Мы взяли из лодки весла и запихали их под пристань, в дальний угол, так, что мышам не найти.
Миша верно угадал погоду. С утра дул морской ветер. Кричали чайки. Волны с шумом налетали на берег. Вчерашние ребята бродили по песку, искали весла.
Миша сказал старшему мальчику:
– Забрались бы вы с ночи на тот берег и ревели бы там до завтра.
Мальчик говорит:
– Мы весла потеряли.
Миша засмеялся:
– Весла я спрятал.
Как-то раз мы пошли удить рыбу. После дождя спускаться с глиняного берега было трудно. Миша сел разуться, я побежал к реке. А навстречу Вася Ершов. Тащит на плече мачту от лодки. Я не дружил с ним и кричу:
– Вася Ерш, куда ползешь?
Он зачерпнул свободной рукой глины и ляпнул в меня. А с горы бежит Миша. Вася думает: «Этот будет драться» – и соскочил с тропинки в грязь.
А Миша ухватил конец Васиной мачты и кричит:
– Зачем ты в грязь залез, дружище? Дай я помогу тебе.
Он до самого верху, до ровной дороги, нес Васину мачту.
Я ждал его и думал: «Миша только и глядит, как бы чем-нибудь кому-нибудь помочь».
Утром взял деревянную парусную лодочку своей работы и пошел к Ершовым. Сел на крыльцо. Вышел Вася, загляделся на лодочку.
Я говорю:
– Это тебе.
Он улыбнулся и покраснел. А мне так стало весело, будто в праздник.
Однажды мой отец строил корабль недалеко от города, и мы с Мишей ходили глядеть на его работу. В обеденный час отец угощал нас пирогами с рыбой. Он гладил Мишу по голове и говорил:
– Ешь, мой голубчик.
Потом нальет квасу в ковшик и первому подаст Мише:
– Пей, мой желанный.
Я всегда ходил на стройку вместе с Мишей. Но однажды я подумал: «Не возьму сегодня Мишу. Умею с кем поговорить не хуже его».
И не сказал товарищу, один убежал.
Корабль уже был спущен на воду. Без лодки не добраться. Я с берега кричу, чтобы послали лодку. Отец поглядывает на меня, а сам с помощниками крепит мачту. А меня будто и не узнает.
Целый час орал я понапрасну. Собрался уходить домой. И вдруг идет Миша. Спрашивает меня:
– Почему ты не зашел за мной?
Я еще ничего не успел соврать, а уж с корабля плывет лодочка. Отец увидел, что я стою с Мишей, и послал за нами.
На корабле отец сказал мне строго и печально:
– Ты убежал от Миши потихоньку. Ты обидел верного товарища. Проси у него прощенья и люби его без хитрости.
Миша захотел украсить место, где строят корабли. Мы начали выкапывать в лесу кусты шиповника и садить на корабельном берегу. На другое лето садик стал цвести.
Миша Ласкин любил читать и то, что нравилось, переписывал в тетрадь. На свободных страницах я рисовал картинки, и у нас получилась книга. Книжное художество увлекло и Васю: он писал, будто печатал. Нам дивно было, какие альбомы получаются у Миши из наших расписных листов.
Книги, и письмо, и рисование – дело зимнее. Летом наши думы устремлялись к рыбной ловле. Чуть зашепчутся весенние капели, у нас тут и разговор: как поплывем на острова, как будем рыбу промышлять и уток добывать.
Мечтали мы о легкой лодочке. И вот такая лодка объявилась в дальней деревушке, у Мишиных знакомцев. Миша сам туда ходил, еще по зимнему пути. Лодка стоила не дешево, но мастеру понравился Мишин разговор, Мишино желание и старание, и он не только сбавил цену, но и сделал льготу: половину денег сейчас, половину – к началу навигации.
Отцы наши считали эту затею дорогой забавой, однако, доверяясь Мише, дали денег на задаток.
Мы с Васей ликовали, величали Мишу кормщиком и шкипером, клялись, что до смерти будем ему послушны и подручны.
Перед самой распутой зашли мы трое в Рыбопромышленный музей. Любуемся моделями судов, а Вася говорит:
– Скоро и у нас будет красовитое суденышко!
Миша помолчал и говорит:
– Одно не красовито: снова править деньги на отцах.
Вздохнул и я:
– Ох, если бы нашим письмом да рисованием можно было заработать!…
Мы не заметили, что разговор слышит основатель музея Верпаховский. Он к нам подходит и говорит:
– Покажите мне ваше письмо и рисование.
Через час он уж разглядывал наши самодельные издания.
– Великолепно! Я как раз искал таких умельцев. В Морском собрании сейчас находится редкостная книга. Ее надобно спешно списать и срисовать. За добрый труд получите добрую цену.
И вот мы получили для переписывания книгу стогодовалую, премудрую, под названием: «Морское знание и умение».
В книге было триста страниц. Сроку нам дано две недели. Мы рассудили, что каждый из нас спишет в день десять страниц. Трое спишут тридцать страниц. Значит, переписку можно кончить в десять дней.
Сегодня, скажем, мы распределили часы работы для каждого, а назавтра с Мишей Ласкиным стряслась оказия.
Он для спешных дел побежал к отцу на судно. У отца заночевал, а ночью вешняя вода сломала лед, и началась великая распута. Сообщения с городом не стало.
Люди – думать, а мы с Васей делать.
– Давай, – говорим, – сделаем нашему шкиперу сюрприз, спишем книгу без него.
Так работали – недосуг носа утереть. Старая книга была замысловатая, рукописная, но вздумаем о Мише – и на уме станет светло и явится понятие. Эту морскую премудрость втроем бы в две недели не понять, а мы двое списали, срисовали в девять дней.
Верпаховский похвалил работу и сказал:
– Завтра в Морском собрании будут заседать степенные, я покажу вашу работу. И вы туда придите в полдень.
На другой день мы бежали в собрание, а навстречу Миша:
– Ребята, я книгу разорил?
– Миша, ты не разоритель, ты строитель. Пойдем с нами.
В Морском собрании сидят степенные, и перед ними наша новенькая книга. Миша понял, что работа сделана, и так-то весело взглянул на нас.
Степенный Воробьев, старичище с грозной бородищей, сказал:
– Молодцы, ребята! Возьмите и от нас хоть малые подарочки.
Старик берет со стола три костяные узорные коробочки, подает Мише, мне и Васе. В каждой коробочке поблескивает золотой червонец. Миша побледнел и положил коробочку на стол.
– Господин степенный, – сказал Миша, – эта книга – труд моих товарищей. Не дико ли мне будет взять награду за чужой труд?
Этими словами Миша нас как кнутом стегнул. Вася скривил рот, будто проглотил что-то горькое-прегорькое. А я взвопил со слезами:
– Миша! Давно ли мы стали тебе чужие? Миша, отнял ты у нас нашу радость!
Все молчат, глядят на Мишу. Он стоит прям, как изваяние. Но вот из-под опущенных ресниц у него блеснули две слезы и медленно покатились по щекам.
Старчище Воробьев взял Мишину коробочку, положил ему в руку, поцеловал всех нас троих и сказал:
– На дворе ненастье, дождик, а здесь у нас благоуханная весна.
С тех пор прошло много лет. Я давно уехал из родного города. Но недавно получил письмо от Михаила Ласкина. В письме засушенные лепестки шиповника.
Старый друг мне пишет:
«Наш шиповник широко разросся, и, когда цветет, весь берег пахнет розами».
Новоземельское знание
Отец мой всю жизнь плавал на судах по Северному океану[1]. Товарищи у него были тоже моряки, опытные и знающие. Особенно хорошо помню я Пафнутия Осиповича Анкудинова. Он был уже стар. Когда собирался в гости, концы своей длинной седой бороды прятал за жилет.
Бывало, я спрошу его:
– Дедушко Пафнутий, вам сколько лет?
Он неизменно отвечал:
– Сто лет в субботу.
Отца моего Пафнутий Осипович иногда называл «Витька» или «Викторко». Я и пеняю отцу:
– Батя, у тебя у самого борода с проседью. Какой же ты «Витька»?
Отец засмеется:
– Глупая ты рыба! Он мой учитель. Я в лодье Анкудинова курс морской науки начал проходить.
– Батя, как же он тебя учил?
– Мы, дитя, тогда без книг учились. Морское знание брали с практики. Я расскажу тебе о первом моем плавании с Пафнутием Анкудиновым. Ты поймешь, как мы учились…
Пафнутий Анкудинов превосходно знал берега Новой Земли, где были промыслы на белого медведя, на песца. В эти дальние берега Анкудинов ходил на лодье – большом парусном трехмачтовом судне. На таком судне Анкудинов был кормщиком. Кормщику была «послушна и подручна» вся команда лодьи. Самым молодым подручным был я. Спутницей нашей лодьи всегда бывала лодья другого архангельского кормщика, Ивана Узкого.
Однажды, возвращаясь с промысла, обе лодьи шли вдоль западного берега Новой Земли. Ветер с берега развел лихую непогоду. Наш кормщик успел укрыться в губу Пособную. Лодью Узкого стало отдирать от берега, и она потерялась из виду. Через четыре дня береговой восточный ветер сменился южным, «русским» ветром. Этот ветер держал нас в Пособной еще четыре дня. Русский ветер сменился ветром с севера. Тотчас Анкудинов подымает якоря, открывает паруса и отправляется искать Ивана Узкого.
Продолжая прерванный курс, Анкудинов опять шел вдоль берега. Поветерь была неровная. Временем накатывал туман. Мы убавляли паруса, шли тихо, по течению.
Я знал, что Анкудинов не пойдет домой, на Русь, без Ивана Узкого, и думал, что пойдем обыскивать все попутные заливы. Но кормщик наш подряд два дня и две ночи шел вперед, не обращая никакого внимания на берег, чуть видный сквозь туман. Я удивился еще больше, когда кормщик круто управил лодью в залив, ничем не отличный от пройденных. Не я один, и другие из команды говорили:
«Будто тебя, кормщик, кто за руку взял и повел в эту маловидную лахту».
Но действительно, здесь, в этой лахте, Иван Узкий ждал Анкудинова.
Я удивился в третий раз, когда увидел, что нас ждали именно сегодня и Узкий с раннего утра велел готовить обед на тридцать человек, по числу команды двух лодей.
За обедом ученики Ивана Узкого говорят:
«Ты, Виктор, дивился на своего кормщика, а мы на своего. Как только мы забежали в эту лахту, Иван Узкий стал говорить, как по книге читать: „Мы сидим без дела здесь, Анкудинов тоскует там“. Дня через три кормщик говорит: „Сегодня Анкудинов выскочил из заключения и устремился к нам. То летит на крыльях, то ползунком ползет“. А вчера, в канун вашего прихода, высказал: „Завтра, в час большой воды, можно ждать гостей…“
Прямо как колдун читал по тайной книге».
Старшие обедали в молчании, и наш разговор был слышен. Иван Узкий рассмеялся и сказал:
«Кормщик Анкудинов, объясни моим ребятам наше колдовство».
Анкудинов стал объяснять:
«Как известно, мы в разлуке были десять дней. Первые четыре дня восточный ветер меня держал под берегом, а вас гонил открытым морем. В следующие четыре дня дул русский ветер. Он опять держал меня на месте, но вам позволил справить к берегу.
Как я, оставшись далеко, в Пособной, мог предугадать, где кинет якорь лодья Узкого?…
Я знал, сколько верст в сутки могла проходить ваша лодья. За четыре дня, при ваших многотрудных обстоятельствах, вы сделали в направлении юго-запада четыреста верст. Этот счет мой сразу прекратился, когда ударил противный вам ветер с юго-запада. Немедленно, на всех парусах, вы устремились в берег.
Как мог я в точности определить место вашей стоянки?
Зная, что вы ушли на юго-запад и находитесь от Пособной на расстоянии четырехсот верст, я вообразил, какие бухты и заливы там имеются. А так как у меня и у Ивана Узкого один и тот же опыт и те же мысли, я знал, что он выберет эту лахту.
Точно так же кормщик Узкий знал, что я в четыре дня берегового ветра не двинусь из Пособной. Он знал, что и в следующие четыре дня дует ветер, не попутный для меня. В тот день, когда взялся северный ветер, Иван Узкий сказал вам: «Сегодня Анкудинов выскочил из заключения».
Расстояние в четыреста верст, при попутном ровном ветре, можно одолеть за тридцать два часа. Иван Узкий учел, что за туманами мы шли без парусов, учел неровность ветра и для этих трудностей прибавил к нашему походу еще часиков двенадцать. Его расчет был точен.
День встречи и место встречи мы определили знанием ветра, знанием моря, знанием берегов, а не гаданьем и не колдовством».
На рассвете следующего дня лодьи Анкудинова и Узкого оставили Новоземельский берег и добрым порядком пришли домой, в Архангельск.
Новая Земля
Веку мне – «сто лет в субботу». Песнями да баснями, гудками да волынками, присказками-сказками, радостью-весельем от старости отманиваюсь и людей от смерти-тоски отымаю.
Архангельская страна, Двинская земля богатеет от моря. Угрюмо Студеное море – седой океан. И поморы, идучи на дальние промысла, брали с собой на корабль песню и сказку.
Таковым-то побытом в молодые, давние годы подрядился я в двинскую артель, идти на Новую Землю, бить зверя и сказывать сказку в мрачные дни.
Из-за нас, мастеров-посказателей, артельные старосты плахами березовыми бились, дрались, боем отбивали, отымом отымали нас друг у друга.
Дула праматерь морская – пособная поветерь. Наша лодья от Двины до Новой Земли добежала в пятеры сутки. Зверя в тот год выстала несосветимая сила. Целое лето били тюленя, моржа, стреляли оленя. Такой задор одолел – гусли мои паутиной заткало, без них весело!
Осень пошла. Старики говорят: «Время обратно. На добычу задоримся, да кабы беды не дождаться!»
Здесь у ветров обычаи. Весной заведется ветер с юга – полудник. Очистит море от льда, угонит льдину на север, вдаль, в неведомый край, и держит льдину у полуночи, в задвенной стране. А осенью приходит день и час – полуденный ветер умолкнет. Волю возьмет ветер полуночник. Погонит льдину обратно к Новой Земле. Смены летнего ветра на зимний не жди!
Вот этак с вечера спать завалимся: «Ребята, завтра домой непременно». А утро настанет – ветер вчерашний. Опять тебя так и подмывает: «Коли зверя-то, стреляй! Все золото в клубок. Женок, невест с экой добычи в шелк и бархат оденем!»
До бортов корабль нагрузили. Староста назначил час отхода.
Тогда артель раскололась надвое. Одиннадцать зашли на лодью. Мы, одиннадцать, толкуем свое: «Плывите, доставьте добычу домой. А за нами сюда другой кораблик немедля пошлите. Мы будем ждать, новый груз припасать. Сей год зима не торопится».
Староста нас и клял и ругал. В последнюю минуту с нами остался:
– Я клятву давал вас, дураков, охранять! Слово дадено – как пуля стреляна. Твори, бог, волю свою! Вы с меня волю сняли.
Те убежали, мы опять промышляем, барыши считаем. Прошла неделя, другая. Время бы за нами и судну быть. Тайно-то, про себя-то, тревожиться стали. На Здвиженье птица улетела. Лебеди, гуси, гагары – все потерялось. Тихо пропало… Заболели сердца-то у нас. Защемило туже да туже.
Как-то спросил я:
– Староста, почто ты с лодьи книги снес – Четьи-Минеи, зимние месяцы?
Он бороду погладил:
– Вдруг да кому, баюнок, на Новой Земле зимовать доведется… Они нам за книги спасибо скажут.
– Староста, даль небесная над морем побелела. Это от снегов?
– Нет, дитя, от льдины… – И ласково так и печально поглядел мне в глаза. – А ты, ладь, ладь гусли-то. Ежели не на корабле, дак на песне твоей поедем.
Ночевали мы в избушке за горой. В пятую неделю ожиданья на заре пошел я к морю, глядеть корабля. Иду и. чувствую, что холодно, что вечер не вчерашний. Шапчонку сорвал, щеку подставил, а ветер-то норд-ост, полуночник… Ноги будто подрезал кто-то, присел даже. Однако усилился, вылез на глядень. И море увидел: белое такое… Лед, сколько глазом достать, – все лед. Льдины – что гробы белые. И лезут они на берег, и стонут, и гремят. Жмет их полуночник-от… Воротился, сказываю. Только ахнули: месяц ждавши, с тоски порвались, а каково будет девять месяцев ждать!
Помолились мы крепко, с рыданием, и зазимовали.
Староста говорит:
– Не тужи, ребята! Ни радость вечна, ни печаль бесконечна. Давайте избу на зиму налаживать.
Собрали по берегам остатки разбитых кораблей. Избу заштопали, зашили. Тут и снегом нас завалило до трубы. Сутки отгребались.
Стало тепло, а темно. И на дворе день потерялся: ночь накрыла землю и море. И в полдень и в полночь горят звездные силы, как паникадила.
Староста научил по созвездьям время читать, часы узнавать. В избе на матице календарь на год нарезали: кресты, кружки, рубежи – праздники, будни, посты. Заместо свечи жирник горел денно-нощно…
Тут повадились гости незваные – белые медведи: рыбный, мясной запас проверять. В сени зашли, в дверь колотили; когтищами, будто ножами, свои письмена по стенам навели. Мы десять медведей убили; семь-то матерых. Перестали гостить. Они, еретики, пуще всего свистом своим донимали. В когти свистят столь пронзительно, ажно мы за сердце хватались.
Тут и всток-ветерок из-за гор приударил. По ветру льдина с камнем летела. По две недели мы за порог не ступали, – как мыши в подполье, сидели. Счет дням по жирнику вели: приметили, сколько сала сгорит от полдня до полдня. Староста дышит мне: «Пуще всего, чтобы люди в скуку не упали. Всякими манами ихние мысли уводи».
С утра мужики шить сядут, приказывают мне:
– Пост теперь, книгу читать. Да чтобы страх был!
Слушают, вздыхают… А оконце вдруг осветится странным, невременным светом. Горят в небе сполохи, северное сияние. С запада до востока, будто река вся жемчужная, изумрудная свернется да развернется; то как бы руки златые по небу пойдут, перебирают серебряные струны…
Вечером ребята песню запросят. Староста строго:
– В песнях все смехи да хи-хи. Заводи, баюнок, лучше старину.
Сказываю Соловья Будимировича:
Из-за морд, моря Студеного
Выплывают корабли Будимировы.
Тридцать кораблей без единого,
Нос-корма по-звериному.
Бока взведены по-туриному.
А и вместо глаз было вставлено
По камню было по яхонту.
Вместо бровей было прибито
По черному соболю сибирскому…
В пост на былину-старину разрешено, а уж как завыговаривает старинка про любовь да как зачнут мужики сгогатывать, так староста только головой вертит да руками машет:
– Ну, разлилась масленица, затопила великий пост!
Про Лира-короля слушать любили. По книжке у меня было выучено.
– Ты, баюнок, мастер слезы выжимать. Поплачешь, оно и легче.
Был у меня в артели друг, подпеватель, Тимоша. Перед святками он замолчал.
Староста мне наказывает:
– Не давай ему задумываться!
Я заплакал:
– Тимоша моложе всех, что ему печалиться!
– То и горе. Стар человек, многоопытен – беды по сортам разбирает: это, мол, беда, это полбеды. А молодому уму несродно ни терпеть, ни ждать.
Я Тимошу отчаянно любил, жалел:
– Тимошенька, чем ты будешь зиму провожать, весну встречать? Давай сделаем гудок.
На деревянную чашу натянули жилы оленьи, гриф из вереска – вот и гудок с погудальцем.
Два коровьих рога, в чем иглы держали, то сопелки-свирели.
– Староста, нам до праздника надо сыгровку делать.
– Играть нельзя, а сыгровку можно.
«Во святых-то вечерах виноградчики стучат: виноградие красно-зеленое!»
В праздник всякий вечер ударим в гусли: запоет гудок девическим голосом, завизжат рожки. Учинится топот-хлопот, скаканье-плясанье. Зажиг от старосты пойдет: зачнет пудовыми сапожищами в половицы бухать, перстами щелкать, закружится…
У нас песни поют,
У нас гудки гудут,
Золотая труба трубит,
Переладец разговаривает…
За старостой стар и млад, – ажно ветер по избе. И Тимоша с ними. Только я заметил, глаза у него блестели и губы рдели по-особому. Утром он не встал. И зачал наш Тимошенька таять, как снег.
Я обниму его, реву над ним.
– Тимошенька, не спи! Во снах тебя смерть схватит…
Он рассмехнется:
– Ты не отдавай меня смерти-то.
Нет, не укараулил я Тимошеньку, не сохранил, не уберег от смерти…
За Тимошей еще трое товарищей повалились в той же тоске. Сам староста перед ними в гудок играл и кружился. Все артельные попеременно плясали, смешили недужных. На Афанасьев день, января восемнадцатого, они рассмеялись и встали. Только Тимошеньку моего не мог я рассмешить… Положили его на глядень, откуда море видать. Графитной плитой накрыли и начертали:
Спит Тимоша-горожанин,
Ждет трубы архангеловы.
На Афанасьев-от день первый свет показался над Новой Землей. В полдень заря зарумянилась. Мы и ночник погасили на часок. На Аксинью-полузимницу солнышко-батюшко как бы с красным фонариком прошло по горам.
В Сретенев день солнышка мы навидались. В полном лике оно над морем встало. Мы-то целовались, обнимались в охапку, по снегу катались, в землю кланялись солнцу-то красному:
– Здравствуй, отец наш родной, солнце пресветлое! При тебе теперь живы будем!
Да в землю ему, да в землю ему, солнцу-то красному.
Друг друга разглядываем:
– Ты баюнок, обородател!
– А ты поседател!
– А это кто, негрянин черной?
– Ничего, промоюсь – краше вас буду!
И Благовещенье и Пасху славить к морю выходили. В медные котлы звонили. Проталинки ребячьими глазками в небо заглядели. Мох закудрявился. На Радоницу в тысячу звонков-колокольчиков Новая Земля зазвенела – с гор ручьи побежали. На Егорьев день гуся два, чайки две, гагары две прилетели, посидели, поглядели, поговорили – опять улетели. Передовые это были. На вешнего Николу слышим сквозь сон: стон стоит на дворе. Выбежали – птица прилетела! И лебеди, и гуси, и гагары, и… все прилетели. Земли не видать, голосу человеческого не слышно. Лебедь кикает, гагара вопит, чайка кричит. Любо! Весело!
На Троицу в ночь будто орган заиграл, во вселенной будто трубы запели. Это ветры сменились. Ветры с полдня, южные, летние ветры ударили. Дрогнула льдина морская, заворотилась и ушла. Море по-веселому зашумело, волна разгулялась во все стороны света белого. По горам шиповник зацвел. Березка, вся-то она ростом в аршин, притулилась за камешком, листочки по грошику, а тоже, как невеста, сережки надела. Тут и травочка маленька, и пчелка бунчит…
Мы, где эко место увидим, падем на колени, руками охапим:
– Мать-земля благоцветущая! Мать сыра-земля!
День тогда беззакатный стоит над Новой Землей, и ночи нет ни единого часу. А мы в солнечные-те ночи и сон и еду потеряли. Своих ждем, корабля ждем. Так и живем на берегу, на высоком-то гляденье. Так и едим глазами край-то морюшка, откуда кораблю быть…
Раз этак задремали о полдне. Вдруг староста кричит:
– Парус! Парус! Парус!…
Подняло нас. Правда, парус! Да не один. Вон два кораблика, вон три соколика… Наши это! С Двины за нами идут…
Тут опять слезы. Только – ах! – сладкие это были слезы. Слаще их ничего не живет на земле.
Морской устав живущий
Корабельные вожи
В устье Северной Двины много островов и отмелей. Сила вешних вод перемывает стреж-фарватер. Чтобы провести большое судно с моря к городу Архангельску или от города до моря, нужны опытные лоцманы. В старину эти водители судов назывались корабельными вожами.
Когда Архангельский посад назвался городом, в горожане были вписаны корабельные вожи Никита Звягин и Гуляй Щеколдин. Звягин вел свой род от новгородцев, Щеколдин – от Москвы. Курс «Двинского знания» оба проходили вместе с юных лет. Всю жизнь делились опытом, дружбой украшали домашнее житье-бытье. Гостились домами: приглашали друг друга к пирогам, к блинам, к пиву.
Но вот пришло время, дошло дело – два старинных приятеля поссорились как раз на пиру.
Вожевая братчина сварила пиво к городскому празднику шестого сентября. Кроме братчиков в пир явились гости отовсюду. Обычно в таких пирах каждая «река» или «город» знали свое место: высокий стол занимала Новгородская Двина, середовый стол – Москва и Устюг, в низких столах сидели черные, или чернопахотные, реки.
После званого питья у праздника в монастыре Звягин поспешил веселыми ногами к вожевому пиву. Здесь усмотрел бесчинство. Братчина и гости сидели без мест. Молодшие реки залезли в большой стол. Великая Двина безмятежно пировала в низком месте.
– Прибавляйся к нам, Никита! – кричал Щеколдин из высокого стола. – Пинега, подвинь анбар, новгородец сядет.
– Моя степень повыше, – отрезал Звягин.
– Дак полезай на крышу, садись на князево бревно! – озорно кричал Щеколдин.
Чернопахотные реки бесчинно загремели-засмеялись. Звягин осерчал:
– Ты сам-то по какому праву в высокий стол залез, московская щеколда?
– Я от царственного города щеколда, а вы мужичий род, крамольники новгородские!
– Не величайся, таракан московский! – орал Звягин. – Твой дедушка был карбасник, носник. От Устюга от Колмогор всякую наброду перевозил. По копейке с плеши брал!
– А твой дедко барабанщик был! Люди зверя промышляют – Звягин в бочку барабанит: «Пособите, кто чем может! По дворам ходил, снастей просил – не подали».
Поругались корабельные вожи, разобиделись и рассоветились. Три года сердились. Который которого издали увидит, в сторону свернет.
Звягин был мужик пожиточный. Щеколдин поскуднее: ребят полна изба. Звягин первый прираздумался и разгоревался: «Из-за чего наша вражда? За что я сердце на Щеколдина держу? Завидую ему? Нет, кораблей приходит много, живу в достатке».
Задумал Звягин старого приятеля на прежнюю любовь склонить. Он так начал поступать: за ним прибегут из вожевой артели или лично придет мореходец иноземец или русский:
– Сведи судно к морю.
У Звягина теперь ответ один:
– Я что-то занемог. Щеколдина зовите. Щеколдин первый между нами, корабельными вожами.
Еще и так скажет:
– Нынче Двина лукавит, в устьях глубина обманная.
Корабли у вас садкие. Доверьтесь опыту Щеколдина.
Корабельщики идут к Щеколдину. Он заработку и достатку рад. Одного понять не может: «За что меня судьба взыскала? Кто-нибудь в артели доброхотствует. Надобно сходить порасспросить».
В урочный день Щеколдин приходит в артель платить вожевой оброк. Казначей и говорит:
– Прибылей-то у тебя, Щеколдин, вдвое против многих.
Недаром Звягин знание твое перед всеми превозносит. Мы думали, у вас остуда, но, видно, старая любовь не ржавеет.
У Щеколдина точно пелена с глаз спала: «Конечно он, старый друг, ко мне людей посылал!» Щеколдин прибежал к Никите Звягину, пал ему в ноги:
– Прости, Никита, без ума на тебя гневался!
Звягин обнял друга и торжественно сказал:
– Велика Москва державная!
Грумаланский песенник
В старые века живал-зимовал на Груманте посказатель, песенник Кузьма. Он сказывал и пел, и голос у него, как река, бежал, как поток гремел. Слушая Кузьму, зимовщики веселились сердцем. И все дивились: откуда у старого неутомленная сила к пенью и сказанью?
Вместе со своей дружиной Кузьма вернулся на Двину, домой. Здесь дружина позвала его в застолье, петь и сказывать у праздника. Трижды посылали за Кузьмой. Дважды отказался, в третий зов пришел. Три раза чествовали чашей – два раза отводил ее рукой, в третий раз пригубил и выговорил:
– Не стою я таких почестей.
Дружина говорит:
– Цену тебе знаем по Груманту.
Кузьма вздохнул:
– Здесь мне цена будет дешевле.
Хлебы со столов убрали, тогда Кузьма запел, заговорил. Его отслушали и говорят:
– Память у тебя по-прежнему, только сила не по-прежнему. На зимовье ты, как гром, гремел.
Кузьма отвечал:
– На зимовье у меня были два великие помощника. Сам батюшка Грумант вам моими устами сказку говорил, а седой океан песню пел.
Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове
Русский Север долго хранил устную и письменную память о морской старине, замечательных людях Поморья. Сказания о морской старине бытовали в морском сословии Архангельска и передавались из поколения в поколение. Включенные в данный раздел рассказы являются художественным осмыслением слышанного и записанного мною в молодых годах, запечатленного в памяти от тех ушедших времен.
Примечательными представителями «поморских отцов» были Маркел Ушаков, Иван Порядник (Рядник), Федор Вешняков.
Маркел Иванович Ушаков (годы его жизни: 1621—1701) видится нам типичным представителем старого Поморья. Он имел чин кормщика и, кроме того, был судостроителем. С дружиной своей он жил «однодумно, односоветно», поэтому и товарищи его были ему «послушны и подручны».
Сведения об Ушакове и Ряднике взяты мною из сборника поморского письма XVIII века «Малый Виноградец». В начале двадцатых годов сборник этот принадлежал В. Ф. Кулакову, маляру и собирателю старины, проживавшему в ту пору в Архангельске. В рассказах я старался сохранить эпизодическую форму повествования и стиль речи поморского автора, избегая излишней витиеватости и славянизмов, сохраняя отблески живой разговорной речи того времени.
Мастер Молчан
На Соловецкой верфи юный Маркел Ушаков был под началом у мастера Молчана.
Первое время Маркел не знал, как присвоиться к этому учителю, как его понять. Старик все делает сам. По всякую снасть идет сам. Не скажет: принеси, подай, убери.
Маркел старался уловить взгляд мастера – по взгляду человека узнают Но у старика брови, как медведи, бородища из-под глаз растет – поди улови взгляд. Маркел был живой парень, пробовал шутить. Молчан только в бороду фукнет, усы распушит.
– Морж, сущий морж! – обижался Маркел.
Однажды Маркел сунулся убрать щепу около мастера.
Тот пробурчал:
– Что у меня, своих рук нету?