Грибной царь
ModernLib.Net / Современная проза / Поляков Юрий Михайлович / Грибной царь - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
— Вот! — вымолвил Фетюгин, при этом лицо его обрело совершенно эшафотное выражение.
— А еще десять кусков? — строго спросил Михаил Дмитриевич.
— На следующей неделе. Аренда подойдет…
— Напоминалыциков присылать больше не надо?
— Не надо, — с плаксивой твердостью ответил должник. — Зачем ты так?!
— Как?
— Не по-людски!
— А полгода от меня прятаться — по-людски?
— А если я попал? Что тогда?
— Ты попал — твои проблемы. Я тебя предупреждал: дом подозрительный. Но ты же умней всех! А почему я должен из-за тебя попадать? Ты брал у меня на полгода. Сегодня какое число? Какое, я тебя спрашиваю?
— Одиннадцатое…
— Правильно. Месяц какой?
— Сентябрь.
— Вот именно!
— Все равно не по-людски, — тихо произнес Фитюгин. — Квартиру… новую… только ремонт сделал… даром отдал… — Он махнул рукой, всхлипнул и, пошатываясь, пошел вон.
— Прятаться не надо! — вдогонку крикнул Свирельников и ощутил совестливое неудовольствие собой.
Фетюгин занял у него под проценты приличную сумму, а когда пришло время возвращать, начал динамить самым наглым образом: прятался, ложился в больницу, уезжал за границу, отключал телефоны… Конечно, не из вредности: по случаю купив на Каланчевке выселенный дом, он хотел переоборудовать его в склад-магазин, а зданьице оказалось с обременением. Ни туда, ни сюда… Тяжелый случай. Каждый может так попасть. Если бы Фетюгин пришел и честно повалялся в ногах, Михаил Дмитриевич, может быть, и потерпел бы — процент-то идет. Но игра в прятки возмутила его до глубины души, и он попросил Алипанова поторопить мерзавца. Поторопили его вполне убедительно: отловили возле квартиры, которую тот втихаря снимал в Печатниках, дали подержать «магнум», а потом объяснили, что ствол рабочий. Если в течение недели долг не будет возвращен, запросто можно, не сделав ни единого выстрела, стать знаменитым киллером, за которым давно охотится весь МУР.
Вот деньги сразу и нашлись.
Но Фетюгина, хнычущего, разорившегося, ничтожного, все равно было жалко. Нечто похожее чувствуешь, например, к уличному калеке, ведь и ты в любой момент можешь стать таким! Зацепить спьяну от проститутки какой-нибудь жуткий вирус… Или попасть под машину — и сделаться недвижным, беспомощным, гадящим под себя бревном. Или, пока эта старая театральная зараза кормит своих кошек, получить в подъезде по голове — и превратиться в хихикающего идиота, вроде Гладышева. А ведь какой был звездный мальчик: МГИМО, три языка, ушу, теннис, пенис, жена — бывшая «Мисс Удмуртия»! На всех гламурных обложках:
ВИТАЛИЙ ГЛАДЫШЕВ
СЕКС-СИМВОЛ РОССИЙСКОГО СРЕДНЕГО БИЗНЕСА
ИМПЕРИЯ ЗАКУСОЧНЫХ «РУССКИЙ ЧАЙНИК»
ВИТАЛИЯ ГЛАДЫШЕВА
ТОРЖЕСТВЕННОЕ ОТКРЫТИЕ ПЕРВОГО
«РУССКОГО ЧАЙНИКА» В ЛОНДОНЕ
Ну и что? Ничего. Ладно бы еще за дело, а то просто перепутали в подземном гараже с каким-то кидалой, съездили по голове бейсбольной битой — и вот вам пожалуйста: перелом основания черепа, паралич, потеря памяти и слюнявое недоумение на всю оставшуюся жизнь. Чайниковую империю, ясное дело, тут же растащили друзья-соратники. Обобрали до нитки. Ничего у Гладышева не осталось — одна «Мисс Удмуртия». Декабристка: возит мужа в коляске, кормит с ложечки и сопли утирает. А вот интересно: если бы, не дай господи, с ним такое случилось — Тонька возила бы в коляске? Наверное, все-таки возила бы! А Светка — нет, Светка до ближайшей помойки…
«Может, это Фетюгин нанял бритого в „жигуленке“? Чтобы не отдавать…» — невпопад подумал Свирельников и даже вспотел от этой простой мысли.
Но тогда почему вернул деньги? Или, как Гладышева, с кем-то перепутали? Нет, без специалиста не разберешься! Михаил Дмитриевич набрал номер.
— Алло! — после первого же гудка отозвался Алипанов. Впрочем, он говорил не «алло», а какое-то насмешливое «аллю».
И даже не «аллю», а скорее «аллеу!».
Голос у него был низкий, неторопливый, с южным оттенком и мягким "г". С «г-фрикативным», как сказала бы Тонька.
— Это я. Все в порядке! — доложил Свирельников. — Отдал. За ним еще десятка осталась. Обещал на следующей неделе.
— Ну вот, а ты боялся!
— Готов соответствовать.
— Давай завтра. В обед.
— А если сегодня? Есть проблемы.
— Что такое?
— Сам не пойму…
— С Фетюгиным?
— Нет, со мной.
— Серьезные проблемы-то?
— Если мне с похмелья не мерещится, то — серьезные.
— Та-ак, — задумался Алипанов. — В десять где будешь?
— В поликлинике.
— Заболел?
— Профилактика.
— Все болезни от профилактики. Где поликлиника?
— Большой Златоустинский переулок.
— Что-то знакомое…
— Это как от Маросейки идти к Мясницкой. Слева по ходу будет арка…
— Погоди! Златоустинский… Как он раньше-то назывался?
— Большой Комсомольский.
— Так бы сразу и сказал: иду по Большому Комсомольскому от Богдана Хмельницкого к улице Кирова… Слева арка. Дальше?
— Проходишь через арку и видишь дом с колоннами. Это поликлиника. Я тебя у клумбы, на лавочке буду ждать.
— Договорились. А что, Фетюгин здорово вибрировал?
— Здорово.
— Это хорошо!
8
Михаил Дмитриевич познакомился с Алипановым, когда тот еще служил на Петровке и примчался с бригадой расследовать обстоятельства жуткого взрыва, погубившего Валентина Петровича, мужа покойной Тониной тетки Милды Эвалдовны. Погибший был без преувеличения «святым человеком», чутким, как писали в советских характеристиках, отзывчивым и до оторопи морально устойчивым. Работал он в отделе культуры ЦК партии, собирал сувенирных зайчиков, а по выходным, выехав на казенную природу, читал по-английски детективы. Когда в 91-м его буквально пинками вышибли из кабинета на Старой площади, а заодно и со служебной дачи, у него, вдового и бездетного, не осталось ничего, кроме квартиры в хорошем доме на Плющихе и любимой коллекции.
Милда Эвалдовна умерла незадолго до Перестройки. Ее положили в кардиологическое отделение «Кремлевки» на обследование и занесли жуткую инфекцию — синегнойную палочку. Потом выяснилось: медсестра мухлевала с одноразовыми шприцами — кипятила использованные, что строго запрещалось, и пускала их повторно в дело, а сэкономленные продавала. Тогда в стране трудно было со шприцами, это теперь они во всех скверах под ногами хрустят. Вскоре ее на этом безобразии поймали, и вышел тихий, но страшный скандал, стоивший кое-кому должностей. А Валентин Петрович доверительно сказал Свирельникову за рюмкой коньяку: «Если, Миш, такое творится в „Кремлевке“, то дела в государстве совсем плохие!» Как в воду глядел…
Когда хоронили Милду, на Новокунцевское кладбище пришло много старых большевиков, потому что не каждый день провожают в последний путь дочь легендарного Красного Эвалда. Конечно, про знаменитого латыша Михаил Дмитриевич кое-что знал из рассказов Тони и тещи, но во время похорон и особенно на поминках услышал много нового. Начинал свою сознательную жизнь Эвалд Оттович ничтожным батраком на хуторе, затем, в германскую, стал латышским стрелком, сражался на Гражданской войне, командовал полком, дорос до первого секретаря Уральского обкома ВКП (б), потом был переведен в Москву с повышением и уничтожен за то, что посмел возразить Сталину на одном очень важном пленуме. Точнее, сначала Красный Эвалд заспорил с Иосифом Ужасным, а только потом был повышен и расстрелян. В общем, хотел этот честный, благородный латыш остановить надвигавшийся Большой Террор, но в результате сам одним из первых угодил в кровавые жернова. Жена его, Софья Генриховна, жгучая витебская красавица, пропала в лагерях, а дочерей отправили в специальный детский дом. Потом, в Оттепель, они вернулись в Москву и поступили учиться: старшая, Полина, — в университет, а младшая, Милда, — в театральное училище.
На экзаменах она и познакомилась с Валентином Петровичем, в ту пору стройным, плечистым, голубоглазым красавцем, приехавшим после армии с Урала поступать «в артисты». И оба прошли: он имел льготы как демобилизованный, она — снисхождение как дочь знаменитого репрессированного. Отец Валентина, между прочим, тоже беззаконно погиб в лагере, и это общее сиротство особенно сблизило молодых людей.
Поженились они еще студентами, а в дипломном спектакле играли (наверное, преподаватели сговорились подшутить) супругов Яровых: была такая очень популярная пьеса драматурга Тренева про большевичку, которая выдала на смерть своего обожаемого мужа, оказавшегося, так сказать, по другую сторону классовых баррикад. «Любовь Яровую» в советские годы часто крутили по телевизору, и Свирельникову казалась страшной нелепостью вся эта явно придуманная для иллюстрации обострения классовой борьбы душетерзательная история двух влюбленных супостатов.
О том, что это вовсе не придумка, но жуткая правда беспощадной революционной жизни, Михаил Дмитриевич догадался только в 91-м, когда чуть не дрался с Тоней в супружеской постели из-за Ельцина, которого она буквально боготворила. А с братом год не разговаривал после расстрела Белого дома, потому что Федька, наблюдая по телевизору весь этот кошмар, радостно хлопал рюмку за рюмкой по поводу каждого танкового залпа, вышибавшего из закопченного здания куски фасада. Да еще дал, болван, радостное интервью Би-би-си.
Творческая судьба у актерской четы не сложилась. Милда, конечно, во всем винила завистливых коллег и развратных режиссеров, которые, не раздев начинающую актрису, не способны рассмотреть ее дарование. А Валентин Петрович, будучи однажды в философическом настроении, сказал Свирельникову: «В искусстве, Миш, побеждают или чудовищно бездарные, или страшно талантливые. Просто талантливым и просто бездарным там делать нечего!» Сам он стал активным общественником, его заметили и направили по партийной линии — в Краснопролетарский райком. Милда же, судя по глухим семейным обмолвкам, как-то очень неловко, а главное — безрезультатно изменила мужу с худруком, отчаялась, ушла из театра и стала вести драмкружок во Дворце пионеров на Спартаковской площади.
И вот однажды, когда на этом детском учреждении открывали мемориальную доску (там однажды Ленин говорил рабочим речь), на церемонию приехал очень большой руководитель, вроде без малого член Политбюро. Нарядная Милда, торжественно стоявшая в толпе сотрудников, вгляделась и с изумлением узнала в нем отцовского помощника, который часто заходил к ним в гости и даже качал ее на коленке, напевая:
Мы красные кавалеристы,
И про нас
Былинники речистые
Ведут рассказ…
Она вспыхнула, заволновалась, попыталась приблизиться, но райкомовцы грубо не подпустили, и тогда у нее от обиды случилась истерика: нервы-то еще с детдомовских времен были ни к черту. Шум, слезы, визг, смятение в праздничных рядах. Кремлевец оказался человеком простым и сострадательным, встревожился, приказал подвести к нему рыдающую красивую женщину. А когда подвели, глянул и, чуть отшатнувшись, прошептал:
— Соня?
Милда в самом деле была очень похожа на мать. Тут, конечно, все разъяснилось, он осознал, заулыбался, прослезился, вспомнил тревожную молодость, обнял потомицу своего старшего друга-соратника и пригласил заходить к нему запросто. Именно он устроил Милду на хорошую должность в Министерство культуры, а Валентина отправил учиться в Высшую партийную школу и потом следил за его карьерой, помогая расти не вкривь или вкось, но все выше и выше. Одним словом: Благодетель! Полине тоже перепало от высоких щедрот: ей, матери-одиночке, брошенной скоротечным «целинным» мужем, он помог переехать из коммуналки в отдельную квартиру на Большой Почтовой улице.
Раз в год, 8 ноября. Благодетель приглашал сестер в Серебряный бор на свою служебную дачу. Они гуляли по усыпанному прелым осенним золотом берегу Москвы-реки, жарили на углях мясо, пили удивительное грузинское вино, присланное тамошними друзьями-руководителями, закусывали редкостной снедью из распределителя, вспоминали Красного Эвалда и пели, еле сдерживая добрые слезы, революционные песни. Через некоторое время Благодетель помог организовать музей и установить памятник на площади в Староуральске, где Красный Эвалд начинал свое смертельное восхождение к власти, будучи секретарем уездкома.
Умер Благодетель буквально через два месяца после выхода на пенсию, куда его вышвырнул Брежнев, заподозрив в тайном сочувствии председателю КГБ, якобы готовившему партийный переворот. К тому времени Валентин Петрович и сам уже стал вполне значительным, необратимо растущим функционером, а Милда Эвалдовна превратилась в прокуренную минкультовскую даму. Обычно по сигналам с мест ее срочно бросали на искоренение «аморальной и антиобщественной атмосферы», сгустившейся в том или ином областном театре. И знали: пощады не будет никому!
И все шло хорошо. Правда, один раз в карьере «святого человека» наметилась крупная неприятность: будучи завсектором в ЦК, он, вопреки мнению гэбэшных кураторов, взял да и подписал разрешение на творческую загранкомандировку одному экспериментальному режиссеру. Тот прославился тем, что удивительным образом инсценировал роман «Как закалялась сталь»: Павка Корчагин излагал зрителям свое героическое житие, лежа спеленутым, как мумия, причем не на больничной койке, а в настоящем саркофаге. Все остальные действующие лица спектакля в соответствии с этой странной египетской трактовкой появлялись на сцене в масках: положительные — в птичьих, отрицательные — в шакальих. Постановка имела грандиозный успех, но кто-то из бдительных критиков усмотрел в ней насмешку над революционной героикой, законспирированную под творческий поиск. Да еще, как на грех, во время прежней загранкомандировки режиссер имел недоразумение на таможне: пытался провезти из Японии почти порнографический альбом «Гейши как они есть» и попался. Реформатора рампы сделали не то чтобы «невыездным», а как бы с трудом выпускаемым.
В поисках справедливости проштрафившийся новатор зашел в кабинет к Валентину Петровичу, преподнес фарфоровую крольчиху в кимоно, а затем, просясь на гастроли в Америку, пал перед ним на колени в буквальном смысле слова. Ну, «святой человек» и дрогнул. Надо ли говорить, что театральный гений потребовал в Штатах политического убежища и даже опубликовал книгу «Мельпомена в ГУЛАГе». Карьера Валентина Петровича несколько недель висела на волоске, тем более что грошовую крольчиху попытались представить как крупную взятку. «Святой человек» сносил удары судьбы мужественно, а вот Милда Эвалдовна страшно нервничала, плакала, билась в истерике — в итоге сорвала сердце, которое потом, через несколько лет, и захотела, к своему несчастью, подлечить в «Кремлевке». В конце концов наверху разобрались, крепко пожурили, но оставили незадачливого зайцелюба при должности. Однако в результате номенклатурного стресса в его организме произошел какой-то, видимо, гормональный сбой. До этого худощавый, спортивный, он начал неудержимо толстеть и буквально за год сделался неправдоподобно тучным. Ему даже на самолет брали теперь два билета, ибо в одном кресле он не помещался.
После смерти супруги Валентин Петрович так больше и не женился, а на вопросы, не скучно ли ему одному в трехкомнатной квартире, отвечал, ласково улыбаясь: «Ну, кому я такой толстый нужен?» На старости лет у него осталась единственная радость — зайчики. Про его хобби знали все: сослуживцы, родственники, друзья — и отовсюду везли ему сувенирные изваяния этих длинноухих зверьков. А поскольку чиновником он был влиятельным, зайчики порой были из весьма дорогих материалов и представляли собой некоторую художественную ценность. Коллекция постепенно разрослась, пришлось выделить под нее целую комнату, бывшую супружескую спальню, и заказать специальные стеллажи с подсветкой. Прямо-таки настоящий музей!
Свирельников, приходя в гости к Валентину Петровичу, любил брать с полок ушастые экспонаты и рассматривать: успокаивало. Каких там только не было! Но больше всех ему нравился серебряный заяц, одетый как совершеннейший принц Гамлет: берет с пером, складчатый плащ-накидка, широкие рукава камзола с фестончатыми буфами, на боку меч с резным эфесом, задние лапки затянуты в штаны-чулки с двумя гульфиками на завязках — там, где у всех, и сзади — для хвостика. В передних лапках, как и положено принцу, зверек держал череп, причем волчий. Работа изумительная: на эфесе размером с кедровую скорлупку виден тончайший растительный узор, а на пушистом опахале позолоченного пера можно рассмотреть каждую ворсинку. Особенно умиляла Михаила Дмитриевича скорбно-лукавая мордочка этого «зайца датского» и его трогательные уши, свисавшие из-под берета в метафизическом изнеможении.
Тем временем в стране обозначилась Перестройка. Жизнь начала меняться с невнятной, но радостной поспешностью. В страну воротился театральный гений и опубликовал в «Огоньке» интервью, в котором рассказал про то, как, стоя в ЦК на коленях перед Валентином Петровичем, он внутренне хохотал над партийным держимордой. Все это, конечно же с указанием фамилии и должности, было подхвачено, разукрашено, много раз пропечатано в газетах и сообщено по телевизору. А поскольку «святой человек» выглядел неприятно толстым, как-то сам собой подзабылся тот неоспоримый факт, что именно он выпустил гения за рубеж и даже по этой причине пострадал.
Мало того, журналисты пустили утку, будто не кто иной, как Валентин Петрович разрешил ленинградскому партийному от исторической правды, в конечном счете, все равно никуда не деться, отложить обнародование этой самой правды до лучших в познавательном смысле времен.
Валентин Петрович, участвовавший в том закрытом совещании, вышел из зала, как раненый. «Святой человек» сразу осознал, что именно по тому кровавому лимиту, выбитому на пленуме Красным Эвалдом, и был арестован на Урале его отец, Петр Викентьевич, земский врач, мобилизованный белыми, как доктор Живаго, в 1919 году. Потом послужил он и красным, даже заведовал горбольницей, но своей пули все-таки дождался, пусть и через много лет после окончания Гражданской войны. Обессиленный всем этим, Валентин Петрович сказался больным и несколько дней не выходил из комнаты с зайчиками, обсуждая, наверное, с этими понятливыми зверьками глумливую жестокость жизненных обстоятельств и то, над какими невероятными безднами носятся людские судьбы, гонимые мусорными ураганами истории. Потом он как ни в чем не бывало появился на службе, но портрет покойной жены с его рабочего стола исчез навсегда.
Никому из родственников Валентин Петрович про свое невольное открытие, разумеется, не сказал ни слова. Только на общесемейных праздниках, когда целинница Полина Эвалдовна, воспылав, принималась романтично рассуждать о том, какой бы прекрасной была судьба Отечества, если бы ленинской гвардии удалось одолеть Иосифа Ужасного, «святой человек» лишь печально улыбался и молча отводил в сторону глаза. А ежели восторженная свояченица заводила под гитару «комиссаров в пыльных шлемах», тяжело вставал и шаркал на кухню — заваривать чай. Свою тайну он так и унес в могилу.
И только в середине 90-х в журнале «Секретное досье» появилась двухполосная статья «Кровавый Эвалд. Тайна Большого Террора», обнародовавшая наконец все то, о чем не решилась когда-то поведать газета «Правда». Сенсационный материал украшала фотография, с которой — обнимая красивую брюнетку и двух очаровательных девчушек — грустно смотрел на читателей скуластый бритоголовый усатый человек во френче. Нет, он даже не обнимал их, а судорожно прижимал к себе, словно чувствовал, что скоро у него отберут все: и власть, и детей, и жену, и саму жизнь.
Для Полины Эвалдовны эта публикация была страшным ударом. Тяжелее всего она страдала даже не от самой статьи, а от того жуткого обстоятельства, что собственноручно передала в журнал сокровенный семейный снимок. Оказывается, ей позвонили из редакции и жизнерадостно сообщили: мол, в ближайшем номере идет «эксклюзив» к юбилею того самого печально знаменитого пленума, на котором ее отважный родитель схлестнулся со Сталиным. Вот она, доверчивая, и отослала фотографию, а потом даже с гордостью сообщила Тоне: мол, наконец-то среди этого капиталистического бреда вспомнили о папе и его революционных заслугах. Лучше бы не вспоминали…
Несколько недель после появления статьи теща плакала и боялась выходить на улицу: ей казалось, все сразу узнают дочь Кровавого Эвалда, бросятся мстить за жестокого родителя и разорвут на части. Но никто даже не позвонил… Потом она постепенно убедила себя в том, что отец, конечно, ни в чем не виноват, все это людоедство подстроил подлый Благодетель, губивший людей из природного садизма. А когда из «Секретного досье» прислали денежный перевод за публикацию фотографии, с ней случился первый приступ. Очень быстро из подтянутой дамы, посещавшей аэробику, она превратилась в истерическую изможденную старуху, без конца твердившую о людском вероломстве и о том, что завтра пойдет подавать в суд на клеветнический журнал. Ни в какой суд она, конечно, не пошла, а потом случился инсульт, и Полина Эвалдовна до самой кончины почти год неподвижно пролежала на кровати, еле слышно бормоча одной ей понятные проклятья. Тоня ходила за ней самоотверженно и очень подурнела за это время…
Кстати сказать, убийственный «эксклюзив» задним числом кое-что прояснил и в странном предсмертном поведении «святого человека». Валентин Петрович погиб в 94-м, незадолго до роковой публикации в «Секретном досье». Разгром Центрального Комитета толпой озверевших младших научных сотрудников и потерю работы он перенес философски. Даже с особым удовольствием повторял Михаилу Дмитриевичу: «У меня, Миш, теперь, как у латыша: хрен да душа!» Но это, конечно, для красного словца. Хорошо зная английский, «святой человек» заключил авансовый договор с издательством «Маскарон» и сел переводить какой-то особенно срамотнющий роман Генри Миллера. Жил он размеренно: работал каждый день по пять-шесть часов. Если попадался слишком уж непотребный пассаж, трудно перелагаемый на целомудренный русский язык, шел советоваться к зайчикам: По утрам непременно спускался к набережной и в течение полутора часов медленно прогуливался до Лужников и обратно.
Однако жестокая судьба уже взяла его в свое неумолимое перекрестье. Квартиру напротив купил новый русский, в прошлом директор гастронома, а теперь хозяин одного из первых в столице оптовых продовольственных рынков. Тогда в Москве элитного жилья строили совсем мало, и самым шиком считалось вселиться в «сталинский» дом или в «цековский» — из бежевого кирпича. Оптовик, предпочтя цековский вариант, сторговал квартиру у бывшего союзного министра заготовок, который давно мечтал разъехаться с пьющим зятем. Почти год новый владелец делал роскошный евроремонт и загадил весь подъезд вместе с лестницами. По дому витали слухи, будто в гостиной нувориш установил настоящий мраморный фонтан, но подтвердить доподлинно это вызывающее обстоятельство никто не мог. Зато все жильцы могли ежедневно созерцать установленную богатеем бронированную дверь, похожую на те, что Свирельников видел в финских бетонных дотах на Карельском перешейке.
Эта дверь и погубила Валентина Петровича. Неизвестные враги оптовика прикрепили к ней бомбу, рванувшую так, что в округе осыпались стекла и взвыли сигнализации всех окрестных иномарок. Но броня выдержала, а взрывная волна, наткнувшись на преграду, ринулась в обратную сторону, вышибла деревянную дверь «святого человека» и разметала, сокрушила, перемолола все, что было в квартире. Музейные стеллажи разнесло в щепки, а из зайчиков уцелели лишь металлические фигурки, да еще некоторые, изготовленные из прочных пород камня.
Когда грянул взрыв, Валентин Петрович совершал безмятежную утреннюю прогулку вдоль Москвы-реки. Воротившись, он обнаружил полный двор милиции и пожарных. Лифт не работал. Гонимый страшным предчувствием, несчастный, забыв про одышку, побежал вверх по лестнице, чего из-за своего неподъемного веса не делал уже много лет. Достигнув уничтоженной квартиры, он сразу двинулся в пролом, увидел под ногами крошево, еще недавно бывшее его знаменитой коллекцией, всхлипнул от ужаса и рухнул замертво. Милиционеры вызвали «неотложку», врачи констатировали смерть, а соседи позвонили Свирельниковым. Михаил Дмитриевич сразу же примчался и помогал ругавшимся санитарам тащить на носилках тяжеленный труп, а потом намучился, заказывая «двойной» гроб, потому что тучное тело усопшего в обычный не помещалось.
Когда в разгромленной квартире работала следственная бригада с Петровки под руководством Алипанова, в письменном столе, в выдвижном ящике, нашли пятьсот долларов. К деньгам с чисто аппаратной тщательностью Валентин Петрович канцелярской скрепкой присовокупил сопроводиловку — розовый квадратный листочек с надписью: «На мои похороны». Ниже стояли его подпись и дата. В том же ящике обнаружилось и нотариально заверенное завещание. По нему квартира и все имущество отходили Тоне. К завещанию был подколот приватизационный документ. Увидав эти бумаги, кавказистого вида участковый милиционер, крутившийся возле оперов, погрустнел и ушел.
Но больше всего Свирельникова удивило найденное там же похожее на студенческую зачетную книжку кладбищенское свидетельство, удостоверявшее, что Валентин Петрович является владельцем «могило-места» на Хованском кладбище. А ведь Милда Эвалдовна, одна-одинешенька, очень престижно и просторно покоилась на Новокунцевском, возле центральной аллеи, рядышком с артистами, генералами и академиками! Чтобы не возникло никаких недоразумений, в корочки с той же бюрократической дотошностью была вложена розовая бумажка: «Прошу похоронить меня согласно свидетельству!» И снова: подпись, дата. Что ж, воля усопшего — закон.
Коротать вечность в одной могиле с дочерью человека, который погубил его отца, Валентин Петрович не захотел…
9
Свирельников посмотрел на себя в зеркало и остался доволен: в темно-сером костюме от «Сквайра», дымчато-полосатой рубашке от «Бугатти» и скромном, стального цвета галстуке от «Меркурия» он выглядел как человек скорее состоявшийся, нежели состоятельный. Поколебавшись, директор «Сантехуюта» снял с руки мудреный штурманский «Брайтлинг» с синим циферблатом и заменил на скромный тысячедолларовый «Раймонд Вейл», подаренный бывшей женой ко дню рожденья. В таком виде он был готов предстать перед чиновником, от которого зависело будущее его бизнеса.
Из квартиры Михаил Дмитриевич вышел, держа в руке кейс с документами и деньгами, а под мышкой — бархатную коробку со старинным кавказским кинжалом. Спускаясь в лифте, он, поразмыслив, решил отложить суровый выговор консьержке до лучших времен. Был еще, конечно, вариант бросить ей на ходу какую-нибудь тонкую художественную гадость, но ничего оригинального в голову не пришло, и это наводило на мысль, что алкоголь, помимо печени, почек и прочих жизненно важных органов, поражает также и ту часть головы, которая ведает чувством юмора.
Как говорил замполит Агариков: «Совсем мозги допил!»
Не успел Свирельников вышагнуть из лифта — ему навстречу бросилась взволнованная Елизавета Федоровна:
— В нашем подъезде готовится ограбление!
— Почему вы так решили?
Я только что разговаривала с этим… с наводчиком!
— А как вы определили, что он наводчик?
— Понимаете, я отошла, чтобы покормить белую кошечку. Такую маленькую. Она никогда вместе с другими к блюдечку не подходит. Индивидуальность! Я тоже, знаете, в театре держалась немного в стороне. Меня за это считали гордячкой. Но это не так! Я просто не люблю толпу… Конечно, если бы я вела себя по-другому, у меня были бы настоящие роли. И творческая судьба сложилась бы иначе! Но продавать себя даже за интересные роли?! Никогда!
«Актерский талант — это емкая глупость», — вспомнил Свирельников вещие слова Валентина Петровича и спросил консьержку:
— А что же наводчик?
— Да, разумеется, — спохватилась она. — Я уже сказала, что отошла покормить беленькую кошечку. Она всегда прячется в золотых шарах. Возможно, ей просто нравится запах этих растений. Запахи, кстати, имеют огромное значение в жизни. Знаете, в меня был страстно влюблен один очень известный кинорежиссер, предлагал руку, сердце и роли, но мне ужасно, просто до мигрени, не нравился его запах, и я ему отказала. Вы читали «Парфюмера» Зюскинда?
— Нет, не читал… — ответил Михаил Дмитриевич с раздражением: про этого чертова «Парфюмера» ему когда-то говорила Тоня, а совсем недавно спрашивала Светка, и он даже, грешным делом, подумал: может, от него как-нибудь не так пахнет…
— Напрасно! Очень поучительная книга… Значит, я пошла искать беленькую кошечку в золотые шары, а под дверь подложила камень, чтобы не захлопнулась…
— Ах, камень! — ехидно кивнул Свирельников, догадавшись, каким образом плакса Фетюгин незамеченным вошел в подъезд.
— Да, камень. У меня есть специальный булыжник. Кругленький. На всякий случай. Даже странно, что такими булыжниками была раньше вымощена вся Москва! Я вот иногда думаю, куда они все подевались с тех пор, как положили асфальт? Это же миллионы булыжников! Я помню, рабочие их выковыривали, грузили на машины и увозили. А куда? Но с другой стороны, куда подевались миллионы людей, умерших с тех пор, как положили асфальт, мне совсем не интересно… Странно, правда?
— Ничего странного. Куда девались люди, мы с вами знаем. А булыжники… В Москве миллионы дверей, если каждую подпирают камнем, когда идут кормить кошечек… — Он посмотрел на часы.
— Насколько я понимаю, это ирония? — нахмурилась бывшая актриса.
— Возможно.
— Ну да, а время — деньги. Поговорить 6 человеком уже некогда… Мне тут этот… арт-директор… с шестого этажа заявил: «Мой час стоит сто долларов!» Дожили: человечку грош цена в базарный день, а час у него стоит сто долларов!
— Я бы с удовольствием с вами поговорил, но я к врачу записан… Так что с наводчиком?
— Мой первый муж всегда говорил: у хороших людей болит сердце, а у плохих — желудок… Он умер от диабета. А наводчик увидел, что дверь открыта, и шмыг! Я ему кричу: «Молодой человек, вы к кому?» А он делает вид, что не слышит. Я поставила блюдечко и догнала его у самого лифта. Снова спрашиваю: «Вы к кому?» Он: «К знакомой…» Я: «В какой квартире проживает ваша знакомая?» Он: «Не ваше дело!» А я: «Нет, как раз мое дело! Мне за это деньги платят!»
— Неужели? А как он был одет?
— В джинсах и в красной ветровке…
— Бритоголовый? — почувствовав болезненное стеснение в груди, уточнил Свирельников.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|