Дядя Пека уже высказывался в пользу великого переселения – сразу после похорон. И тогда Мика ответила ему так же, как ответила сейчас:
– Это исключено. А Васька… Васька даже не знает, что мамы и отца больше… больше нет.
– То есть как?! Столько времени прошло…
– Почти год, – безучастно подтвердила Мика.
– Почти год – и ты ничего не объяснила ей?!
– Нет. Я… Я не знаю, как это сделать…
– Что же ты говорила все эти месяцы?
Песок из якобы Красного моря, который Мика собирала на Заливе, а потом просеивала и просушивала на плите, пока Васька спала; дешевые, оставляющие налет на руках черноморские раковины с барахолок, открытки с видами – они говорили вместо Мики. Все эти месяцы. Проще было оказаться похороненной под слоем песка, проще было перерезать себе горло тупым краем раковины, чем открыть Ваське глаза на существующее положение вещей.
Во всяком случае – для Мики.
Дядя Пека думал совсем по-другому.
– Ты же понимаешь, что Ваське нужно все рассказать?
– Правда сейчас – убьет ее…
– А вранье будет убивать всю оставшуюся жизнь. С правдой еще можно справиться. А вот с неправдой – большой вопрос, – дядя Пека неожиданно продемонстрировал удивительную для чиновника городского масштаба философичность.
– Васька… Васька еще слишком мала для правды.
– Но она вырастет и никогда тебя не простит. Нас не простит.
– Я не могу, – сказала Мика, тупо глядя перед собой. – Пусть ваши вампи… Пусть ваши Саша или Гоша скажут… Раз они могут всё. А я – не могу.
– Хорошо, я сам ей скажу. Не волнуйся, я сделаю это осторожно. Сделаю правильно. Она поймет. Сходи куда-нибудь… В кино, к друзьям, у тебя ведь есть друзья… Исчезни на полдня, а я постараюсь ей все объяснить. Хорошо?
Тогда она ничего не ответила. Она скорбно смотрела на дядю Пеку, а дядя Пека смотрел на нее. Взглядом, который она не раз замечала впоследствии: испытующим, изучающим, препарирующим. Раз за разом снимавшим шелуху кожных покровов, раз за разом распутывавшим нити кровеносных сосудов и отделявшим мясо от костей – в тщетном желании добраться до сути, до сердцевины. Чтобы увидеть там – в шелухе, в нитях, в романтическом гроте черепной коробки – то, что увидеть невозможно: юную загорелую девушку с холщовой сумкой из Гагр.
– Черт возьми, Мика!.. Ты совсем не…
– Я совсем не похожа на маму. Вы ведь это ищете во мне? Это, да?
– Ну что ты, девочка!..
Он лукавил, конечно же – лукавил. Так же, как лукавила сама Мика, часами разглядывая себя в зеркале. Она была похожа на мать, пугающе похожа, но это «пугающе» относилось как бы не к самой Мике, а к отдельным чертам ее лица: глаза, разлет бровей, высокие скулы; крупный, немного смазанный рот – все это быломамино. Ничего отцовского, ничего своего, копия с оригинала, не более. Потому и целостной картинки не возникало, потому и поразительно точные детали никак не хотели складываться вместе. Если бы это нервировало только Мику – было бы полбеды, но это задевало еще и Павла Константиновича. Он хотел определенности, как хотел определенности всегда и во всем: либо ты не похожа на мать – и тогда ты просто Мика, дочь умершей подруги, слабая и нежная, вечно нуждающаяся в опеке – и это еще можно пережить. Либо ты – новое воплощение матери; слабость и нежность остаются, зато желание опекать вытесняется другим: самым древним, самым могучим – ради него не грех вступить в реку второй раз, и заново испытать судьбу.
Определенность наступила, когда Мике исполнилось восемнадцать: за какой-то месяц нерезкие и до сих пор непроявленные черты прояснились, намертво приклеились друг к другу, и старательная ученическая копия перестала быть копией. Она приобрела самостоятельную ценность и даже затмила оригинал. От этого нового – женского – сходства с матерью, от этой абсолютной идентичности впору было сойти с ума. К чести Мики – ей удалось сохранить здравый рассудок. Ей удалось, а дяде Пеке – нет. Впрочем, к тому времени он запретил ей называть себя дядей Пекой: какой я тебе дядя, право? Васька – конечно, Васька пусть называет меня как хочет, Васька ребенок, и еще долго будет ребенком, а ты… Мика не удивило это «а ты…», она и раньше предполагала, что «а ты…» когда-нибудь да наступит. Вопрос был лишь в том, что последует затем.
А ты… Ты так восхитительна, разве мог я подумать, мог представить? Вылитая Нина, просто бесовщина какая-то… Вот и не верь после этого в переселение душ…
– Я – не Нина, – как всегда мягко поправила ома. – Я Мика.
Ну, конечно – Мика. Мика, Микушка, моё загляденье, обещай выслушать спокойно все то, что я скажу тебе и не пугаться раньше времени…
Она пообещала, и человек, который запретил ей звать себя дядей Пекой и не придумал ничего взамен, торопливо и путано стал объяснять ей, как он влюблен в каждую ресницу, в каждый заусенец, в каждую родинку на ее теле; и в то, как она встряхивает волосами, и как она хмурится, и в ее милую привычку сидеть, поджав ноги по-турецки, – а он не старый, совсем не старый, в апреле ему исполнилось сорок три. Только сорок три, для мужчины это не возраст, и с большей разницей в летах люди прекрасно уживаются друг с другом, а ты…
Ты могла бы сделать меня счастливым, девочка.
– Что для этого нужно? – как-то уж чересчур по-деловому спросила Мика.
– Стать моей женой. Ты с гнешь моей женой?
– И только?
– Да. Одного этого будет достаточно.
Большего от Мики не потребуется, а уж он… Он сделает все, чтобы и ей, и Ваське было хорошо, ведь Васька будет жить с ними, это даже не обсуждается. До сих пор он ни разу не подвел ни Мику, ни Ваську, всегда был рядом, когда было нужно, ведь так, девочка?
– Да, – безвольно согласилась Мика.
Они ни в чем не нуждались все это время, он сумел защитить их, оградить от множества проблем, ведь так, девочка?
– Да.
– Ты станешь моей женой? Я понимаю, я застал тебя врасплох и потому не буду торопить…
– Вовсе нет. Вы не застали меня врасплох, – Мика даже удивилась своему спокойствию. – Я знала, что это произойдет.
– Значит, ты тоже думала об этом?..
Взрослый, сорокатрехлетний, легко справляющийся с кикбоксерами и универсальными солдатами, он оказался сбитым с толку. Застигнутым врасплох. Не она – он.
– И давно ты… об этом думала? И… как долго?
– Какое-то время.
Какое-то время. Шестнадцать минут. Она думала об этом ровно шестнадцать минут, но озвучить куцую цифру так и не решилась. Шестнадцать минут унизили бы всесильного дядю Пеку. А пространные объяснения унизили бы саму Мику. Объяснить – означало бы снова погрузиться в кошмар зеркального ателье, который она едва пережила. А ведь Мика не хотела ничего дурного – просто почистить зубы, оттого и сунула лицо в зеркало над раковиной.
Ничего экстраординарного. Так происходило каждое утро, и каждый вечер, и иногда – в течение дня, когда нужно было избавиться от одинокого прыщика на подбородке или поэкспериментировать с тушью «Moonlight serenade»[1], купленной на базарном лотке «Всё по 10». Но то, что она увидела тогда в зеркале… В недрах Микиного воображения, тонкий плодородный слой которого был истощен созданием образа «этой суки В.» и сочинительством писем от мертвых родителей, это родиться не могло. Это не могло родиться ни в чьем воображении, а – следовательно – было реальностью. Невидимые, потусторонние ангелы кройки и шитья с невидимыми булавками в невидимых ртах, с невидимыми сантиметрами на шеях управлялись с Микиным лицом так, как будто это был отрез ткани. Глаза из сатина, брови из шелка, велюровые вставки щек, атласные вытачки губ; здесь подвернуть, тут прострочить, там обметать – и главное, ни на йоту не отступить от выкройки. Чик-чик, вжик-вжик, вот оно и готово, платье маминого лица! Оно сидит на тебе как влитое, Мика! Из него не выбраться, Мика! Ты будешь носить его до скончания дней, Мика! Если тебе повезет, если Богу будет угодно и ты проживешь много дольше мамы, – то увидишь, как оно износится, залоснится, истлеет, – но пока оно совершенно. Идеально подогнано. Платье для коктейля и платье для любви, и для увеселительных поездок на пикник – тоже. Сидеть на веслах, сидеть в киношке па последнем ряду, рожать, покупать кинзу и укроп – оно для всего сгодится. Ну-ка, проверь – нигде не жмет, Мика?..
Нигде.
К исходу шестнадцатой минуты все было кончено: из зеркала на Мику смотрела мама. Такая, какой Мика помнила ее по девичьим фотографиям. И, вероятно, такая, какой ее полюбил дядя Пека, и позже – отец. Новое, выплывшее из невнятных глубин прежнего, лицо не прибавило Мике ни знаний, ни опыта. Оно лишь слегка изменило угол зрения. На всё.
– …И как бы вы хотели, чтобы я вас называла? «Павел Константинович»?
– Слишком официально и слишком длинно, девочка. Ты могла бы звать меня Павлом. Для начала. Потом… Э-э… когда мы познакомимся поближе… Когда ты доверишься мне… Возникнет что-нибудь другое.
Не возникнет, подумала Мика. Не возникнет, а жаль. Павел Константинович или просто Павел – не самый худший вариант, далеко не худший. Если оставить за скобками его положение и обратиться лишь к внешним данным, которые так ценятся молодостью, – то и здесь он выше всяких похвал. Высокий, поджарый, совсем не похожий на чинушу, скорее – на горнолыжника или автогонщика-профессионала в их гламурной, рекламирующей пену для бритья, ипостаси. Дозированная во все той же гламурной пропорции седина, никаких суетливых мелкотравчатых морщин под глазами – одна основательная складка на лбу и одна – на подбородке. Плейбой, умница, лев зимой, шикарный мужик – ни одно определение не было бы избыточным. Даже странно, что, обладая такой харизмой, такой потрясающей фактурой, Павел Константинович безнадежно влип – сначала в ее мать, а потом – в нее саму. Впрочем, насчет себя Мика не обольщалась: это всего лишь платье.
Платье маминого лица.
На мне оно выглядит даже лучше, чем на маме, подумала Мика. Во-первых, ей восемнадцать, и, глядя на нее, Павел Константинович возвращается в свои восемнадцать, в худшем случае – двадцать, именно тогда они с мамой познакомились. А кто откажется вернуться в молодость, хотя бы ненадолго? Никто. Тем более что в случае с Микой это возвращение может затянуться на годы. Во-вторых…
Множество аргументов в пользу второго пункта Мика пропустила и сразу перешла к третьему. Убийственному. Восемнадцатилетняя мама зависела от Павла гораздо меньше, чем восемнадцатилетняя Мика, она ничем не была ему обязана. Благополучие же Мики и Васьки держалось исключительно на плечах Павла Константиновича, он был главным божеством Мики-Васькиной жизни. Зевсом, Одином, солнцеликим Ра. Что еще она забыла?.. Ага, верховный жрец Каракалпакской АССР, солнцеликий легко бы справился и с этой ролью. Абсурдная, хотя и не лишенная живости мысль о Каракалпакии со дна пиалы придала Мике сил.
– …Не возникнет. Не возникнет ничего другого, Павел Константинович.
– Почему, Нина? – брякнул он.
– Я не Нина, – она поправила его со всей деликатностью, на которую была способна. – Как бы вам ни хотелось – я не Нина.
– Конечно, нет… Прости меня. Прости, девочка.
– Не нужно. Я понимаю. Все из-за лица, оно кого угодно введет в заблуждение. Я понимаю и не обижаюсь.
– Ты чудо. Хотя так ничего и не ответила мне… Я могу надеяться? Пусть не сейчас – потом…
– Когда вам исполнится сорок четыре?
– Желательно, чтобы это произошло раньше.
Не произойдет, подумала Мика. Не произойдет, а жаль. Искушение, с которым она приготовилась бороться, прошло стороной. А как бы было прекрасно – подчинить себе непоправимо взрослого, наделенного нешуточной властью, ворочающего немаленькими деньгами мужчину! Вертеть им, заставлять ревновать по самым ничтожным поводам, приучить исполнять любой каприз, выцыганить у него на лето бело-синий греческий остров Санторин и там и остаться. Или наметить в жертву другой остров и все равно остаться: девочкой, инфантой, чудом. Для него, Павла, а не для сопляков-ровесников в синтетических плавках, с преющими подними нищими пенисами. Если к восемнадцати годам она не удосужилась даже влюбиться, то какая разница – кого не любить? Павел Константинович куда предпочтительнее любого сопляка и синтетику уж точно не напялит.
Но так свойственная Мике прагматичность дала сбой. Все из-за изменившегося угла зрения, на Павла Константиновича – в частности. Мика точно знала, что поступит так же, как в свое время поступила мама.
Вежливый отказ, вот что ожидает всесильного Павла.
Вежливый отказ.
– …Хорошо, я не буду ждать, когда вам исполнится сорок четыре.
– Ты готова дать ответ сейчас?
– Да.
– И что это… будет за ответ?
– Нет.
– Я дурак, – только и смог выговорить Павел Константинович. – Круглый дурак, вылез со своим предложением… И даже неудосужился спросить… У тебя кто-то есть? Какой-то симпатичный парень?
Угол зрения.
Под этим углом Мике была хорошо видна горизонтальная морщина на лбу Павла Константиновича. И представить, что находится там, за восхитительно ровными краями морщины, тоже не составило особого труда: несколько разумных мыслей по поводу самой Мики и ее гипотетического парня. Ни один парень не даст тебе того, что смогу дать я. Твой парень, Мика, наверняка ездит на метро и стреляет у однокурсников по не самому престижному вузу деньги на пивасик. Его главные переживания связаны с провальной игрой «Зенита» в обороне и еще с тем, как скрыть от тебя триппер, случайно подцепленный на интернациональной вечерние «Yankee, go home!». Он никогда не будет заботиться о твоей сестре, а о ней, учитывая ее состояние, нужно заботиться. Ежедневно, ежечасно.
Что касается синтетических плавок… О них и говорить нечего.
– Нет. Парня у меня нет, – сказала Мика. – Но это ничего не меняет.
– И не изменит в дальнейшем?
– Не думаю, чтоб изменило.
– Ты еще больше мама… Еще больше Нина, чем я предполагал.
Самое время выставить счет, Павел Константинович, подумала Мика. За неприкосновенность квартиры, за безбедное существование на протяжении двух лет, за Сашу и Гошу, за деликатесы из дорогих супермаркетов, а главное – за Ваську. Мика никогда не забывала, что именно он, Павел Константинович, взял на себя трудный разговор о смерти родителей. Наверняка этот разговор потребовал гораздо большей изобретательности, чем вся Микина ложь – дядя Пека (тогда еще – дядя Пека) отличился и тут: он не подставил Мику, не выдал ее. Отсутствие вероломства – вот что делало Павла Константиновича непохожим на Зевса, Одина и солнцеликого Ра. И на всех остальных богов, только и умеющих, что выставлять счета в самый неподходящий момент. Быть может, он останется верен себе и сейчас – и санкций за дерзкое Микино «нет» не последует?..
– …Со временем я верну все деньги, которые вы на нас потратили, – это было не менее дерзкое, а главное – ни на чем не основанное заявление.
– Не нужно меня обижать, Мика.
Проклятье, он действительно остался верен себе. Он был даже более благороден, чем когда-либо, и от этого благородства Мику затошнило.
– Я считаю, что будет справедливым…
– Справедливо, когда сильный помогает слабым. И когда мужчина берет ответственность за женщину…
И уступает в трамвае место пассажирам с детьми и инвалидам, подумала Мика. Ей хотелось, чтобы Павел Константинович ушел, умер, разложился на атомы, пал бы к ее ногам цветком анемона, – или (пусть его!) снова обернулся бы дядей Пекой, тотемным столбом их с Васькой благополучия. Но Павел Константинович вовсе не желал раскладываться на атомы, он все вещал и вещал о справедливости и бескорыстии, а потом (как это бывало обычно) – переключился на Ваську.
– Я нашел замечательного специалиста, Мика. Он обещал посмотреть Ваську в самое ближайшее время. Конечно, это редкое заболевание…
– Васька не больна.
– Извини, я хотел сказать – редкая психологическая особенность…
Дислексия – вот как называлась редкая психологическая особенность, Васька была просто не способна читать и усваивать прочитанное. И совершать другие действия, хоть как-то связанные с чтением, письмом и их производными, – решать примитивные задачки, например, когда от нарисованной пятерки нужно было отнять нарисованную единицу, чтобы в сумме получилась нарисованная же четверка. Васька легко проворачивала математические операции в уме и на слух, она с неподражаемым изяществом манипулировала яблоками, конфетами или косточками от вишен. Но графическое изображение цифр, букв и символов оставалось для нее недоступным.
Запертый сад.
Возможно, у маленькой Васьки были другие ассоциации по этому поводу, но Мика представляла себе именно запертый сад с древними, почти библейскими стенами; упоительные фразы в плащах с красным подбоем бродили по его дорожкам, простодушные считалки и скороговорки расставляли силки для птиц, двузначные и трехзначные числа играли в крикет, объедались сахарной ватой и выстраивались в очереди на аттракцион «Только у ангелов есть крылья». А Васька, несчастная Васька, не могла даже одним глазком взглянуть на все это великолепие – просто потому что в древних, почти библейских стенах, не было ни одного пролома, увитого плющом, ни одной щели, заросшей терновником.
Ни одного пролома. Ни единого.
И никакой надежды на то, что ситуация хоть когда-либо изменится. Таков был вердикт первого психиатра, которому они с дядей Пекой показали Ваську. Все последующие лишь подтвердили сочувственное медицинское заключение, а вариации на тему были незначительны:
это – врожденное;
это – приобретено вследствие душевной травмы или сильного психического потрясения;
это – можно слегка подкорректировать, если сама девочка будет стараться;
это – неизлечимо.
Васькина дислексия была тотальной. Крайняя, редко встречающаяся форма, как выразился все тот же Первый Психиатр. Васька не просто не могла собрать воедино несколько стоящих рядом букв – она не воспринимала их в принципе. А все попытки выведать, что же конкретно видит Васька, наталкивались на глухую враждебность.
Девочка совсем, совсем не хотела стараться.
Поначалу она еще принимала участие в душеспасительных беседах Мики на заданную тему, плела небылицы о хорьках («я вижу хорьков»), воздушных шарах («я вижу шарики – два синих и один красный»), о кальянах, коралловых рифах и верблюжьих гонках по пустыне. Но чаще всего, по утверждению Васьки, она видела рыб. Рыбок, рыбешек, рыбин и сопутствующую им мелкую фауну, что-то вроде дафний и морских кольчатых червей. Рыбы, рыбешки, рыбины вязали крючком и плели кружева, нежились на пляже, ели пиццу, стреляли из подствольного гранатомета (сведения о гранатомете были выужены Васькой из какой-то телевизионной программы); и вообще – занимались самыми экзотическими вещами. На рыбах Мика сломалась. Она больше не могла слушать про склизких мокрых тварей, обитающих в книгах, в сетях уличных вывесок, на рекламных афишах и в программках театра «Русская антреприза» – время от времени в их почтовом ящике оказывалось и такое счастье. Себя Мика представляла доверчивой дурочкой, с ног до головы облепленной слюдяными пластинами с запахом тухлятины, в то время как хитрая Васька возвышалась над ней в защитной капсуле из рыбьего пузыря.
Такую не ухватишь. Такую за рубль двадцать не купить.
Ты врешь, уличала она Ваську, почему ты всегда врешь? Почему ты отказываешься мне помочь?
Потому что ты мне не нравишься.
Васька всегда умела находить именно те слова, которые уводили Мику от магистральной линии и погружали в долгие и муторные выяснения отношений: зачем ты так, Васька? это несправедливо, Васька, мы с тобой сестры и должны быть заодно, у нас никого нет, мы одни на целом свете, только ты и я, и уж будь добра…
Васька упрямо молчала, и, глядя на ее жесткие вихры, на резкие скулы, на плотно сжатый, совсем недетский рот, Мика понимала: доброй Васька не будет никогда.
Во всяком случае, к ней, Мике.
– А ты? Ты себе нравишься? – каждый раз спрашивала Мика, заранее зная ответ.
– Очень.
– Тогда ты должна помочь… пусть не мне, я ошиблась. Не мне – себе. Ты ведь не хочешь, чтобы так продолжалось дальше? Ты пропустила год… Не захотела учиться…
– Ну и что?
– Ты ведь собираешься ходить в школу и много знать?
– Нет.
– А друзья? Если все останется как сейчас, если ты не пойдешь в школу, – у тебя не будет друзей.
– У меня будут друзья. У меня есть друзья…
– И ты вырастешь неграмотным и неинтересным человеком. А такие никому не нужны.
– Нужны. Ты сама дура, Мика. И это ты – ты никому не нужна!..
В этом была доля истины. Единственного человека, который остро нуждался в Мике, – Павла Константиновича – больше не было рядом. Вскоре после неудачного разговора о любви, заусенцах и грядущем сорокачетырехлетии он уехал из города – то ли в Испанию, то ли на Кипр. Командировка, по его словам, была краткосрочной, как и все его – довольно частые – командировки, но из нее он так и не вернулся. Саша, привезший очередную – и последнюю – порцию деликатесов, туманно намекнул Мике: Хозяина шлепнули. Гоша, привезший очередную – и последнюю – порцию денег, сказал открытым текстом: тело изуродовано так, что мама не горюй, вместо лица – кровавое месиво, запястья обеих рук сломаны, в груди – несколько ран различной величины: от фасоли до грецкого ореха. В связи с произошедшим шерстят массу людей в подотчетной Хозяину госструктуре. И кто-то из этих людей может присесть – и надолго. А сам Гоша в срочном порядке увольняется, он уже нашел себе непыльную работенку у устроителей клубных вечеринок на заброшенном оборонном заводе. И, если Мика заинтересуется, он может оставить адресок завода, первый бокал мартини – за его, Гошин, счет.
Демоны посудомоечных машин враз покинули Гошу, следом за ними потянулись горгульи и скарабеи-терминаторы – от былого очарования универсального солдата не осталось и следа.
– Если что – звони, – сказал Гоша, впервые оглядывая Минину фигуру заинтересованным не – корпоративным взглядом. – И ничего не бойся.
– Ага, – вяло отреагировала Мика.
Она могла бы еще набрать номер кикбоксера, но вышибалы в ночном клубе – никогда. Бедный дядя Пека.
Бедный, бедный – кем бы он ни был самом деле. Она знала его как солнцеликого Ра, достойного компаньона бедным, бедным сироткам – и вот, пожалуйста, Солнцеликого больше нет. Ненамного же он пережил маму, и совсем ненамного – свои чувства к Мике. Бедный, бедный – кажется, Мика произнесла это вслух, как только Гоша покинул ее, насильно сунув в руки бумажку с адресом феерического оборонного вертепа. Ей было грустно, и хотелось плакать, и в то же время она ощущала странное облегчение. Никто больше не будет донимать ее своими признаниями, и можно снова безнаказанно встряхивать волосами и сидеть, сложив ноги по-турецки, – а ведь с некоторых пор она запретила себе это. Теперь запрет снимается, а деньги, переданные Гошей…
Она торжественно поклялась, что никогда к ним не прикоснется.
И оказалась клятвопреступницей ровно через месяц.
Пухлый (много толще обычного) конверт был вскрыт ночью, когда Васька мирно спала, а Мику мучила бессонница. Фасоль и грецкие орехи – только это и лезло ей в голову все последнее время. Фасолины с мягкими, сочащимися сукровицей отростками, битая скорлупа; сколько бы она не пыталась вспомнить лицо Павла Константиновича – выплывала лишь проклятая фасоль и орехи, перемолотые в пыль. Кровавое месиво, как выразился Гоша. Если приправить его чесноком, горчичным соусом и майораном – получится сносная закуска.
В конверте лежали три пачки стодолларовых купюр – десять тысяч в каждой, итого – тридцать. Сумма совершенно запредельная, до сих пор дядя Пека не был таким щедрым. И, кроме денег, в конверте находилось еще кое-что: конверт поменьше, в такие обычно вкладываются валентинки, прощальные послания самоубийц или беззубые плохо пропечатанные прокламации в духе арт-хауса: «Гори, Голливуд, гори!»
«Моим девочкам. Берегите себя».
Вот тебе и Голливуд.
К записке были пристегнута узкая бумажка, в которой даже неискушенная Мика признала банковский чек. Крошечный логотип (морской конек), утомительно длинный номер счета – на этом понятное заканчивалось. Непонятными оставались название банка, начинавшееся с «Deutsch», и само появление чека в конверте, ведь и тридцати тысяч, по разумению Мики, было более чем достаточно. За каким дьяволом нужен чек какого-то поганого немецкого банка? В Германию она не собирается и вряд ли когда-нибудь соберется, она и за пределы Питера выезжала только раз, в их единственное египетское лето. И потом – они с дядей Пекой никогда не говорили о Германии. Занятая мыслями о deutsch, Мика не сразу обратила внимание на цифру, проставленную в чеке – 1 000 000, алгебра и начала анализа подсказывали – миллион, миллион! Есть от чего прийти в крайнюю степень волнения, но и особого волнения Мика поначалу не ощутила. Скорее – недоумение, а потом и злость. Тридцать тысяч долларов еще можно было как-то переварить, как-то объяснить себе, а вот миллион…
Лишние неприятности, вот что такое миллион.
Лишние неприятности, бесплодные ожидания, напрасные мечты.
Миллион – опасен. Единица того и гляди проткнет тебя своим острием; провалиться в круглую полынью нуля – плевое дело, а их здесь целых шесть. Как они образовались – неизвестно, куда могут утянуть – неведомо, а Мика – робкая, пугливая и совсем не авантюрная Мика – точно не всплывет.
Целый час Мика уговаривала себя расстаться с чеком, еще час искала место упокоения его бумажной души – и ничего лучше сумки из Гагр не придумала. В принципе чек можно было спрятать где угодно: из двухсот пятидесяти квадратных метров как минимум двести тридцать годились для тайника. Но… этими двумястами тридцатью владела Васька. А от вездесущей Васьки ничего не скроешь, единственный уголок, куда она точно не сунется, – сумка с осколками их прошлой счастливой жизни. Вот уже год (с тех пор как Васька узнала о гибели родителей) на все воспоминания было наложено табу. И Васька так ни разу и не посетила погост с могильными плитами серого и красного фотоальбомов. В сером было много мамы (до того, как она стала мамой), и много деда, и дедовых давно умерших приятелей-академиков; и дедовых учеников – юных бородачей, всех, как один, влюбленных в маму. Кажется, там был даже дядя Пека, единственный не-бородатый. И Микина бабка Полина тоже была, и полумифические мамины тетки из Переславля-Залесского – в обнимку с краснофлотцами. Не наблюдалось лишь «этой суки В.», но Мика пребывала в уверенности: она где-то, да есть. Зашифрованная в ребусе солнечных пятен на полу террасы, поблизости от деда, поблизости от бабки – недаром тень, которую они отбрасывали, всегда была двойной.
В сером – «мамином» – альбоме царил образцово-показательный открыточный июль, там правили бал южные веранды, инжир, мандарины, ласточкины гнезда, юные бородачи и краснофлотцы.
Красный.
Красный альбом был всецело папиным, и еще – Микиным, и еще – Васькиным: семейным. Последние шесть листов занимали египетские снимки, а в самом конце, между последней страницей и обложкой лежала непрозрачная папка.
Фотографии с похорон.
Никакая сила не заставила бы Мику открыть папку, а даже если бы заставила, – то и на этот случай имелась подстраховка: все фотографии в папке лежали вниз лицом. Именно в эту папку Мика, после недолгих раздумий, сунула чек.
Упс. Можно считать – похоронила.
По-хорошему в запретную папку следовало отправить и записку, чтобы иллюзия упавших с неба тридцати тысяч была полной. Это совсем не означало, что неблагодарная Мика решила вычеркнуть из жизни их с Васькой благодетеля, просто…
Так будет спокойнее.
Общение с дядей Пекой носило частный характер; то, чем он занимается вне стен их квартиры, мало интересовало Мику, а сам он никогда не распространялся на этот счет. Чиновник – да, крупный пост в правительстве города – да, вот и все скудные штрихи к биографии: Не случись командировки с летальным исходом – штрихов бы не прибавилось. Теперь же Мика была вынуждена считаться с темной стороной жизни солнцеликого Ра. Она и сама переметнулась на эту сторону, взяв у Гоши конверте деньгами.
Гоша.
Он откровенничал не только о фасоли и орехах в груди покойного, не только о кровавом месиве лица. Были и другие откровения: в связи со смертью Хозяина шерстят массу людей. Не исключено, что масса станет критической,. – и тогда придут к ней, Мике. Робкой, пугливой, совсем не авантюрной Мике. К чему это приведет – Мика не знала.
Не думать, не думать, не думать. Запретить себе думать!
Лучше думать о том, что Гоша, памятуя о славном кикбоксерском прошлом, не выдаст ее и не укажет на тропинку, ведущую к ее дому. У него хорошее лицо, и обнадеживающий, без малейшего изъяна череп, и губы, как у американского актера Грегори Пека, а Грегори Пек никогда не играл злодеев. Первый бокал мартини за его, Гошин, счет – так выглядело предложение, которое ни за что не назовешь непристойным;
Он не выдаст Мику.
И потом – он просто привез деньги. Он делал это не раз, еще при жизни хозяина, он сделал это и после смерти.
Кстати, почему он сделал это?
Хозяина больше нет в живых, а Мика вовсе неждала этих денег, как не ждала их никогда, она могла и вовсе не узнать о них. Ничто не мешало Гоше присвоить содержимое конверта, тем более что конверт был много толще обычного. А Гоша даже не заглянул в него, Мика была почти уверена в этом: тридцать тысяч и анонимный чек на миллион – слишком большое искушение.