Он сшил себе все с иголочки новое платье и начал даже подумывать о женитьбе. Здесь мне приходится объяснить довольно щекотливое обстоятельство касательно того, что герой мой, несмотря на свое могучее тело и слишком тридцатилетний возраст, находился в самых скромных и отдаленных отношениях ко всему женскому полу. Как и отчего это произошло: обстоятельства ли жизни, или некоторая идеальность миросозерцания и прирожденные чувства целомудрия и стыдливости были тому причиной, но только, не говоря уже о гимназии, но и в училище, живя в сотовариществе таких повес, как студенты, Иосаф никогда не участвовал в их разных любовных похождениях и даже избегал разговора с ними об этом; а потом, состоя уже столько времени на службе, он только раз во все это время, пришедши домой несколько подгулявши, вдруг толкнул свою кухарку, очень еще не старую крестьянскую бабу, на диван. Та посмотрела на него с удивлением.
- О, полноте-ка, полноте! Туда же! - проговорила она, и Иосаф до того сконфузился, что сейчас же надел шляпу и ушел из дому и до глубокой ночи не возвращался.
Предаваясь мысли о браке, он, между прочим, так рассуждал об этом предмете:
"И сегодня видел еще свадьбу... - писал он в одном месте своего дневника. - Счастливцы! Но для меня нет и никогда не будет возможно это счастие. Девица, какую я представляю себе в моих мыслях, за меня не пойдет. Невесты же, приличные для меня, из нашего подлого приказного звания, противны душе моей: они не домовиты и не трудолюбивы, потому что считают себя барышнями, и сколько ни стараются наряжаться, но и этого к лицу сделать не умеют, будучи глубоко необразованны. Много раз я прислушивался к их разговору и убедился, что они ни о чем с мужчинами не могут говорить, кроме неблагопристойностей, ибо имеют уже развращенное воображение. О мать-природа! Ты мне единая утеха и услада!"
Так проходили дни за днями: каждое утро Иосаф ходил на службу, приходил затем домой, обедал, спал немного, потом опять на службу и опять домой. Все поползновения повыше уровня обыденной жизни в нем как бы придавились под этим вечно движущимся канцелярским жерновом, и из него уже начал мало-помалу выковываться старый холостяк-чиновник: хладносердый (по крайней мере по наружности) ко всему божьему миру, он ни с кем почти не был знаком и ни к кому никогда не ходил; целые вечера, целые дни он просиживал в своей неприглядной серенькой квартирке один-одинехонек, все о чем-то думая и как будто бы чего-то ожидая. Самым живым и почти единственным его развлечением было то, что отправится иногда летним временем поудить рыбу, оттуда пройдет куда-нибудь далеко-далеко в поле, полежит там на мураве, пройдется по сенокосным лугам, нарвет цветов, полюбуется ими или заберется в рожь и с наслаждением повдыхает в себя запах поспевающего хлеба; но с наступлением осени и то прекращалось. В бесконечно длинные зимние вечера напрасно Иосаф изобретал раза по два в неделю ходить в баню и пробывал там часа по три, напрасно принимался иногда пить чай чашек по пятнадцати, - время проходило медленно. Наскучавшись таким образом почти до сумасшествия, он, наконец, не вытерпливал и на другой день, придав своему лицу вместо сурового несколько просительское выражение, спускался из Приказа вниз, в губернское правление, к экзекутору.
- А что, члены прочитали "Отечественные записки"? - спрашивал он.
- Свободны кой-какие, - отвечал тот.
- Снабдите меня, коли можно, - говорил Иосаф, как-то странно улыбаясь.
- Можно, можно, - отвечал экзекутор и вытаскивал ему из шкафа две, три книги.
Иосаф на этот раз шел из присутствия домой несколько проворнее. Пообедав наскоро, он сейчас же принимался за чтение, и если тут что-нибудь приходилось ему по душе, сильно углублялся в это занятие и потом вдруг иногда вставал, начинал взволнованными шагами ходить по комнате, ерошил себе волосы, размахивал руками и даже что-то такое декламировал и затем садился за свои гусли и начинал наигрывать и подпевать самым жалобным басом известную чувствительную песню: "Среди долины ровныя"{464}. На том месте, где говорится, что высокий дуб растет:
Один, один, бедняжечка, на гладкой высоте,
Ни сосенки, ни елочки, ни травки близ него,
у Иосафа по щекам текли уже слезы; но тем все и кончалось. На другой день он просыпался по-прежнему суровый и с окаменело-неподвижным лицом шел в Приказ.
V
Был прелестнейший июньский день. Город, с своими ярко освещенными желтыми, белыми и серенькими домами, с своими блистающими серебряными и золотыми главами церквей, представлял собою решительно какой-то праздничный вид. Воздух напоен был запахом цветущих в это время лип; по временам чирикали какие-то птички, и раздавался резкий звук проезжающих по мостовой дрожек. В одних только присутственных местах было как-то еще душней и грязней. Иосаф сидел по обыкновению перед своей конторкой и посматривал на видневшийся в окно клочок неба. В Приказ вошел чрезвычайно франтоватый молодой мужчина, перетянутый, как оса, с английским пробором на голове, с усиками, с эспаньолкой, в шитой кружевной рубашке, в черном фраке, с маленькою красною кокардою в петличке и в светлейших лаковых сапогах. Он несколько по-военному сначала отнесся к одному из писцов и потом подошел к Иосафу.
- Я, кажется, имею удовольствие видеть господина Ферапонтова? проговорил он.
- Да-с, - отвечал тот своим обычным медвежьим тоном.
- Позвольте и мне с своей стороны иметь честь представиться: ковенский помещик Бжестовский!.. - произнес новоприбывший, расшаркиваясь и протягивая Иосафу свою чрезвычайно красивую руку, на мизинце которой нельзя было не заметить маленького и, должно быть, женского сердоликового перстенька.
Иосаф на это полупривстал ему и, подав неуклюже и не совсем охотно тоже свою руку, снова сейчас же сел.
- У вас есть дело... сестры моей... Фамилия ее по мужу Костырева, продолжал Бжестовский.
Иосаф стал было припоминать.
- Имение ее назначено в продажу, - помог тот ему.
Иосаф почесал в голове.
- Да, назначено-с, - отвечал он неторопливо.
- Позвольте мне объясниться с вами в нескольких словах по этому делу, произнес Бжестовский, и в голосе его уже заметно послышался заискивающий тон.
Иосаф молчаливым наклонением головы изъявил согласие.
- Эта женщина решительно несчастная!.. - продолжал проситель, пожимая плечами. - Можете себе вообразить: прелестная собой, из прекрасного образованного семейства, она выходит замуж за этого господина Костырева, и с сожалением еще надобно сказать, улана русской службы... пьяницу... мота... злеца.
Бухгалтер слушал, не совсем, кажется, хорошо понимая, зачем все это ему говорят.
- Потом-с, - снова продолжал Бжестовский, - приезжают они сюда. Начинает он пить - день... неделю... месяц... год. Наконец, умирает, - и вдруг она узнает, что доставшееся ей после именьице, и именьице действительно очень хорошее, которое она, можно сказать, кровью своей купила, идет с молотка до последней нитки в продажу. Должно ли, спрашиваю я вас, правительство хоть сколько-нибудь вникнуть в ее ужасное положение?.. Должно или нет?
Иосаф несколько затруднялся отвечать на подобный вопрос.
- Что же тут правительству за дело? - проговорил было он.
- Как что? - перебил его, уже вспыхнув в лице, Бжестовский. - Законы, кажется, пишутся для благосостояния граждан, а не для стеснения их.
Иосаф в ответ на это уставил глаза в книгу. Бжестовский поспешил переменить тон.
- Я и сестра моя, - начал он, - так много наслышаны о доброте вашей и о благородстве вашей души, что решились прямо обратиться к вам и просить вашего совета.
- Что же я тут?.. Надо или деньги внести, или продадут.
- Очень многое, Иосаф Иосафыч, очень многое, - произнес Бжестовский, прижимая руку к сердцу, - в имении есть мельница... лес... несколько отхожих сенокосных пустошей, которые могли бы быть проданы в частные руки.
Ферапонтов задумался.
- И что же, это отдельные статьи от имения? - спросил он.
- Совершенно, кажется, отдельные, - отвечал Бжестовский, - и потому я только о том и прошу вас, чтоб посетить нас. Я наперед уверен, что когда вы рассмотрите наше дело, то увидите, что мы правы и чисты, как солнце.
Иосаф продолжал думать: он хаживал иногда к помещикам для совета по их делам и даже любил это как бы все-таки несколько адвокатское занятие.
- Сделайте милость, - повторял между тем Бжестовский, - и уж, конечно, мы благодарить будем, как это делается между порядочными и благородными людьми.
Иосаф посмотрел ему в лицо.
- Хорошо-с, пожалуй! Ужо вечерком зайду, - проговорил он неторопливо.
Бжестовский рассыпался перед ним в выражениях полнейшей благодарности.
- Мы живем на набережной, в доме Дурындиных, - заключил он и, еще раз раскланявшись перед Иосафом, молодцевато вышел из Приказа.
VI
Большой каменный дом Дурындиных был купеческий. Как большая часть из них, он, и сам-то неизвестно для чего выстроенный, имел сверх того еще в своем бельэтаже (тоже богу ведомо для каких употреблений) несколько гостиных - полинялых, запыленных, с тяжеловатою красного дерева мебелью, имел огромное зало с паркетным, во многих местах треснувшим полом, с лепным и частию уже обвалившимся карнизом, с мраморными столами на золотых ножках, с зеркалами в старинных бронзовых рамах, тянущимися почти во всю длину простенков. Введенный именно в эту залу казачком-лакеем, Иосаф несколько сконфузился, тем более, когда послышался шелест женского платья и из гостиной вышла молодая и очень стройная дама.
- Брат сейчас будет... извините, пожалуйста! - проговорила она, прямо подходя к нему и подавая ему руку.
Иосаф окончательно растерялся: в первый еще раз в жизни он почувствовал в своей жесткой руке женскую ручку и такую, кажется, хорошенькую! Подшаркнувши ногой, как только можно неловко, он проговорил:
- Помилуйте-с, ничего!
- Пойдемте, однако, в боскетную, - сказала Костырева и пошла.
Иосаф последовал за нею. Комната, в которую они пошли, действительно была с самого потолка до полу расписана яркою зеленью, посреди которой летело несколько птиц и гуляло несколько зверей. Хозяйка села у маленького стола на угловом, очень уютном диванчике и пригласила сделать то же самое и Иосафа, и даже очень невдалеке от нее. Исполнив это, Ферапонтов, наконец, осмелился поднять глаза и увидел перед собой решительно какую-то ангелоподобную блондинку: белокурые волосы ее, несколько зачесанные назад, спускались из-за ушей двумя толстыми локонами на правильнейшим образом очерченную шейку. Нежный цвет лица... полуприподнятые мечтательно кверху голубые глаза... эти, наконец, ямочки на щеках... этот носик и розовые, толстоватые, как бы манящие вас на поцелуй губки, - все это имело какое-то чрезвычайно милое и осмысленное выражение. Одета она была в кисейную блузу, довольно низко застегнутую на груди и перехваченную на стройном стане поясом. Широкие, разрезные рукава почти обнажали как бы выточенные из слоновой кости ее длинные руки; а из-под опустившейся бесконечными складками юбки заметно обрисовывалось круглое коленочко, и какое, должно быть, коленочко! Так что Иосаф и сам не понимал, что такое с ним происходило.
- Брат говорил вам о моем деле? - начала хозяйка.
- Да-с, - отвечал Иосаф, - две тысячи семьсот рублей на именье недоимки, - прибавил он.
- Как много! Но скажите: там у меня есть мельница и огромная лесная дача. Я сейчас бы готова была с удовольствием продать их и заплатила бы этим.
- Они у вас значатся в описи?
- Не знаю. Я ничего не понимаю в этих делах.
- Но ведь опись у вас есть? - спросил Иосаф заметно уже участвующим тоном.
- Право, и того не знаю. Есть какие-то бумаги, - отвечала Костырева и торопливо, с беспокойством вынула из своего рабочего столика несколько исписанных листов.
Иосаф чуть было не задрожал, когда она, подавая ему их, слегка прикоснулась своим пальчиком до его руки.
Это была в самом деле опись именью. Ферапонтов начал внимательно просматривать ее.
- Мельница на реке Шексне? - спросил он.
- Да, - отвечала Костырева.
- Лесная дача называется "Матренкины Долы"?
- Да, - повторила Костырева.
- Они значатся в описи-с, - проговорил Иосаф грустным голосом.
- Что ж, нам не разрешат продажи? - спросила Костырева с таким испугом на лице, как будто бы сейчас же решилась ее участь.
Иосаф чувствовал только, что от жалости у него вся кровь бросилась в голову.
- Вряд ли-с! - произнес он и постарался насильно улыбнуться, чтобы хоть этим смягчить свой ответ.
Прекрасные глаза хозяйки наполнились слезами.
- Как же мне, несчастной, быть? - произнесла она и, окончательно заплакав, закрыла лицо руками.
У Иосафа сердце готово было разорваться на части. Он тупо и как-то бессмысленно смотрел на нее, но в зале раздались мужские шаги. Костырева торопливо вынула из своего кармана тонкий, с вышитыми концами, батистовый платок и поспешно обтерла им свои глазки. Иосаф при этом почувствовал прелестный запах каких-то духов.
- Это брат приехал, он не любит, когда я плачу, - проговорила она; и в боскетную в самом деле вошел Бжестовский, который показался на этот раз Иосафу как-то еще франтоватей и красивее.
- Добрый день, - проговорил он, дружески подавая Иосафу руку, и потом протянул ее сестре.
Та ударила по ней своей ручкой. Бжестовский поцеловал ее у ней, и при этом она с такою нежностью прижала к его лбу свои губки, что у Иосафа поджилки задрожали. "Что, если б этот поцелуй достался ему", - безумно подумал он.
Бжестовский между тем небрежно расселся в креслах и вытянул свои, в тех же щегольских, лаковых сапогах ноги.
- Что, пане добродзею*, будьте такой добрый, скажите, придумали ли вы что-нибудь?
______________
* пане добродзею, - милостивец, благодетель (польск.).
Иосаф несколько приподнял свою наклоненную голову.
- Покупщика вы на мельницу и на лес верного имеете? - спросил он.
- Очень верного... сосед наш по имению... прекраснейший человек... отличный семьянин... - отвечал Бжестовский.
Иосаф начал соображать.
- Извольте-с, - начал он, разведя руками, - я изготовлю вам прошение в таком роде, что вот вы представляете деньги по оценке, значащейся в описи этим предметам, просите разрешить продажу их, а вместе с тем приостановить и самый аукцион.
- Так... так... - повторял за ним Бжестовский, - но вы говорите: деньги представляя... Для нас это решительно невозможно, потому что, откровенно сказать, мы теперь совершенно без копейки.
- Да что тут? Деньги пустые: всего каких-нибудь по оценке за мельницу пятьсот рублей да за пустошь двести... Такие найти можно-с... я приищу вам... - говорил Иосаф, сам, кажется, не помнивший, что делает, и имевший в этом случае в виду свой маленький капиталец, нажитой и сбереженный им в пятнадцать лет на случай тяжкой болезни или выгона из службы.
Бжестовский встал перед ним с удивлением на ноги.
- Я слов даже не нахожу выразить вам мою благодарность, - проговорил он.
Иосаф тоже поднялся и неуклюже раскланивался.
- О благородный человек! - произнесла Костырева, протягивая ему руку, и, когда он подал ей свою лапу, она крепко, крепко сжала ее.
У Иосафа начинало уж зеленеть в глазах. В это время вошел лакей-казачок, в белых нитяных перчатках, и доложил, что чай готов.
- Пойдемте! - сказала хозяйка и, проходя мимо Иосафа, легонько задела его за коленку своим платьем. В зале, на круглом среднем столе, стоял светло вычищенный самовар и прочий чайный прибор, тоже чрезвычайно чистый. Костырева принялась хозяйничать: сначала она залила чай в серебряный чайник, накрыла его белой салфеточкой и сверх того еще положила на него свою чудную ручку. Иосаф и Бжестовский уселись на другом конце стола. Герою моему никогда еще не случалось видеть, чтобы в присутствии его молодая, прекрасная собой женщина разливала чай, и - боже мой! - как понравилась ему вся эта картина.
- Не хотите ли вы сливок или рому? - проговорила хозяйка и сама, проворно встав, подошла к Иосафу и, немного наклонившись, стала подливать ему из маленького графинчика в стакан.
При этом грудь ее была почти перед самым лицом его; он видел, как она слегка колыхалась, и даже чувствовал, что его опахивала какая-то обаятельная теплота. Что с ним было в эти минуты, и сказать того невозможно.
После чаю Бжестовский предложил сестре:
- Не лучше ли, душа моя, нам идти посидеть на балконе?
- Хорошо, - отвечала она и очень милым движением пригласила и Иосафа, проговоря: - Угодно вам?
Тот пошел. Сначала его провели через длинную гостиную, в которой он успел только заметить люстру в чехле да огромную изразцовую печь, на которой вылеплена была Церера, с серпом и с каким-то необыкновенно толстым и вниз опустившимся животом. Следующая комната, вероятно, служила уборной хозяйки, потому что на столике стояло в серебряной рамке кокетливое женское зеркало, с опущенными на него кисейными занавесками; а на другой стороне, что невольно бросилось Иосафу в глаза, он увидел за ситцевой перегородкой зачем-то двуспальную кровать и даже с двумя изголовьями. Об этом он, впрочем, сейчас же забыл, как вышли на балкон. Вечерний воздух начинал уже свежеть. Не спавшая еще с воды река подходила почти к самому дому, так что балкон как будто бы висел над нею. Неустанно и торопливо катила она свои сероватые и небольшие волны. Против самого почти города теперь проходил целый караван барок, которые, с надувшимися парусами, как гигантские белогрудые лебеди, тихо двигались одна за другой. Вдали виделся, как бы на островку, монастырь. Освещенный сзади солнцем, он, со своей толстой стеной, с видневшимися из-за нее деревьями, с своими церквами и колокольнями, весь отражался несколько изломанными линиями в рябоватой зыби.
- Какой прекрасный вид! - решился Иосаф уже прямо отнестись к Костыревой.
- Да, чудный: я не налюбуюсь им, - отвечала она и вслед за тем устремила рассеянный взгляд на реку, но потом вдруг побледнела, проворно встала и едва успела опереться на косяк.
Иосаф тоже вскочил.
- Что с вами-с? - проговорил он с не меньшим ее испугом.
- Ничего... Я засмотрелась вниз на воду, и у меня закружилась голова, отвечала она, все еще бледная, но уже с милой улыбкой.
- В таком случае лучше уйти отсюда, - сказал Бжестовский.
- Да, - согласилась Костырева.
Все возвратились в залу.
"Боже мой, какое это нежное и деликатное создание!" - думал про себя Иосаф и, чтобы скрыть волновавшие его ощущения, заговорил опять о деле.
- Теперь надо просьбу написать-с, - сказал он.
- Будьте такой добрый, - подхватил Бжестовский и, проворно сходив, принес чернильницу и бумагу.
Иосаф написал прошение прямо набело.
- Подписать вам надобно-с, - отнесся он уже с улыбкой к Костыревой.
- Ах, сейчас, - отвечала она и осторожно взяла в свою беленькую ручку загрязненное перо.
Иосаф стал у ней за плечами. Он видел при этом ее чудную сзади шейку, ее толстую косу, едва уложенную в три кольца, и, наконец, часть ее груди, гораздо более уже открывшейся, чем это было, когда она наклонялась перед ним за чаем.
- К сему прошению... - диктовал он смущенным голосом, - имя ваше-с и отчество?
- Эмилия Никтополионовна.
- Эмилия Никтополионовна Костырева руку приложила-с, - додиктовал Иосаф.
Эмилия написала все это тоненьким, мелким и не совсем грамотным почерком.
- Merci, monsieur Ферапонтов, merci, - повторила она несколько раз и, взяв его за обе руки, долго-долго пожимала их.
Иосаф не выдержал и поцеловал у ней ручку, и при этом - о счастие! - он почувствовал, что и она его чмокнула своими божественными губками в его заметно уже начинавшую образовываться плешь. Растерявшись донельзя, он сейчас же начал раскланиваться. Бжестовский пошел провожать его до передней и сам даже подал ему шинель. Эмилия, когда Иосаф вышел на двор, нарочно подошла к отворенному окну.
- До свидания, monsieur Ферапонтов, - говорила она, приветливо кивая ему головою, и Иосаф несколько раз снимал свою шляпу, поводил ее в воздухе, но сказать ничего не нашелся и скрылся за калитку.
VII
Проснувшись на другой день поутру, Иосаф с какой-то суетливостью собрал все свои деньжонки, положил их в прошение Костыревой и, придя в Приказ, до приезда еще присутствующих, сам незаконно пометил его, сдал сейчас же в стол, сам написал по нем доклад, в котором, прямо определяя - продажу Костыревой разрешить и аукцион на ее имение приостановить, подсунул было это вместе с прочими докладами члену для подписи, а сам, заметно взволнованный, все время оставался в присутствии и не уходил оттуда. Старик, начальник Приказа, лет уже семнадцать тому назад, как мы знаем, пришибенный параличом, был не совсем тверд в языке и памяти, но на этот раз, однако, как-то вдруг прозрел.
- Асаф Асафыч, это что такое? - спросил он, остановись именно на интересном для Иосафа докладе.
Ферапонтов побледнел.
- Прошенье Костыревой... деньги она представляет... просит там остановить торги, - проговорил он нетвердым голосом.
- Как же это так? - спросил его опять непременный член, уставляя на него свои бессмысленные глаза.
- Да так... надо остановить... тут вот прямая статья насчет этого подведена...
- Все же, брат, надо прежде доложить губернатору.
- Зачем же губернатору-то докладывать? Всякими пустяками беспокоить его, - возразил Иосаф, и у него уже сильно дрожали губы.
- Какие пустяки... хуже, как сам наскочит... тогда и не спасешься от него.
- Спасаться-то тут не от чего. Не первый год, кажется, служат с вами... Никогда еще ни под что вас не подводил.
- Что ж ты на меня-то сердишься!.. - возразил ему добродушно старик. Я с своей стороны готов бы хоть сейчас, как бы не этакой башибузук сидел у нас наверху. Этта вон при мне за пустую бумажонку на правителя канцелярии взбесился: затопал... залопал... пена у рта... Тигр, а не человек.
- Да хоть бы он растигр был. Это дело правое... я и сам не восьмиголовый какой... Нечего тут сомневаться-то, подписывайте! - проговорил было Иосаф, привыкший почти безусловно командовать своим начальником.
Но старик на этот раз, однако, уперся.
- Нет, брат, как хочешь: доложить я доложу, а сам собой не могу, проговорил он.
Иосаф только сплюнул от досады и вышел было из присутствия; но вскоре опять воротился.
- Пожалуйста, Михайло Петрович, подпишите, сделайте для меня хоть раз это одолжение. Я еще никогда не просил вас ни о чем, - произнес он каким-то жалобно умоляющим голосом.
- Только не это, брат, не это! - сказал старик окончательно решительным тоном.
Не совсем уже ясно понимая сам дела и видя такое настояние от бухгалтера, он прямо заподозрил, что тот, верно, хватил тут какой-нибудь значительный куш и хочет теперь его подвести.
- Вот отсохни мой язык, коли так! - воскликнул вдруг Иосаф, крестясь и показывая на образ. - Слова теперь не скажу вам ни по какому делу... Подписывайте сами, как знаете.
- Ну что ж? Бог с тобой, - говорил старик растерявшись. Иосаф, сердито хлопнув дверями, опять вышел и конец присутствия досидел, как на иголках. Возвратясь домой, он тоже, кажется, решительно не знал, что с собою делать: то ложился на диван, то в каком-то волнении вставал и начинал глядеть на свой маленький дворик. Там на протянутой от погреба до забора веревке висели и сушились его зимняя шинель, шуба, валеные сапоги и даже его осьмиклассный мундир и треугольная шляпа. Несколько дальше в тени, около бани, двое маленьких петушков старательнейшим образом производили между собою драку: по крайней мере по получасу стояли они, лукаво не шевелясь и нахохлившись друг перед другом, потом вдруг наскакивали друг на дружку, расскакивались и снова уставляли головенки одна против другой; но ничто это не заняло, как бывало прежде, Иосафа. Часов в семь он кликнул свою кухарку и велел себе дать умываться. При этом он до такой степени тер себе шею, за ушами и фыркал, что даже всю бабу забрызгал.
- Чтой-то больно уж сегодня размылись, - говорила она и принесла было по обыкновению ему старые штаны.
- Давай новые, все давай новое, - проговорил Иосаф и, поставивши ногу на стол, сам принялся себе чистить сапоги.
Надев потом фрак, он по крайней мере с полчаса причесывал бакенбарды, вытащил из них до десятка седых волос, и затем, надев несколько набекрень свою шляпу, вышел и прямейшим путем направил стопы свои к дому Дурындиных. Там его встретили совершенно как родного: Эмилия показалась Иосафу еще прелестнее; она одета была в черное шелковое платье. Талия ее до того была тонка, что, казалось, он мог бы обхватить ее своими двумя огромными пальцами; на ножках ее были надеты толстые на высоких каблуках ботинки, которыми она, ходя, кокетливо постукивала. Бжестовский был тоже по обыкновению разодет, но только несколько по-домашнему: он был в башмаках, в широких шальварах, завязанных шелковым снурком, без жилета, но в отличнейшем белье и, наконец, в коротеньком сереньком сюртучке, кругом выложенном красным снурком. Иосаф даже и не предполагал никогда, что мужчина может быть так одет. Чтобы не встревожить Эмилию, он объяснил ей только то, что просьбу он подал и деньги представил.
- Но боже мой! Мне по крайней мере надо вам дать расписку в них, проговорила Эмилия сконфуженным голосом.
- Зачем же-с? Когда станете платить в Приказ, деньги ваши через мои же руки пойдут, тогда я и вычту свои, - отвечал Иосаф.
Бжестовский при этом посмотрел на него пристально и ничего не сказал, а Эмилия еще более сконфузилась. За чаем она по-прежнему угощала Иосафа самый радушным образом, и при этом он сам своими глазами видел, что она как-то таинственно взглядывала на него и полулукаво улыбалась ему. На лице Бжестовского тоже была написана какая-то странная усмешка.
Когда стемнело, человек подал лампу с абажуром. Эмилия уселась перед ней с работой. Прекрасные ручки ее, усиленно освещенные светом огня, проворно и ловко вырезывали на батисте дырочки и обшивали их тончайшей бумагой. Иосаф и эту картину видел еще первый раз в жизни.
- Скажите, вы давно служите в Приказе? - спросил его Бжестовский.
- Давно-c! Был тоже когда-то студентом... учился кой-чему, - проговорил Иосаф и, не докончив, потупил голову.
- Вы были студентом? - произнесла с участием хозяйка. - Как я люблю студентов: когда мы жили в Киеве, их так много ходило к нам в дом.
Иосаф на это только вздохнул, как паровая машина: о, если бы хоть частичка этой любви выпала и на его долю!
- А что вы, женатый или холостой? - спросила Эмилия и, ей-богу, кажется, говоря это покраснела.
- Нет-с, я старый холостяк, - отвечал он.
- Почему же старый? - сказала Эмилия и устремила на него взгляд. Может быть, вы много жили? - прибавила она.
При этом уж Иосаф весь вспыхнул.
- Напротив-с, - отвечал он.
С лица Бжестовского по-прежнему не сходила какая-то насмешливая улыбка.
- И вы даже в виду не имеете никакой партии? - вмешался он в разговор, как бы вторя сестре.
- Нет-с, какая партия, - отвечал Иосаф как бы несколько даже обиженным тоном.
- Отчего же? - простодушно спросила Эмилия.
- Судьбы, вероятно, нет-с.
- Ну - нет! Вы, кажется, такой добрый, что можете составить счастие каждой женщины... - проговорила Эмилия.
Иосаф чувствовал, что у него пот холодными каплями выступал на лбу. Бжестовский между тем встал и, как бы желая походить, прошел в дальние комнаты.
Иосаф остался с глазу на глаз с Эмилиею.
- И вы никогда не были влюблены? - спросила она, низко-низко наклоняясь над работой.
Вопрос этот окончательно дорезал Иосафа.
- Может быть-с, не был, а теперь есть... - пробормотал он и от волнения зашевелил ногами под столом.
- Теперь? - повторила многозначительно Эмилия.
Бжестовский в это время возвратился. Иосаф, как-то глупо улыбаясь, стал глядеть на него. Однако, заметив, что Бжестовский позевнул, Эмилия тоже, по известной симпатии, закрыв ручкой рот, сделала очень миленькую гримасу, он не счел себя вправе долее беспокоить их и стал прощаться. При этом он опять осмелился поцеловать у Эмилии ручку и опять почувствовал, что она чмокнула его в темя. Бжестовский опять проводил его самым любезным образом до дверей.
Проходя домой по освещенным луною улицам, Иосаф весь погрузился в мысли о прекрасной вдове: он сам уж теперь очень хорошо понимал, что был страстно, безумно влюблен. Все, что было в его натуре поэтического, все эти задержанные и разбитые в юности мечты и надежды, вся способность идти на самоотвержение, - все это как бы сосредоточилось на этом божественном, по его мнению, существе, служить которому рабски, беспротестно, он считал для себя наиприятнейшим долгом и какой-то своей святой обязанностью.
VIII
Скрыпя перьями и шелестя, как мыши, бумагами, писала канцелярия Приказа доклады, исходящие. Наружная дверь беспрестанно отворялась. Сначала было ввалился в нее мужик в овчинном полушубке, которому, впрочем, следовало идти к агенту общества "Кавказ", а он, по расспросам, попал в Приказ. Писцы, конечно, сейчас же со смехом прогнали его.
После его вошла старушка мещанка, принесшая тоже положить в Приказ, себе на погребение, десять целковеньких и по крайней мере с полчаса пристававшая к Иосафу, отдадут ли ей эти деньги назад.
- Отдадут, отдадут, - отвечал он.
- Не обидьте уж, государь мой, меня, - говорила она и положила было ему четвертачок на конторку.
- Поди, старый черт, что ты! - крикнул он и бросил ей деньги назад.
- Виновата, коли так, кормилец мой... - проговорила старуха и, подобрав деньги, убралась.
Двери, наконец, снова отворились, и вошел непременный член с озабоченным лицом и с портфелью под мышкой. Вся канцелярия вытянулась на ноги, Иосаф тоже поднялся, чего он прежде никогда не делал. Член прошел в присутствие. Ферапонтов тоже последовал за ним.
- Что, как-с? - спросил он, глядя на начальника.
- А на-те вот, посмотрите... полюбуйтесь, - отвечал тот и вынул из портфеля журналы Приказа, разорванные на несколько клочков. - Ей-богу, служить с ним невозможно! - продолжал старик, только что не плача. - Прямо говорит: "Мошенники вы, взяточники!.. Кто, говорит, какой мерзавец писал доклад?" - "Помилуйте, говорю, писал сам бухгалтер". - "На гауптвахту, говорит, его; уморю его там". На гауптвахту велел вам идти на три дня. Ступайте.