Офицера можно
Офицера можно лишить очередного воинского звания или должности, или обещанной награды, чтоб он лучше служил.
Или можно не лишать его этого звания, а просто задержать его на время, на какой-то срок — лучше на неопределенный, — чтоб он все время чувствовал.
Офицера можно не отпускать в академию или на офицерские курсы; или отпустить его, но в последний день, и он туда опоздает, — и все это для того, чтобы он ощутил, чтоб он понял, чтоб дошло до него, что не все так просто.
Можно запретить ему сход на берег, если, конечно, это корабельный офицер, или объявить ему лично оргпериод, чтоб он организовался; или спускать его такими порциями, чтоб понял он, наконец, что ему нужно лучше себя вести в повседневной жизни.
А можно отослать его в командировку или туда, где ему будут меньше платить, где он лишится северных надбавок; а ещё ему можно продлить на второй срок службу в плавсоставе или продлить её ему на третий срок, или на четвёртый; или можно все время отправлять его в море, на полигон, на боевое дежурство, в тартарары — или ещё куда-нибудь, а квартиру ему не давать, — и жена его, в конце концов, уедет из гарнизона, потому что кто же ей продлит разрешение на въезд — муж-то очень далеко.
Или можно дать ему квартиру — «Берите, видите, как о вас заботятся», — но не сразу, а лет через пять — восемь, пятнадцать — восемнадцать, — пусть немного ещё послужит, проявит себя.
А ещё можно объявить ему, мерзавцу, взыскание — выговор, или строгий выговор, или там «предупреждение о неполном служебном соответствии» — объявить и посмотреть, как он реагирует. Можно сделать так, что он никуда не переведется после своих десяти «безупречных лет» и будет вечно гнить, сдавая «на допуск к самостоятельному управлению».
Можно контролировать каждый его шаг: и на корабле, и в быту; можно устраивать ему внезапные «проверки» какого-нибудь «наличия» — или комиссии, учения, предъявления, тревоги.
Можно не дать ему какую-нибудь «характеристику» или «рекомендации» — или дать, но такую, что он очень долго будет отплевываться.
Можно лишить его премии, «четырнадцатого оклада» полностью или частично.
Можно не отпускать его в отпуск — или отпустить, но тогда, когда никто из нормальных в отпуск не ходит, или отпустить его по всем приказам, а отпускной билет его у него же за что-нибудь отобрать и положить его в сейф, а самому уехать куда-нибудь на неделю — пусть побегает.
Или заставить его во время отпуска ходить на службу и проверять его там ежедневно и докладывать о нём ежечасно.
И в конце-то концов, можно посадить его, сукина сына, на цепь! То есть я хотел сказать, на гауптвахту — и с неё отпускать только в море! только в море!
Или можно уволить его в запас, когда он этого не хочет, или, наоборот, не увольнять его, когда он сам того всеми силами души желает, пусть понервничает, пусть у него пена изо рта пойдет.
Или можно нарезать ему пенсию меньше той, на которую он рассчитывал, или рассчитать ему при увольнении неправильно выслугу лет — пусть пострадает; или рассчитать его за день до полного месяца или до полного года, чтоб ему на полную выслугу не хватило одного дня.
И вообще, с офицером можно сделать столько! Столько с ним можно сделать! Столько с ним можно совершить! Что грудь моя от восторга переполняется, и от этого восторга я просто немею.
Начало
На флоте
любое начинаниевсегда делится на четыре стадии:
первая —
запугивание;
вторая —
запутывание;
третья —
наказание невиновных;
четвертая —
награждение неучаствовавших.
конец
— Что вы видели на флоте?
— Грудь четвертого человека.
— И чем вы все время занимались?
— Устранял замечания.
Атомник Иванов
Умер офицер, подводник и атомник Иванов. Да и чёрт бы, как говорится, с ним, сдали бы по рублю и забыли, тем более что родственников и особой мебели у него не обнаружилось, и с женой, пожелавшей ему умереть вдоль забора, он давно разошелся. Но умер он, во-первых, не оставив посмертной записки, мол, я — умер, вините этих, и, во-вторых, он умер накануне своей пятнадцатой автономки. Так бы он лежал бы и лежал и никому не был бы нужен, а тут подождали для приличия сутки и доложили по команде.
Вот тут-то все и началось. В квартиру к нему постоянно кто-то стучал, а остальной экипаж в свой трехдневный отдых искал его по сопкам и подвалам. Приятелей его расспросили — может, он застрял у какой-нибудь бабы. В общем, поискали, поискали, не нашли, выставили у его дверей постоянный пост и успокоились. И никому не приходило в голову, что он лежит в своей собственной квартире и давно не дышит.
Наклевывалось дезертирство, и политотдел затребовал на него характеристики; экипажная жизнь снова оживилась. В запарке характеристики ему дали как уголовнику; отметили в них, что он давно уже не отличник боевой и политической подготовки, что к изучению идейно-теоретического наследия относится отвратительно, а к последним текущим документам настолько прохладен, что вряд ли имеет хоть какой-нибудь конспект.
Долго думали, писать, что «политику он понимает правильно» и «делу» предан, или не писать, потом решили, что не стоит.
В копию его служебной карточки, для полноты его общественной физиономии, вписали пять снятых и двадцать неснятых дисциплинарных взысканий; срочно слепили две копии суда чести офицерского состава, а заместитель командира, заметив, что у него ещё есть в графе место, пропустил его по всем планам политико-воспитательной работы как участника бесед о правовом воспитании воина.
Сдали все собранные документы в отдел кадров и, срочно прикомандировав вместо него какого-то беднягу прямо из патруля, ушли, от всей души пожелав ему угодить в тюрьму.
Отдел кадров, перепроверив оставленные документы, установил, что последняя аттестация у него положительная.
Аттестацию переделали. Сделали такую, из которой было видно, что он, конечно, может быть подводником, не без этого, но все-таки лучше уволить его в запас за дискредитацию высокого офицерского звания.
Прошло какое-то время, и кому-то пришло в голову вскрыть его квартиру. Вскрыли и обнаружили бренные останки атомника Иванова — вот он, родной.
Флагманскому врачу работы прибавилось. Нужно было оформить кучу бумаг, а тут ещё вскрытие показало, что на момент смерти он был совершенно здоров. В общем, списать умершего труднее, чем получить живого.
Медкнижку его так и не нашли, она хранилась на корабле и ушла с кораблем в автономку. Сдуру бросились её восстанавливать по записям в журналах, но так как журналы тоже не все отыскались, то все опомнились и решили, что обойдется и так.
Флагманский врач пристегнул к этому делу двух молодых подающих большие надежды врачей, а сам в тот день, когда пристегнул, вздохнул с облегчением.
С помощью нашей удалой милиции удалось даже отыскать какую-то его двоюродную тётку Марию, которая жила, как выяснилось, в самой середине нашей необъятной карты, в селе Малые Махаловки.
— Только сейчас приехать не могу, — сразу же зателеграфировала тётка, — я одна, старая уже, у меня ещё корова, как её бросить, да и картошка подошла.
Из списанных с плавсостава подобрали надежного офицера, капитан-лейтенанта, и возложили на него похоронные обязанности.
Такие офицеры, списанные с плавсостава, у нас есть. Они строят подсобные хозяйства, дачи, роют рвы, канавы, собирают картошку в Белоруссии, бывают на целине в Казахстане, назначаются старшими на сене, проводят обваловку, руководят очисткой, раскладкой дерна, доводят все это до ума, ремонтируют подъезды и вообще приносят много пользы.
А этого офицера списали даже дважды. В первый раз по какой-то одной статье — то ли с язвой, то ли с какими-то камнями, — а когда он оформил все документы на списание и, сдав их, каждый день ходил и столбился, то через месяц выяснилось, что документы он сдал не поймешь где, и сдал он их не поймешь кому, и в том месте, где он их сдал, его никто не узнал.
— Что же вы так? — сказали ему тогда. Вот тогда— то его и перекосило, и с ним случилось что-то сложное, то ли латинское, то ли латино-американское, и списался он тогда по совершенно другой статье. Словом, человек был надежный.
«Надежный» отправился на плавзавод добывать цинк. В этот цинк нужно было одеть гроб, который вместе с несвоевременно усопшим Ивановым именовался бы «ценный груз двести».
Завод насчет цинка был в курсе, но на заводе его повернули: лимит по цинку был израсходован, а будущий цинк должны были подвезти в течение месяца.
— Вам же звонили! — вяло, как последний спартанец, отбивался «надежный».
— Времена прошли, — сказали ему на заводе.
— Куда ж его сейчас девать? — не унимался «надежный», потому что с самого детства привык никому и никогда не сдаваться.
— А где он у вас до сих пор лежал? — спросили увядшими голосами заводские лупоглазые хитрецы.
— Дома, — не понимал «надежный».
— Вот пусть там и полежит, ничего страшного, сейчас уже холодно. Только окна, конечно, нужно будет открыть, — тут же приступили заводчане ко второму этапу сбережения усопшего, — а с батарей воду слить, и батареи заглушить. В этом поможем. На батареях у нас какое сечение? Ду-20? Ну вот…
— Что «вот», — не понимал «надежно списанный», — в чем поможете?
— В этом, — удивились его сообразительности заводчане, — батареи заглушим, сварщика дадим.
— Ну нет, так дело не пойдет, — начал было «списанный».
— Ну, мы тогда не знаем, — сразу закончили с ним заводчане и в ту же минуту про него забыли.
С тем, что «они не знают», списанный капитан тут же решил отправиться к начальству. По дороге он долго рубил воздух и говорил всякие выражения.
— А-а-а, чтоб они подохли! — пожелал он им в заключение.
Капитан впервые столкнулся с цинковой проблемой, и через десять минут ходьбы он окончательно решил идти к начальству, у которого, он был в этом совершенно уверен и неоднократно убежден, череп толще, а нижняя челюсть увесистей.
— А я-то думал, что его давно похоронили, — оторвалось от бумаг начальство с черепом, за заботами успевшее забыть, что у него когда-то кто-то умер. — Деньги вам собранные отдали? Ну вот! Что же вы?
— А что вы сделали, чтоб этот цинк был? Почему не добились? Почему не настояли? — спрашивало начальство по нарастающей. — Расписываетесь тут, стоите, в собственном бессилии!
— Нужно добиваться! — заорало наконец начальство. — А не демонстрировать здесь свои неспособности и беспомощность полнейшую! Рыть нужно! Рыть! Доросли тут до капитан-лейтенанта! Бог ты мой, какая тупость, какая тупость! Цинк ему ищи! Рот раскрой, положи — он закроет и проглотит. Так, что ли? Я! Здесь! Поставлен! Не для цинка!!! Понимаешь? Не для цинка!.. Идите. И не прикрывайте мелкой суетливостью своего безделья! Цинк чтоб был! Доложите! Все!!!
Витамины на флот поступают в жестяных банках, а надо бы в ведрах, а может, и в бочках…
Капитан пошёл от начальства. По дороге он все время говорил три слова, из которых только одно было очень похоже на слово «провались».
Пропадал он двое суток, потом появился мятый, виноватый и принялся с жаром отрабатывать.
А медики тем временем, тихой сапой, по своим каналам справились насчет цинка, узнали, когда он будет, сказали: «Ладно, мы подождем», — и сразу же договорились насчет деревянного.
— Деревянный? — ухватились на заводе. — А цинковый уже не надо?
— Надо, — сказали наши всегда спокойные медики, — и цинковый и деревянный. Он у нас пока в морге полежит.
И положили. Когда же наконец появился цинк и из него сделали то, что хотели, впихнуть в него бережно сохраненного Иванова не удалось — чуточку не влез; ни в цинковый, ни в деревянный.
— Он что у вас там, вырос, что ли? — злобно ворчали заводчане, уминая Иванова, который если где и влезал в одном месте, то тут же вылезал в другом. Не хватало всех размеров сантиметров по двадцать.
— А кто снимал мерку? — спросил начальник завода, когда эта неувязочка всем порядком поднадоела. Оказалось, что мерку снимал матрос, который уже уволился в запас.
Начальник завода очень изобретательно облегчил душу и сказал:
— Чтоб в следующий раз мерку снимал офицер, — подумал и добавил: — Капитан-лейтенант, а сейчас чтоб влез! Влез! Хоть всем заводом пихайте. Вы у меня пострадаете… за Отечество. Я вам сделаю соответствующее лицо…
После этого заводчане поделили силы: одни с чувством передали Иванову, чтоб он влез, и начали его запихивать с завидным вдохновением, другие принялись обхаживать медиков — ходили как очарованные и заглядывали им в глаза. Минут через пять они решили, что хватит облизывать, и приступили:
— А может, мы отпилим где-нибудь там у него кусочек, а? Маленький такой, а? — голос их непрерывно зацветал мольбой. — Незаметненький такой, как вы считаете? Мы потом сами похороним. А может, у вас есть что-нибудь такое? Может, можно будет его полить чем-нибудь, растворить там чуть-чуть, а? Ему же все равно, как вы считаете?
— Не знаем, — сказали медики, покачали головами и уехали, оставив на заводе Иванова до вечера. Вечером он должен был быть отправлен. И билеты были, — в общем, тоска.
— Делай что хочешь, — сказал начальник завода начальнику цеха, — режь, ешь, но чтоб влез! Влез! Хочешь, сам ложись впереди и раздвигай! Хочешь — не ложись! Хочешь — мы тебя вместо него похороним. В общем, как хочешь!
Начальник цеха хотел, он очень хотел; он до того обессилел от того, что хотел, что был готов сам лечь и раздвигать. Но вдруг все обошлось. На флоте в конце концов все обходится, все получается, делается само собой, не надо только суетиться…
В конце концов вышли пять решительных жлобов и, под массу бодрых выражений, в три минуты запихала атомника Иванова в дерево и в цинк, как тесто в банку. Попрыгали сверху и умяли. Заткнули аккуратно гвоздиком те места, которые повылезли, и запаяли. Делов-то…
А в это время в нашем тылу добывалась машина, Списанный капитан метался одинокий и слепой от горя. Он уже выяснил, что в эту минуту из восьмидесяти двух машин — тридцать два «газика», а остальные после целины не на ходу, а на ходу один самосвал, да и тот — мусорный.
Заболевший от такой невезухи капитан был готов везти запаянного в цинк Иванова на мусорном самосвале.
— Да вы что? — сказали в тылу и не дали самосвал. И все-таки он его довез, на попутках, щедро посыпая дорогу поллитрами. На вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда.
— Куда?! — рявкнула проводница и загородила проход.
— У нас разрешение есть, — задуревшим с дороги голосом прошептал капитан: он всю дорогу, в минус двадцать, ехал сверху.
— Назад! — не унималась проводница. — Я тебе дам «разрешение», а людей я куда дену?!
Она вытолкнула капитана вместе с ящиком назад. Капитан, совершенно обессиленный белым безмолвием, вытащил собранные на Иванова деньги и, стыдно сказать, угостил проводницу четвертным.
— Ну ладно, — сжалилась она, — волоките, сейчас покажу куда.
Гроб заволокли, куда показали. Не успели тронуться с места, как появился бригадир.
— Где тут эти похоронщики? — бригадир смотрел так, будто заранее знал, кто где нагадил.
— Ты, что ли? — ткнул он пальцем в капитана, и у капитана сразу же забился пульс.
— Да? Документы давай.
Капитану нельзя было волноваться. Пальцы его наконец достали документы.
— Ну, так и знал, — вздохнул бригадир, — неправильно. На следующей слазь. Не забудь его прихватить. Проверю. Знаю я вас, был уже один такой прохвост, намаялись.
Достался ещё один четвертной. Все-таки есть хорошие люди, есть; сейчас он на тебя наорал, набрызгал, а сейчас он уже хороший человек и ты его полюбил, испив до дна радость прощенья.
— Ты когда в следующий раз повезешь кого-нибудь, ты обязательно все правильно оформи, — обхватил капитана за плечи бригадир, — да, и смотри, он у нас, сам понимаешь, где едет, у нас иногда «Жигули» раздевают, не то что твоего родственника; цинк — это вещь; приедешь, его снимать — а цинка нет, и давно уже один покойник голый едет. Было такое, бесплатно дарю, — бригадир хохотнул. Капитан выбегал на каждой станции. И началась дорога. Многим мы ей обязаны, дороге. Ты едешь, и едут мимо тебя: мясо, масло, «а как у вас», дети, тещи, подарки, какие-то праздники, каникулы. О чем только люди не говорят, чем только они не живут; а ты как с другой планеты, будто и не жил никогда…
Через двое суток ему стало казаться, что он давно уже живет в вагоне, что он родился здесь, среди плача детского, мято лежащих тел, бесконечных закусываний, чая и торчащих в проходе ног. Он отдался безразличию и теперь почти все время сидел у окна смотрящим вперёд. А навстречу ему неслась Россия… Россия… огромная страна…
Капитану предстояла пересадка. Не будем её описывать, а то все увеличится втрое. Скажем только громко: «Хорошо!» Хорошо, что люди пьют. А может, и не люди, а отдельные граждане, но все равно — хорошо. Сколько бы дел не было сделано, вот так, с лету, в один присест, если б они не пили; и наш капитан никогда бы не попал вовремя с оцинкованным Ивановым с вокзала на вокзал. Пускай они пьют. А если б они не пили, то стоило бы, наверное, для пользы дела, её им привить — привычку пить. Наверное, стоило бы…
А вот и станция Малые Махаловки, похожая на тысячи наших пустынных беленьких станций. Не прошло и пяти суток.
Поезд встречали двое — тётка и бородач. Капитан каким-то внутренним чутьем почувствовал тётку Марию и конец своего путешествия и наполнился, в который раз за дорогу, счастьем, подпрыгивающим ликованием.
— Вот! — через каких-нибудь пять минут воскликнул капитан и, израсходовав на улыбку весь имеемый сахар, указал на гроб: — Сам!
Он чуть не добавил: «Красивый сам собой», но вовремя спохватился. Ему опять стало хорошо. Это «хорошо» накатывало на него волнами, и сейчас он был просто рад за себя, за Иванова, за окружающую среду, опять за себя, за тётку Марию, как будто привёз ей не гроб, а кусок золота. И вообще, чем дальше от флота, тем больше он испытывал за него гордость; гордость за нашу боеготовность, ощущал прочные узы родства…
— Что ещё… документы, фотографии — вот!
— Слышь, милок, — неуверенно засомневалась тётка Авария, — а вроде… это и не Мишка вовсе… Иванов-то… я его маленьким помню, после не видала… позабыла уже, а волосики у него вроде черные были, да и курносый он, а этот какой-то… лысый, что ли?
Дитя флота мгновенно приехало на землю. Капитана прошиб крупный пот, все вокруг промокло и стало гнусным.
— Да ты что, мать! — земля уверенно поехала из-под ног. — КАК НЕ ТОТ?!
— МАТЬ!!! — заорал он, вложив в этот крик все свои раны, отчаянье, цинк, бригадира, дорогу, чёрт-те что. — Мать! Это ж… не мальчик кудрявый, это ж… мужчина, и потом он… эта… под водой, подводник он, мать, подводник, а там не то что на себя, на лошадь не будешь похож!
— Ну тогда ладно… конечно… чего уж там… это я так, — быстро согласилась, испугавшись его, тётка Мария и виновато уставилась под ноги. Бородатый с ходу понял, в чем затор.
— Вылитый Мишка, — он тоже испугался, что поминок не будет и этот сейчас подхватит гроб и поминай как звали, — вылитый. Я его, мерзавца, вот с такого возраста, — (он отмерил сантиметров двадцать), — знаю. Вылитый.
— Ну вот! — вырвалось у капитана. К нему сразу вернулась ушедшая было куча здоровья. — Дааа, ну ты, мать, даёшь! Мишку не узнать, а? Дааа! — теперь ему опять стало хорошо, даже как-то молодцевато стало, раскудрись оно провались!
— Ну ладно, граждане, — махнул рукой куда-то в сторону капитан, — вам — туда, а мне — обратно. Извините, если что…
— Ну нет, милый, ты чего эта? — бородач встал рядом. — Привез и давай мотаем? Вам, значить, туда, а нам отсюда, так, что ли? А поминки? А народ? Не пустим! — он вдруг взял капитана под локоток. Рука у деда была деревянная, и капитан понял — точно, не пустят.
— Так… флот же тоже ждет… боевые кораб-лиии, — замямлил он.
— Подождет, не обломится, — обрубил бородач, — народ тебя ждет. А мы тебе справку заделаем… печать… вроде ты у нас приболел, что ли, — борода так захохотал, что какая-то впереди крадущаяся тётка с кошелкой присела, дернула головой, заверещала: «Милиция!» — и мотанула куда-то совсем.
Действительно, все было готово. С Ивановым разделались в момент. Никто так и не вспомнил, был ли он черным или, может, сразу лысым. Праздничный стол раздался в осеннем великолепии. Это был какой-то ведерный край: в середине стола стояла такая ужасная бутыль самогона, такой величины и прозрачности, что сквозь неё была полностью видна высоко поднятая табуретка.
За столом сидели старики и старушки, празднично убранные. На стариках так горели ордена и медали, что стояло сплошное сияние. У одного векового деда, с серебряной в пояс бородой, кроме всего прочего было ещё четыре Георгиевских креста.
Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Мишкины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы. Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.
— Дааа. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, дааа…
Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару минут, он так прикинул, сказать он уже ничего не сможет, через пару минут он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом все лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку, которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он говорит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу, про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, все равно не сгорит, про Родину, про тех, кто её сейчас защищает и, в случае чего, не пожалеет жизни, про священные рубежи…
— …Пусть у них все будет хорошо, — голос капитана звенел в наступившей тишине, — пусть они не горят, не тонут; пусть им всегда хватает воздуха; пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жены, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! — И так у него получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у людей блестели на глазах слёзы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило… У него вдруг перехватило горло, он запнулся, махнул рукой; все задвигались, а какая-то тётка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щеку и забормотала:
— Ох, мамочки, бедные вы мои, бедные…
Пир шел горой. С капитаном все хотели поцеловаться. Особенно не удавалось вековому деду.
— Гришка! — прорывался он. — Язви тя, ты что, зараза, второй раз лезешь? А ну брысь!
Громадный Гришка, лет шестидесяти, смутился и пропустил старика.
— Ну вот, милай, ну… дай я тебя поцелую!
Потом пели морские песни: «Славное море — священный Байкал», «Варяг»; капитан тут же за столом обучил всех песне «Северный флот не подведет»…
Вскоре его отнесли на воздух, надели шапку и усадили на лавочке. Он сидел и плакал. Слёзы текли по не бритому ещё с вагона лицу, собирались на подбородке и капали в жадный песок. Он говорил что-то и грозил в темноту — видно, что-то привиделось или вспомнилось, что-то свое, известное ему одному.
Горе сменилось, теперь он хрипло смеялся, мотал худой головой и бил себя по колену; потом повторил раз двадцать: «Помереть на флоте — ни в жисть», упал с лавки, улыбнулся и заснул.
Его подобрали и отнесли в дом, чтоб не застудился. Капитана отпустили через неделю. Он всучил-таки тетке Марии оставшиеся деньги, прибавив от себя. Тётка смущалась, махала руками, говорила, что не возьмет, что бог её за это накажет.
Его долго вспоминали, желали ему через бога здоровья, счастья в личной жизни и много детей. А вскоре после этого случая в дом к тетке Марии ворвался кто-то в огромной, черной шинели, схватил её и затискал.
У тётки остановилось дыхание, она узнала Мишку, курносого, черноволосого, как в детстве…
Она вяло отпихнулась от него, села на случившийся табурет и замерла.
Она не слышала, что Мишка орал. Лицо её как-то заострилось, она впервые почувствовала, как бьется её сердце — бисерной ниточкой. Губы её разжались, она вздохнула: «Бог наказал», — мягко упала с табурета на пол и умерла.
На деревне говорили: «Срок пришёл», а вскрытие показало, что на момент смерти она была совершенно здорова.
Были поминки. Мишка, которому рассказали, что он вроде бы помер, напился и пел в углу; остальные пели «Варяга», «Славное море — священный Байкал» и «Северный флот не подведет».
Первая часть мерлезонского балета
Что отличает военного от остальных двуногих? Многое отличает! Но прежде всего, я думаю, — умение петь в любое время и в любом месте.
К примеру, двадцать четыре экипажа наших подводных лодок могут в мирное время, в полном уме и свежем разуме, в минус двадцать собраться на плацу, построиться в каре и морозными глотками спеть Гимн Советского Союза.
А в середине плаца будет стоять и прислушиваться, хорошо ли поют, проверяющий из штаба базы, капитан первого ранга.
И прислушивается он потому, что это зачётное происходит пение, то есть — пение на зачёт.
И проверяющий будет ходить вдоль строя и останавливаться, и, по всем законам физики, чем ближе он подходит, тем громче в том месте поют, и чем дальше — тем затухаистей.
Для некоторых будет божьим откровением, если я скажу, что подводники могут петь не только на плацу, но и в воскресенье в казарме, построившись в колонну по четыре, обозначая шаг на месте. Это дело у нас называется «мерлезонским балетом».
— На мес-те… ша-го-м… марш!
И пошли. Раз-два-три… Раз-два-три… Раз-два-три…
— Идти не в ногу…
Конечно, не в ногу. А то потолок рухнет. Обязательно рухнет. Это же наш потолок, в нашей казарме… всенепременнейше рухнет… Раэ-два-три… Раз-два-три…
Так мы всегда к строевому смотру готовимся: к смотру с песней; маршируем на месте и песню орем. Отрабатываемся. Спрашиваем только:
— Офицеры спереди?
Нам говорят:
— Спереди, спереди, становитесь.
Становимся спереди и начинаем выть:
— Мы службу отслужим, пойдем по домам…
— Отставить петь! Петь только по команде! Раз-два-три…
Правофланговым у нас рыжий штурман. Он у нас ротный запевала. Он прослужил на флоте больше, чем я прожил, уцелел каким-то чудом, и на этом основании петь любил.
Как он поет, это надо видеть. Я видел: лицо горит, — на нём, на лице, полно всякой мимики; эта мимика устремляется вверх и, дойдя до какой-то эпической точки, возвращается вниз — ать-два, ать-два! Глотка луженая, в ней — тридцать два зуба, из которых только тринадцать — своих.
— За-пе-ва-й! — подается команда, и тут штурман как гаркнет:
— И тогда! Вода нам как земля!
А мы подхватываем:
— И тогда… нам экипаж семья… И тогда любой из нас не против… Хоть всю жизнь… служить в военном флоте…
Песню для смотра мы готовим не одну, а две. В те времена недалекие песни пелись флотом задорные и удивительные. Вот послушайте, что мы пели в полном уме и свежем разуме:
— Если решатся враги на войну… Мы им устроим прогулку по дну… Северный флот… Северный флот… Северный флот… не подведет…
И ещё раз…
— Северный флот… плюнь ему в рот, Северный флот… не подведет… Ну, конечно, «плюнь ему в рот» — это наша отсебятина, но насчет всего остального — это, извините, к автору.
Правда, положа руку на сердце, надо сказать, что нам, на нашем экипаже, ещё хорошо живется. Грех жаловаться. Мы хоть и в воскресенье уродуемся, но все же все это происходит до обеда, и нас действительно домой отпускают, если мы поем прилично, а вот за стенкой у нас живет экипаж Чеботарева — «бешеного Чеботаря», вот там — да-а! Там — кино. Финиш! Перед каждым смотром, каждое воскресенье, они, независимо от качества пения, поют с утра и до 23-х часов. В 23.00 — доклад, и в 23.30 — по домам!
А дома у них в соседней губе. Туда пешком бежать — часа четыре. А в 8 часов утра, будьте любезны, — опять в ствол. Вот где песня была! Вот где жизнь! И койки у нас за стенкой дрожали и с места трогались, когда через переборку звенело:
— Северный флот… Северный флот… Северный флот… не подведет…
Вторая часть мерлезонского балета
Плац. Воздух льдистый. На плацу — экипажи. Наш экипаж — третий на очереди. Петь сейчас будем. На зачёт.
Мороз с лицами творит что-то невообразимое: вместо лиц — застывшее мясо.
Но план есть план. По плану пение. Плану плевать, что мороз под тридцать.
Над строями стоит пар. Дышим вполгруди: иначе от кашля зайдешься; как петь — неизвестно.
— Рав-няй-сь! Смир-но! Пря-мо… ша-го-м… ма-рш!
Ну, началось…
Через полчаса все экипажи каким-то чудом песню сдали и — бегом в казарму. А нас третий раз крутят. Не получается у нас. Не идет песня. В казарме получалась, а здесь — ни в какую.
После третьего захода начштаба машет рукой и говорит командиру:
— Командир! Занимайтесь сами. Предъявите по готовности.
После этого начштаба исчезает.
— Старпом! — говорит командир. — Экипаж уйдет с плаца тогда, когда споет нормально! — сказал и тоже исчез.
Остаемся: мы и старпом. Старпом злой как собака. Нет, как сто собак. Лицо у него белое.
— Экипаж! Рав-няй-сь! Одновременный рывок голов! Петров! Я для кого говорю! Отставить. Рав-няй-сь! Смир-но! Ша-го-м! Марш!.. Песню… Запе-вай!
— …Если решатся враги на войну…
От холода мы уже не соображаем. Ног не чувствуется: как на дровах идешь.
— Отставить песню! Раз-два-три! Раз-два-три… Песню запевай!
И так десять раз. Старпом нас гоняет как проклятых. От мороза в глазах стоят слёзы.
— Песню!.. Запе-вай!..
И тут — молчание. Строй молчит, как один человек. Не сговариваясь. Только злое дыхание и — все.
— Песню!.. Запе-вай!..
Молчание и топот ног.
— Эки-паж… стой!.. Нале-во! Рав-няй-сь! Смир-но! Воль-но! Почему не поем? Учтите, не споете как положено, не уйдем с плаца. Всем ясно?! Напра-во! Равня-сь! Смир-но! С места… ша-го-ом… марш! Песню… запе-вай!
И молчание. Теперь оно уже уверенное. Только стук ног — тук, тук, тук, — да дыхание. Какое-то время так и идем. Потом штурман густым голосом затягивает:
— Россия… березки… тополя… — он поет только эти три слова, но зато на все лады.
За штурманом подтягиваемся и мы:
— Россия… березки… тополя… Старпом молчит. Строй сам, без команды, поворачивает и идет в казарму. Набыченный старпом идет рядом. Тук-тук, тук-тук — тукают в землю деревянные ноги, и до самых дверей казармы несется:
— Россия… березки… тополя…
На заборе
Ночь. Забор. Вы когда-нибудь сидели ночью на заборе? Нет, вы никогда не сидели ночью на заборе, и вам не узнать, не почувствовать, как хочется по ночам жить, когда рядом в кустах шуршит, стучит, стрекочет сверчок, цикада или кто-то ещё. У ночи густой, пряный запах, звёзды смотрят на вас с высоты, и луна выглядывает из облаков только для того, чтоб облить волшебным светом всю природу; и того, на заборе, — волшебным светом. А вдоль забора трава в пояс, вся в огоньках и искрах, и огромные копны перекати-поля, колючие, как зараза.
Командир роты, прозванный за свой нос, репообразность и общую деревянность Буратино, даже не подозревал, что ночью на заборе может быть так хорошо. Он сидел минут двадцать, переодетый в форму третьекурсника, в надежде поймать подчиненных, идущих в самоход.
Но ночь, ночь вошла; ночь повернула; ночь мягко приняла его в свои объятия, прижала его, как сына, к своей теплой груди, и он почувствовал себя ребёнком, дитем природы, и незаметно размечтался о жизни в шалаше после демобилизации. Утро. Роса. Трава, тяжелая, спутанная, как волосы любимой. Туман, живой, как амеба. Удочка. Поплавок. Дальше бедное флотское воображение Буратино, до сих пор способное нарисовать только строевые приемы на месте и в движении, шло по кругу: опять утро, опять трава, кусты…
В кустах зашевелилось. Муза кончилась. Буратино встрепенулся, как сова на насесте, и закрутил тем, что у других двуногих называется башкой. На забор взбиралось, кряхтело и воняло издалека. В серебряном свете луны мелькнули нашивки пятого курса.
— Товарищ курсант, стойте! — просипел среди общего пейзажа Буратино, облитый лунным светом, похожий там, где его облило, на Алешу Поповича, а где не облило — на американского ковбоя.
Пятикурсник, перекидывая ногу через забор, задержался, как прыгун в стоп-кадре, и вскинул ладонь ко лбу. Теперь в облитых местах он был крупно похож на Илью Муромца, высматривающего монгола.
— Ага, — сказал он, увидев три галочки. И не успело его «ага» растаять в природе, как он хлопнул Буратино по деревянным ушам ладошками с обеих сторон. Хлоп! Так все мы в детстве играли в ладушки.
Природа опрокинулась. Буратино, завизжав зацепившимися штанами, кудахнулся, пролетев до дна копну перекати-поля. А когда он пришёл в себя, среди тишины, в непрерывном колючем кружеве, он увидел луну. Она обливала.
Фрейлина двора
— Лий-ти-нант! Вы у меня будете заглядывать в жерло каждому матросу! — Командир — лысоватый, седоватый, с глазами навыкате — уставился на только что представившегося ему, «по случаю дальнейшего прохождения», лейтенанта-медика — в парадной тужурке, — только что прибывшего служить из Медицинской академии.
Вокруг — пирс, экипаж, лодка.
От такого приветствия лейтенант онемел. Столбовой интеллигент: прабабка — фрейлина двора; дедушка — академик вместе с Курчатовым; бабушка — академик вместе с Александровым; папа — академик вместе с мамой; тётка — профессор и действительный член, ещё одна тётка — почетный член! И все пожизненно в Британском географическом обществе!
Хорошо, что командир ничего не знал про фрейлину двора, а то б не обошлось без командирских умозаключений относительно средств её существования.
— Вы гов-но, лейтенант! — продекламировал командир. — Повторите! — Лейтенант — как обухом по голове — повторил и — Вы говно, лейтенант, повторите! — и лейтенант опять повторил.
— И вы останетесь гов-ном до тех пор, пока не сдадите на допуск к самостоятельному управлению отсеком. Пи-ро-го-вым вы не будете. Мне нужен офицер, а не клистирная труба! Командир отсека — а не давящий клопов медик! Вы научитесь ползать, лейтенант! Ни-каких сходов на берег! Жену отправить в Ленинград. Жить на железе. На же-ле-зе! Все! А теперь поздравляю вас со срочным погружением в задницу!
— Внимание личного состава! — обратился командир к строю. — В наши стройные ряды вливается ещё один… обманутый на всю оставшуюся жизнь. Пе-ре-д вами наша ме-ди-ци-на!!!
Офицеры, мичмана и матросы изобразили гомерический хохот.
Командир ещё что-то говорил, прерываемый хохотом масс, а лейтенант отключился. Он стоял и пробовал как-то улыбаться.
Под музыку можно грезить. Под музыку командирского голоса, вылетающего, как ни странно, из командирского рта, лейтенанту грезились поля навозные. Молодой лейтенант на флоте беззащитен. Это моллюск, у которого не отросла раковина. Он или погибает, или она у него отрастает.
«Офицерская честь» — павший афоризм, а слова «человеческое достоинство» — вызывают у офицеров дикий хохот, так смеются пьяные проститутки, когда с ними вдруг говорят о любви.
Лейтенант-медик, рафинированный интеллигент, — его шесть лет учили, все это происходило на «вы», интернатура, полный дом академиков, — решил покончить с собой — пошёл и наглотался таблеток. Еле откачали.
Командира вызвали к комдиву и на парткомиссию.
— Ты чего это… старый, облупленный, седоватый, облезлый, лупоглазый козёл, лейтенантов истребляешь? Совсем нюх потерял? — сказал ему комдив.
То же самое, только в несколько более плоской форме, ему сказали на парткомиссии и влепили выговор. Там же он узнал про чувство собственного достоинства у лейтенанта, про академиков, Британское географическое общество и фрейлину двора. Командир вылетел с парткомиссии бешеный.
— Где этот наш недолизанный лейтенант? У них благородное происхождение! Дайте мне его, я его долижу!
И обстоятельства позволили ему долизать лейтенанта.
— Лий-ти-нант, к такой-то матери, — сказал командир по слогам, — имея бабушку, про-с-ти-ту-т-ку двора Её Величества и британских географических членов со связями в белой эмиграции, нужно быть по-л-ны-м и-ди-о-то-м, чтобы попасть на флот! Флот у нас — рабоче-крестьянский! А подводный — тем более. И служить здесь должны рабоче-крестьяне. Великие дети здесь не служат. Срочные погружения не для элиты! Вас обидели? Запомните, лейтенант! Вам за все заплачено! Деньгами! Продано, лейтенант, продано. Обманули и продали. И ничего тут девочку изображать. Поздно. Офицер, как ра-бы-ня на помосте, может рыдать на весь базар — никто не услышит. Так что ползать вы у меня будете!
Лейтенант пошёл и повесился. Его успели снять и привести в чувство.
Командира вызвали и вставили ему стержень от земли до неба.
— А-а-а, — заорал командир, — х-х-х, так!!! — и помчался доставать лейтенанта.
— Почему вы не повесились, лейтенант? Я спрашиваю, почему? Вы же должны были повеситься? Я должен был прийти, а вы должны были уже висеть! Ах, мы не умеем, нас не научили, бабушки-академики, сифилитики с кибернетиками. Не умеете вешаться — не мусольте шею! А уж если приспичило, то это надо делать не на моём экипаже, чтоб не портить мне показатели соцсоревнования и атмосферу охватившего нас внезапно всеобщего подъема! ВОН ОТСЮДА!
Лейтенант прослужил на флоте ровно семь дней! Вмешалась прабабушка — фрейлина двора, со связями в белой эмиграции, Британское географическое общество, со всеми своими членами; напряглись академики, — и он улетел в Ленинград… к такой-то матери…
У-тю-тю, маленький
Службу на флоте нельзя воспринимать всерьез, иначе спятишь. И начальника нельзя воспринимать всерьез. И орет он на тебя не потому, что орет, а потому что начальник — ему по штату положено. Не может он подругому. Он орет, а ты стоишь и думаешь:
— Вот летела корова… и, пролетая над тобой, любимый ты мой, наделала та корова тебе прямо… — и тут главное, во время процесса, не улыбнуться, а то начальника кондратий хватит, в горле поперхнет, и умрет он, и дадут тебе другого начальника.
Но лучше всего во время разноса не думать ни о чем, отключаться: только он прорвался к твоему телу, а ты — хлоп, и вырубился. А ещё можно мечтать: стоишь… и мечтаешь…
— ЦДП!** ЦДП — центральный дозиметрический пост.
— Есть ЦДП!
Центральный вызывает, вот чёрт!
— Начхим есть?
— Есть.
— Вас в центральный пост.
Вот так всегда: только подумаешь о начальнике, а он тут как тут. Ну, теперь расслабьтесь. На лицо — страх и замученный взгляд девочки-полонянки.
— Идите сюда!.. Ближе!.. Нечего трястись! Вы — кто?! Я вас спрашиваю: вы — кто? Я вам что? Я вам кто?! Кто! Кто?!!
Про себя медленно: «Дед Пихто!»
— Почему не доложили?! Почему? Я вас спрашиваю — почему?!!
Ой! О чем он?
— Очнитесь, вы очарованы! Я спрашиваю: где? Где?!
Под «где» такая масса смешных ответов, просто диву иногда даешься. Но главное, чтоб на лице читался страх — за взыскание, за перевод, за все. Пусть читается страх. А внутри мозг себе нужно заблокировать. Сейчас мы этим и займемся, благо что времени у нас навалом. Прекрасные бывают блоки. У некоторых получается так хорошо и сразу, что трудности только с возвращением в тот верхний, удивительный мир. Например, он к тебе уже приступил, а ты представляешь себе арбуз. Тяжелый. Попочка должна быть маленькой, это я про арбуз, а маковка — большой. Только тронешь — сразу треснет. И вгрызаемся. И потекло по рукам. Можно теперь немножко посмотреть, что там он делает.
— Когда?! Когда?! Когда это случилось?!
Ой, что тут творится. Ой, сколько слюней.
— … в приказе! Не сойдете с корабля! Сдохнете!!! Да! Я вам покажу!..
Интересно, что…
— Я вас научу!
— Интересно, чему…
— Выть у меня будете!
Ах, этому…
— Выть!!! И грызть железо! Вот вам сход, вот!
Ой, какие неприличные у нас жесты.
— Вот… вам перевод! Вот… вам… в рот… ручку от зонтика! Обсосетесь!!!
Ну что за выражения. И вообще, Саша, с кем ты служишь? Где мама дала ему высшее образование?
— Запрещаю вам сход навсегда! Сгниете здесь! ВОТ ТАК ВОТ! Чего нос воротите?! Чего нос… каждый день мне доклад! Слышите? Каждый божий день!
У-тю-тю, маленький, ну чего ж ты так орешь, а?
— …и зачётный лист… сегодня же! У помощника! Лично мне будете все сдавать! Вот так… да… а вы думали… Жить начнем по новой! Никуда вы не переведетесь! Сгниете здесь! Вместе сгнием! А вот когда вы приползете… вот тогда…
Ну, какие дикие у нас мечты.
— Да, да, да! Вот тогда посмотрим! ВОН ОТСЮДА-А!
Ох и пасть! Пропасть. Ну и пасть, чтоб им пропасть. Медленно по трапу — «рожденный ползать, летать не может». А как хотелось. Бабочкой. Махаоном. И по полю. До горизонта. Небо синее. Далеко-далеко. Головенка безмозглая. Ни черта там нет. Совсем ничего. А иначе как бы мы сюда попали, целоваться в клюз… Теперь — увы нам…
Лошадь
— Почему зад зашит?!
Я обернулся и увидел нашего коменданта. Он смотрел на меня.
— Почему у вас зашит зад?!
А-а… это он про шинель. Шинель у меня новая, а складку на спине я ещё не распорол. Это он про складку.
— Разорвите себе зад, или я вам его разорву!!!
— Есть… разорвать себе зад…
Все коменданты отлиты из одной формы. Рожа в рожу. Одинаковы. Не искажены глубокой внутренней жизнью. Сицилийские братья. А наш уж точно — головной образец. В поселке его не любят даже собаки, а воины-строители, самые примитивные из приматов, те ненавидят его и днем и ночью; то лом ему вварят вместо батареи, то паркет унесут. Позвонят комендантской жене и скажут:
— Комендант прислал нас паркет перестелить, — (наш комендант большой любитель дешевой рабочей силы). — Соберут паркет в мешок, и привет!
А однажды они привели ему на четвёртый этаж голодную лошадь. Обернули ей тряпками копыта и притащили. Привязали её ноздрями за ручку двери, позвонили и слиняли.
Четыре утра. Комендант в трусах до колена, спросонья:
— Кто?
Лошадь за дверью.
— Уф!
— Что? — комендант посмотрел в глазок.
Кто-то стоит. Рыжий. Щелкнул замок, комендант потянул дверь, и лошадь, удивляя запятившегося коменданта, вошла в прихожую, заполнив её всю. Вплотную. Справа — вешалка, слева — полка.
— Брысь! — сказал ей комендант. — Эй, кыш.
— Уф! — сказала лошадь и, обратив внимание влево, съела японский календарь.
— Ах ты, зараза с кишками! — сказал шепотом комендант, чтоб не разбудить домашних.
Дверь открыта, лошадь стоит, по ногам дует. Он отвязал её от двери и стал выталкивать, но она приседала, мотала головой и ни в какую не хотела покидать прихожей.
— Ах ты, дрянь! Дрянь! — комендант встал на четвереньки. — Лярва караванная! — И прополз у лошади между копытами на ту сторону. Там он встал и закрыл дверь. Пока придумаешь, что с ней делать, ангину схватишь.
— Скотина! — сказал комендант, ничего не придумав, лошади в зад и ткнул в него обеими руками.
Лошадь легко двинулась в комнату, снабдив коменданта запасом свежего навоза. Комендант, резво замелькав, обежал эту кучу и поскакал за ней, за лошадью, держась у стремени, пытаясь с ходу развернуть её в комнате на выход.
Лошадь по дороге, потянувшись до горшка с традесканцией, лихо — вжик! — её мотанула. И приземлился горшочек коменданту на темечко. Вселенная разлетелась, блеснув!
От грохота проснулась жена. Жена зажгла бра.
— Коля… чего там?
Комендант Коля, сидя на полу, пытался собрать по осколкам череп и впечатления от всей своей жизни.
— Господи, опять чего-то уронил, — прошипела жена и задремала с досады.
Лошадь одним вдохом выпила аквариум, заскользила по паркету передними копытами и въехала в спальню.
Почувствовав над собой нависшее дыхание, жена Коли открыла глаза. Не знаю, как в четыре утра выглядит морда лошади, — с ноздрями, с губами, с зубами, — дожевывающая аквариумных рыбок. Впечатляет, наверное, когда над тобой нависает, а ты ещё спишь и думаешь, что все это дышит мерзавец Коля. Открываешь глаза и видишь… зубы — клац! клац! — жуть вампирная.
Долгий крик из спальни возвестил об этом поселку.
Лошадь вытаскивали всем населением.
Уходя, она лягнула сервант.
Кубрик
Кубрик. 14.00. Воскресенье после праздника. Воздух голубой, табачный.
Старпом с утра услал всех на корабль, не сказав, чем же заниматься после обеда. Стиль работы — раздать работу и слинять.
Помощник командира не может после обеда распустить офицеров по домам вот так сразу и поэтому строит личный состав.
— В две шеренги по подразделениям становись! Равняйсь! Смирно! Вольно! Командирам подразделений сделать объявления! Строй зашелестел.
— Разойтись по тумбочкам! — вспоминает помощник. — Бумага, застеленная в тумбочки, уже грязная, бирок нет, чёрт-те что, вопрос вечный, как мир! Командиры подразделений! По готовности предъявлять тумбочки лично мне.
Разошлись по тумбочкам. Из рундучной хрипящий в наклоне голос:
— Это чьи ботинки? В последний раз спрашиваю!
По коридору:
— Савелич! Савелич! Савелич! Где эта падла?
Савелич — матрос. Его вечно теряют и вечно ищут.
Штурман. Высокий, крупный, рыжий. Садится и берет гитару, мурлычет: «Н-о-чь ко-рот-ка…». Красивый баритон. К нему подлетает помощник:
— Валерий Васильевич! Вы готовы предъявить свои тумбочки?
Штурман смотрит в точку и говорит только после того, как выдержана «годковская пауза» — пауза человека, прослужившего на восемь лет больше помощника:
— Люди работают… Доклада не поступало.
Помощник отлетает. Штурман задумчиво изрекает:
— Рас-пус-ти-те пол-ки! Люди ус-та-ли!
Он читал когда-то «Живые и мертвые», и ему кажется, что это оттуда.
Офицеры с поминальными лицами собрались в ленкомнате. Некоторые от скуки читают газеты.
— Весь день продавил воображаемых мух. Нарисую в воображении и давлю. Здорово.
— Вы не знаете, когда это кончится?
— Никогда.
— Военнослужащий выбирает себе одно неприличное слово и постоянно с ним ходит.
— Что вы все время читаете, коллега?
— «Идиота».
— Настольная книжка офицера. Не занимайтесь ерундой, товарищ офицер, займитесь делом!
— Если офицер слоняется, значит, он работает; сел почитать — занимается ерундой.
— А вот я уже падежей не помню.
— Поздравляю вас.
— Нет, серьезно… винительный… родительный…
— Ну, серпентарий! Пива бы…
— Вы ещё сегодня дышите вчерашними консервированными кишками.
— Праздник… нельзя…
— Когда же я переведусь отсюда, господи. Как я буду хохотать.
Влетает помощник.
— А здесь что за отсидка? Все встать и к тумбочкам! Командиры подразделений — в рундучную!
— Бедная рундучная…
Все поднимаются и идут к выходу. Передний в спину помощнику:
— Владимир Федорович! Когда вы говорите так сильно, у меня нарушается равновесие мозга, — оборачивается назад. — Товарищ Попов! Вы готовы предъявить Владимиру Федоровичу себя и тумбочку? Не надо делать акающее движение глазами.
— Не трогай человека, у человека, может, овуляция… наступает.
— Вперёд! Лопаты не должны простаивать!
Последний выходящий — в затылок предпоследнему тоном римского трибуна:
— Обратите внимание! Мирные флотские будни! Тумбочки! Последняя предъядерная картина. С первым же ядерным взрывом все это улетит далеко-далеко… вместе с койками… захватив с собой наш любимый личный состав…
Ленкомната пустеет. В рундучной скорбные командиры подразделений. Все сгрудились среди гор флотских брюк, сброшенных на пол. Над брюками помощник.
— Где бирки?! Говорят, формы одежды у них нет! На вешалках ни одной бирки! Чёрт знает что!
— На-ча-ть-боль-шу-ю-при-бор-ку!
— Разойтись по объектам! Где ваш объект? Что вы здесь стоите?
Из-под коек выметаются остатки праздника — кожура мандаринов, окурки…
Я закрылся в ленкомнате. Дверь тут же открывается.
— Ты чего здесь?
Только закроешь дверь, её сразу же откроют, чтоб посмотреть, отчего это её закрыли.
Воскресенье затихает вместе с приборкой.
Через открытую дверь ленкомнаты видна рундучная. Я пишу рассказ.
— Чьи это ботинки? — не унимается рундучная. — В последний раз спрашиваю!
— Савелич! Савелич! Саве… вы не видели Савелича? Где эта падла?!
Рассказ называется: «Кубрик».
Я — Зверев!
Те, что долго толкаются на флоте, знают всех. Как собаки с одного района — подбежал, понюхал за ножкой — свой!
Если вам не надо объяснять, почему на флоте нет больных, а есть только живые и мертвые, значит, вы должны знать Мишу Зверева, старшего помощника начальника штаба дивизии атомоходов, капитана второго ранга.
Когда он получил своего «кап-два», он шлялся по пирсу пьяненький и орал в три часа ночи, весь в розовом закате, нижним слоям атмосферы:
— Звезда! Нашла! Своего! Героя!
У него была молодая жена. Придя с моря, он всегда ей звонил и оповещал: «Гони всех, я начал движение», — и жена встречала его в полном ажуре, как у нас говорят, по стойке «смирно», закусив подол. И он никогда не находил свои в беспорядке брошенные рога. Всегда все было в полном порядке.
С ним все время происходили какие-нибудь маленькие истории: то колами побьют на Рижском взморье, потому что рядом увели мотоцикл, а рожа у Миши не внушает доверия, то ещё что-нибудь.
Он обожал их рассказывать. При этом он улыбался, смотрел мечтательно вдаль и рассказывал не торопясь, с паузами для смеха, поджидая отстающих. Обычно это происходило после обеда, когда все уже наковырялись в тарелках. Рассказ начинался с этакого романтического взгляда поверх голов, кают-компания замирала, а Миша вздыхал и начинал с грустной улыбкой:
— Родился я в Нечерноземье… на одном полустанке… едри его мать… Мда-а… Так вот, в отпуске я задумал однажды сходить в баню…
Для того, чтобы сократить количество «едри его мать» до необходимого минимума, расскажем всю историю сами.
Перед баней он оброс недельной щетиной до самых глаз, надел ватничек на голое тело, треух, синие репсовые штаны, наши флотские дырявые сандалии на босую ногу, взял под мышку березовый веник и двинулся не спеша.
А вокруг лето; птички чирикают; воздух, цветы, настроение, сво-бо-да!
Давно замечено, что чем дальше от флота, тем лучше твоё настроение, и чем ближе к флоту, тем оно все пакостней и пакостней, а непосредственно на флоте — оно и вовсе никуда не годится.
Далеко от флота ты хорошо дышишь, шутишь, смеёшься весёлый, говоришь и делаешь всякие глупости, как все прочее гражданское население.
Для того, чтоб дойти до бани, нужно миновать полустанок. На нём как раз остановился какой-то воинский эшелон. У ближайшего вагона стоял часовой. Ну какой строевик, я вас спрашиваю, пройдёт спокойно мимо солдата и ничего не скажет? Это ж так же тяжело, как псу пройти мимо столба.
Миша не мог пройти, он почувствовал сопричастность, остановился и подошел.
— Откуда едете?
Часовой покосился на него и хмуро буркнул;
— Откуда надо, оттуда и едем.
— А куда едете?
— Куда надо… туда и едем…
— А что везете-то?
— А что надо… то и везем…
— Ну ладно, сынок, служи, охраняй. Родина тебе доверила, так что давай бди! А я пошёл.
— Куда ж ты пошёл, дядя, — скинул часовой с плеча карабин и передернул затвор, — стой, стрелять буду…
Капитан, начальник эшелона, с трудом оторвал голову от стола. Вид у него был синюшный (их бин больной).
Перед ним стоял Миша Зверев, и сквозь дремучую щетину на капитана смотрели весёлые глаза.
— Здрасте, хе-хе…
— Здрасте…
— Вот, взяли… хе-хе.. — некстати захекал Миша.
— Интересовался, — вылез вперёд часовой, — куда едем, что везем.
— Молодец, Петров! — прокашлял капитан. — Документы есть?
— Как-кие документы, отец родной? — сказал Миша. — Я же в баню шел…
— Значит, так! Особый отдел мы с тобой не возим. Поэтому на станции сдадим.
— Товарищ капитан, я — капитан второго ранга Зверев, старший помощник начальника штаба, я документы могу принести, если надо!
— Не надо, — сказал капитан, застряв взглядом в Мишиной щетине. — Сидоров!
Появился Сидоров, который был на три головы больше того, что себе физически можно представить.
— Так, Сидоров, заверни товарища… м-м… старшего помощника начальника штаба… и в тот, дальний штабной вагон. Писать не выводить, пусть там делает. Ну, и так далее…
Сидоров завернул товарища (старшего помощника начальника штаба) под мышку и отнес его в тот дальний вагон, бросил ворохом на пол и — со словами: «Ша, Маша» — закрыл дверь.
«В вагоне раньше ехали лошади», — успел подумать Миша. Дернуло. От толчка он резко пробежался на четвереньках, остановился, подобрал веник и рассмеялся.
— Надо же, — сказал он, — поехали… Вагон как вагон. Перестук колес располагал к осмыслению, и Миша расположился к осмыслению прямо на соломе.
Скоро остановились. Станция. Зверев вскочил и заволновался. Сейчас за ним придут. «Это что ж за станция? — все беспокоился и беспокоился он. — Не видно. Чёрт знает что! Чего же они?» За ним не шли.
— Эй! — высунулся он в окошко, перепоясанное колючей проволокой. — Скажите там командиру эшелона! Я — Зверев! Я — старший помощник начальника штаба! — обращался он ко всем подряд, и все подряд пугались его неожиданной физиономии, а одна бабка так расчувствовалась, от внезапности, что сказала: «О-о, хосподи!» — ослабела и села во что-то, чвакнув.
Миша хохотал над ней, как безумный, пока вагон не дернуло. О нём явно забыли. Станции мелькали, и на каждой он орал, подкарауливая у окошка прохожих: «Я — Зверев! Скажите! Я — Зверев!..»
Через трое суток в Ярославле о нём вспомнили («У нас там был этот… как его… начальник штаба») и сдали в КГБ.
За трое суток он превратился в дикое, волосатое, взъерошенное существо, с выпученными глазами и острым кадыком. Пахло от него так, что вокруг носились взволнованные мухи.
— Ну? — спросили его в КГБ.
— Я — Зверев! — заявил он с видом среднего каторжанина. — Я — старший помощник начальника штаба! — добавил он не без гордости и подмигнул. Мигать не хотелось, просто так получилось. Рожа — самая галерная.
— Документы есть?
— Как-ки-е до-ку-мен-ты? — в который раз задохнулся Миша. — Я в баню шел! Вот! — и в доказательство он сунул им под нос веник, которым иногда подметал в вагоне.
— А чем вы ещё можете доказать?
— Что?
— Ну то, что вы — Зверев.
Миша осмотрел себя и ничего не нашел. И тут он вспомнил. Вспомнил! Что в Ярославле у него есть дядя! Ы-ы! Родной! Двадцать лет не виделись!
— Дядя у меня есть! — вскричал он. — Ы-ы! Родной! Двадцать лет не виделись! Родной дядя! Едри-его-мать!
К дяде поехали уже к ночи.
— Вы такой-то?
— Я… такой-то…
— Одевайтесь!
И дядя вспомнил то героическое время, когда по ночам выясняли, кто ты такой.
Родного дядю привезли вместе с сандалиями. Когда он вошёл в помещение, к нему из угла, растопырив цепкие руки, метнулось странное существо.
— Дядя! Родной! — верещало оно противно, дышало гнилым пищеводом и наждачило щеку.
— Какой я тебе дядя?!.. Преступник!.. — освобождался дядя, шлепая существо по рукам.
Дядю успокоили, и под настольной лампой он признал племянника и прослезился.
— Служба у нас такая, — извинились перед ним, — вы знаете, чёрт его знает, а вдруг…
— Да! Да!.. — повторял радостный дядя. — Чёрт его знает! — и пожимал руки КГБ, племяннику и самому себе. Радующегося непрерывно, его увезли домой.
— А вы, товарищ Зверев, если хотите, можете прямо сейчас идти на вокзал. Здесь недалеко. А мы позвоним.
На вокзал он попал в четыре утра. Серо, сыро, и окошко закрыто. Миша постучал, тётка открыла.
— Я — Зверев! — сунул он свою рожу. — Мне билет нужен. Вам звонили.
— Давайте деньги.
— Какие деньги? Я же без денег! Ты что, кукла, — он заскреб щетиной по прилавку, — совсем, что ли, людей не понимаешь?
«Кукла» закрыла форточку.
Нервы, расшатанные вагоном, КГБ и дядей, не выдержали.
— Я — Зверев! — замолотил он в окошко. — Я — от КГБ! Вам звонили! Я — от КГБ! От! Ка! Ге! Бе! — скандировал он.
Тётка взялась за телефон:
— Здесь хулиганят!
Миша молотил и молотил.
— Я — Зверев! Открой! Эй!
За его спиной уже минут пять стоял милиционер. Он дождался, когда Миша устал, и вежливо постучал его по плечу. Миша обернулся.
— Вы Зверев?
— Да-а… — Миша до того растерялся оттого, что его хоть кто-то сразу признал, что расплакался и дал себя связать. В машине он припадал к милицейскому плечу и, слюнявя его, твердил, что он — Зверев, что он — в баню, что он — в КГБ…
— Знаем, знаем, — говорили ему мудрые милиционеры.
— А я ещё старший начальник помощника штаба! — останавливался среди соплей Миша и, отстранившись и вперившись, напряженно искал возражений.
— Видим, видим, — отвечали ему милиционеры. Мудрые милиционеры сдали его немудрым, а те заперли его до понедельника. Миша замолотил опять.
— Я — Зверев! Сообщите в КГБ! Я — Зверев!..
— А почему не в ООН? Пересу де Куэльяру, ему тоже будет интересно, — говорили немудрые и пожимали плечами. — Ну, так нельзя! Не дают работать. Накостылять ему, что ли? Чуточку… — и накостыляли…
В конце концов в понедельник все разобрались во всем! (Едри его мать!) КГБ с милицией проводили его на вокзал, вручили ему билет, посадили в поезд, и он начал обратный путь на свой полустанок…
Когда он слез с поезда, от него шарахнулись даже гуси. Миша пробирался домой огородами. Подойдя ближе, он услышал музыку. В его доме творилось веселье. Миша присел в кустах. Жизнь научила его осторожности.
Вскоре на крыльцо вывалился друг детства Вася. Вывалился, встал с кряком и отправился в кусты, гундося и расстегиваясь по дороге. У кустов он остановился, закачался, схватил себя посередине, и из него тут же забил длинненький фонтанчик.
Когда фонтанчик свое почти отметал, навстречу ему из кустов вдруг поднялось странное создание.
— Чего это здесь?.. А? Вася? — спросило создание голосом Мишки.
— Вот надо же было так упиться! — сказал Вася. — Привидится же такое… — и, сунув недоделанный фонтанчик в штаны, повернул к дому.
— Стой! — одним махом настиг его Миша, и Вася засучил ножками, утаскиваемый.
Оказалось, что Мишу всем полустанком дней десять искали баграми на озере, а потом решили — хорош! — и справили поминки.
Где вы были?
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Да, да, вы! Где вы были?
— Где я был?
Комдив-раз — командир первого дивизиона — пытает Колю Митрофанова, командира группы.
— Я был на месте.
— Не было вас на месте. Где вы были?
Лодка только прибыла с контрольного выхода перед автономкой, и Колюня свалил с корабля прямо в ватнике и маркированных ботинках. Ещё вывод ГЭУ** ГЭУ — главная энергетическая установка. не начался, а его уже след простыл.
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Нет, вы на него посмотрите, дитя подзаборное, да, да, именно вы, где вы были?
— Где я был?
Колюша на перекладных был в Мурманске через три часа. Просто повезло юноше бледному. А в аэропорту он был через четыре часа. Сел в самолет и улетел в Ленинград. Ровно в семь утра он был уже в Ленинграде.
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Да, да! Вы, вы, голубь мой, вы — яхонт, где вы были?
— Я был где все.
— А где все были?
Шинель у Коленьки висела в каюте; там же ботинки, фуражка. Его хватились часа через четыре. Все говорили, что он здесь где-то шляется или спит где-то тут.
— Где вы были?!
— Кто? Я?
— ДА! ДА! ВЫ! — сука, где вы были?!
— Ну, Владимир Семёнович, ну что вы в самом деле, ну где я мог быть?
— Где вы были, я вас спрашиваю?!
За десять часов в Ленинграде Коля успел: встретить незнакомую девушку, совершить с ней массу интересных дел и вылететь обратно в Мурманск. Отсутствовал он, в общей сложности, двадцать часов.
— Где вы были, я вас спрашиваю?!!
— КТО? Я?
— Да, сука, вы! Вы, кларнет вам в жопу! Где вы были?
— Я был в отсеке.
Комдив чуть не захлебнулся.
— В отсеке?! В отсеке?! Где вы были?!!!
Я ушел из каюты, чтоб не слышать эти вопли венского леса.
«Ботик Петра Первого»
Закончился опрос жалоб и заявлений, но личный состав, разведенный по категориям, остался в строю.
— Приступить к опросу функциональных обязанностей, знаний статей устава, осмотру формы одежды! — прокаркал начальник штаба.
Огромный нос начальника штаба был главным виновником его клички, известной всем — от адмирала до рассыльного, — Долгоносик.
Шел инспекторский строевой смотр. К нему долго готовились и тренировались: десятки раз разводили экипажи подводных лодок под барабан и строили их по категориям: то есть в одну шеренгу — командиры, в другую — замы со старпомами, потом — старшие офицеры, а затем уже — мелочь россыпью.
В шеренге старших офицеров стоял огромный капитан второго ранга, командир БЧ-5, по кличке «Ботик Петра Первого», старый, как дерьмо мамонта, — на флоте так долго не живут. Он весь растрескался, как такыр, от времени и невзгод. В строю он мирно дремал, нагретый с загривка мазками весеннего солнца; кожа на лице у него задубела, как на ногах у слона. Он видел все. Он не имел ни жалоб, ни заявлений и не помнил, с какого конца начинаются его функциональные обязанности.
Перед ним остановился проверяющий из Москвы, отглаженный и свежий капитан третьего ранга (два выходных в неделю), служащий центрального аппарата, или, как их ещё зовут на флоте, — «подшакальник».
«Служащий» сделал строевую стойку и…
— Товарищ капитан второго ранга, доложите мне… — проверяющий порылся в узелках своей памяти, нашел нужный и просветлел ответственностью, — …текст присяги!
Произошел толчок, похожий на щелчок выключателя; веки у «Ботика» дрогнули, поползли в разные стороны, открылся один глаз, посмотрел на мир, за ним другой. Изображение проверяющего замутнело, качнулось и начало кристаллизоваться. И он его увидел и услышал. Внутри у «Ботика» что-то вспучилось, лопнуло, возмутилось. Он открыл рот и…
— Пошшшел ты… — и в нескольких следующих буквах «Ботик» обозначил проверяющему направление движения. Ежесекундно на флоте несколько тысяч глоток произносят это направление.
— Что?! — не понял проверяющий из Москвы (два выходных в неделю).
— Пошёл ты… — специально для него повторил «Ботик Петра Первого» и закрыл глаза. Хорош! На сегодня он решил их больше не открывать.
Младший проверяющий бросился на розыски старшего проверяющего из Москвы.
— А вот там… а вот он… — взбалмошно и жалобно доносилось где-то с краю.
— Кто?! — слышался старший проверяющий. — Где?!
И вот они стоят вдвоём у «Ботика Петра Первого».
Старшему проверяющему достаточно было только взглянуть, чтобы все понять, он умел ценить вечность. «Ботик» откупорил глаза — в них была пропасть серой влаги.
— Куда он тебя послал? — хрипло наклонился старший к младшему, не отрываясь от «Ботика». Младший почтительно потянулся к уху начальства.
— Мда-а? — недоверчиво протянул старший и спокойно заметил: — Ну и иди, куда послали. Спрашиваешь всякую… — и тут старший проверяющий позволил себе выражение, несомненно относящееся к животному миру нашей родной планеты.
— Закончить опрос функциональных обязанностей! — протяжно продолгоносил начальник штаба. — Приступить к строевым приемам на месте и в движении!
Бабочка
Офицер свихнуться не может. Он просто не должен свихнуться. По идее — не должен.
Бывают, правда, отдельные случаи. Помню, был такой офицер, который на эсминце «Грозный» исполнял, кроме трех должностей одновременно, ещё и должность помощника командира.
Его год не спускали на берег. Сначала он просился, как собака под дверью: все ходил, скулил все, а потом затих в углу и сошел с ума.
Его сняли с борта, поместили в госпиталь, потом ещё куда-то, а потом уволили по-тихому в запас.
Говорят, когда он шел с корабля, он смеялся, как ребёнок. Бывает, конечно, у нас такое, но чаще всего офицер, если окружающим что-то начинает казаться, все же дурочку валяет — это ему в запас уйти хочется, офицеру, вот он и лепит горбатого.
Раньше в запас уйти сложно было; раньше нужно было или пить беспробудно, или, как уже говорилось, лепить горбатого.
Но лепить горбатого можно только тогда, когда у тебя способности есть, когда талант имеется и в придачу, соответствующая физиономия, когда есть склонность к импровизации, к театру есть склонность или там — к пантомиме…
Был у нас такой орел. Когда в магазине появились детские бабочки на колесиках, он купил одну на пробу.
Бабочка приводилась в действие прикрепленной к ней палочкой: нужно было идти и катить перед собой бабочку, держась за палочку; бабочка при этом махала крыльями.
Он водил её на службу. Каждый день. На службу и со службы. Долго водил: бабочка весело бежала рядом.
С того момента, как он бабочку водить стал, он онемел: все время молчал и улыбался.
С ним пытались говорить, беседовать, его проверяли: таскали по врачам. А он всюду ходил с бабочкой: открывалась дверь, и к врачу сначала впархивала бабочка, а потом уже он.
И к командиру дивизии он пошёл с бабочкой, и к командующему…
Врачи пожимали плечами и говорили, что он здоров… хотя…
— Ну-ка, посмотрите вот сюда… нет… все вроде… до носа дотроньтесь…
Врачи пожимали плечами и не давали ему годности. Скоро его уволили в запас. На пенсию ему хватило. До вагона его провожал заместитель командира по политической части: случай был исключительно тяжелый. Зам даже помог донести кое-что из вещей.
Верная бабочка бежала рядом, порхая под ногами прохожих и уворачиваясь от чемоданов. Перед вагоном она взмахнула крыльями в последний раз: он вошёл в вагон, а её, неразлучную, оставил на перроне. Зам увидел и вспотел.
— Вадим Сергеич! — закричал зам, подхватив бабочку: как бы там в вагоне без бабочки что-нибудь не случилось; выбросится ещё на ходу — не отпишешься потом. — Вадим Сергеич! — зам даже задохнулся. — Бабочку… бабочку забыли… — суетился зам, пытаясь найти дверь вагона и в неё попасть.
— Не надо, — услышал он голос свыше, поднял голову и увидел его, спокойного, в окне, — не надо, — он смотрел на зама чудесными глазами, — оставь её себе, дорогой, я поводил, теперь ты поводи, теперь твоя очередь… — с тем и уехал, а зам с тем и остался.
Или, вернее, с той: с бабочкой…
Химик
— Где этот моральный урод?!
Слышите? Это меня старпом ищет. Сейчас он меня найдет и заорет:
— Куда вы суетесь со своим ампутированным мозгом!?
А теперь разрешите представиться: подводник флота Её Величества России, начальник химической службы атомной подводной лодки, или, проще, — химик.
Одиннадцать лет Северный флот качал меня в своих ладонях и докачал до капитана третьего ранга.
— Доросли тут до капитана третьего ранга!!! — периодически выл и визжал мой старпом, после того как у него включалась вторая сигнальная система и появлялась, извините, речь, и я знал, что если мой старпом забился в злобной пене, значит, все я сделал правильно — дорос!
Умный на флоте дорастает до капитана первого ранга, мудрый — до третьего, а человек-легенда — только до старшего лейтенанта.
Нужно выбирать между капитаном первого ранга, мудростью и легендой.
«Кто бы ты ни был, радуйся солнцу!» — учили меня древние греки, и я радовался солнцу. Только солнцу и больше ничему.
Химия на флоте всегда помещалась где-то в районе гальюна и ящиков для противогазов.
— Нахимичили тут! — говорило эпизодически мое начальство, и я всегда удивлялся, почему при этом оно не зажимает себе нос.
Химик на флоте — это не профессиональный промысел, не этническая принадлежность и даже не окончательный диагноз.
Химик на флоте — это кличка. «Отзывается на кличку „химик“.
— Хы-мик! — кричали мне, и я бежал со всех ног, разлаписто мелькая, как цыпленок за ускользающим конвейером с пищей; и мне не надо было подавать дополнительных команд «Беги сюда» или «Беги отсюда». Свою кличку «химик» лично я воспринимал только с низкого старта.
— Наглец! — говорили мне.
— Виноват! — говорил я.
— Накажите его, — говорили уже не мне — и меня наказывали.
«НХС» — значилось у меня на карманной бирке и расшифровывалось друзьями как — «нахальный, хамовитый, скандальный».
— С вашим куриным пониманием всей сущности офицерской службы!!! — кричали мне в края моей ушной раковины, на что я хлопал себя своими собственными крыльями по бедрам и кричал:
— Ку-ка-ре-ку!!! — и бывал тут же уестествлен.
«Кластерный метод» — как говорят математики. Берется «кластер» — и по роже! И по роже!
На флоте меня проверяли на «вшивость», на «отсутствие», на «проходимость» и «непроходимость», на «яйценоскость» и на «укупорку», и везде стояло — «вып.» с оценкой «хорошо».
— Наклоните сюда свой рукомойник!!! (Голову, наверное.)
— Я сделаю вам вливание! Я вас физически накажу!
— Есть, наклонил.
— Перестаньте являть собой полное отсутствие!!!
Есть, перестал.
— И закусите для себя вопрос!!!
Уже закусил.
А что вы вообще можете, товарищ капитан третьего ранга, подводник флота Её Величества России? Я могу все:
От тамады до дворника,
От лопаты до космоса,
От канавы до флота!
Могу — носить, возить, копать, выливать, вставлять!
Могу — протереть влажной ветошью!
Могу — ещё раз!
А Родину защищать?
А это и есть — «Родину защищать». Родина начинается с половой тряпки… для подводника флота Её Величества России… и химика, извините за выражение…
Картина навсегда
В глазах застыла картина навсегда: центральный пост атомного ракетоносца; размеренно и тихо; все по углам; лодка у пирса; послеобеденное время; все переваривают; в едином временном измерении; дремотно.
Вдруг в центральный — ни с того ни с сего — влетает старпом и, наклонившись, орет:
— Суки! Суки! Суки! Все — суки!!! У-у-у, ё-ёлки! — и убегает.
Все застывают. Замирают. Соображают. Думают про себя. Онемело. Остекленело. Минуту, наверное.
Наконец, мимо, внося с собой жизнь, проходит вахтенный: он пришёл из другого отсека, не присутствовал.
Словно подуло. Потихоньку отпускает. Дышится. Движения свободней. Дежурный говорит матросу:
— Ты в трюме был? Давай рысью туда.
Тот в трюм.
Все оживает, восстанавливается и — потекло; размеренно; чинно; послеобеденное время; хорошо; опять все переваривают…
Дезертир
Командиру в/ч 34567.
Объяснительная
Я, лейтенант Козинцев Сергей Николаевич, настоящим докладываю, что 19-го числа сего месяца я самовольно сошел с корабля и убыл в город Владивосток. Ушел я в 15.00, отсутствовал двое суток и прибыл на корабль 21-го сентября в 24. 00.
У меня не было не терпящих отлагательства обстоятельств, ушел с целью, трудно это передать на бумаге, с целью обратить на себя внимание.
Правильнее было бы сразу поговорить с командованием корабля и доложить ему о своих настроениях. Но мне показалось, что после моей поездки, разговор будет серьезнее и конкретнее.
Дело в том, что я не хочу служить в Вооруженных Силах СССР. Об этом я думал ещё в училище. Но там я думал: стерпится-слюбится. Теперь, после того как я уже месяц прослужил в части, я пришёл к выводу, что нет больше смысла мучиться самому и отвлекать командование от прямых обязанностей. Я допускаю мысль, что через два-три года я могу свыкнуться со службой, но я не хочу так служить. Может быть, я в подсознании где-то испугался, но поймите, так служить не хочу. Вероятно, это будет не нужно ни мне, ни флоту.
На флоте есть свои трудности, свои определенные условия, но вся эта система, система начальника и подчиненного, многое, как мне кажется, в ней не нужно, бессмысленно. Я подчеркиваю — мне кажется. Скорее всего, я не прав, но я имею свой взгляд и хочу его придерживаться, не хочу его ломать.
В заключение могу добавить, что мне не нравится отвратительное слово «дезертир», но ещё хуже прожить всю жизнь, в чем-то каясь. Я не жалуюсь. Я готов отвечать за свои поступки, но мне не хочется идти по службе через пьянки, самовольные отлучки и разыгрывать из себя какого-то падшего человека.
22.09.79.
Лейтенант Козинцев.
ФЛОТ
в выражениях, междометиях, афоризмах,
в вопросах и ответах, в бессвязных выкриках…
— Что это у вас?
— Это усы, товарищ капитан первого ранга!
— Это не усы, это трамплин для мандавошек.
— Сгниешь на «железе», сгниёшь!.. А я говорю, сгниёшь!.. Да… а вы думали, здесь что?.. Что вы думали?..
— Чего вы тут сявку раз-зявили?! Что вы тут сидите… молью! Я вам тут что?! Что?!! Я вас-с-спрашиваю!!! Мал-чи-те!.. Лучше!!! Я вам верну дар речи, когда это нужно будет!!! Если хотите со мной говорить, то молчите!..
Абсолютно новый крик:
— Что вы тут ходите!.. Ногами!.. С умной рожей!.. Па-дай-ди-те сюда… я вам верну человеческий облик!..
— …по-ротно… на одного линейного дистанции…
— …Ссс-чет! — Раз! — Ииии-раз!!!
— …Поздравляю вас…
— Уууу-ррр-ааа!!!…
— Эй, сколопендра!
— Это вы мне?..
— А кому же! Ползи сюда!..
— Что вы мечетесь, как раненная в жопу рысь! Вы мичман или где?..
— Слушай, что стряслось во вселенной? Умер кто-нибудь из высшего командования или съели твой завтрак?
— Где ваш конспект?
— Сильные не конспектируют…
— Кто вы такой?! Кто вы такой, я вас спрашиваю?! Вот доложите: кто вы такой?!
— Что вы тут разматываете сопли по щекам?! Что вы тут роняете пену на асфальт?! Га-ва-ри-те члена-раздель-на! Члена-раздельна! Каждый свой член в раздельности…
— Где ваш план? Что вы мне подсовываете здесь постоянно?! Это что?! План?! Почему за месяц?! Где за год?! Восстановить немедленно! Жизнь без плана — жизнь впустую!..
— Что вы тут опять написали? Липа должна быть липовой, а не дубовой. Поймите, дело может стоять, но журнал должен идти…
— Что такое флотский смех? Это когда по тебе промахнулись.
— И все-таки, а какова преамбула?
— Че?..
— Преамбула… говорю, какова?
— Че?..
— Дадада!.. Да! Те же яйца, только в профиль! Значить так! Задернить! Восстановить методом заливания! Нештатные тропинки уничтожить! Ямы защебенить! Для чего достать щебенку! Озеро одеть в гранитные берега. Назначаю вас старшим над этим безобразием. Горячку пороть не будем. К утру сделаем.
Через три часа, когда ты уже задернил:
— Так! Все! Дрова в исходное! Удалось отбиться: теперь это не наш объект.
— Видишь ли, Шура, замечания и традиции у нас с русско-японской войны. А может быть, с Чингис-хана… Не устранены ещё… И грань между замечанием и традицией такая стертая… что замечание легко переходит в традицию, а традиция… в замечание… Так что потом, когда мне говорят вот это: «славная традиция» или «беречь и умножать традиции… бережно сохранять»… я все думаю: о чем они говорят… бедные…
— У вас такое лицо, будто вы только что побывали в лапах нашей флотской организации…
— Не организации, а «долбо-ледизма».
— А это как что?
— Дробь БП и долбить лед… до бетона…
— Личный состав, обалдевший от обилия вводных, действует ли по этим вводным?
— А как же! Аж пиджак заворачивается!..
— …и осуществили ремонт методом выхода из дверей…
— Боже мой, сколько не сделано… сколько не сделано… а сколько ещё предстоит не сделать…
— Кяяк сейчас размажу… по переборке! Тебя будет легче закрасить, чем отскрести…
— Говорят, подводнику положено десять метров дополнительной жилой площади. Есть постановление…
— Это только после увольнения в запас…
— Чтоб лечь и умереть спокойно…
— Только не квадратной, а кубической…
— Что это за корыто на вас?
— Это фуражка, товарищ капитан первого ранга!
— Бросьте её бакланам, чтоб они её полную насрали…
— Товарищ капитан третьего ранга, а когда нас накормят?
— Вот если б ты питался от моей груди, то был бы всегда сыт…
— Па-че-му не гла-жён?! Почему?! (По кочану, вот почему.) Времени не хватило?! Я вам найду время? Лучше б ты в море упал. Наберут отовсюду не поймешь каких трюмных!..
Начальник физической подготовки и спорта — флагманский мускул — доложил: «Слишком много у нас больных!»
Принято решение: впредь больных вместо физзарядки выводить на прогулку с… ломами! И знаете, больные резко сократились.
«Ч-т-о ж т-ы с-п-и-ш-ь, с-о-б-а-к-а, т-ы ж г-е-р-м-а-н-с-к-и-й к-о-н-ь… — между прочим, из германского героического эпоса». — «А из японского можешь?» — «Могу: Ч-т-о ж т-ы с-п-и-ш-ь, с-о-б-а-к-а, т-ы ж я-п-о-н-с-к-и-й к-о-н-ь…»
— …Великое, старина, — это простое… Простое, старина, — это плоское… Великое — это плоское, старина…
— Ты мешаешь мне правильно реагировать на те порции света и тепла, которые исходят от солнца лично для меня…
— Ты знаешь, какая самая первая самцовская обязанность?
— ?
— Метить территорию. О-собыми выделениями о-собой тер-рриториальной железы… Выходишь… ежедневно и… метишь…
— И последнее, товарищи! Так, с хвостов, встаньте в каре. И последнее. Командующий требует спокойствия и выдержки. В ходе инспекции десять человек сымитировали повешение. Трое доимитировались до того, что повесились…
— Ну как ваш новый зам?
— Видишь ли, Шура, в детстве его так сильно напугали «бабайкой», что ещё с колыбели в ответ на «Коза идет, коза идет» он научился приставлять ладонь торцом к переносице.
— Наберут трусов на флот, а потом хотят, чтоб они умирали гер-роями…
Цок, цок, цок.
— Доложите в центральный: прибыл гражданский специалист к радистам.
— Цэнтралный. Прышол дэвишка, хочет радыстов.
— Я не девушка, я гражданский специалист. К радистам.
— Цэнтралный… ана нэ дэвишка… ана хочет радыстов.
— В пять утра прибыть в казарму!
— Мда-а…
— Не успели с моря приплыть — на тебе…
— Сейчас почти час, в два — дома, в три — на жене, в пять — в казарме…
— Вот они, пассаты, дующие в лицо…
— Мама моя, лучше б я назад в море ушел или в говно упал.
— Страна ты моя Дуремария…
— Вы что-то сказали или мне показалось?
— Вам показалось…
— Ночь. Везде темно. И только в Стране Дураков загорался свет…
— А в Абрам-мысе водку по прописке продают…
— Иди ты! А где её берут?
— Кого? Водку?
— Нет, прописку…
— Внимание, товарищи! Командующий флотом объявил оргпериод флоту! С сегодняшнего дня — якорный режим. Сход запрещен. Экипаж на борту. Сходню сбросить!
— Мать моя женщина, опять семья на якорном режиме…
— Жалуйтесь. В лигу защиты сексуальных реформ…
— Никак не пойму, это что — домой сегодня не пустят?
— Плохо быть деревянным…
— Не-ет, флотом управляют двоечники…
— Вы хотите сказать, что командующий флотом — двоечник?
— А разве командующий флотом управляет флотом?..
— А мне ещё двенадцать лет вот так просидеть на оргпериоде — н все!
— Помрешь, что ли?
— Пенсия…
— А-а…
— А американцы вообще говорят: «Войну им объявим, но не начнем. Они себя сами задолбают оргпериодами…»
Крыса попалась в петлю. Её повесили в боевой рубке с биркой: «Повесилась в результате якорного режима».
— Я вас категорически приветствую. Прошу разрешения подержаться за вашу мужественную руку. Как ваше драгоценное для флота здоровье?
— Безнадежно здоров. Годен только к службе на подводных лодках. Место службы изменить нельзя. У нас нет оснований для беспокойств и переводов. А списывают с плавсостава теперь по двум статьям: трупные пятна и прободение матки.
— Ну с маткой, я думаю, у нас все в порядке.
— Слушай, что это за козёл ходил с вами море удобрять?
— Из института. Мы с ним три вахты проговорили. Я думал, он серьезный мужик, а он кандидатскую пишет…
— «Есть», «так точно», «никак нет» и «ура!» — четыре слова, отпущенных военнослужащему. Как из них сделать кандидатскую диссертацию? Не понимаю…
— Мужики, слушайте, что пишут в нашей любимой газете, удивительное рядом, докладываю близко к тексту: «Крейсер. Ночь. Корабль спит. Устало дышат кубрики. Затихли орудийные стволы. Легкий бриз. Лишь одно окно освещено. Это окно замполита. Стук в дверь. На пороге — старшина трюмный, старшина первой статьи Перфильев.
— Разрешите, товарищ капитан третьего ранга?
— Проходи, проходи… Перфильев…
— Вот, задумка есть, товарищ капитан второго ранга, как бы мне вывести свою команду в отличные?.. — и ещё долго-долго не тушился свет в каюте замполита».
— Во дают, растудыт её в качель… живут же люди… к замполиту тянутся…
— А наш хрючит по ночам, как трофейная лошадь, аж занавески развеваются…
— Почему у вас начштаба зовут Бамбуком?
— Потому что деревянный и растет быстро.
— Факт, как говорится, на лице; я не хочу, чтоб он был у вас на лице.
— Я сейчас соберу узкий круг ограниченных людей; опираясь на них, разберусь как следует и накажу кого попало.
— Я теперь, порой, иногда даже думаю с ошибками.
— Если нет мозгов, бери блокнот и записывай! Я всегда так делаю.
— Я вчера в первый раз в жизни подумал, осмотрелся, осмотрелся, взглянул на жизнь трезво и ужаснулся.
— Поймите вы, созерцательное отношение к жизни нам чуждо, чуждо… Этим занимались древние греки… и хрен с ними.
— Товарищ командир, прошу разрешения быть свободным.
— Вас освободила Великая Октябрьская революция.
— Товарищ командир, прошу разрешения на сход с корабля.
— А зачем?
— К жене.
— Дети есть?
— Двое.
— Остальное — разврат!
—
Пачему бревно плавает?!
Командир дивизии уставился в распорядительного дежурного (вахтенные, собаки, проворонили; чёрт, как он возник, неизвестно).
— Почему бревно плавает?
Распорядительный (в первый раз заступивший самостоятельно испуганный лейтенант с чахоточной грудью) испуганно приподнимается, вылезая из очков.
— Вы что… онемели?
— Так… (время идет).
— Я спрашиваю: почему плавает бревно?!!
— Так… удельный вес… этой… воды… он больше…
— Вы что, идиот?!
Лейтенант вздрагивает и смотрит долго.
— Идиот?!!
Лейтенант вздрагивает и смотрит долго.
— Почему… бревно… плавает?!!
Лейтенанта сняли, унесли, откачали, отжали. Комдив имел в виду акваторию, захламленную плавником.
Запись в личном деле: «Передан вместе с материальной частью».
В кают-компании на завтраке
— …и жрёт и жрёт…
— А это психология отличника боевой и политической подготовки…
— …лежу я, значит, мечтаю о демобилизации и вдруг…
— Крысиные блохи из вентиляции сыплются тебе прямо на рожу.
— Да они на человеке не живут.
— Укусят… и подыхают…
— А у меня вчера на подушке крыса ночевала…
— Военнослужащий может испытывать радость от человека напротив. Вот сидит человек напротив, а военнослужащий смотрит на него… и радуется… Так что ты говоришь насчет крысы?..
…на обеде
— Там город, Саня, город! Театр! Кино! Там женщины, Саня… прямо на асфальте… Идешь… на асфальте — и женщина… идешь — ещё одна…
— Не люблю ночевать с дурами. Никакого интеллектуального удовлетворения…
— Ох и баба на днях попалась…
— Ви-тя (укоризненно)… Пехотный офицер образца 1913 урожайного года сообщил бы офицерскому собранию: «Элегия… эле-гия, а не женщина» или сказал бы: «Её бедра метались, как пойманные форели», а Витенька, интеллект которого неизмеримо выше табурета, говорит «баба». И с этой женщиной он провел лучшие минуты сегодняшней ночи…
— Да пошёл ты…
—
Что вы ползёте, как беременная мандавошка по мокрому… хууу-ю?!!
— А-а-а-тдать носовой?
— Есть, отдать носовой!
— Отдать кормовой!
— Есть, отдать кормовой!
— Проверить буй усилием шести человек на отрыв!
— Есть, проверить буй усилием шести человек на отрыв!.. Проверен буй усилием шести человек на отрыв!.. Буй оторван…
— ПА-ЧЕ-МУ?!! (Пятнадцать восклицательных знаков.) Па-че-му не стрижен?!! (Глаза оловянные.)
— Так… тащ капитан второго ранга… ведь перешвартовка… а время теперь на подготовку к вахте не предоставляют… я докладывал… а в парикмахерской очередь…
Визг:
— Пачему не стрижен?!!
— Тык… я же… время же не дают… я отпрашивался… сегодня…
Вой:
—
Пачему не стрижен?!!
— Тык… времени… же… а в парикмахерской…
— Хер в парикмахерской, хер! Почему не стрижен?!
Длительное молчание по стойке «смирно», потом:
— Есть…
Что и требовалось…
Состояние естества
«Все пропьем, но флот не опозорим!»
— Да… был у нас один… непьющий… вообще ничего не пил совершенно… из партии исключили… юн думал, что все тут — как в газетах… ну и от несоответствия совсем… одичал… командир его как вызовет на профилактику… так он выходил от него, и его тошнило… аллергия у него была… на командира… отказался с ним в автономку идти… ну и выгнали его… а что делать…
Твердые, как дерево; обветренные, как скалы; пьют все, что горит, после чего любят бешено все, что шевелится.
Белая ночь, розовая вода, тишь. По заливу медленно маневрирует тральщик. Гладь. На мостике три вытянувшиеся, остекленевшие рожи (по три стакана в каждой). В глазах — синь. Воздух хрустальный. Баклан пытается сесть на флагшток. Мегафон в его сторону, и с поворота:
— Ты куда-а! Ку-да! Та-кой-то и такой-то рас-куро-чен-ный па-пу-а-с!!!
По рейду: «…ас …ас …ас…»
С испугу баклан срывается и, хлопая крыльями, летит. Вслед ему на весь залив:
— Вот так и лети… ле-ти… к та-кой-то ма-те-ри!!!
Комбриг перед строем, в подпитии, фуражка на глаза, чтоб никто не заметил. Из него факел метра на полтора. Покачиваясь, сложив губы дудочкой, примеряясь?
— Ну-у… Кто у на-с за-ле-тел?.. се… дня…
— Да вот, Плоскостопов…
— Плос-кос-то-пов! (Тыча пальцем.) Обрубок вы… а не офицер…
— Товарищ командир, тут вот телефонограмма для вас.
Командир слегка не в себе, старательно не дыша:
— А выбрось её… сь… сь…
— А? Что вы сказали, товарищ командир, куда? — дежурный склоняется от усердия.
— Выб-рось её к-к-к… х-хе-рам…
На офицерском собрании:
— …И далее. Лейтенант Кузин привел себя в состояние полной непотребности и в этом состоянии вошёл сквозь витрину прилавка магазина готового платья и всем стоячим манекенам задрал платья, после чего он вытащил свой…
Комдив, прерывая докладчика:
— Лейтенант… Лейтенант встал.
— Вы что, не можете себе бабу найти?!
— Что?! Опять?! И уписался?! Где он лежит?!. Так… ясно… струя кардинала, почерк австрийский…
— Пол-ный впе-ред!
— Так… товарищ командир, пирс же…
— Я те что?! Я те что, клозет тя поглоти?! Полный…
Т-та-х!!!
— На-зад… Отдать носовой…
На пирсе строй полупьяных со вчерашнего матросов. Отмечали приказ. Перед ними замполит: два метра и кулаки слава Богу, с голову шахматиста. Зам проводит индивидуальную беседу со всем строем одновременно:
— Я уже задрался идти вам навстречу!!! Облупился… весь! Ноги отстегиваются! Куда ни поцелуй моряка, везде жопа! Ублюдки! Рокло! Салаги! Карасьва! (Волосатый кулак под нос.) Вот вам, суки, и вся политработа! Всем понюхать!
Все понюхали. Пожалуй, все… а теперь на горшок и спать. Такая армия непобедима…
Белиберда (но флотская)
Будущее
«…И осталась от человека только дымящаяся дырка… и пепел… пепел… пепел… и ногти из пепла… с траурной каймой».
Пропел, прокричал, проорал, прорычал, проскулил, провыл, залопотал… пискнул, чикнул, чирикнул… прососал… — и все это на флоте синонимы слова «сказал».
— Смотрю я на своего начальника и думаю: «Какое славное специфически мужицкое лицо». А он разговаривает со мной, отрывая себе зубами заусеницу…
— Смотреть нужно только взад… исторически, разумеется… только так и можно двигаться вперёд…
— Прошу разрешения чего-то не знать… Прошу разрешения видеть, но не все… Прошу разрешения различать, но только частности… Прошу разрешения чувствовать, но не до конца… Прошу разрешения страдать, но не тем местом…
Надо же что-то оставить и для начальства…
— А я ему скажу! Я скажу ему такое, что он икнет, в конечном итоге. Я скажу ему: «Я вижу вас только в очень крупную лупу!»
— Это когда предмет наблюдается непосредственно за… лупой….
— Где эта мыльная принадлежность?! А-а… вот вы где! Ну-ка, идите сюда, встаньте тут, я буду на вас смотреть…
— Куквин! Вы способны меня потрясти. Вы потрясете меня когда-нибудь… Куквин. У вас нет случайно консерваторского образования? Но вы же скатываете шланги, как композитор…
— Хочется гладить вашу голову веками. Гладить её, гладить… Когда гладишь вашу голову, возникает чувство сопричастности к чему-то бесконечно круглому…
— Агаты… агаты… агаты… Хочется агатов… Хочется нащупать агаты… Тянешь руку, а попадаются все не агаты…
О ней
«…Загадочная, очаровательная, нежная, изумительная тысячу раз. Пытка моя. Сейчас 21 час. У вас там по телевизору идет телепрограмма „Время“. Передают дыхание страны. А у тебя в ванне шумит вода. Ты моешься. Атласная. Думаешь ли ты обо мне? Я о тебе думаю. За тысячи километров от берега. Передо мной твоя карточка. Она стоит, опираясь на стол. Твоё изображение. Оно вырывает из меня чувствительный стон. Мучительная. Он выходит, оставляя осадок на хрустале моей души…»
«…они лежали на персицких коврах. К их голым спинам липли окурки…»
— Яйца, яйца, яйца и много одинокого пейзажа. Что это?
— А чёрт его знает…
— Это яйцепровод в Тюмени.
Музыкальная тема
«…музыка лизала ему уши…»
Морская тема
«…море лизало ему ноги…»
Тема золотой середины
«…в середине его никто не лизал…»
Кумжа
Кумжа — это учение, на котором генералы академии Генштаба знакомятся с подводными лодками. В определенной базе для них выстраивают все проекты лодочек. Корабли покрашены, сияют кузбаслаком, внутри, после недельной повальной приборки, — тишина, крыс нет, по отсекам расставлены командиры отсеков в новом белье, перепоясаны со всех сторон ПДУ, в свежих тапочках, все стрижены, остальной личный состав увезен в доф, где им показывают кино.
Генералы гурьбой, переговариваясь, появляются у входной шахты люка. Первый из них начинает спускаться внутрь. Вместо того чтобы повернуться к поручням лицом, он поворачивается задом. Полез. Локти во что-то по дороге втыкаются, и генерал застывает с вывернутыми руками.
— Васька! — веселятся стоящие над ним генералы. — Это тебе не танк, едремьть, тут соображать надо! В центральном посту трап, ведущий вниз, пологий, и по нему сходят, что называется, «лицом вперёд». Потоптавшись перед трапом, генерал Васька поворачивается (он уже научен) и сползает по нему спиной, отмечая генеральской ногой каждую ступеньку.
— Васька! — кричат ему опять генералы, которым после «Васьки» успевают объяснить, как нужно сходить по трапу. — Это ж не танк, едремьть, тут думать надо!
Генералам дают провожатого, но внутри лодки они все равно умудряются расползтись по отсекам и потеряться.
— Простите… а где у вас тут выход?
— По трапу вниз и дальше прямо.
— Спасибо, — говорит генерал, делает все, как сказали, и попадает в безлюдный трюм.
— Эй! — доносится оттуда. — Товарищи!
В первом отсеке генералы проходят мимо торпедиста — командира отсека. Последний генерал задерживается и голодно смотрит на ПДУ командира отсека.
— Какая интересная фляжка.
— Это ПДУ — портативное дыхательное устройство, предназначенное для экстренной изоляции органов дыхания от вредного влияния внешней среды при пожарах! — резво старается командир отсека.
— А-а-а… — говорит генерал. — Ты смотри… — И видит сандали: на сандалях аккуратные дырочки: — Дырки сами делаете?
Торпедист сначала не понимает, но потом до него доходит:
— Дырки?… ах, это… нет, так выдают.
В следующей группе проходящих генералов каждый генерал с любопытством смотрит на «фляжку» — у генералов все мысли одинаковые, последний задерживается и спрашивает:
— Это фляжка?
Резво:
— Это портативное дыхательное устройство! — произнесено так быстро, почти истерично, что генерал половину не усваивает, но кивает он понимающе — «А-а-а…» — взгляд на сандали:
— Дырки сами делаете?
Лихо и молодцевато:
— Так выдают!
До следующей группы торпедист успевает перемигнуться с командиром второго отсека: «Вот козлы, а?!» Подходит третья группа, последний в группе генерал обращается к торпедисту:
— Какая интересная фляжка.
На торпедиста нападает смехунчик, то есть с полным ртом смеха, дрожа веками, пузырясь ртом, он пытается сдержаться, у него выкатываются глаза, из него вываливаются какие-то звуки, все это, скорее всего, от нервов. Генерал изумлен, он приглядывается к торпедисту. Тот:
— Эт-т-а-ды-ха-те-ль-но-я-ус-тр-ой-ст-во!
— Ты смотри, — генерал с опаской внимательно смотрит, и тут взгляд его случайно попадает на сандали, генерал оживляется:
— Дырки сами делаете?
Ти-та-ни-чес-кие усилия по приведению рожи в порядок (ведь сейчас впердолят так, что шею не повернешь), в глазах слёзы:
— Т-та-ак в-вы-вы-да-ют!
Генерал сочувственно:
— Вы заикаетесь?
Быстрый кивок, пока не выпало.
В ракетный отсек попадают не все, а только самые любопытные. Командир отсека, капитал третьего ранга Сова (пятнадцать лет в должности), застегнут по гортань (от старости у него шеи нет), объясняет генералу, что у него в заведовании шестнадцать баллистических ракет.
Генерал с уважением:
— О вас, наверное, генеральный секретарь знает? (У генерала на позиции только три ракеты, а тут — шестнадцать.)
— Что вы! — говорит Сова. — Меня даже флагманский путает.
Скоро генералы Сове надоели — утомили вконец, — и перед очередным генералом он ни с того ни с сего сгибается пополам.
— Что с вами? — отпрыгивает генерал.
— Радикулит… зараза… товарищ генерал…
— Что вы! — суетится генерал. — Присядьте!
У Совы все натурально — слёзы, хрипы; он входит в роль, станет, перекашивается, его уводят, осторожно сажают, оставляют одного. Когда никого не остается рядом, Сова кротко вздыхает, рывком расстегивает ворот и, прислоиившись к стене, закатив глаза, говорит с чувством: «Ну, задолбали!» — после чего он мгновенно засыпает.
В центральном в это время один из генералов от инфантерии видит «каштан» и говорит с кавалерийским акцентом:
— А это что?
Старпом — отглажен, с биркой на кармане, стройный от напряжения:
— Это «каштан» — наша боевая трансляция.
— Да? Интересно, а как это действует?
— А вот, — старпом, как фокусник, щелкает тумблером. — Восьмой!
— Есть, восьмой! — доносится из «каштана».
— Вот так, — говорит старпом, приводя все в исходное, — можно говорить с любым отсеком.
— Да? Интересно, — генерал тянется к «каштану». — А можно мне?
— Пожалуйста.
Генерал включает и — неожиданно тонко, нежно, по-стариковски, с дрожью козлиной:
— Во-сь-мой… во-сь-мой…
— Есть, восьмой!
— А можно с вами поговорить?
Молчание. Потом голос командира восьмого отсека:
— Ну, говори… родимый… если тебе делать нех… уя…
— Что это у вас? — генерал оторопел, он неумело вертит головой и таращится.
Старпом сконфужен и мечтает добраться до восьмого; поборов в себе это желание, он мямлит:
— Вы понимаете, товарищ генерал… боевая трансляция… командные слова… словом, он вас не понял. Надо вот так, — старпом резко наклоняется к «каштану», по дороге открывает рот — сейчас загрызет:
— Вась-мой!!! Вась-мой!!!
— Есть, восьмой!
— Ближе к «каштану»!
— Есть, ближе к «каштану», есть, восьмой!
— Вот так, товарищ генерал!
Генералы исчезают, время обедать, по отсекам расслабление, смех; командиры отсеков собраны в четвертом на разбор, все уже знают — толкают командира восьмого: «Он ему говорит: разрешите с вами поговорить, а этот ему: ну, говори, родимый… у старпома аж матка чуть не вывалилась, готовься, крови будет целое ведро, яйцекладку вывернет наизнанку». — «А я чо? Я ничо, „есть, так точно, дурак!“
РБН
Город С. — город встреч. Подводная лодка в створе.
— Взят пеленг на РБН столько-то градусов, — штурман потирает руки и сосет воздух.
Офицеры в приподнятом настроении. РБН — это ресторан «Белые ночи». Офицерский ресторан. Там все расписано: и столы, и женщины.
Рядом с РБН-ом двумя красными огнями горит вешка. При заходе в порт на неё берут пеленг.
РБН — это флотская отдушина. В нём тот маленький винтик, которым крепится весь флотский механизм, сам собой развинчивается и, упав, теряется среди стульев и тел.
В РБНе есть и свои «путеводители» — старожилы, знающие каждый уголок. У них сосущие лица.
— Кто это?
— Черненькая? Это Надежда. Двадцать шесть лет, разведена, ребёнок, квартира.
— А эта?
— Танечка. Хорошая девочка. Двадцать восемь, свободна, и квартира есть. Здесь бывает каждый четверг.
— Почему?
— Рыбный день. Ловит рыбу.
…Лодка ошвартована. Первыми в город сойдут: комдив — он был старшим на борту, и его верный оруженосец — флагманский по живучести. Они пойдут в РБН.
Фонари, светофоры, деревья, автобусы, женщины — все это обрушивается на подводника, привыкшего к безмолвию, пирсу и железному хвосту своей старушки. На него падают звуки и голоса. Он, как бывший слепой, видит то, что другие уже давно не видят. Он идет среди людей, улыбаясь улыбкой блаженного. Он придёт в РБН. Его тут давно ждут.
— Проходите, — швейцар расталкивает «шушеру» у входа и втягивает офицера, — ваш столик заказан.
— А ну, назад! — пихает швейцар «шушеру» в грудь. Офицер — самый стойкий любовник. В ресторане до 23 часов, обалдев от свободы, он пьет и пляшет, демонстрируя здоровье. Потом он берет вино и женщину и идет к ней, где тоже пьет и пляшет до четырех утра, демонстрируя здоровье. С четырех до пяти он охмуряет девушку. В пять с четвертью она его спрашивает: «Ты за этим пришёл?» — после чего его берет оторопь, и она ему отдается, а в шесть тридцать он уже едет в автобусе на службу и чертит по дороге треки лбом по стеклу.
— Раз-бу-ди… ме-ня… — говорит он собрату, совсем издыхая, — я посплю только… двадцать минут… а потом… мы пойдем… в РБН… — и затих. Он лежит, как мертвый, с мраморным лицом и полуоткрытыми глазами. И собрат будит его. Раздаются ужасные стоны. Стоя на четвереньках, он пытается встать. Встал. Пошёл. Сам пошёл. Под душ. После душа он готов в РБН…
Я бы поставил им памятник: огромную трехгранную стелу, уходящую ввысь. К ней не скончался бы женский поток города С.
Флагман и комдив уже сидят в РБНе. Они уже выпили столько, сколько не способен выпить обычный человек. Когда оркестр уходит на перерыв, флагман выползает на сцену, берет гитару и поет:
— О-ч-и ч-е-р-н-ы-е…
— Браво! — кричит комдив. — Снимаю ранее наложенное взыскание! — Он уже видит только тот предмет, который движется. Рядом с ним оказывается женщина в декольте. В декольте аккуратно упакован устрашающий бюст. Бюст движется, и комдив его видит. Бюст зачаровывает.
— Маша, — женщина поняла, что пора знакомиться.
— Ви-тя, — тянет комдив, уставившись в бюст, — ой, какие документы, — говорит он бюсту, падает в него носом и, присосавшись, протяжно целует со звуком.
Учение
Мороз дул. (Те, кто испытал на себе мороз, знают, что так сказать можно.) Чахлое солнце, размером с копейку, мутно что-то делало сквозь небесную серь. Под серью сидел диверсант. Он сидел на сопке. На нём были непроницаемый комбинезон, мехом внутрь, с башлыком и электроподогревом. И ботинки на нём тоже были. Высокие. Непромокаемые, наши. И диверсант тоже был наш, но привлеченный со стороны — из диверсантского отряда. Ночевал он здесь же. В нашем снегу. А теперь он ел. Тупо. Из нашей банки консервной. Он что-то в ней отвернул-повернул-откупорил и стал есть, потому что банка сама сразу же и разогрелась.
Широко и мерно двигая лошадиной челюстью, диверсант в то же время смотрел в подножье. Сопки, конечно. Он ждал, когда его оттуда возьмут.
Шел третий день учения. Неумолимо шел. Наши учились отражать нападение — таких вот электро-рыбо-лошадей — на нашу военно-морскую базу.
Был создан штаб обороны. Была создана оперативная часть, которая и ловила этих приглашенных лошадей с помощью сводного взвода восточных волкодавов.
Справка: восточный волкодав — мелок, поджарист, вынослив, отважен. Красив. По-своему. Один метр с четвертью. В холке. А главное — не думает. Вцепился — и намертво. И главное — много его. Сколько хочешь, столько бери, и ещё останется.
Волкодавов взяли из разных мест в шинелях с ремнем, в сапогах с фланелевыми портянками на обычную ногу, накормили на береговом камбузе обычной едой, которую можно есть только с идейной убежденностью, и пустили их на диверсантов. Только рукавицы им забыли выдать. Но это детали. И потом, у матроса из страны Волкодавии руки мерзнут только первые полгода. А если вы имеете что сказать насчет еды, так мы вам на это ответим: если армию хорошо кормить, то зачем её держать!
Шел третий день учения. В первый день группа не нашего захвата, одетая во все наше, прорвалась в штаб. Прорвалась она так: она поделилась пополам, после чего одна половина взяла другую в плен и повела прямо мимо штаба. А замкомандующего увидел через окно, как кого-то ведут, и крикнул:
— Бойцы! Кого ведете?!
— Диверсантов поймали!
— Молодцы! Всем объявляю благодарность! Ведите их прямо ко мне!
И они привели. Прямо к нему. По пути захватили штаб.
Во второй день учения «рыбы» подплыли со стороны полярной ночи и слюдяной воды и «заминировали» все наши корабли. Последняя «рыба» вышла на берег, переодетая в форму капитана первого ранга, проверяющего, по документам, и, пройдя на ПКЗ, нарезала верхнему вахтенному… нет-нет-нет — только сектор наблюдения за водной гладью. А то он не туда смотрел. Только сектор и больше ничего. И чтоб все время! Как припаянный! Не моргая. Наблюдал чтоб. Неотрывно. Во-он в ту сторону.
И вахтенный наблюдал, а «товарищ капитан первого ранга, проверяющий» зашёл по ходу дела к командиру дивизии, штаб которого размещался тут же на ПКЗ. (По дороге он спросил у службы: «Бдите?!» Те оказали: «Бдим!» — «Ну-ну, — сказал он, — так держать!» — и поднялся наверх.) И арестовал командира дивизии, вытащил его через окно, спустил с противоположного сектора и увез на надувной лодке. Причем лодку, говорят, надувал сам командир дивизии под наблюдением «проверяющего». Врут. Лодка уже была надута и стояла вместе с гребцами у специально сброшенного шторм-трапика. Шелкового такого. Очень удобного. Хорошая лодка. Мечта, а не лодка.
Вахтенный видел, конечно, что не в его секторе движется какая-то лодка, но отвечал он только за свой сектор и поэтому не доложил. Так закончился второй день.
На третий день надо было взять диверсанта. Живьем. На сопке. Вот он сидел и ждал, когда же это случится. А наши стояли у подножья, указывали на него и совещались возбужденно. Наших было человек двадцать, и они поражали своей решительностью. Вместе со старшим. Он тоже поражал.
— Окружить сопку! Касымбеков! Заходи! — наконец скомандовал старший, и они начали окружать и заходить.
Волкодавы пахали снег, по грудь в него уходя, плыли в нём и неумолимо окружали. Во главе с Касымбековым. Не прошло и сорока минут, как первый из них подплыл к диверсанту. Первый радостно улыбался и задыхался.
— Стой! — оказал он. — Руки вверх! После чего силы у него иссякли, а улыбка осталась. Диверсант кончил есть, встал и лягнул первого. В следующие пятнадцать минут к тому месту, где раньше стоял первый, сошлись остальные. Ещё десять минут были посвящены тому, что волкодавы, входя в соприкосновение с диверсантом, не переставая улыбаться и азартно, по-восточному, кричать, взлетали в воздух, сверкая портянками, а затем они сминали кусты и летели, летели, вращаясь, вниз, и портянки наматывались им вокруг шеи. Это было здорово! Потом диверсант сдался. Он сказал: «Я сдаюсь».
И его взяли. Живьем. Упаковали и понесли на руках.
Так закончился третий день. С этого дня мы начали побеждать.
Давай!
Утро начинается с построения. И не просто утро — организация начинается с построения. И не просто организация — вся жизнь начинается с построения. Лично моя жизнь началась с построения. Жизнь — это построение.
Конечно, могут быть и перестроения, но начальное, первичное построение является основой всей жизни и всех последующих перестроений.
Можно построиться по боевым частям, можно — по ранжиру, то есть, говоря по-человечески, по росту, можно — в колонну по четыре, можно — по шесть, можно, чтоб офицеры были впереди, можно, чтоб не были, можно — три раза в день.
На флоте столько всего можно, что просто уши закладывает.
Есть мнение, что построение — это то место, где каждый думает, что за него думает стоящий рядом.
Это ошибочное мнение. На построении хорошо думается вообще. Так иногда задумаешься на построении, а мысли уже кипят, теснятся, обгоняют, месят друг друга, несутся куда-то… Хорошо!
Я, например, думаю только на построении. И если оно утром, в обед и вечером, то я думаю утром, в обед и вечером.
Опоздание на построение — смертельный грех. Нет, ну конечно же, опаздывать можно и, может быть, даже нужно, но в разумных же пределах!
А где они, эти разумные пределы? Где вообще грань разумного и его плавное сползание в неразумное? Вот стоит на построении разумное, смотришь на него, а оно — хлоп! — и уже неразумное.
— …опять тянутся по построению. Что вы на меня смотрите? Ваши! Ваши тянутся!
Это у нас старпом. Наши всегда тянутся. Можно потом целый день ни черта не делать, но главное — на построение не опаздывать и не тянуться по построению. Старпом на корабле — цепной страж всякого построения. Новый старпом — это новый страж, собственная цепь которого ещё не оборвала все внутренние, такие маленькие связи и цепочки.
Старпом — лицо ответственное, и отвечает оно за все, кроме матчасти.
Приятно иногда увидеть лицо, ответственное за все на фоне нашей с вами ежедневной, буйной, как свалка, безответственности. Хотел бы я быть вот таким «ответственным за все» — всем все раздать, а"себе оставить только страдание.
— Где Иванов?
Между прочим, старпом к нам обращается, и надо как-то реагировать.
— Иванов? Какой Иванов?
— Ну ваш Иванов, ваш. И не делайте такие глаза. Где он? Почему его нет на построении?
— Ах, Иванов наш!
— Да, ваш Иванов. Где он?
— На подходе… наверное…
— Ну и начальнички! «На подходе». Стоите тут, мечтаете о чем-то, а личный состав не сосчитан. Первая заповедь: встал в строй — проверь личный состав. Ну, а Петров где?
— ???
— А где Сидоров ваш? Почему он отсутствует на построении?
— Си-до-ров?..
— Да, да, Сидоров, Сидоров. Где он? Что вы на меня так смотрите?
Кость лобковая! Действительно, где Сидоров? Ну, эти два придурка — понятно, но Сидоров! Не понятно. Ну, появится — я ему…
— Все!.. — Ладонь старпома шлепнула по столу в кают-компании второго отсека атомной подводной лодки на докладе командиров боевых частей и служб, и командиры боевых частей и служб, собранные на доклад, внутренне приподнялись и посмотрели на ладонь старпома.
Вот такое хлопанье ладонью старпома по столу означает переход в новую эру служебных отношений. Этот переход может осуществляться по пять раз в день. Правда, может наблюдаться несколько эр.
— Все! Завтра начинается новая жизнь!
Новая жизнь, слава Богу, всегда начинается завтра, а не просто сейчас. Есть ещё время решиться и застрелиться или, наоборот, возликовать и, обливаясь слюнями, воскликнуть: «Прав ты был, Господи!»
— Если завтра кто-нибудь… какая-нибудь… слышите? Независимо от ранга. Если завтра хоть кто-нибудь опоздает на построение… невзирая на лица… тогда…
Что тогда? Все напряглись. Всем хотелось знать, «тады что?».
— Тогда узнаете, что я сделаю… узнаете… увидите…
Значит, надо опоздать, прийти и увидеть.
— Не понимаете по-человечески. Будем наводить драконовские методы.
О-о-о, этот сказочный персонаж на флоте не любят. Всех остальных любят, а этот — нет. И не потому ли, что не любят, после доклада и подведения итогов за день в каюте собрались и шептались Иванов, Петров и Сидоров?! Ну, эти два придурка — понятно, а вот Сидоров, Сидоров — не понятно.
Как вы думаете, что будет с входной дверью в квартире старпома, если в замочную скважину со стороны подъезда ей, или, может быть, ему, залить эпоксидную смолу? Наверное, ничего не будет.
Утром дверь у старпома не открылась — замок почему-то не вращался. Собака заскулила, ибо она почувствовала, что останется гадить в комнате. Он тоже почувствовал.
Сначала старпом хотел кричать в форточку, но потом ему вспомнилось, что существует такое бесценное чудо на флоте, как телефон.
Старпом позвонил распорядительному дежурному:
— Это говорит старпом Попова Павлов.
Распорядительный подумал: «Я счастлив» — и ответил:
— Есть.
— Сообщите на корабль, что я задерживаюсь, что-то с замком, дверь не открывается. Пусть наш дежурный пришлет кого-нибудь посообразительней.
Распорядительный позвонил на корабль. Дежурный по кораблю ответил: «Есть. Сейчас пришлем» — и оглянулся.
Сообразительный на флоте находится в момент, потому что он всегда рядом.
— Слышь, ты сейчас что делаешь? Так, ладно, все бросай. К старпому пойдешь, у него там что-то с дверью. На месте разберешься. Так, не переодевайся, в ватнике можно; наверное, сопкой пойдешь. Топор захвати. Ну и сообразишь там, как и что. Ты у нас, по-моему, сообразительный.
Сообразительный был телом крупен. Такие берут в руки топор и приходят.
— Здравия желаю! — сказал он старпому через дверь.
— Ну, здравствуй, — сказал ему старпом, ощутив вдруг желание надеть на себя ещё что-нибудь кроме трусов, что-нибудь с погонами.
— А зачем я взял топор? — соображал в тот момент сообразительный. — И без топора же можно. Только руки все оттянул.
Он даже посмотрел на руки и тяжело вздохнул — точно, оттянул.
— Ну чего там, — услышал он голос старпома, который уже успел одеться и застегнуть китель, — чего затих? Умер, что ли? Давай!
А вот это неосторожно. Нельзя так кричать «Давай!» личному составу, нельзя пугать личный состав, когда он думает. Личный состав может так дать — в тот момент, когда он думает, — костей не соберешь!
— Щас! — Наш сообразительный больше не думал. Он застегнул ватник на все пуговицы, натянул зачем-то на уши шапку, засосал через губы, сложенные дудочкой, немножко воздуха, изготовился, как борец, — и-и-и-ех! — и как дал! Вышла дверь, и вышел он. Неужели все вышло? Не-ет! Что-то осталось. А что осталось? А такой небольшой кусочек двери вместе с замочной скважиной. Мда-а, мда-а…
Росписи
На флоте не умеют ни читать, ни писать.
— Где? Здесь? — спрашивает старпом и, размахнувшись, шлепает печать совсем не туда, где скребет бумагу палец командира подразделения.
— Да не там же! — хватается за уши и ноет командир подразделения. — Вот же где нужно было! Здесь же написано! Теперь все переделывать!
— Раньше надо было говорить, — делает себе ответственное лицо старпом и завинчивает печать.
Нет, на флоте не умеют ни читать, ни писать. Но зато на флоте умеют расписываться. В любом аморфном состоянии, и даже безо всякого состояния, военнослужащий на флоте не теряет способности рисовать те каракули, в которых даже его родсгвенники никогда не узнают представителя их чудесной фамилии.
Флот силен своими росписями. Где он их только не ставит. На каких только бумажках он не расписывается. Особенно в журналах инструктажа по технике безопасности. Сколько у нас этих журналов инструктажа — этого никто не знает, и расписываемся мы за этот инструктаж когда угодно. Поднесут журнал в любое время дня и ночи — и расписываемся. Скажут:
— Вот здесь чиркани, — и чирканешь, никуда не денешься.
На огромном подводном крейсере шел прием боезапаса: машинка торпедо-погрузочного устройства визжала, как поросенок, в тумане, и торпеда ленивым чудовищем сползала в корпус.
Среди общего безобразия и суетни взгляд проверяющего непременно нащупал бы Котьку Брюллова, по кличке Летало. Лейтенант и минёр Котька был награжден от природы мечтательностью — редкое качество среди славного стада отечественных мино-торпедеров.
— Очнитесь! Вы очарованы! — периодически орал ему в ухо командир.
Котька пугался, начинал командовать, и все шло наперекосяк. А потом он опять забывался и в мечтах далеко улетал.
И вдруг он испугался самостоятельно, без командира: ему показалось, что тот крадется к его уху. Котька ошалело взмахнул руками, как дирижер, которого нашло в брюках шило, и одна рука его, вместе с рукавицей, попала туда, куда она никак не должна была попасть: в работающую машинку.
Рукавицу затянуло, и Котька заорал. Орал он хорошо, звучно и непрерывно. Он орал и тогда, когда все остановили, а руку выдернули и осмотрели.
На звуки Котьки из люка неторопливо выполз толстый помощник командира с журналом инструктажа по технике безопасности под мышкой. Он был похож на старую, жирную, мудрую крысу, бредущую забрать приманку из лап только что прихлопнутой мышеловкой товарки.
— Не ори! — оказал он негромко и мудро, подходя непосредственно к Котьке. — Чего орешь? Сначала распишись, а потом ори.
После этих слов Котька, ошалевший от боли, почему-то перестал орать и расписался там, где была приготовлена галочка.
— Вот теперь, — сказал помощник, убедившись в наличии росписи, — ори, разрешаю, — и так же неторопливо исчез в люке.
Перенесемся через десять лет в ту же лодку, в тот же первый отсек. Что мы видим? Ну, прежде всего, командира первого отсека мино-торпедера Котьку, растерявшего мечты и волосы, награжденного болью в душе и в желудке, мирно дремлющего в ожидании перевода к новому месту службы, и его отличного мичмана, втягивающего специальной рукояткой торпеду в аппарат.
Все торпедисты знают, как коварна рукоятка. Она обладает обратным ходом. Обратный ход бывает только в лоб.
Мичман для чего-то отпустил рукоятку — то ли пот стирал, то ли чесался. Сейчас это уже трудно установить. Рукоятка сделала «бум!» — обратно и в лоб.
Посыпались искры, от которых мичман на время ослеп; лицо его с криком превратилось в одну большую шишку.
И что же сделал наш славный командир Котька? Он бросился к… журналу инструктажа. Он лихорадочно нашел нужную графу и увидел, что там нет росписи. Он вспотел от предчувствия. Он подсунул слепому от все ещё сыплющихся искр подчиненному журнал, вложил в руки ручку и сказал:
— Не вой! вот здесь… распишись.
Мичман перестал выть и расписался наощупь, после этого он был спасен. После росписи его перевязали.
Дерево
— Дерево тянется к дереву…
— Деревянность спасает от многого…
Эти фразы были брошены в кают-компании второго отсека в самой середине той небольшой истории, которую мы хотим вам рассказать.
Итак… В шестом отсеке, приткнувшись за каким-то железным ящиком, новый заместитель командира по политической части следил за вахтенным. Новый заместитель командира лишь недавно прибыл на борт, а уже следил за вахтенным.
Человек следит за человеком по многим причинам. Одна из причин: проверять отношение наблюдаемого к несению ходовой вахты. Для этого и приходится прятаться. Иначе не проверишь. А тут как в кино: дикий охотник с поймы Амазонки.
Из-за ящика хрипло дышало луком; повозившись, оттуда далеко выглядывал соколиный замовский глаз и клок волос.
Лодка куда-то неторопливо перемещалась, и вахтенный реакторного отсека видел, что его наблюдают. Он давно заметил зама в ветвях и теперь вел себя, как кинозвезда перед камерой: позировал во все стороны света, втыкал свой взгляд в приборы, доставал то то, то это и удивлял пульт главной энергетической установки обилием и разнообразием докладов.
— Он что, там с ума сошел, что ли?
— Пульт, шестьдесят пятый…
— Есть…
— Прошу разрешения осмотреть механизмы реакторного отсека.
— Ну вот опять… — вахтенный пульта повертел у виска, но разрешил. — Осмотреть все механизмы реакторного отсека.
— Есть, осмотреть все механизмы реакторного отсека, — отрепетовал команду вахтенный.
— Даже репетует, — пожалуй плечами на пульте. — И это Попов. Удивительно. Он, наверное, перегрелся. С каждым днем плаванья растет общая долбанутость нашего любимого личного состава. Сказывается его усталость.
Вахтенный тем временем вернул «банан» переговорного устройства на место, как артист. Потом он вытащил откуда-то две аварийные доски и, засунув это дерево себе в штаны, кое-как заседлал себя им спереди и сзади, отчего стало казаться, что он сидит в ящике.
Засеменив, как японская гейша, он двинулся в реакторный отсек, непрерывно придерживая и поправляя сползающую деревянную сбрую.
Ровно через десять минут его мучения были вознаграждены по-царски: у переборки реакторного его дожидался горящий от любопытства зам.
— Реакторный осмотрен, замечаний нет, — оказал заму вахтенный.
— Хорошо, хорошо… а вот это зачем? — ткнул зам в доски, выглядывавшие из штанов вахтенного.
— Нейтроны там летают. Попадаются даже нейтрино. Дерево — лучший замедлитель. Так и спасаемся.
— Дааа… и другой защиты нет?
— Нет, — наглости вахтенного не было предела.
— И мне бы тоже… — помялся зам, — нужно проверить несение вахты в корме.
Дело в том, что за неделю плавания зам пока что никак не мог добраться до кормы, а тут ему представлялась такая великолепная возможность.
Через минуту зам был одет в дерево и зашнурован. А когда он свежекастрированным чудовищем исчез за переборкой, восхищенный вахтенный весело бросился к «каштану».
— Восьмой!
— Есть, восьмой…
— Деревянный к тебе пополз… по полной схеме…
— Есть…
Медленно, толчками ползущего по восьмому отсеку деревянного зама встретил такой же медленно ползущий деревянный вахтенный:
— В восьмом замечаний нет!
На следующий день мимо зама все пытались быстро проскользнуть, чтоб вдоволь нарадоваться подальше.
Каждый день его теперь ждали аварийные доски, и каждый день вахтенные кормы прикрывали свой срам аварийно-спасательным имуществом. Его ежедневные одевания демонстрировались притаившимся за умеренную плату. Через неделю доски кончились.
— Как это кончились?! — зам строго глянул в бесстыжие глаза вахтенного.
— Ааа… вот эта… — рот вахтенного, видимо, хотел что-то сказать, а вот мозг ещё не сообразил. Глаза его, от такого неожиданного затмения, наполнились невольными слезами, наконец он всхлипнул, махнул рукой и выдавил:
— Ук-рали…
— Безобразие! И это при непрерывно стоящей вахте! Возмутительно! Какая безответственность! Просто вопиющая безответственность! Как же я осмотрю корму?..
Зам, помявшись, двинулся назад. В тот день он не осматривал корму. Вечером на докладе от него все чего-то ждали. Всем, кроме командира, было известно, что у зама кончились доски.
— Александр Николаич, — сказал командир заму в конце доклада, — у вас есть что-нибудь?
И зам встал. У него было что сказать.
— Товарищи! — сказал зам. — Я сегодня наблюдал вопиющую безответственность! Причем все делается при непрерывно несущейся вахте. И все проходят мимо. Товарищи! В корме пропали все доски. Личный состав в настоящее время несёт вахту без досок, ничем не защищенный. Я сегодня пытался проверить несение вахты в корме и так и не сумел это сделать…
— Погоди, — опешил командир (как всякий командир, он все узнавал последним), — какие доски?
И зам объяснил. Кают-компания взорвалась: сил терпеть все это не было. На столах так рыдали, что, казалось, они все сейчас умрут от разрыва сердца: некоторые так открывали-закрывали рты, словно хотели зажевать на столах все свои бумажки.
Речь
Речь готовили долго. Считалось, что во время дружеского визита наших кораблей во французский город Марсель каждому придется сказать речь.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.