Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказы и сказки

ModernLib.Net / Сказки / Шергин Борис / Сказы и сказки - Чтение (стр. 21)
Автор: Шергин Борис
Жанр: Сказки

 

 


Вышел один из министеров, откашлянулся и так слово сказал:

– Ваше царско, не езди в Уйму, я ее знаю: деревня длинновата, река широковата, берега крутоваты, народ грубоват. И впрямь – побьют.

Царь едва из-под короны вылез, с трона слез, сел на снегу рядом с царицей и говорит:

– Собрать мою царску силу, отборных полицейских и послать во все места, где народишко от писаных-печатных пряников сытым стал. Пускай моя царска сила старается и сытых в голодных повернет.

Царь на снегу расписался: быть по сему.

К нам приехали полицейски – царска сила. Мы таких страшилишш и во снах не видывали. Под шапками на месте морды что-то кирпично и пасти зубасты растворены – смотреть страшно. Животы что амбары, карманы – товарны вагоны, а зад – хошь рожь молоти, хошь овин на нем ставь.

Страшны, сильны, а на жадности попались. Увидали пряники вкруг наших домов – от жадности затряслись и с разбегу, с полного ходу вцепились зубами в пряничны углы у домов. Урчат, животы набивают, жрут. А нам любо – ведь на каждом пряничном углу пусто место или точка и как раз для полицейских – для царской силы та точка-то. Много полицейски старались, жрали, пыхтели, а дальше углов не пошли: нутра не хватило. Вышла полицейским – точка. Их расперло в огромадну толшшину. Мы радовались, что зимой на холоду, а не летом. В жарку пору тут бы их и разорвало.

Объелись полицейски. Мы у них пистолеты отобрали, в кобуры всяко друго наклали, туши катнули.

И покатилась от нас царска сила.

Царь в город записку послал; спрашивал: как царска сила – полицейски действуют? Записка в подходяшши руки попала и ответ был даден:

– Полицейски от нас выкатились. Царску силу мы выпинали. Того же почету вам и всем царям желам.

Девки в небе пляшут

Перед самой японской войной задумали наши девки да робята гулянку в небе устроить.

На пьяных вызнали, для какого лету сколько пить надобно.

Вот вызнялись девки в гал. Все разнаряжены в штофниках, в золотых коротеньких, в золотых жемчужных повязках на головах. Ленты на шелковы шали трепешшутся, наотмашь летят.

Все наряды растопырились, девки расшеперились.

В синем небе – как цветы зацвели!

Девки гармониста с собой взяли, по прозвишшу Смола.

Смола в небе сел сбоку хоровода, ногу на ногу, гармонь – трехрядка с колокольчиками. Смола гармонь раздернул и почал зажаривать ходову плясову.

Девки в небе – в пляс!

Девки в небе песней зазвенели!

А моя-то баба, на пляс натодельна, в алом штофнике с золотыми позументами выше всех выгалила, да вприсядку в небесном-то кругу пошла.

И у нас на земле пляс. Не отступам, по-хорошему ногами кренделя откалывам.

И разом остановка произошла!

Урядник прискакал с объявлением войны японской.

Да как распушился урядник!

– По какому, – кричит, – полному праву в небе пляску устроили? Есть ли у вас на то начальственно разрешение?

Перевел дух да пушше заорал:

– И это вы военны секреты сверху высматриваете!

Ну, мы урядника ублаготворили досыта, летного пива в его утробу с ведро вылили.

А жаден был урядник, упрашивать не надо, только подноси.

Вот урядника расперло, вызняло и понесло и невесть куда унесло. А нам искать не под нужду было. Рады, что не стало.

Мобилизация

Было это в японску войну. Мобилизацию у нас объявили. Парней всех наметили на войну гнать. Тут бабы заохали, девки пушше того. У каждой, почитай, девки свой парень есть. Уж како тако дерево, что птицы не садятся, – кака така девка, что за ней парни не вьются?

Одначе девки вскорости охать перестали, с ухмылкой запохаживали.

«Что, – думаю, – за втора така?»

А у каждой девки на подоле – то по рубахе, то по юбке – мужички понавышиваны.

Старухи не раз унимали:

– Ой, девоньки, бесперечь быть войне; эстолько мужичков навышивывали!

Девки по деревне пошли, подолами трясли, вышитых стрясли, а взабольшны парни у подолов остались.

Вышиты робята выстроились, как заправдашны рекрута.

Девки в котомки шапок наклали, чтобы было чем врагов закидывать.

Тут начальство прискакало, загрохотало на всю улицу:

– И так не так и этак не так. Да давайте лошадей, новобранцев в город везти!

Была у нас старушонка-бобылка, по прозвишшу Сахариха. Вот Сахариха всех новобранцев собрала, веревкой связала, на спину закинула да и в город двинулась.

В вышитых-то – сам понимаешь – тяжесть не сколь велика.

Начальство как увидало, что одна старушонка таку силу показала, да поскорей на коней, да прочь от нас.

А мы тому и рады.

Наутро за мной пришли. Моя-то баба не выторопилась вышивку сделать да заместо меня сдать в солдатчину.

Явился, куда указано.

Доктор спрашиват:

– Здоров?

– Никак нет, болен!

– Чем болен?

– Помалу есть не могу!

Повели меня на кухню. Почали кормить. Съел два ушата штей, два ушата каши, пять ковриг хлеба, выпил ушат квасу.

– Сыт? – спрашиват доктор.

– Никак нет, ваше докторово, только в еду вхожу, дозвольте сызнова начать.

– Что ты, – кричит доктор, – лопнутие живота произойти могет!

– Не сумлевайтесь, – говорю, – лишь бы в брюхо попало, а там брюхо само знат, что куды направить.

Начальство совет держало промеж себя и написали постановление:

«По неграмотности и невежеству родителей с детства приучен много есть и для армии будет обременителен».

Отпустили меня. Пошел по городу брюхо протрясать. Иду мимо нарядного дома, окошки полы стоят.

Вижу – начальство пировать наладилось, рюмки налили, рюмками стукнулись и ко рту поднесли.

Я воздух в себя потянул – все вино мне в рот!

Налили опять. А мне пить охота. Я воздух к себе потянул да попушше, – из всех рюмок, стаканов да из всех бутылок вино все в меня.

Начальство заоглядывалось.

«Ну, – думаю, – коли меня заприметят, то не видать мне своей бабы».

Чтобы от греха убраться, хотел почтой, да до нас почта долго идет: я на телеграфну проволоку скочил, телеграммой домой доставился. Оно скоро по телеграфу ехать, да на стаканчиках подбрасыват, весь зад отшиб.

Мало время прошло, встретил меня поп Сиволдай и кричит:

– Малина, да ты жив? А народ говорит, что ты живот свой положил за кашу!

Я без ухмылки отвечаю:

– Выхолопнул я, отец Сиволдай, живу наново!

– Вот и ладно, – говорит Сиволдай, – я тебя в город справлю да в солдаты сдам; скажу, чтобы тебе туже живот стягивали, есть будешь в меру.

– Ну-к, что ж, – говорю ему, – справь, да за руку веревку привяжи, – быдто дезертира приведешь; награду получишь каку ни есть.

Вот привязал Сиволдай веревку к моей руке, а другой конец – к своей руке. А я лыжи одел да припустил ходу по дороге. Поп вприпрыжку, поп вскачь!

Одначе живуч, в городу отдышался.

По уговору сдал меня не как Малину, а как Вишню, – это за то, что я дозволил вскачь бежать, а не волоком ташшил.

Отправили меня на Дальний Восток.

Как есть охота придет, – открою двери теплушки, в которой с товаришшами ехал, – понюхаю, где вареным да печеным пахнет. С той стороны воздух в себя потяну, – из офицерских вагонов да из рестораций все съедобное ко мне летит. Мы с товаришшами двери задвинем и едим.

Приехали.

Пошел я по вагонам провианту искать. Какой вагон ни открою – все иконки да душепользовательны книжки – и заместо провианту, и заместо снарядов боевых.

Почали бой. Японцы в нас снарядами да бомбами, снарядами да бомбами! А мы в них иконками, иконками!

Кабы японцы нашу веру понимали, их бы всех укокошило. Да у них вера своя, и наша пальба для японцев дело посторонне.

Взялись за нас японцы ну – куда короб, куда милостыня!

Стоял я на карауле у склада вешшевого, – у ворот столб был с надписью: «Посторонним вход воспрешшен». Как тряхнет снаряд! Да прямо в склад, все начисто снесло! Остался столб с надписью: «Вход посторонним воспрешшен», а кругом чисто поле, – узнай тут, в котору сторону вход воспрешшен?

Одначе стою. Дали мне медаль за храбрость да с банным поездом домой отправили.

Наполеон

Это что за война. Вот ковды я с Наполеоном воевал!

– С Наполеоном?

– Ну, с Наполеоном. Да я его тихим манером выпер из Москвы. Наполеона-то я сразу не признал. Вижу – идет по Москве офицеришко плюгавенькой, иззяб весь. Я его зазвал в трактир. Угошшаю сбитнем с калачами да музыку заказал.

Орган затрешшал: «Не белы-то снеги».

Вдруг кто-то кричит:

– Гляди, робята! Малина с Наполеонтием приятельствует.

Оглядел я свово приятеля, – и впрямь Наполеон. Генералы евонны одевались, из моды вон лезли, а он тихонечко одет, только глазами сверлит. Звал меня к себе отгашшивать. Говорю я ему, Наполеону-то:

– Куды в чужу избу зовешь? Я к тебе в Париж твой приеду. А теперь, ваше Наполеонство, вишь кулак? Присмотрись хорошенько, чтобы впредки не налетать. Это из города Архангельского, из деревни Уймы. Ну, не заставь размахивать. Одноконечно скажу:

– Марш из Москвы, да без оглядки!

Понял Наполеон, что Малина не шутит, – ушел. Мне для памяти табакерку подарил. Вся золота с каменьем. Сейчас покажу. Стой, дай вспомню, куда я ее запропастил. Не то на повети, не то на полатях? Вспомню – покажу, – там и надпись есть: «На уважительну память Малине от Наполеона».

– Малина, да ты подумай, что говоришь: при Наполеоне тебя и на свете не было.

– Подумай? Да коли подумать, то я и при татарах жил, при самом Мамае.

Мамай

Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал.

Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся.

Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. К полдню поспеют, а вечером и коси и жни. А с утра заново вырашшивай, вечером опять хлеб собирай, и так – кажной теплой день. Только анбары набивай да кому надобно – уделяй.

А ты говоришь – не жил в то время. Лучше слушай, что расскажу, – сам поймешь, – не видавши не придумать.

Мамай, известно дело, басурманин был, и жон у его цельно стадо было, все жоны как бы двоюродны, а настояшша одна – Мамаиха. И очень эта Мамаиха мне по нраву пришлась: пела больно хорошо. Бывало, лежим это мы на полатях (особенны по моему указанию в еенном – Мамаихином шатру были построены). Лежим это, семечки шшолкам да песню затянем. Запели жалостну протяжну. Смотрю, а собака Кудя, – вишь, имя запомнил, а ты не веришь! Дак сидит эта собака Кудя и горько плачет от жалостной песни, лапами слезы утират. Мы с Мамаихой передохнули да развеселу завели.

Птицы мимо летели, сердешны, остановились да к нашему пенью прибавились голосами. Даже Мамайка, – это я Мамая так звал, – сказывал не однажды:

– И молодец ты, Малина, песни тянуть. Я вот никакой силе не покоряюсь, а песням твоим покорен стал.

Надо тебе про Мамая сказать, какой он был, чтобы убедить тебя, что во ту пору я жил. Я тако скажу, что ни в каких книгах не записано, только я в памяти держу. К примеру вид Мамаев: толстой-претолстой, – живот на подпорках, а подпорки на колесиках. Мамай ногами брыкат, подпорки на колесиках покатят, будто лисапед какой особого манеру.

Ну, кто тебе скажет про Мамаевы штаны? А таки были штаны, что одной штаниной две деревни закрыть было можно.

Вот раз утресь увидал я с полатей, – идет на Мамая флот японской. Мамай всполошился. Я ему и говорю:

– Стой, Мамай, пужаться! С японцами я справлюсь.

Выташшил я пароходишко, – с собой был прихвачен на всякой случай. И пароходишко немудряшшой, – буксиришко, что лес по Двине ташшит.

Ну, ладно. Пары развел, колесом кручу, из трубы дым пустил с огнем. Да как засвишшу, да на японцев!

Японцы от страху паруса переставили да домой без остановки.

Я ход сбавил и тихим манером по морю еду с Мамаихой. Рыбы в переполох взялись. Они, известно, тварь бессловесна, но нашли-таки говоряшшу рыбу. Выстала говоряшша рыба и спрашиват:

– По какому такому полному праву ты, Малина, пароход пустил, ковды пароходы ишшо не придуманы?

Я объяснил честь честью, что из нашего уемского времени с собой прихватил. Успокоил, что вскорости домой ухожу. Прискучило мне Мамая терпеть. Я и говорю ему:

– Давай, кто кого перечихнет. Я буду чихать первой.

Согласился Мамай, а на чих он здоров был. Как-то гроза собралась. Тучи заготовку сделали. Большушши, темняшши. Вот сейчас катавасию начнут. А Мамай как понатужился, да полно брюхо духу набрал, да как чихнет! Да тучи-то – которы куда. И про гром и про молнью позабыли.

Ну, ладно, наладился я чихать, а Мамай с ордой собрался в одно место. Я чихнул в обе ноздри разом. Земля треснула. Мамай со всем своим войском провалился.

Мне на пустом месте что сидеть? Одна головня в печке тухнет, а две в поле шают.

Пароходишко завел да прямиком на Уйму. Товды городов мало было, а коли деревня попадалась, то малость подбрасывало.

Остался у меня на память платок Мамаихин, из его сколько я рубах износил, а жона моя сколько сарафанов истрепала.

Да ты, гостюшко, домой не торопись, у меня погости. Моя баба и тебе рубаху сошьет из Мамаихинова платка. Носи да стряхивай, и стирать не надо, и износу не будет, и мне верить будешь.

Министер и медведь

Пошел я на охоту, еды всякой взял на две недели. По дороге присел да в одну выть все и съел. Проверил боевы припасы, – а всего один заряд в ружье. Про одно помнил – про еду, а про друго позабыл – про стрельбу.

Ну, как мне, первостатейному охотнику, домой ни с чем иттить?

Переждал в лесу до утра.

Утром глухари токовать почали, сидят это рядком. Я приладился – да стрелил.

И знашь сколько? Пятнадцать глухарей да двух зайцев одной пулей! Да ишшо пуля дальше летела – да в медведя: он к малиннику пробирался.

Медведя, однако, не убило, он с испугу присел и медвежью болезнь не успел проделать – чувства потерял! Я его хворостинками прикрыл, стало похоже на муравейник и вроде берлоги.

Глухарей да зайцев в город свез, на рынке продал.

А в город министер приехал. Охота ему на медведя сделать охоту.

Одинова министер уже охотился. Сидел министер в вагоне, у окошка за стенку прятался.

Медведя к вагону приволокли, стреножили, намордник надели. Ружье на подпорку приладили.

Министер– охотник за шнурочек из вагона дернул да со страху на пол повалился. А потом сымался с медведем убитым. В городу евонну карточку видел.

Министер – вроде человека был, и пудов на двенадцать. Как раз для салотопенного завода.

Вот этому «медвежатнику» я медведя и посватал. Обсказал, что уже убит и лежит в лесу.

Ну, всех фотографов и с рынку и из городу согнали, неустрашимость министеровску сымать.

К медведю прикатили на тройках. Министер в троечной тарантас один едва вперся. Вот выташшился «охотник»! А наши мужики чуть бородами не подавились – рот затыкали, чтобы хохотом не треснуть.

Взгромоздился министер на медведя и кричит:

– Сымайте!

А я медведя скипидаром мазнул по тому самому месту.

Медведь как взревет благим матом, да как скочит!

Министера в муравьиную кучу головой ткнуло. Со страху у министера медвежья болезнь приключилась. Тут и мы, мужики, и фотографы городски, и прихвостни министеровски – все впокаточку от хохоту, и ведь цельны сутки так перевертывались, – чуть передыхнем, да как взглянем – и сызнова впокаточку!

А медведь от скипидару, да от реву министерского, да от нашего хохоту так перепугался, что долго наш край стороной обходил.

А на карточках тако снято, что и сказывать не стану.

Только с той поры как рукой сняло: перестали министеры к нам на охоту приезжать.

Железнодорожной первопуток

Ишшо скажу, как я в первой раз поехал по железной дороге.

Было это в девяносто… В том самом году, в кольком старосты Онисима жена пятерню принесла, и все парней, и имя дала им всем на одну букву – на «мы». Митрий, Миколай, Микифор, Микита да Митрофан. Опосля, как выросли, разом пять в солдаты пошли. А опосля солдатчины староста Онисим пять свадеб одним похмельем справил.

Так вот в том самом году строили железну дорогу из Архангельского в Вологду.

А наши места, сам знашь, – топь да болото с провалами. Это теперь обсушили да засыпали.

Инженеры в городу в трактирах – вдребезги да без просыпу. В те поры инженеры мастера были свои карманы набивать да пить, – ну, не все таки были, да другим-то малу почету было.

По болотной трясине-то видимость дороги сладили и паровоз пустили. Машинист был мой кум, взял меня с собой.

Сам знашь, – всякому антиресно по железному первопутку прокатить.

Свистнули – поехали!

Только паровоз на болотну топь ступил, под нами заоседало, да тпрукнуло, да над головами булькнуло!

И летим это мы скрозь болота и скрозь всю землю. Кругом тьма земельна, из паровоза искорки сосвечивают да тухнут в потемни земельной, да верстовы столбы мимо проскакивают.

И летим это мы скрозь болота и скрозь всю землю. Спереди свет замельтешил.

«Что тако?» – думам.

А там – Америка! Мы землю-то паровозным разбегом наскрозь проткнули да и выперли в самой главной город американской. А там на нас уже расчет какой-то заимели. Выстроили ворота для нас со флагами да со всякими прибасами. И надписано на воротах:

«Милости просим гостей из Архангельского, от вас к нам ближе, чем до Вологды».

Музыка зажариват.

Гляжу, у ворот американски полицейски. Я по своим знал, что это тако. По сегодень спина да бока чешутся.

Слова никому не сказал. Выскочил, стрелку перевернул, да тем же манером, скорым ходом – в обратный путь.

А железну дорогу, с которой провалились, по которой ехали, веревкой прицепил к паровозу, чтобы американцы к нам непоказанным путем не повадились ездить.

Выскочили на болото. Угодили на кочку.

Паровоз размахался, – бежать ему надобно. Мы его, живым манером, на дыбы подняли, А на двух-то задних не далеко уйдешь, коли с малолетства приучен на четырех бегать.

Строительно начальство нам по ведру водки в награду дало, а себе по три взяло.

Паровоз вылез – весь землей улеплен, живого места званья нет.

Да что паровоз! Мы-то сами так землей обтяпались, что на вид стали, как черны идолы.

* * *

Счистил я с себя землю, в горшок склал для памяти о скрозьземном путешествии. В землю лимонно зернышко сунул. Пусть, – думаю, – земля не даром стоит.

А зернышко расти-порасти да и деревцом выросло. Цвести взялось, пахло густо.

Я кажинной день запах лимонной обдирал, в туесье складывал. По деревне раздавал на квас. В городу лимонной дух продавал на конфетну фабрику и в Москву отправлял, – выписывали. Вагоны к самому моему дому подходили, я из окошка лимонной дух лопатой нагружал да на вагонах адрес надписывал, – разны фабрики выписывали-то.

Года три цвел цветок лимонной, подумай на милость, сколь долго один цветок держаться может!

Прошло время, – поспел лимон, да всего один.

Стал я чай пить с лимоном. Лимон не рву. Ведро поставлю, сок выжму, и пьем с чаем всей семьей.

Так вот и пили бы до самой сей поры. И всего неделя кака прошла, – как моя баба лимон-то сорвала.

У жониной троюродной тетки, у сватьи племянницына подруженька взамуж выдавалась, а до лимонов она страсть охоча. Дак моя-то жона безо всякого спросу у меня сорвала лимон: она как присвоя – свадебничала, на приносном прянике и поднесла невесте.

Видел, в горнице у окошка стоит лимонно деревцо? Оно само и есть. Давай сделам уговор такой: как зацветет мой лимон, я тебе, гостюшко, лимонного запаху ушат пошлю.

Письмо мордобитно

Вот я о словах писаных рассуждаю. Напишут их, они и сидят на бумаге, как не живы. Что кто прочитат. Один промычит, другой проорет, а как написано, громко али шепотом, и не знают.

Я парнем пошел из дому работы искать. Жил в Архангельском городе, в немецкой слободе, у заводчика одного на побегушках. Прискучила мне эта работа. Стал расчет просить. Заводчику деньги платить – нож вострой. Заводчик заставил меня разов десять ходить да свои заработанны клянчить. Всего меня измотал заводчик да напоследок тако сказал:

– Молод ты ишшо за работу получать, у меня и больши мужики получают половину заработка, и то не на всяк раз.

Я заводчику письмо написал.

Сижу в каморке и пишу. Слово напишу да руками придержу, чтобы на бумаге обсиделось одним концом. Которо слово не успею прихватить, то с бумаги палкой летит. Я только в сторону увертываюсь. Горячи слова завсегда торопыги.

Из соседней горницы уж кричали:

– Малина, не колоти эк по стенам, у нас все валится, и шшекатурка с потолка падат.

А я размахнулся, ругаюсь, пишу – руками накрепко слова прихватываю: один конец на бумагу леплю, а другой – для действия. Ну, написал. Склал в конверт мордобитно письмо, на почту снес.

Вот и принесли мое письмо к заводчику. Я из-за двери посматриваю.

Заводчик только что отобедал, сел в теплу мебель, – креслой прозыватся. В такой мебели сидеть хорошо, да выставать из нее трудно.

Ладно. Вот заводчик угнездился, икнул во весь аппетит и письмо развернул. Стал читать. Како слово глазом поднажмет, то слово скочит с бумаги одним концом и заводчику по носу, по уху али по зубам!

Заводчик из теплой мебели выбраться не может, письмо читат, от боли да от злости орет. А письмо не бросат читать. Слова всяко в свой черед хлешшут!

За все мои трудовы я ублаготворил заводчика до очуменности.

Тут губернатор приехал. Губернатор в карты проигрался, дак за взяткой явился.

Заводчику и с места не сдвинуться, кое-как обсказал, что вот письмо получил непочтительно, и кажет губернатору мое письмо.

Губернатор напыжился, для важного упора ноги растопырил, глазишшами в письмо уперся – читат.

Слово прочитат, а слово губернатора – по носу!

Ох, рассвирепел губернатор! А все читат, а слова все бьют, и все по губернаторскому носу.

К концу письма нос пухнуть стал и распух шире морды. Губернатор ничего и не видит, окромя потолка. Стал голову нагинать; нагинал-нагинал, да и стал на четвереньки. Ну, ни дать ни взять – наш Трезорка.

Под губернатора два стула поставили. На один губернатор коленками стал, на другой руками уперся ишшо схоже с Трезоркой, только у Трезорки личность умней.

Губернатор из-под носу урчит:

– Водки давайте!

А голос, как из-за печки. Принесли водки, а носом рот закрыло. Губернатор через трубочку напился водки и шумит из-под носу:

– Расстрелять, сослать, оштрафовать, арестовать, под суд отдать!

Орет приказы без череду: спервоначалу расстрелять, а опосля уж все остально. Взятку губернатор не позабыл – взял, в коляску на четвереньках угромоздился, его половиками прикрыли, чтобы народ не видал да насмех не поднял.

Заводчик губернатора выпроводил, а сам в хохот, – любо, что попало не одному ему.

Письму ход дали.

Вот тут я в полном удовольствии был!

Дело в суд. Разбирать стали. Я сидел, как посторонной народ. Судья главной старикашка был – ему и двух слов хватило. Письмо другому судье отсунул и говорит:

– Читай, я уж сыт.

Второй судья пяток слов выдержал и безо всякого разговору третьему судье кинул. А у третьего зубы болели, пестрым платком завязаны, над головой концы торчат. Стал третий судья читать, его по зубам хлестким словом шшолкнуло. Зубы-то и болеть перестали, он и заговорил скоро-скоро, как забарабанил:

– Оправдать, оправдать, оправдать! На водку дать, на чай дать, на калачи дать!

Я ведь чуть не крикнул:

– Мне, мне! Это я писал!

Одначе смолчал. Судья писанье мое читат, за старо, за ново получат, а с кого взыскать, кого за письмо судить – не знат, до подписи не дочитались. Судейских много набежало, и всем попало – кто сколько выдержал слов. Одначе до конца ни один не дочитал. Кабы поумней были, дак сдогадались бы письмо по отдалении поставить и читать через трубу дальнозорну.

Дали письмо читать сторожу, а он неграмотной – темной человек, ну, небитым и остался.

Письмо в Петербург послали всяким петербургским начальникам читать. Этим меня очень уважили. Ведь мое писанье мордобитно не то что простым чинушам, – самим министерам на рассужденье представили. Ну, и по их министерским личностям звездануло за весь рабочий народ!

Чиновники хорошему делу ходу не давали. Подумай сам, како важно изобретенье прихлопнули!

А мне надобно ишшо что сделать: покеда есть знать, так писать. Вот и придумал. Написал большу бумагу, больше этой столешницы. Сверху простыми буквами вывел:

«ЧИТАТЬ ТОЛЬКО ГОСПОДАМ».

А дальше выворотны слова пошли. Утресь раным-рано, ишшо городовые пьяных добивали да деньги отбирали, – я бумагу повесил у присутственных мест, стал к уголку, будто делом занят, и жду.

Вот время пришло, чиновники пошли, видят: «Читать только господам», глаза в бумагу вперят и читать станут, а оттудова их как двинет! А много ли чиновникам надобно было? С ног валятся и на службу раком ползут.

А которы тоже додумались: саблишки выташшили и машут.

Да коли не вырубить топором написанного пером, то уж саблишкой куды тут размахивать! Позвали пожарну команду и водой смыли писанье мое и подпись мою. Так и не вызнали, кто писал, кто писаньем чиновников приколотил.

Потом говорили, что в Петербурге до подписи тоже не дочитали и письмо мое за город всенародно расстреляли.

Поп-инкубатор

Поп Сиволдай к тетке Бутене привернул. Дело у попа одно – как бы чего поесть да попить.

Тетка Бутеня в город ладилась, на столе корзина с яйцами. Поп Сиволдай потчеванья, угошшенья да к столу приглашенья не стал ждать: на стол поставлено – значит, ешь. Припал поп к корзине и давай яйца глотать, не чавкая. Тетка Бутеня всполошилась:

– Что ты, поп! Ведь с тобой неладно станет, проглотил десяток да ишшо две штуки.

– Нет, кума, проглотил я пять, ну, да пересчитывать не стану.

Тетка Бутеня страхом трепешшется, говорит-торопится:

– Поп, боюсь я за тебя и за себя, кабы мне не быть в ответе. Рыгни-ка! Может, недалеко ушло, сколько ни есть обратно выкатятся.

Поп Сиволдай головой мотат, бородой трясет, волосами машет. Жаль ему проглочено отдавать.

– Я сегодня на трои именины зван да на новоселье. Во всех местах пообедаю, ну, и авось того, ничего!

Поп на именинах на троих пообедал и кажной раз принимался есть, как с голодного острова приехал. На новоселье поужинал. И на ногах не держится – брюхо-то вперед перецеплят.

Дали попу две палки подпорами. Ну, Сиволдай подпоры переставлят, ноги передвигат и таким манером до дому доставился, лег на кровать.

А в тепле да в потемни цыплята скоро высиделись. У попа в животе цыплята вывелись, выросли, куры яиц снесли и новых цыплят вывели.

Поп Сиволдай в церкви службу ведет, проповедь говорит:

Мне дров запасите,

Мне сена накосите,

Мне хлеб смолотите,

Мне же, попу же,

Деньги заплатите!

А петухи в поповом животе, как певчие на крылосе, ко всякому слову кричат:

Ку-ка-ре-ку!

Народу забавно: потешней балагана, веселей кинематографа.

Это бы и ничего, да вот для попадье большо неудобство.

Как поп Сиволдай спать повалится, так в нем петухи и заорут. Они ведь не знают, ковды день, ковды ночь, – кричат без порядку времени – кукарекают да кукарекают.

Попадья от этого шуму сна лишилась.

Тут подвернулся лошадиный доктор. По попадьиному зову пришел, попу брюхо распорол, кур, петухов да цыплят выпустил, живот попу на пуговицы стеклярусны застегнул (пуговицы попадья от новой модной жакетки отпорола).

А кур да петухов из попа выскочило пятьдесят четыре штуки окромя цыплят. Тетка Бутеня руками замахала, птиц ловить стала.

– Мои, мои, все мои! Яйца поп глотал без угошшенья, значит, вся живность моя!

Поп уперся, словами отгораживатся:

– Нет, кума, не отдам! В кои-то веки я своим собственным трудом заработал. Да у меня заработанного-то ишшо не бывало!

Тетка Бутеня хватила попа и поволокла в свою избу. Попадье пояснила:

– Заместо пастуха прокормлю сколько-нибудь ден.

Дома тетка дала попу яиц наглотать. Поп без лишной проволочки цыплят высидел. Его, попа-то, в другу избу поташшили. Так вся Уйма наша кур заимела.

Поповску жадность наши хозяйки на пользу себе поворотили.

Мы бы и очень хорошо разбогатели, да поповско начальство узнало, зашумело:

– Кака така нова невидаль – от попа доход! Никовды этого не бывало. Попу доход – это понятно, а от попа доход – небывалошно дело! Что за нова вера? И совсем не пристало попу живот свой на обчественну пользу отдавать!

Предоставить попа Сиволдая с животом, застегнутым на модны стеклярусны пуговицы, в город и сделать это со всей спешностью.

А время горячо, лошади заняты, да и самим время терять нельзя. Решили послать попа по почте. Хотели на брюхо марку налепить и заказным письмом отправить. Да денег на марку – на попа-то, значит, – жалко стало тратить. Мы попу на живот печать большу сургучну поставили, а сзаду во всю ширину написали: доплатное.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23