Собственно, для того и существует литература, чтобы женщина, прочтя, плачущая и полуодетая, примчалась к тебе ночью — навсегда. Но и за роман, за «главненькоеote , сесть я тоже никак не мог, ибо оплаченная поденщина не пускала, висела на душе чугунной гирей. Писать настоящую книгу, когда на тебе висит пионерское приветствие съезду профсоюзов, — то же самое, как, не залечив случайный триппер, добиваться благосклонности Прекрасной Дамы, которую искал всю жизнь… (Фу! Пошло. Не запоминать!) Вот в таком крайне буридановом состоянии я и существовал последнее время, маясь между халтурой и „главненьким“. Кстати, о „главненьком“. Появление этого словечка тоже связано с Анкой. Был такой популярный в ту пору анекдот. Женщина, родившая тройню, показывает младенцев журналисту в той последовательности, в какой они появились на свет. Дети лежат в мокрых пеленках, плачут — просят титьку, а она говорит: „Это — мой старшенький. Это — мой средненький. Это — мой младшенький…“ „А это?“ — удивляется корреспондент, кивая на мужика в мокрых штанах, который лежит на полу и тоже плачет — просит бутылку. „А это — мой главненький!“ — отвечает многодетная мать. Словечко перешло сначала в наш альковный язык, а потом Анка стала величать „главненьким“ и мой будущий роман. Его я как-то в ночном разговоре с неосторожной искренностью назвал своей „главной вещью“…
В задумчивости я достал из портфеля бутылку «амораловки», взял маленькую коньячную рюмочку и налил граммов тридцать — не больше. Я был так расстроен, что забыл о предупреждениях Арнольда, забыл о навязчивых эротических видениях, забыл о дурацком споре со Жгутовичем, об исчезновении Витька, забыл обо всем, — я налил себе совершенно автоматически, так вохровец, даже будучи на пенсии, в задумчивости делает движение, точно передергивает затвор винтовки. Да, по вкусу действительно похоже на водку, куда уронили кусочек селедки, скорее всего, иваси. Я выпил и несколько секунд сидел, прислушиваясь к тому, как напиток пускает в меня свои бесчисленные живые, горячие, волнующие корни. Потом я, как сейчас помню, вздохнул и по-йоговски задержал дыхание… Одно время я этим увлекался, но быстро понял: для русского человека йога примерно то же самое, что для индуса подледная рыбалка на Медвежьих озерах. Внезапно у меня страшно закружилась голова, а в следующую минуту я увидел всю историю шинного завода с такой отчетливостью, что даже различил капли пота, выступившие на лбу директора этого краснознаменного предприятия, когда, отрапортовав с трибуны съезда победителей об успехах, он услышал медленные слова Сталина: мол, конечно, шинный завод хорошо работает, но было б интересно узнать, почему же он не работает еще лучше. Я вдруг почувствовал, что мне остается самое малое — просто перенести внезапное озарение на бумагу. Не написать, а записать. Не сочинить, а сыграть по ногам. Я опустил пальцы на клавиши моей «Эрики» так, точно это были клавиши белого рояля, и сам я не обычный литературный халтурщик, но Ван Клиберн, исполняющий Первый концерт Чайковского. Талант — это безумие, посаженное в клетку разума… (Хорошо! Но, кажется, до меня это уже кто-то говорил.) Я работал до шести утра, пробарабанив от восемнадцатого года, когда был открыт шинный завод, до главы под названием «На дороге в Берлин». Потом встал, сделал шаг по направлению к дивану и рухнул на простыни, как раненый Пушкин в снег…
6. В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВИТЬКА
Телефонный звонок пробивался к моему сознанию долго и настойчиво — так спасатели пробиваются к погребенному под лавиной человеку. Наконец, не открывая глаз, я нашарил трубку и прижал к уху.
— Спишь? — спросил бодрый Жгутович.
— Сплю…
— Значит, я тебя разбудил?
— Разбудил…
— Ну и хорошо — времени уже второй час…
— Я до шести работал… Чего ты хочешь?
— Ничего. У тебя кухня сколько метров?
— Шесть. А что?
— Так. Спросить, что ли, нельзя?
— Можно…
— Маловато…
— Мне хватает…
— Все равно маловато. Не умеют у нас строить. А ты, кстати, знаешь, что, по некоторым сведениям, масонство восходит к древним строителям Иерусалимского храма? Но это не доказано. А по новейшим сведениям… Нет, я лучше тебе зачитаю. Слушай! «Предками современных франкмасонов, носившими то же имя, были, несомненно, настоящие каменщики, и добавление к названию их ремесла слова „свободный“ имело первоначально профессионально-ремесленное, а не социальное значение.
Свободными камнями, в отличие от обыкновенных, назывались в Англии более мягкие каменные породы, вроде мрамора и известняка, употреблявшиеся для более мягкой, барельефной работы…» Улавливаешь?
— Что? — начиная просыпаться, уточнил я.
— Если б наши дома строили свободные каменщики, кухни были бы просторнее. Не говоря уже обо всем остальном!
— Тебя вчера жена тяжелым по голове не била?
— Ты что! Даже наоборот… У тебя, кстати, «амораловка» осталась?
— Нет, — соврал я.
— Жаль. Между прочим, масоны очень большое значение придавали различным магическим напиткам…
— Стасик, что с тобой случилось?
— Ничего. Я просто вдруг подумал: а если ты выиграешь наше пари? Хотя, конечно, это невозможно, но я на всякий случай теперь решил перед сном читать страничку-другую из энциклопедии. Ты знаешь, безумно интересно. Подожди, я тебе сейчас про Тота Гермеса Трисмегиста прочитаю…
— Не надо мне читать про Тота Гермеса Трисмегиста! У меня нет времени… О каком пари ты говоришь? — поинтересовался я, осторожно перебирая в памяти обмылки вчерашнего вечера.
— Привет! Это тебя, наверное, тяжелым по голове ударили. Мы же с тобой поспорили…
— О чем?
— Как о чем! О том, что ты сделаешь из Витька знаменитого писателя.
— Я?
— Ты. Если не сделаешь, то твоя квартира поступает в полное мое распоряжение… Забыл?
— Обижаешь… А если сделаю?
— Тогда я отдаю тебе мою энциклопедию.
— Энциклопедию? А на фига мне твоя энциклопедия?
— Не знаю. Ты же спорил… Или ты передумал?
— Нет, не передумал. Просто уточняю детали, — ответил я, просыпаясь окончательно и вспоминая в подробностях вчерашний спор. — Если обещал, значит, сделаю… А где Витек?
— Это у тебя надо спросить. Он же с тобой оставался!
— Оставался. А потом исчез…
— Как это исчез? Что-то ты крутишь! — молвил Стас с тем презрительным разочарованием, которое я ненавижу больше всего на свете.
— Ничего я не кручу! Я как раз собирался его искать…
— Найдешь — перезвони мне домой.
— Почему домой?
— Жена, пока «амораловка» действует, отгул взяла и меня тоже отпросила. Сейчас за шампанским побежала. А как ты отработал?
— Пять глав, — гордо ответил я.
— У тебя кто-то и сейчас еще есть? — завистливо спросил измученный моногамией Стас.
— Почему ты так решил?
— Ну, выражаешься ты иносказательно: пять глав… Я только три успел,
— расстроился Жгутович.
— Не горюй: на своем поле это очень хороший результат!
— Мне тоже кажется. А у тебя точно «амораловки» больше нет?
— Нет, конечно! Зачем мне тебя обманывать? — искренне ответил я, косясь на бутылку, где еще оставалось граммов восемьсот.
— Ну ладно, пока, а то жена дверь открывает… — заторопился Стас.
— Ты учти, женщинам нравятся длинные главы, — ехидно посоветовал я и повесил трубку.
С трудом поднявшись, я побрел в ванную и долго стоял перед зеркалом, вглядываясь в свое бледное лицо и красные, воспаленные глаза. Вот влип! С таким же успехом я мог пообещать превратить Витька в генсека. Прав классик: нельзя мешать напитки… Больше всего в этот момент я был похож на лежавший тут же в мыльнице выдавленный тюбик пасты.
Первым делом надо было срочно реанимироваться…
В Доме литераторов, куда я доковылял через час, уже вовсю гудела благообразная дневная ресторанная жизнь: на спасительный огонек стягивались злоупотребившие вечор труженики пера. О, я знаю по себе: пробуждение их было ужасно! Помимо неизбежной головной боли, тошноты, диабетической сухости во рту, их терзало чувство похмельной безысходности и вдобавок чисто профессиональный ужас собственной бездарности и бесплодности. С самого утра они мучительно осознавали, что жизнь так и пройдет всуе, в злоупотреблениях, без больших художественных открытий, а потом тяжко влачились в ЦДЛ, по пути ошарашивая транспортную общественность тяжким духом вчерашнего удовольствия. Но уже после нескольких рюмок водки, закутанных рыбной солянкой, где в золотисто-оранжевой лимфе плавает желтый полумесяц лимонной дольки и с самого дна таращатся иссиня-черные маслины, жизнь постепенно начала наполняться смыслом, думы обретать внятность, а литературные образы тесниться в голове, как гости в лифте. И вот человек, который всего полчаса назад просто не хотел жить, уверенно сидит за столиком, и на лице его играет мудрая улыбка тихого победителя жизни.
Вторым делом я прошел в закуток к официантам, но Надюхи там не было. Мне объяснили, что она сегодня не появлялась, позвонила и сказала: на работу не выходит, потому что выходит замуж.
— За кого? — оторопел я.
— Какая разница, — вздохнула немолодая уже официантка Рита, уставшая от одиночества и чаевых.
— Если она и завтра не выйдет, я ее даже посудомойкой не возьму! — добавила строгая метрдотельша.
Она-то после долгих уговоров и дала мне адрес Надюхи, жившей, как оказалось, в глухом спальном районе Москвы, названном в честь снесенной с лица земли деревеньки, где в прошлом веке обоз, тронувшийся из старой столицы в новую, останавливался на первую ночевку. Пробегая через ресторанный зал, я краем глаза заметил вчерашнюю незнакомку, уныло пившую минеральную воду. Лицо ее было абсолютно неподвижно, ибо при малейшем мимическом колебании толстый слой грима мог осыпаться прямо в тарелку с солянкой.
— Следопытствуешь? — сочувственно спросил меня уже приступивший к своим обязанностям обходчик Гера.
— Скорее да, чем нет…
Поколебавшись, я поехал по выясненному адресу. Хорошо, если Витек тоже забыл про вчерашний спор. А если нет? Обдумав по пути ситуацию, я решил так: используя все свое красноречие, убеждаю Витька в том, что знаменитым писателем становиться ему не стоит. Потом звоню настырному Жгутовичу и сообщаю о нежелании Витька участвовать в наших нелепых играх. Таким образом я сохраняю лицо и выпутываюсь из дурацкого спора…
Надюхин дом стоял на краю огромного оврага, и дальше начинались малюсенькие, точно разбитые лилипутами, огородики с сарайчиками, более напоминавшими собачьи конурки. Стекла в подъезде были выбиты, лифт расписан однообразными непристойностями.
«Везде луддиты», — подумал я.
Дверь мне открыла древняя старуха, одетая в застиранную куртку строительного отряда с нашивкой «ССО Романтик-76». Переминаясь на пороге, я заглянул в глубь маленькой однокомнатной квартиры и увидел ту привычную бедность, которая копится всю жизнь, чтобы в конце концов прикинуться достатком.
— Здравствуйте! — сказал я.
— А? — переспросила старуха.
— Здравствуйте!! А где Надя?!
— Уехала, слава Богу!
— Почему «слава Богу»?!
— А?!
— Почему «слава Богу»?!!
— Всю ночь спать не давали — как резаные… — и она показала рукой на комнату, где виднелась постель, истерзанная, точно в ней искали спрятанные бриллианты.
«М-да», — подумал я.
— Всю ночь на кухне просидела, — жаловалась старушка. — Тоже молодыми были. И пообниматься любили. Но чего ж криком-то орать? Прошлый-то мужик у Надьки, хоть и пил, не в пример тихий был… А этот сущий варнак прямо-таки!
— Витек?!
— А?!
— Витек?!!
— Он.
— А куда они поехали?!!
— К нему. В Мытищи. Замуж, сказала, позвал…
Повеселев, я отправился на Ярославский вокзал. Задача моя явно облегчалась. Раз Витек решил обзавестись семьей, то теперь ему, уж конечно, не до участия в нашем пьяном споре.
…Мне всегда казалось, что Мытищи — это маленький подмосковный городок с утками в обмелевшем прудике, с кринками на выбеленных временем штакетинах. Оказалось, это здоровенный город с дымящимися трубами, эстакадами, колоннами марширующих в баню солдат. Сойдя с электрички и оглядевшись, я понял, что, не зная Витькиного адреса, на худой конец хотя бы фамилии, отыскать его здесь будет невозможно. Но я все-таки решил попытать счастья и, выбрав в толпе мужика с рожей полиловее, расспросил его о дислокации мытищинских пивных ларьков. Конечно, в былые времена мне не хватило б дня объехать все точки, но описываемые события происходили в самый разгар антиалкогольной горбачевской кампании, когда большинство ларьков и павильонов были перепрофилированы на торговлю квасом и соками, а те, что продолжали нести янтарный свет пива в массы, были крайне редки и общеизвестны, как синагоги в стране, где так долго и настойчиво боролись с антисемитизмом, что к власти в конце концов пришли юдофобы. (Вряд ли использую, но все равно запомнить!) Первая будка располагалась возле техникума, и очередь состояла в основном из лохматой, буйно гоготавшей молодежи. Вторая приютилась рядом с Бульдозеростроительным заводом имени наркома Первомайского, и вокруг нее толкались хмурые работяги в промасленных спецовках, как пиво водой, разбавленные трудовой интеллигенцией — в шляпах и с портфелями. Только третий ларек стоял в новом микрорайоне, где шло бурное строительство и горизонт был заставлен ажурными силуэтами подъемных кранов. Очередь — человек в тридцать — состояла из строителей, одетых в припорошенные кирпичной пылью робы, пластмассовые шлемы и измазанные цементом бахилы — такие, в каких был вечор Витек.
Я прикинул: если актив, подносящий пустые кружки, будет работать споро, если не подвалит ватага шпаны и не возьмет сразу двадцать кружек, если никто не поднимет скандал из-за недолива, а хозяйка в знак протеста не закроет ларек по техническим причинам, то минут через сорок я выпью пива. Встав в конец хвоста и высказав задумчивые сомнения в свежести пива, я установил неформальный контакт с соратниками по ожиданию и втянулся в серьезный мужской разговор. Сначала поговорили о сравнительных качествах «Туборга» и «Гиннеса», о которых все участники обсуждения очень много слышали. Потом соскользнули на политику и пришли к единодушному заключению, что Мишка мужик в общем-то неплохой, хотя и с гнидовинкой, а вот его Раиса
— очевидная бензопила «Дружба», хотя женщина, конечно, обстоятельная. Между делом я поинтересовался, не знает ли кто-нибудь Витька. И один дядька великодушно предложил мне на выбор трех Викторов, включая и своего родного брата, но все они мне не подошли. Ждать пришлось все-таки немного дольше, чем я планировал, потому что к хозяйке зашел сын-школьник, она выставила перед самым моим носом табличку «перерыв» и минут десять отчитывала его за двойку по географии. Наконец я получил кружку мыльно вспененного пива.
— Моча-а! — жмурясь от наслаждения, подмигнул мне здоровый малый в красном пластмассовом шлеме.
— Определенно моча, — согласился я, блаженно отдуваясь после нескольких крупных глотков.
— А вчера совсем пить нельзя было! — сообщил он радостно.
— Ты местный?
— Угу…
И я спросил про Витька. Он ответил, что отлично знает Витька, рыжего, конопатого чальщика, неделю назад выгнанного с работы за ссору с бригадиром.
— А где он живет? — оживился я.
— Вон в том доме.
— Покажешь?
— Не-ет… Меня его мать не любит. Говорит — спаиваю. А моя жена Витька ненавидит. Тоже говорит — спаивает. Диалектика!
В конце концов он объяснил мне, как отыскать Витькину квартиру, и даже подсказал, что звонить нужно двумя короткими и одним длинным, потому что его мать жутко боится воров, но глазка в двери у них нет: кто-то рассказал ей, будто по Мытищам ходит маньяк, который звонит в квартиру и, когда хозяин припадает к стеклышку, бьет в глазок шилом, крича при этом ненормальным голосом: «Спокойной ночи, малыши!»
На условный звонок дверь открыли, но беседовали со мной через цепочку. Сквозь узкую — сантиметра три — щель я мог разобрать лишь то, что это женщина и на голове у нее бигуди.
— Добрый день! — сказал я.
— Я Витькиных долгов не раздаю! — зло крикнула она.
— Я не за долгом…
— А за чем? — испуганно спросила она, и дверь начала медленно закрываться.
— Подождите! Я из стройуправления. Хотим Виктора на работе восстановить.
— А удостоверение у вас есть?
— Конечно! — Я махнул перед щелью, сократившейся до сантиметра, писательским билетом.
— Восстановите! Он же не виноват! — раздался звон отстегиваемой цепочки, что в этом доме, очевидно, означало высшую степень доверия к гостю.
Дверь распахнулась сантиметров на пятнадцать — как раз на длину второй цепочки. Я увидел, что Витькина мать еще сравнительно молодая женщина с белым круглым лицом, тонко выщипанными бровями и пышными формами.
— Вы уж восстановите! — снова попросила она. — Парень-то совсем с круга сбился. Дружки портят. Водка проклятая! А сегодня утром вообще какую-то шушундру в дом притащил — еле выгнала… Жениться собрались. А где тут жениться на двадцати пяти метрах? У меня самой хороший человек есть, непьющий, так я же его в дом не вожу!
— А невесту Надюха звали?
— Зачем мне знать-то? Я, может, сама — невеста!
— А куда же они пошли?
— Мне-то что? Я так и сказала: к себе жить не пущу. У меня тоже хороший человек есть… Пусть живут где знают. С милым рай в шалаше… Так они, наверное, в шалаше!
…Возле шалаша сидел, грустно обхватив колени руками, Витек. Кругом валялись несчетные пустые бутылки, грубо вспоротые консервные банки, обертки и огрызки, из чего можно было заключить, что в трудные минуты в этом шалаше отлеживается пол-Мытищ. Витек печально смотрел на сгущавшееся вечернее небо.
— А где Надюха? — спросил я.
— Убежала, — грустно ответил он.
— Почему?
— Сказала, что не шалашовка какая-нибудь по шалашам отираться…
— Правильно сказала. А ты потерпеть, что ли, не мог?
— Не мог! — с вызовом ответил Витек. — «Амораловка» проклятая! У меня внутри как помпа работает…
— Пройдет, — успокоил я. — А что она еще сказала?
— Сказала, что не для того с одним алкоголиком разошлась, чтоб с другим путаться. Да еще наумиха моя со своим лимитчиком: я в дом не вожу, я в дом не вожу…
— Ты в самом деле на Надюхе жениться собрался?
— Нельзя, да?
— Зацепила?
— Животрепещущая девушка.
— Забудь о ней!
— Уже забыл, — уныло отозвался он. — А ты-то чего приперся?
— Прогуливался и решил тебя проведать…
— Меня тоже всегда с похмелья на воздух тянет, — сознался Витек. — Стремность какая-то в организме, а походишь — отпускает… Но ты вчера хорош был! В писатели меня заманивал. Помнишь хоть? Телок мне заграничных наобещал… Или передумал? Я тоже однажды доехал до Пополамска и со сварщиком поспорил, что бухгалтершу за задницу ущипну, а утром передумал. Скандальная баба — всегда мне получку трешками выдает…
— И совсем даже не передумал, — внезапно возразил я. — Наоборот. Сегодня и начнем. Все у тебя будет — и деньги, и загранка, и женщины в ассортименте. Но про Надюху забудь! Женщина — это не постельная принадлежность и не кухонный комбайн с накрашенными глазами. Это — образ, стиль и уровень жизни. У тебя появятся такие женщины, что прохожие будут оглядываться… Потому что есть такие роскошные женщины, на которых смотришь и не веришь, что кто-то их раздевает!
— Ага, а одевать я их буду на какие шиши?
— Не волнуйся. У тебя будет слава, а слава и деньги всегда рядом ходят, как алкоголизм и цирроз…
— Ага, а слава откуда возьмется? От сырости?
— Нет, не от сырости. Ты будешь знаменитым писателем! Твое имя будет греметь! Кстати, как твоя фамилия?
— Акашин…
— Жаль.
— Почему это?
— Непронзительная у тебя фамилия. Понимаешь, чтоб люди сразу запомнили, нужно или имя иметь необычное, например — Пантелеймон Романов, или фамилию почудней — Чичибабин, скажем… Но еще лучше, когда сразу и имя и фамилия странные. Например: Фридрих Горенштейн. А у тебя ни то ни се: Виктор Акашин… Хорошо хоть не Кашин. Ужас! С такими данными и в литературу соваться не стоит: читатель из принципа не запомнит. Я бы на твоем месте взял псевдоним…
— Чего?!
— Как твое отчество?
— Семенович.
— Семенов. Нет, пошло… А маму как зовут?
— Галина.
— Галин. Нет, не годится. Не фамилия, а какой-то полиэтиленовый тюльпан… А если попробовать по названию города? Так часто делают. Виктор Мытищин. Вообще кошмар… Ладно, оставайся Акашиным. Как-нибудь выкрутимся, сделаем из тебя писателя!
— Ага, а как я буду писателем, если я писать-то толком не умею? Я ж тебе объяснял… Не-е, ничего не получится…
Я медленно обошел вокруг Виктора. Сломал себе веточку и, прицелившись, срубил верхушку у крапивного кустика — х-х-эк!
— Ты меня вчера невнимательно слушал. Я понимаю: «амораловка», влечение — род недуга и так далее. Поэтому повторяю все с самого начала. Допустим, ты не умеешь писать. А кто умеет? Кто?! Хемингуэй застрелился, когда понял, что он всего-навсего раздутый критиками репортеришко. (Х-х-эк!
— я срубил еще один кустик крапивы.) Рембо в восемнадцать лет плюнул на стихи и занялся торговлей. (Х-х-эк!) Гоголь вообще понял, что ничего не умеет, и сжег «Мертвые души». (Х-х-эк!)
— А что же мы тогда в школе проходили?
— То, что осталось! Бабель по двадцать раз переписывал каждую страницу. Будет человек, который умеет писать, переписывать по двадцать раз? И ты считаешь, все они умели писать? (Х-х-эк!) И потом, писать тебе не придется. Ты будешь только говорить… Говорить ты, надеюсь, умеешь?
— Смотря о чем… Я же ничего не знаю.
— По крайней мере, ты уже знаешь, что ничего не знаешь! Это очень немало! Те люди, которых ты вчера видел в ЦДЛ, не знают и этого. (Х-х-эк!) Они способны лишь раздувать щеки и повторять десяток-другой заученных фраз. Этим фразам я тебя научу. Это — пустяк. Через неделю о тебе заговорят. Через месяц о тебе начнут писать. — Боясь, что Витек откажется от участия в споре, я мобилизовал все свое красноречие. — Через два месяца тебя станут узнавать на улицах. Через три ты будешь летать на международные симпозиумы в Париж и Ниццу, ездить на собственном автомобиле и, как от мух, отбиваться от таких женщин, по сравнению с которыми твоя Надюха — пособие по сексуальной безработице! (Х-х-эк!) Я огляделся и обнаружил, что прилично-таки выкосил на полянке крапиву. И еще я вдруг подумал, что теплые черточки и пятна на белой коре стоявших вокруг берез не что иное, как не расшифрованная до сих пор письменность, и с ее помощью природа пытается рассказать нам что-то очень важное, но мы в нашей жалкой суете не понимаем ее великодушного порыва. «Неплохо», — подумал я и решил приберечь эти соображения для «главненького».
Я снова подошел к Витьку:
— Ты все понял?
— Туда-сюда… фифти-фифти.
— Витек, а ты случайно английским не владеешь? «О'кей», «фифти-фифти»… А то давай, будем всем говорить, что ты сразу на двух языках пишешь, как Набоков?!
— Не-е, — засмущался Витек. — Это у нас на стройке студент подрабатывал. Я и запомнил…
— Ладно, тогда ограничимся великим и могучим. Но все это у нас с тобой получится, если ты будешь делать и говорить только то, что я скажу! Даже спать с теми женщинами, на которых я покажу!
— Нам однохренственно. А Надюха меня еще вспомнит!
— Согласен?
— О'кей — сказал Патрикей!
Я остановился, занеся прутик над маленьким нежно-матовым крапивеночком. Мне вдруг стало жалко его.
— А теперь ты можешь мне задавать вопросы. Любые!
— Любые?
— Любые…
— Зачем тебе-то этот эксперимент?
— Мне?
— Тебе.
Я стоял и разглядывал трогательно-зубчатый крапивный кустик, покрытый серебристо-стрекучими, похожими на младенческий пушок ворсинками. Чтобы ответить на вопрос, я должен был рассказать Витьку про все. Про моего неведомого папу, про маму-машинистку, печатавшую за занавесочкой до глубокой ночи чьи-то кандидатские и докторские и верившую, что когда-нибудь перепечатает и мою диссертацию. Про то, как я сидел перед операцией в ее душной многолюдной палате и она, уже зная, что никогда не будет печатать мою диссертацию, шептала бескровными губами: «По сорок копеек не соглашайся, по сорок копеек за страницу — дорого!» Я должен был рассказать о том, как с третьего раза поступил в университет и как меня любили однокурсники, сынки больших начальников, за то, что я в любое время суток мог достать водку. О том, как однажды после пьяной вечеринки гордая однокурсница, которая настолько мне нравилась, что я боялся дышать в ее сторону, сама напросилась со мной в койку. Она никак не могла залететь от нашего общего приятеля, а ей очень хотелось за него замуж, ибо его папа трудился ректором института торговли. Я должен был рассказать о том, как я принес свою первую повестушку одному классику на отзыв. Он прочитал, похвалил и даже предложил напечатать ее под своим именем, выплатив мне пятьдесят процентов гонорара. Я проплакал целую ночь и согласился. Я должен был рассказать ему об Анке, о том, как она, прекрасная и хмельная, хотела вскрыть себе вены маникюрными ножницами, чтобы доказать свою любовь, а через два дня вышвырнула меня, как надоевшего щенка… Я должен был рассказать ему еще тысячу разных — важных и неважных — историй, событий, случаев, без которых жизнь другого человека, других людей всегда кажется утомительной массовкой, фоном для твоей собственной жизни, единственной и неповторимой, нежной и трепетной, как вот этот маленький крапивный кустик. Я должен был объяснить, что, сделав из него, полудурка, знаменитого писателя, я смогу доказать всему миру, но прежде всего самому себе, нечто неимоверно важное, такое неподъемно важное, чего не в силах доказать никто. Даже Костожогов… Впервые в бездарной моей жизни я буду не бумагомарателем, сочиняющим полумертвых героев, а вседержителем, придумывающим живых людей! У меня получится. Не знаю как, но получится! Вот оно, мое «главненькое»! А «Масонская энциклопедия» Жгутовича в этом споре такая же никчемная дрянь, как позавчерашний трамвайный билет…
— Значит, ты интересуешься, зачем мне все это нужно? — весело спросил я.
— Ага.
— Не вари козленка в молоке матери его!
— Чего? — оторопел Витек.
— А это первая фраза из тех, что тебе придется запомнить!
И я не стал срубать прутиком бедненького крапивеночка, я просто каблуком вдавил его в замусоренную землю.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.