– Ничего страшного, – успокоил ее меланхоличный весельчак дядя Федор, давно мечтавший переспать с хорошенькой статисткой. – Через несколько десятков лет увидишь в зеркале то же самое.
– Ты, как всегда, любезен, Федор, – поморщилась Даша, – умеешь утешить женщину.
– Если переспишь со мной, обязуюсь утешать тебя до конца дней.
– Твоих или моих? – Костромеева привыкла к откровениям дяди Федора и потому реагировала спокойно.
– Думаю, что ты умрешь раньше. Старость для актрисы – смертный приговор, что-то вроде гильотинирования, ты сама это видишь, моя прелесть. Ну, так как, переспишь со мной, пока не вышла в тираж?..
Я оставила вяло пикирующихся молодых людей и целиком сосредоточилась на бывшей кинозвезде. Нет, она не была такой уж старой, в чудом сохранившейся карточке из архивов актерского отдела значился год ее рождения – тысяча девятьсот двадцать пятый, в этом возрасте, да еще обладая сильным характером, можно неплохо выглядеть. А в том, что Александрова в свое время была выдающейся личностью, у меня не было никаких сомнений. Она пережила четырех мужей (все в чине от генерал-майора до генерала армии), была любовницей давно почивших в бозе начальников отделов ЦК, двух американских дипломатов и одного британского атташе по культуре. Связь с иностранцами сходила ей с рук, как и многое другое: в молодости, в конце сороковых, она была чертовски породиста и чертовски талантлива. Она блистала в музыкальных комедиях и фильмах-ревю, но потом неожиданно потеряла голос – и ее карьера сошла на нет. Быстрая и ослепительная слава сменилась такой же быстрой и ослепительной безвестностью: вот этого-то она и не смогла простить себе самой. Это увядшее, безобразное лицо записной алкоголички, эта морщинистая, как у варана, шея – она как будто бы мстила своей собственной, предавшей ее популярности…
И все же я не могла оторваться от лица старухи: в этом презрении к себе самой, в яростном нежелании хоть как-то облагородить свой почти непристойный закат было что-то завораживающее.
– Нравится? – Появившийся за моей спиной Братны почти испугал меня.
– Что?
– Старуха.
– Не знаю.
… – Брось ты. Я за тобой давно наблюдаю. Ты же глаз от нее отвести не можешь. Пялишься на нее, как будто это не пожилая женщина, страдающая диабетом, а самец со взопревшими яйцами. Что и требовалось доказать. Со старушонкой я попал в точку. Нет ни одной старой стервы, которую Господь Бог скроил бы лучше.
– Мог бы найти кого-нибудь не такого отталкивающего. – Впервые за месяц я почувствовала раздражение: все-то ты знаешь, Анджей Братны, первый отличник в небесной канцелярии.
– Скажу тебе то, что ты и сама понимаешь, ты же умная женщина, Ева. Красоту еще никому не удавалось запомнить. Красота – стандартная вещь, ничего выдающегося, а вот некрасивость – это штучный товар, это промысел Божий. Никаким стандартам она не подчиняется. Красота не может совершенствоваться, ее удел – увядать. А уродство может оттачиваться годами, оно только крепнет с возрастом, как хорошее вино. И иногда доходит до совершенства. Но это уже другой вид совершенства. Высший. Кстати, одна интересная деталь… Знаешь, как назывался ее дебютный фильм? “Красавица из предместья”. Чем не ответ на все вопросы, просто и со вкусом…
Любуясь старухой, Анджей отступил на шаг и едва не споткнулся о кабель, который тянул один из осветителей, приветливый молодой человек, вечно жующий соленый арахис. Кажется, его звали Валерой, но он предпочитал откликаться на имя Келли. Что оно означало, не знал никто.
Келли поддержал Анджея, а я злорадно улыбнулась: ничто человеческое тебе не чуждо, Братны, вполне мог упасть и разбить себе гоноровый шляхетский нос. И кровь у тебя оказалась бы того же цвета, что и у простых смертных.
– Красотка из предместья, – ни к кому не обращаясь, тихо сказал Келли.
– Что? – Анджей вопросительно посмотрел на него.
– Красотка, а не красавица. Фильм назывался “Красотка из предместья”, – повторил осветитель.
– Ну да. Именно. “Красотка из предместья”. Это звучит даже лучше, хотя и не в духе соцреализма, – воодушевился Братны.
Осветитель со своим кабелем побрел дальше, и Братны тотчас же забыл о нем. Неплохая у тебя группа, Анджей Братны, если твои осветители знают то, чего не скажет навскидку даже дипломированный киновед, пожалуй, я недооценила ее профессиональные качества…
– Не хочешь взглянуть, как из нашей египетской мумии будут делать кинозвезду, номинантку на “Оскар”? – подмигнул мне Братны.
– Она и есть кинозвезда, – рассудительно заметила я, мне вдруг захотелось защитить старуху. – И была ею задолго до того, как ты вылез на свет Божий.
– Я – жертва непорочного зачатия, разве тебе не сообщили об этом мои биографы? – рассмеялся Братны. – Идем, получишь большое удовольствие.
Это было заманчивое предложение – такое же заманчивое и бесстыдное, как предложение заняться групповым сексом: Братны тщательно хранил свои профессиональные тайны. Но, неожиданно для всех ревнивцев из съемочной группы, у нас с Братны сложились совершенно особенные отношения. Я не знала, что послужило их катализатором: возможно, мой профессиональный воровской трюк с “Паркером”, который так и не удалось повторить фартовому клептоману-самоучке Братны. Возможно, болтливый дядя Федор, информация в котором держалась не дольше, чем вода в сливном бачке, раззвонил всем о моих достижениях в восточных единоборствах – и это дошло до режиссера. Возможно, существовал третий вариант – Анджей выбрал меня в наперсницы только потому, что наперсники были необходимы ему для реприз и неожиданных откровений. Я была идеальным вариантом: слишком нейтральна, чтобы раздражать его, и слишком нейтральна, чтобы по-настоящему ему понравиться.
– Меня умиляют твои волосы, – сказал он мне как-то, явно намекая на мою седину. – Полное отсутствие схемы поведения, никакого собственного взгляда на мир.
Этот тезис застал меня врасплох, как заставали врасплох все другие изречения безумного режиссера.
– По-моему, ты сильно во мне ошибаешься.
– Ничуть. Блондинка – это совершенно определенное мироощущение. Брюнетка, кстати, тоже. Они кардинально отличаются друг от друга. А ты кардинально отличаешься от них. По крайней мере, я это чувствую. – Он не пытался анализировать меня, как не пытался анализировать всех остальных, – просто выдавал готовые формулировки, снабжал человечество бирками, вот и все. Иногда они были довольно эксцентричными, но почти всегда – верными…
– Я не всегда была седой, – резонно парировала я.
– Всегда. Ты просто этого не замечала. И в который раз я подумала, что он прав…Через пять минут мы уже были в гримерке. Анджей сунул меня в самый дальний угол и приложил палец к губам: сиди тихо, голубка, и смотри во все глаза, такого ты не увидишь нигде больше. Старуха Александрова уже сидела на стуле перед зеркалом – с неестественно прямой спиной и вытянутыми в шнурок губами. Глаза ее были закрыты. Я попыталась представить, о чем она думает, – и не смогла.
Кроме нас, в комнате находились еще двое: художница по костюмам Леночка Ганькевич, которая явно злоупотребляла своим служебным положением, чтобы лишний раз оказаться в поле зрения Братны, и волоокая гримерша Ирэн. У дяди Федора она проходила под кодовой кличкой “Мадам, уже падают листья”. Ирэн была обладательницей пудовой груди и кроткого испуганного нрава. О ее истерической робости ходили легенды. Много лет Ирэн была замужем за известным студийным алкоголиком, актером-эпизодником Геной Перевертиным. Гена отличался патологической ненавистью к портвейну “Три семерки”, сгубившему его карьеру, английским бульдогам и фильмам Вуди Аллена. Именно с Вуди Алленом и была связана трагедия Ирэн. Ирэн в отличие от мужа души не чаяла в маленьком очкастом еврее-интеллектуале и всех его персонажах. Ей даже удалось собрать небольшую видеотеку из его картин. Их просмотр был связан с риском для жизни, но Ирэн и дня не могла прожить без “Розы Каира” и “Ханны и ее сестер”. Она прятала кассеты в разных местах, пока не соорудила для них тайничок под ванной. Наличие видеотеки вскрылось совершенно случайно – пьяный Гена заснул в ванне, вода перелилась через край, затопила полквартиры, и маленький сундучок с кассетами выплыл из-под ванны прямо в лапы Перевертину. Кассеты были безнадежно испорчены, так же как и семейная жизнь Ирэн. Под вопли: “Ах ты, сука, променяла мужа на этого паскудного жида! Вот пусть он теперь тебя и содержит!” – Ирэн была изгнана из дома, получила развод и теперь находилась в свободном поиске нового спутника жизни. Несколько раз она давала брачные объявления в газеты с обязательной характеристикой потенциальных кандидатов: “поклонник творчества Вуди Аллена”. Стрелы шли мимо цели, за все время откликнулся только один женишок – из колонии строгого режима в Брянской области. Бывший же муж Гена Перевертин периодически подбрасывал ее мятые цидулки с одним и тем же текстом: “Сидит жидок на лавочке, наколи жидка на булавочку!” Но Ирэн не теряла надежды и оптимистического взгляда на мир, на другом конце которого существовал ее обожаемый Вуди Аллен. Даже гений Анджея Братны не смог перешибить эту болезненную страсть. В конце концов ей все же улыбнулась судьба – она выскочила замуж за Яшу Кляузера, сапожника из мосфильмовского обувного цеха. Кляузер в отличие от своих соплеменников был флегматичен, как финский хуторянин. Это не помешало ему, однако, выловить Гену Перевертина в ближайшей к “Мосфильму” пивнушке, избить актера до полусмерти и заставить сожрать на глазах у посетителей все до единой записки с “жидком”, любовно сохраненные Ирэн. Кроме того, Яша отнесся к Вуди Аллену с мягкой снисходительностью – прихоть жены, что же тут поделаешь. Ирэн была счастлива.
Несмотря на наличие в голове крупных нью-йоркских тараканов с высоким коэффициентом интеллектуального развития и склонностью к психоанализу, гримерша превосходно знала свое дело. До Братны она успела поработать со многими известными режиссерами, стареющие кинодивы обожали ее – только она была их союзницей, только она могла скрыть их предательские морщины и мешки под глазами.
Теперь же, судя по всему, происходил совершенно обратный процесс. Ирэн, под чутким руководством Братны, вот уже сорок минут колдовала над лицом старухи. Затаив дыхание, я наблюдала, как меняется, как еще больше стареет лицо Александровой: вот оно прожило еще год, еще пять, еще десять лет… Вот его коснулось легкое дыхание последней минуты и оно превратилось в посмертную маску – холод пробежал по моему позвоночнику, я испугалась, что ее лицо так и останется посмертной маской… Но Анджей и Ирэн благополучно прошли нижнюю точку и снова воскресили старуху к жизни. Но теперь это было совершенно другое лицо – бесстрашное лицо человека, побывавшего по ту сторону бытия и вернувшегося. Режиссер и гримерша только подчеркнули старость, они подняли ее до символа, до абсолюта. Когда работа над лицом была закончена, в гримерке воцарилась тишина, даже сама Ирэн была поражена результатом: я видела, как дрожали ее руки.
– Спасибо, Ирэн. – Анджей осторожно обнял ее за плечи и поцеловал в жесткое, почти мужское ухо. – Спасибо. Это то, что нужно. Никто не сделал бы лучше.
Я услышала, как тоненько всхлипнула впечатлительная Леночка. Или она только продублировала сдавленное рыдание, чуть не вырвавшееся из моей собственной груди?..
Анджей нагнулся к Александровой, бесстрастно взиравшей в мутную поверхность зеркала.
– Вам нравится, Татьяна Петровна? Несколько секунд Александрова молчала, а потом, пожевав губами, сказала бесцветным голосом:
– Да. Это все, что я хотела знать о старости и смерти…
– Тогда пойдемте. Нас уже ждут. Он помог старухе подняться, и они вышли из гримерки, оставив нас троих – оглушенных и очарованных. На пороге Анджей обернулся и подмигнул нам:
– На задерживайтесь, девчонки, я жду вас на площадке. Самое главное только начинается, и оно вам должно понравиться.
Мы остались одни. Леночка выбила из пачки три сигареты и протянула нам. Она курила только “Парламент” с угольным фильтром и славилась тем, что никого и никогда не угощала своими дорогими сигаретами.
– Он сумасшедший, – затягиваясь, сказала Ирэн после долгого молчания, – опасный сумасшедший. Чего доброго, весь мир обратит в свою веру…
– Он гений, – тихо поправила Леночка, – он сможет обратить.
– Это одно и то же. Вуди Аллен…
– Да пошла ты со своим Вуди Алленом!.. – Леночка махнула рукой и выскочила из гримерки. Мы с Ирэн потянулись за ней.
* * *
…И едва успели на торжественный момент начала съемок. В благоговейной тишине сценаристка Ксения Новотоцкая, по старой кинематографической традиции, разбила о камеру блюдце. Это было блюдце из старинного китайского фарфора династии Тан, купленное у ночного сторожа Музея Востока за бешеные деньги, – Анджей и здесь остался верен своим широким жестам.
…Мне достался маленький осколок – тонкий и прозрачный, как лист бумаги.
В первый съемочный день Братны работал только со старухой и ее вещами. Вся его легкость куда-то подевалась, на съемках он оказался настоящим деспотом. Дубли следовали один за другим – Анджей добивался максимального соответствия происходящего своим собственным представлениям. К концу смены группа была полностью вымотана. Вся, за исключением самого режиссера и старой актрисы. В руки Братны действительно попал уникальный человеческий материал: на площадке Александрова творила чудеса. Уже потом стало ясно, что никакого чуда нет, – она играла себя самое, тихое благородство, сдержанное увядание, исповедь перед концом. Первое впечатление от Александровой испарилось как дым: не было ни крашенных хной волос, ни стертых губ; Братны вернул ей достоинство, потерянное где-то между пятьдесят первым и пятьдесят восьмым годами. Теперь она была, пожалуй, даже красива. В коротких перерывах на кофе и сигареты актриса и режиссер уединялись и о чем-то тихо разговаривали. Я видела, как несколько раз Анджей коснулся пальцами дряблой щеки Александровой, – это был жест по-настоящему влюбленного человека. Впрочем, за ними наблюдала не только я одна: несколько раз я наткнулась на потемневший от ревности взгляд Леночки Ганькевич.
– Ты посмотри, что он делает с этой старой сукой, – шепнула мне Леночка дрожащими губами, – просто два голубочка. Противно смотреть.
– Это работа. – Я попыталась успокоить ее.
– Это извращение! Он извращенец, я так и думала.
– Режиссер и должен быть влюблен в свои персонажи, иначе никакого кино не получится.
– Не говори глупостей… Если бы… Если бы он хоть раз подошел ко мне вот так.
– Переквалифицируйся в актрисы, – посоветовала я.
– Господи, почему я согласилась работать в этой клоаке! – в сердцах сказала Леночка и тихо добавила:
– Но я ничего, ничего не могу с собой поделать…
– Все будет хорошо.
– С ним ничего не будет хорошо. Он разрушает, он сжирает твою душу, неужели ты до сих пор этого не поняла? Он забирает твою душу себе…
…После окончания смены туг же, в павильоне, началась грандиозная попойка. В ней принимала деятельное участие вся группа под предводительством Сереги Волошко и Вована Трапезникова. Братны не поскупился и здесь: инкрустированные перламутром ломберные столики из реквизита ломились от дорогих коньяков, ликеров, шампанского, мартини и настоящего французского вина (последним приобретением Братны был какой-то французский спонсор-винодел из Брив-ла-Гайарда). Сначала все сидели тесной компанией и дружно выпивали за режиссера, актеров, директора съемочной группы и группу вообще, киноискусство вообще и отечественный кинематограф в частности, за доверчивых идиотов-спонсоров, за председателя Госкино Армена Медведева, не выдавшего на фильм ни копейки. И почему-то за Шарля Азнавура.
Братны и Андрей Юрьевич Кравчук уехали после первого бокала шампанского – им нужно еще было отвезти домой Александрову. Вся троица незаметно удалилась из павильона, причем Братны нежно поддерживал старушку под локоток. Леночка, старавшаяся и здесь быть поблизости от предмета обожания, проводила их не предвещающим ничего хорошего взглядом.
Обезглавленная и лишенная руководства группа сразу же распалась на несколько шумных компашек по интересам. Композитор-концептуалист Богомил Стоянов, плюнув на свое экспериментальное творчество, врубил на всю катушку пошлейшего Эроса Рамазотти. Дядя Федор не терял надежды обольстить очаровательную простушку Дашу Костромееву, которая от выпитого коньяка стала еще очаровательнее. Вован Трапезников учил непорочную гримершу Ирэн курить анашу и запивать ее водкой. Серега Волошко, первым напившийся вдрызг, мирно спал, положив голову на кофр. Я, с так и не допитым стаканом коньяка, медленно бродила по павильону среди съемочной техники и думала о том, что самая удивительная съемочная группа, лишившись своего режиссера, превратилась в банальность, общее место кинематографа.
…Я увидела мальчиков Кравчука совершенно случайно, в самом дальнем углу павильона, примыкающем к пологому подиуму: здесь, за железными воротами, был выезд на улицу. Сейчас ворота были приоткрыты, сквозь них проникал пронизывающий стеклянный холод ноябрьской ночи. К самому въезду был подогнан маленький грузовичок “Газель” с надписью на борту – “Киносъемочная”. Парнишки сосредоточенно сгружали в грузовичок какие-то ящики. Эти ящики я уже видела в павильоне: в них – любовно упакованные и завернутые в вощеную бумагу – лежали антикварные цацки, которые Братны выманил у доверчивого населения. А вот и обратная сторона медали, грустно подумала я, как после этого верить тезису, что гений и злодейство несовместны?..
Основательно продрогнув, я отхлебнула коньяку и вернулась к съемочной группе.
Не доходя до юпитеров, которые освещали шумное и беспорядочное застолье, я услышала возню и придыхания за китайской ширмой (цветы лотоса, роспись лаком по черному дереву, императорская династия Цин, восемнадцатый век): в мои времена первый съемочный день тоже оканчивался беспорядочным адюльтером по-быстрому, вот только я никогда в этом не участвовала. А спустя несколько минут из-за ширмы показались трое: ассистент по съемочной технике Садыков, водитель Тема и Леночка Ганькевич. Парни на ходу застегивали джинсы, Леночка поправляла растерзанную блузку (шикарная вещь, ей так хотелось понравиться в ней Братны). Леночка в упор посмотрела на меня осатаневшим от алкоголя и грубых любовных ласк взглядом. Потом взяла у меня из рук недопитый стакан и опорожнила его одним махом.
Смущенные парни моментально ретировались.
– Рекомендую, – Леночка проводила парней безразличным взглядом, – очень хорошо трахаются, до мозгов продирают. В сексе втроем есть своя прелесть.
– Я смотрю, лавры Эммануэль не дают тебе покоя.
– А тебе – лавры Арины Родионовны, – не осталась в долгу Леночка, – всех-то ты поучаешь, всем советы раздаешь, со всеми в хороших отношениях, старая сука!..
Под “старой сукой” она имела в виду меня, под “всеми” – Анджея Братны. И это было несправедливо.
– Не стоит так, – попыталась усовестить я Леночку, – я не сделала тебе ничего дурного.
– Конечно, ты не сделала мне ничего дурного. И он не сделал мне ничего дурного. Он просто не замечает меня. Как женщина я его не интересую.
– Думаешь, если ты перетрахаешь весь “Мосфильм” и прилегающие к нему улицы, он обратит на тебя более пристальное внимание?
– Ничего я не думаю… Нет, я думаю. Я думаю, что он импотент, геронтофил, педераст, женоненавистник…
– Ты забыла еще добавить некрофилию и сношения с морскими свинками, – мягко добавила я. – Пойдем, ты пьяна.
– Пошла ты! – Леночка яростно пнула ногой юпитер, и тот с ужасающим грохотом повалился на пол. – Что ты можешь понимать! Я люблю его, этого скотского поляка.
– Ты очень странно это демонстрируешь, – не удержалась я от шпильки.
– Не твое дело… У меня была потрясающая карьера, если ты хочешь знать, сам Лагерфельд меня к себе заманивал, такие мужики по мне сохли, не то что этот плюгавый режиссеришка… А я все послала к черту, сижу на этой дурацкой студии, и что же…
– Действительно, что?
– Ничего. Ему на меня наплевать.
– Возвращайся к Лагерфельду. А там, глядишь, на Жан-Поля Готье перескочишь. Или Дольче и Раббану…
– Нет… Ничего не получится. Я говорила тебе. Я хочу остаться с ним. Мне больше ничего не нужно.
– Успокойся. Хочешь еще коньяка?
– Я хочу его. Эту дрянь, этого подонка…Ты даже представить себе не можешь. Еще ни одна женщина так не хотела мужчину.
Это был спорный тезис, я видела женщин, одержимых мужчинами. Я и сама была такой еще так недавно. Как правило, ни к чему хорошему это не приводило. Меня тоже не привело…
– Нужно подождать, может быть, все еще образуется. – Я осторожно взяла Леночку за рукав.
– Ничего не образуется. Ты видишь, как он окучивает эту старуху. Он же от нее не отходит, он влюбился в нее по уши. Я ее ненавижу. Почему она не умерла лет за десять до этих съемок? Ей уже давно пора лежать в фамильном склепе… Когда он касается пальцами этой лягушачьей кожи, этого черепа – я ее убить готова. И его заодно. Ты даже не представляешь себе, как я хочу это сделать. Я даже боюсь сама себя в такие минуты.
Леночка старательно избегала имени Анджея Братны: произнесенное вслух, оно сковывало ее по рукам и ногам, оно лишало ее воли. “Анджей” – звучит как экзотический пароль; имя, созданное для постели…
– Если так будет продолжаться дальше, я не выдержу, – сказала Леночка обреченным голосом. – У меня и так сейчас не все в порядке с головой, я просто с ума схожу от ревности…
– По-моему, ты действительно сходишь с ума. Какая ревность, старушке семьдесят четыре года.
– Ты не понимаешь! Дело не в возрасте, не в красоте, не в уродстве, не в старости, не в молодости. Он апеллирует совершенно к другим понятиям, он может любить все, что угодно… Он может касаться чего угодно; он может любить вещь так же, как человека, и это будет самая настоящая, самая истинная, самая единственная любовь. Я говорю глупости?
Мне вовсе не казалось, что подвыпившая Леночка говорит глупости: как ни странно, ее мятущееся, безнадежно влюбленное сердце ближе всех подошло к разгадке тайны Братны. Я даже засмеялась от изящества открытия Леночки Ганькевич. Почему эта простая мысль не пришла в голову мне самой? Конечно же, он любил. Он был влюблен во все – хоть на секунду, хоть на миг, – но это была истинная любовь. Именно она освещала все то, что делает Братны, тем волшебным внутренним светом. Светом, которым были пронизаны и его картины, и его отношения с людьми. Даже его мелкое и крупное воровство. Даже его вероломство, даже его предательство…
– ..Девки, ay! – Дядя Федор появился, как всегда, внезапно. – А что это вы тут в скромном уединении, совсем оторвались от коллектива. Там без вас все вино выпьют! Только теперь я заметила, что глаза дяди Федора сияют недобрым огнем: очевидно, попытка подснять подружку главного героя Дашу Костромееву не удалась.
– А где Даша?
– Соскочила с темы, курва! Отчалила в реквизиторский цех вместе с этим козлом вонючим, Вовкой Чернышевым. Входят в роль, твари, работают над образами. Они теперь как два попугая-неразлучника, прям с души воротит.
– Вот и еще одна судьба устроилась, – мстительно сказала Леночка: не только она потерпела фиаско в своих притязаниях.
– О наших этого не скажешь, девочка моя, – с удовольствием переключился на Леночку Бубякин, – твой-то герой тоже со старухой прохлаждается. Видно, достала ты его своими домогательствами. Он куда ни сунется, а ты уже там с задранной юбкой. Женщина не должна быть такой откровенной, это раздражает.
– Пошел ты! – Лексикон пьяной Леночки не отличался особым разнообразием. – Ты сам-то кто такой? Ничтожество.
– Вот как? Гонишь на меня?! А я, между прочим, очень хорошо к тебе отношусь. По ночам не сплю. Я даже стишок про вас с боссом сочинил. Хочешь, прочту?
– Пошел ты…
Но дядя Федор уже не слушал. Он взгромоздился на стоявший неподалеку пуф, шутовски поклонился нам с Леночкой и с выражением начал:
Полночь, старушечьей грудью повисла луна.
Ты меня провожала, я ушел в никуда.
Солнце горбом Квазимодо восстало. И что ж?
Я пришел в никуда, а ты там меня ждешь.
– Господи, какое дерьмо, – поморщилась Леночка, – какое все дерьмо!
– Пойдемте, – устало сказала я. – По-моему, мы все перепили. Пора по домам.
– Слушай ее, крохотуля, – промурлыкал дядя Федор Леночке– Не будешь слушаться – она тебе по рогам даст. Она тебе печенку отобьет и фасад попортит. Нечем тогда будет твоего прынца обольщать.
– Хочешь переспать со мной? – неожиданно спросила Леночка дядю Федора.
– Ева, скажи, пусть она меня в покое оставит, – воззвал ко мне Бубякин, – ненавижу эстеток с покосившегося подиума. У меня на эти торшеры в мини-юбках с двенадцати лет не стоит, у меня от них вся мошонка к коленям опускается.
Оба они обмякли, им надоело пикироваться и говорить друг другу гадости. Я, на правах самой взрослой, самой трезвой и самой рассудительной женщины, подхватила их под руки и потащила к стихающему застолью. По дороге дядя Федор отклеился от нашей скульптурной группы и завалился спать на ящики с аппаратурой. Я уложила бесчувственное тельце Леночки рядом с бесчувственной тушей Сереги Волошко и скептически оглядела пейзаж после битвы. Липкие пятна ликера на ломберных столиках, лужи коньяка на полу, окурки сигарет в шпротных банках. Интересно, какой дурак закусывает ликер шпротами?.. Обыкновенный киношный бордель, с уходом Братны все теряет смысл и рассыпается, как карточный домик, Братны – всего лишь иллюзия, тонкая нефтяная пленка высокого искусства, ничего общего не имеющего с реальной жизнью…
Почему все так безобразно напились?
Впрочем, напились не все. Спустя секунду я уловила на себе чей-то пристальный трезвый взгляд. На полу, на скатанном в кольцо кабеле, сунув руки под мышки и скрестив ноги по-турецки, сидел осветитель Келли. Пожалуй, он не так молод, как кажется на первый взгляд, ему не меньше тридцати трех – тридцати пяти, подумала я. Обычно бледное и маловыразительное лицо Келли выражало крайнюю степень удовлетворения: плотно надвинув наушники плейера, он что-то слушал. У меня была отличная память на лица, но вот Келли я бы не узнала на улице. Должно быть, ему не очень-то везет с женщинами, бедняжке.
– Что слушаете? – спросила я только для того, чтобы что-то спросить.
Келли снял наушники и мечтательно улыбнулся:
– Фрэнк Синатра. “Лунная река”. Вам нравится Фрэнк Синатра?
– Да. – Я знала лишь одну песню Синатры – “Нью-Йорк, Нью-Йорк”, да и то слышала ее только в исполнении Лайзы Минелли. Но не огорчать же добродушного кроткого осветителя…
– Хотите арахиса?
Не дожидаясь ответа, он вынул из кармана комбинезона пакетик с орешками и протянул его мне.
– Вы выглядите трезвым, – сказала я.
– Вы тоже. Я вообще не пью. У меня язва.
– Мы с вами – единственные трезвые люди в этом бардаке, – подвела итог я. – Нужно здесь убраться. Вы не поможете мне?
– Да, конечно.
Келли поднялся, вынул кассету из плейера и направился с ней к магнитофону куда-то исчезнувшего вместе с Музой композитора Богомила Стоянова. И сейчас же все пространство павильона наполнилось глуховатым непрофессиональным и обворожительным голосом Фрэнка Синатры. Жаль, что я не слышала этого голоса раньше…
– Вы не возражаете? – запоздало спросил Келли, собирая пустые бутылки со столов.
– Нет, конечно же, нет.
– Многим это не нравится, многие считают его устаревшим, многие предпочитают ничего не помнить. – В голосе Келли вдруг послышалась скрытая угроза.
– Я не знаю, как это может не нравиться. – Я была почти искренней.
Вдвоем мы убрали павильон за полчаса. Разговаривать было совершенно не о чем, хотя мне и понравился Келли: тишайший интеллигент, любитель йогуртов и молочного рисового супа, сканвордов на последней странице иллюстрированных журналов и мемуаров Талейрана – мечта любой библиотекарши без претензий.
– Вы давно работаете на “Мосфильме”? – спросила я, потому что молчать было глупо.
– Не очень. – Он был немногословен.
– Вам нравится кино? – Боже мой, какие глупости я говорю!
– Похоже, что это смысл моей жизни, – равнодушно сказал Келли.
– Почему вас так странно зовут – Келли?
– Это старая история. Такая старая, что я ее даже не помню…
Определенно, мне что-то напоминала эта кличка, это короткое американизированное имя, но вот что – этого я вспомнить не могла…
Нашу милую беседу прервал невесть откуда появившийся второй оператор, белобрысый Антоша Кузьмин.
– Что я вижу! Мужчина и женщина, почти Клод Лелюш, – и такая проза! Убирают бутылки! Дайте заработать несчастным уборщицам! Я домой собираюсь, могу подбросить.
У Кузьмина был раздолбанный старый “москвичек” по кличке “козлоид”. Не проходило и дня, чтобы от “козлоида” не отваливалась какая-либо существенная деталь – от генератора до выхлопной трубы. За рулем “козлоида” Антоша был похож на камикадзе, он постоянно влипал в ДТП, и его допотопную колымагу ненавидели все гаишники Москвы. Из последней серьезной передряги его вытащил все тот же местный оперуполномоченный божок Братны.
– Я – пас, – так же тихо сказал Келли. – Мне за город, так что компании я вам не составлю. Останусь здесь. Кому-то же надо приглядеть за людьми, пока они проспятся.
– А ты, Ева?
– Подожди меня, я сейчас…
* * *
…Всю дорогу Антоша ныл о дороговизне запчастей, о скотстве гаишников, о наглости братвы на “бээмвушках” и навороченных джипах. Кроме того, мы прихватили целый выводок опоздавших на метро растяп – “подкалымить – святое дело для несчастного автолюбителя, ты же не будешь возражать, мать?”.
Я не возражала и потому добралась домой только после трех часов ночи: так поздно я еще никогда не возвращалась.