.
— Если разлука лечит любовь, то и на эту небольшую размолвку она должна как-то повлиять. Будем рассчитывать, что благоприятным образом.
Энтони снова молча кивнул.
На следующий день сэр Фаренгейт вместе с дочерью — достаточно уже оправившейся от своего падения — отправились провожать Энтони в плавание. Это было семейной традицией, неукоснительно соблюдавшейся, хотя бы плавание представляло собой ничем не примечательный рядовой рейд.
Разумеется, явилась и Лавиния, а с нею еще несколько приятелей и приятельниц. Если бы она явилась одна, это выглядело бы и странно, и вызывающе. К счастью для нее, оставленные отцом богатства позволяли ей иметь при себе достаточное количество людей, готовых сопровождать ее куда угодно и когда угодно.
Таким образом, у сходней «Саутгемптона» образовалась небольшая великосветская толпа, служившая объектом соленых матросских шуточек.
Лавиния предприняла несколько попыток вступить в беседу с молодым лейтенантом, но помешало ей то, что он, во-первых, разговаривал с отцом, от которого получал приличествующие случаю наставления, а во-вторых, внезапное и острое желание Элен поблагодарить свою любимую подругу за принятое ею участие в ее (Элен) болезни. Преодолеть эти два препятствия юная плантаторша не смогла, несмотря на всю свою природную решительность.
Проклиная про себя внезапно прорезавшуюся чувствительность обычно столь сдержанной подруги, стараясь отвечать на ее страстные излияния хотя бы отчасти приятной улыбкой, Лавиния наблюдала, как лейтенант Фаренгейт поднимается на борт своего корабля. Таким образом, возможность для решительных действий откладывалась как минимум на две недели, что заставляло Лавинию, не привыкшую слишком долго ждать исполнения своих желаний, тихо содрогаться от ярости.
Когда Лавиния, искусав свои тонкие нервные губы (единственная часть облика, слегка нарушавшая общее совершенство), распрощавшись с Элен, отбыла домой, от оживления и говорливости Элен не осталось и следа. Она в молчаливой задумчивости уселась в коляску рядом с отцом. Свой зонтик она держала таким образом, что он совершенно не защищал от солнца, палившего уже со всей своей тропической беспощадностью. Коляска тронулась. Полковник, давший себе слово подождать с расспросами и вообще со всеми и всяческими разговорами до дома, не удержался.
— Ты напрасно так огорчилась, ничто ведь не мешает тебе навестить Лавинию хоть сегодня вечером.
Элен с нескрываемым удивлением посмотрела на отца.
— Я не понимаю, папа, о чем ты говоришь.
— Может быть, я ошибаюсь, но мне показалось, что расставание с братом огорчило тебя значительно меньше, чем прощание с подругой.
Элен несколько секунд изучающе рассматривала сэра Фаренгейта. Он не шутил. До нее постепенно дошло, что своим поведением на пристани она дала основания для подобных вопросов. Но говорить по существу она была сейчас не в силах даже с отцом, — человеком, которого она бесконечно уважала. И она применила обычный в таких случаях женский аргумент:
— Ах, папа, ты ничего не понимаешь!
Некоторое время они ехали молча, и только у самых ворот губернаторского дворца сэр Фаренгейт сказал:
— Ты знаешь, Элен, я человек не злопамятный, но о некоторых вещах предпочитаю не забывать никогда.
— Что ты имеешь в виду, папа?
— За сколько фунтов Лавиния в свое время продала тебя мне?
Элен глубоко вздохнула и отвернулась.
— Сейчас дело не в этом.
— Я был бы рад ошибиться, — сказал полковник, выбираясь из коляски.
Когда ярость Лавинии оттого, что ей не удалось напоследок поговорить с Энтони, начала стихать, она вдруг с удивительной отчетливостью поняла, отчего ей, собственно, это не удалось. Она вспомнила странное, суетливое поведение Элен. Чтобы она, воплощенное благородство, спокойствие и уравновешенность, рассыпалась в примитивных слащавых благодарностях?! Ах ты улыбчивая фея с голубыми глазами! За все годы знакомства Лавиния не могла вспомнить за ней привычки заискивающе заглядывать в лицо. Эта бывшая рабыня, купленная за три с небольшим фунта в толпе грязных сенегальских негров, всегда очень заботилась о своей осанке. Только чрезвычайные причины могли заставить ее так изменить стиль своего поведения. Она не хотела, чтобы ее «лучшая подруга» поговорила с ее братом. Она боялась, что этот разговор принесет лучшей подруге успех. И этот пират-расстрига с нею, конечно, в сговоре.
— Ах ты дура! Дура! Дура! — Лавиния хлестала себя по щекам, стоя перед высоким венецианским зеркалом. Только такая дура, как она, могла забыть, что Элен и Энтони никакие не брат и сестра! За сколько эту белокурую дрянь продали тогда губернатору? Да, за двадцать пять фунтов. Только такая дура, как Лавиния Биверсток, могла выпустить всего лишь за пригоршню монет на волю из клетки свою будущую соперницу. Юная плантаторша снова яростно хлестнула себя по лицу.
Ну что ж, теперь по крайней мере все ясно. В этой истории не осталось тайн. Предпочтения и интересы определены. Главное теперь — не показать никому, особенно любимым Фаренгейтам, что их тайна перестала быть тайной. Пусть они продолжают считать, что беззаботная богачка Лавиния Биверсток пребывает в блаженном самоуверенном неведении.
Лавиния резко дернула за шнур, вошедшая по этому сигналу служанка, невольно посмотрев через плечо госпожи в зеркало, содрогнулась.
Глава 3
УРАГАН
— Не нравится мне все это, — сказал капитан Брайтон, невысокий сухощавый человек с птичьим лицом, на котором очень выделялись рыжие кустистые брови. Его недовольство легко было понять. Трехпалубный шестидесятипушечный красавец «Сауггемптон» беспомощно хлопал парусами без всякой надежды сдвинуться с места — штиль. Стояла душная жара. Журчала вода в шпигатах — вахтенные драили палубу.
— Не понимаю, почему вы так нервничаете, сэр, — сказал лейтенант Фаренгейт, освобождая верхнюю застежку мундира, — колонисты ждут нашего появления уже не первый месяц, и от того, прибудем мы сегодня или завтра, вряд ли что-либо изменится.
Лейтенант достал из кармана подзорную трубу и стал смотреть в ту сторону, где должен был, по расчетам, находиться остров Большой Кайман.
Капитан Брайтон фыркнул и тоже достал трубу и, демонстративно повернувшись к лейтенанту спиной, стал смотреть в противоположном направлении.
— То, что меня волнует, находится там, мой юный друг.
— Что вы имеете в виду, сэр?
— Видите вон ту серенькую полоску горизонта?
— Мне кажется, да.
— И как вы думаете, что это такое?
Лейтенант освободил еще одну застежку своего камзола, как будто это могло помочь ему думать.
— Неужели шторм?!
— И, боюсь, нешуточный. Нам бы только успеть убрать паруса. Боцман!
Через секунду на верхней палубе не осталось и следа от прежнего сонного царства. Впрочем, то же самое творилось и на всех остальных палубах. Матросам не нужно было долго объяснять, что такое надвигающийся шторм. Скрипели задраиваемые орудийные порты. Канониры орали на подчиненных, проверяя крепление пушек. Если хотя бы одна из них сорвется во время бури, кораблю — конец. По вантам с обезьяньей ловкостью карабкались сразу несколько десятков человек.
Капитан еще раз посмотрел в сторону приближающегося облака, теперь уже различимого и невооруженным глазом.
— Пойдемте, лейтенант, пропустим по стаканчику хереса.
Энтони неуверенно оглянулся на суетящихся людей.
— Оттого, что мы останемся сейчас на палубе и будем ругаться или подавать советы, работа не пойдет ни быстрее, ни лучше.
Энтони последовал за своим начальником-фаталистом.
Через полчаса «Саутгемптон» оказался в самом центре водяной геенны. Команда сделала все возможное для того, чтобы достойно встретить удар стихии, но бывают случаи, когда любые человеческие усилия недостаточны для того, чтобы противостоять ей. Это был именно такой случай.
Переваливаясь среди черных водяных гор и облаков серо-желтой пены, скрипя всеми своими деревянными суставами, «Саутгемптон» терял по очереди мачты, ломавшиеся с пушечным грохотом, постепенно превращаясь в неуправляемую, обреченную посудину. Сорвавшаяся-таки с креплений кулеврина носилась по нижней пушечной палубе, сметая все на своем пути, калеча орущих от ужаса канониров.
Когда налетел первый порыв ветра, лейтенант сидел в кают-компании со стаканом в руке. Вторым порывом, уже несшим в себе какие-то деревянные обломки, были выбиты все стекла и сорвана с петель дверь. Орошаемый хлопьями холодной пены, лейтенант старался, может быть, из чувства самоутверждения держать стакан с хересом в вертикальном положении. Когда вдруг начала вздыматься противоположная стена кают-компании и на него из распахнувшихся стенных шкафов роскошными белыми стаями полетели обеденные сервизы, Энтони потерял сознание.
Очнулся он от холода. Не сразу понял, что лежит, но сразу догадался, что мокр до нитки. Впрочем, одежды на нем было немного: и башмаки, и мундир, и парик, и уж конечно шляпу присвоила стихия. Еще он понял, что вокруг темно. На мгновение мелькнула мысль — ослеп! Но тут же, слегка приподняв голову, понял, что видит. Всего в каких-нибудь десяти дюймах перед его глазами был различим стоящий сапог. Сапог этот резко приблизился и постучал Энтони по скуле. Окончательно очнувшийся, но еще очень ослабленный лейтенант пробормотал:
— Как вы смеете!
— Дик, да он жив! — послышался веселый, но неприятный голос.
— Поднимите его, ребята.
Уже через несколько секунд Энтони пребывал в сидячем положении. Оглядевшись, он обнаружил, что находится на песчаной отмели, что невдалеке начинаются какие-то заросли, что вечереет и что перед ним стоят несколько человек в кожаных куртках и высоких сапогах. И все они вооружены.
— Кто ты такой, парень? — спросил у Энтони один из них, видимо, старший, если судить по костюму. На нем был замызганный офицерский мундир. Из-под треуголки торчала черная просмоленная косица. — Когда я спрашиваю, то жду ответа!
Вслед за этими словами вожака один из парней, стоявших у Энтони за спиной, сильно хлестнул лейтенанта тростниковым прутом. Юноша вскрикнул не столько от боли, сколько от неожиданности и унижения — подобным образом наказывали рабов на плантациях.
— Как вы смеете! — прорычал он. — Я Энтони Фаренгейт, сын губернатора Ямайки!
Слова эти произвели на негодяев неожиданный эффект — они расхохотались.
— Чему вы смеетесь, скоты?! — крикнул лейтенант, пытаясь встать на колени и инстинктивно ощупывая правый бок в поисках шпаги. Разбойник снова занес над ним тростниковый прут, но вожак в офицерском мундире остановил его.
— Постой Дик, не спеши, нехорошо так обращаться с сыном самого губернатора Ямайки…
Сэр Фаренгейт ложился спать поздно, и потому Бенджамен рискнул побеспокоить его.
— В чем дело, старина?
— Милорд, может быть, это не мое дело, но мисс Элен плачет у себя в комнате.
Губернатор отложил книгу.
— Может быть, она напевает? Как тогда?
— Нет, милорд, я понимаю, что вы имеете в виду. Она не напевает.
В первые годы своей жизни в семье Фаренгейтов Элен, как правило по ночам, любила напевать песни своей далекой, труднопредставимой родины. Песни эти чаще всего были печальными и протяжными, отчасти напоминали женский плач. Понимая, что девочка тоскует о доме, полковник не препятствовал ей и всем велел сделать вид, что они не находят в этом ничего удивительного. Однажды, случайно застав ее за этим занятием, он спросил у нее, не хотела бы она вернуться домой. Ведь там, наверное, хорошо? Да, сказала Элен, там хорошо, лучше, чем здесь, там бывает холодно, там бывает снег, там едят другую, вкусную еду. Но вернуться туда она бы не хотела. Почему, удивился полковник. А просто некуда возвращаться, объяснила Элен, дом сожгли, всех родных убили. Кто сжег ее дом и убил родных, она рассказывать отказалась. С годами эти сеансы ночного пения становились все реже, пока не прекратились совсем. Неужели — опять?
Полковник взял со стола подсвечник с горящей свечой и отправился в комнату дочери.
Бенджамен не ошибся — Элен и не думала петь. Она встретила отца, размазывая слезы по щекам, шмыгая носом и комкая в руках мокрый платок.
— Извини меня за это странное вторжение, но я не мог удержаться, когда Бенджамен сказал мне, что ты плачешь у себя.
— Ну что ты, папа, хорошо, что ты пришел.
— Между нами давно нет никаких тайн. Мне было неприятно узнать, что моя дочь всю ночь рыдает напролет. Ты больше не доверяешь своему старому отцу?
— Нет, папа, нет тут никаких тайн. Просто я не хотела тебя волновать.
— Я все равно уже здесь и все равно волнуюсь. Рассказывай.
Элен еще раз вытерла платком глаза и шмыгающий нос.
— Просто я проснулась от страха за Энтони. Сначала я подумала, что мне это просто приснилось, но и наяву страх не проходил. Наоборот, он становился все сильнее, и тогда я не выдержала.
— Честно говоря, я не представляю себе, что может угрожать офицеру, находящемуся на борту шестидесятипушечного военного корабля.
Элен ничего не ответила, по ее щекам снова потекли слезы. Полковник, собиравшийся высмеять эти «девичьи страхи», передумал. Он прожил такую жизнь, которая не способствовала вере во всякого рода сверхъестественные и магнетические штуки, он готов был поклясться, что все приснившееся его дочери не стоит никаких слез, но вместе с тем ему стало чуть-чуть не по себе.
— Ладно, Элен, мы сейчас все равно не в состоянии выяснить, имеют ли какое-нибудь основание твои страхи и слезы. Подождем, когда Энтони вернется, и спросим у него, что с ним происходило вечером сегодняшнего дня. А пока тебе нужно выпить отвара иербалуисы и попытаться заснуть. Договорились?
Элен кивнула, хлюпая носом.
Только вернувшись к себе в кабинет и устроившись поудобнее в своем кресле, сэр Фаренгейт понял причину своего собственного волнения: ему показалась странной слишком горячая чувствительность сестры к судьбе брата. Самые любящие, самые самоотверженные сестры спокойно спят в такие ночи. Сердце старика застучало сильнее. Явно здесь возникло что-то сверх обычной родственной привязанности, и это обещает в будущем дополнительные неприятные или, может быть, опасные сложности.
И главное, не исключено, что с Энтони и в самом деле что-то случилось.
— Ну что же, молодой человек, давайте поговорим серьезно. Вы не против?
Энтони, связанный волосяной гватемальской веревкой, сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Напротив него за простым дощатым столом располагался говоривший — тот самый главарь в грязном офицерском мундире. На столе потрескивала простая сальная свеча.
У входа в помещение стояли двое бандитского вида парней с заткнутыми за пояс пистолетами и в косынках из красной бумажной материи.
За окнами звенели цикады в тропической ночи.
— Для начала позвольте представиться. Ваше имя мне известно, было бы невежливым скрывать в этой ситуации свое. Меня зовут Джерри Биллингхэм. Вам эти звуки ничего не говорят?
— Вы англичанин?
— Чистокровный. Но вас это не должно радовать. И если вы связываете свои планы на спасение с фактом моей национальной принадлежности, то зря. Я не нахожусь на службе у короля Карла, богоспасаемого монарха моей далекой родины. Более того, я в свое время дезертировал с корабля, принадлежавшего флоту вышеуказанного короля.
— Ах, да… — Энтони вспомнил эту фамилию. — Судя по отзывам, которые мне довелось слышать, вы, мистер, первостатейный негодяй.
Биллингхэм захохотал с видимым удовольствием, показывая желтые прокуренные зубы. Пламя свечи заколебалось, громадные тени зашатались на стенах. Один из вооруженных людей, стоявших у входа, сделал угрожающий шаг в сторону пленника.
— Постой, Дик, какой ты все-таки нетерпеливый. Неужели ты не понимаешь, что это — не просто пленник, это — мешок с деньгами.
Дик глухо выругался, возвращаясь на место.
Слова Биллингхэма заинтересовали Энтони.
— Что вы имеете в виду, господин дезертир?
— Не будем темнить, дружище. Я имею в виду, что его высокопревосходительство губернатор Ямайки славится чадолюбием. Поэтому сто, допустим, тысяч песо ему будет ничуть не жаль выложить за голову своего единственного, насколько мне известно, сына.
Энтони нервно пошевелился, пытаясь освободить скрученные за спиной руки. Но скоро понял, что связывали его профессионалы своего дела.
Биллингхэм между тем продолжал:
— Кроме того, известно не только мне, а повсеместно, кем был в свое время капитан Фаренгейт. Согласитесь, юноша, мне было бы просто неловко просить меньше ста тысяч со своего коллеги, хотя бы и бывшего.
— Грязная свинья!
Биллингхэм почесал небритую щеку.
— Вы знаете, связанному человеку не следует слишком уж развязывать свой язык…
— Ты еще будешь болтаться на виселице, я уже вижу веревку на твоей шее.
— Дик!
— Да, капитан.
— Что ты стоишь, каналья. Ты что, не слышишь, как оскорбляют твоего капитана?!
— Это же мешок с деньгами.
— Даже от мешка с деньгами я не собираюсь выслушивать ничего подобного!
Наконец сообразивший, в чем дело, головорез решительно шагнул вперед.
— Выбить ему зубы, сэр?
Биллингхэм грустно вздохнул.
— Достаточно будет завязать рот.
Рано утром следующего дня «Медуза», двадцатичетырехпушечный капер под командованием капитана Биллингхэма, вышел из глубокой извилистой лагуны, где он прятался от вчерашнего шторма. Небо было высокое и чистое, обычная в это время духота смягчилась. С трудом скрывая приятное возбуждение, капитан прогуливался по шкафуту, отдавая время от времени необходимые указания.
Энтони по-прежнему сидел связанный в той же самой каюте, где его накануне допрашивали. Мимо обшарпанного иллюминатора скользила зеленоватая вода Карибского моря. Изредка, когда корма приподнималась на волне, в иллюминаторе возникала линия горизонта. Лакей капитана принес на подносе завтрак. Он поставил его на пол, чтобы развязать пленнику руки и рот. Энтони пнул поднос босой ногой, чем вызвал приступ ярости у пирата. Юноше пришлось бы худо, не спустись следом сам капитан.
— Фрондируете? Напрасно. И потом, согласитесь, отказ от завтрака — это мелко.
Потирая руки, Биллингхэм сел за стол.
— А я вот с удовольствием поем. Дик, дружище, принеси мне то же, что ты приготовил для сына губернатора Ямайки.
Через несколько минут, с наслаждением уписывая жареную поросятину с печеной маниокой, общительный дезертир во всех подробностях излагал пленнику план, при помощи которого он собирался, не подвергая себя ни малейшей опасности, обменять драгоценного губернаторского сынка на ящик с сотней тысяч песо. При всей ненависти к этому грязному негодяю, кипевшей у молодого лейтенанта в груди, он не мог не признать, что план составлен отлично, в нем не было заметно ни одного слабого места. Отцу придется выкладывать деньги. Это было особенно неприятно признавать оттого, что Энтони лучше, чем кто бы то ни было, знал, что таких денег у полковника Фаренгейта нет. Дело в том, что нынешний губернатор Ямайки был не совсем обычный губернатор. И не только потому, что происходил из числа тех, с кем прежние губернаторы боролись насмерть. Его необычность была в другом — он так и не освоил простого искусства быть взяточником. И на золотом дне, которым, объективно говоря, являлась его должность, он ничего не собрал лично для себя.
Конечно, такому негодяю, как Биллингхэм, было бесполезно объяснять, что бывший пират Джон Фаренгейт живет со своим семейством исключительно на королевское жалованье, а на воспитание дочери и сына потратил остатки сбережений, сделанных в свои прежние романтические годы, когда он занимал такое положение, где ему и не думали предлагать взяток.
Если бы только мог, Энтони попросил бы отца отвергнуть условия Биллингхэма. Этим бы отец избавил себя от унизительных поисков денег и оставил хитрую сволочь ни с чем. Впрочем, наверное, сэр Фаренгейт не стал бы слушать советов сына в этом деле.
Трудно сказать, что доставляло большее удовольствие господину шантажисту, поедание поросятины или смакование деталей отлично составленного плана. Во всяком случае, он огорчился, когда его оторвали от того и от другого. В каюту спустился его помощник, мрачный лысый толстяк, и что-то пошептал капитану на ухо. Поморщившись, Биллингхэм встал.
— Нашу беседу придется прервать, будем надеяться, что ненадолго, — сообщил он лейтенанту.
Когда они поднялись на шкафут, помощник ткнул пальцем влево от курса «Медузы».
— Испанец. Один.
— Ты обратил внимание, куда он движется?
— Обратил.
— Послушай, Фредди, и ослу понятно, что он идет не с золотом, а в лучшем случае за золотом.
— Правильно, — согласился толстяк, — иначе бы его как следует охраняли. Но на испанском корабле всегда есть чем поживиться.
Капитан был в раздумье. Вид его выражал неудовольствие.
— Пушек у нас больше, а людей по крайней мере не меньше. Ребята горят желанием. Мы слишком давно сушим весла, — настаивал помощник.
— Ты пойми, выкуп у нас почти в руках. Большие деньги.
— Это дело может растянуться на несколько недель, а тут все под руками и риск небольшой.
Помощнику трудно было возражать. «Медуза» выглядела значительно внушительнее испанца. Подойти к ним так, чтобы их пушки не помешали провести абордаж, — в этом ведь и заключается профессия корсарского капитана. А в рукопашном бою один джентльмен удачи стоит троих испанцев.
— Джонни! — крикнул Биллингхэм рулевому. — Положи руль к ветру. А ты, Дик, спустись и развяжи нашего юного друга, пусть понаблюдает, как мы это делаем.
Все в расчетах капитана, советах его помощника, предвкушениях его команды было верно.