Сила моей песни плясовой
Сплю это я веселым сном да во сне носом песню высвистываю.
Утресь, глаза отворить ишшо не успел, – слышу топот плясовой, поветь ходуном ходит: я уж весь проснулся, а носом плясовую тяну-выпеваю.
Глянул глазами: на повети пляс! Это под мой песенной храп вся живность завертелась.
Куры кружатся, петух вертится, телка скоком носится, корова ногами перетоптыват, свинья хвостиком помахиват, а сама – кубарем да впереверты. Розка-собачонка порядок ведет – показыват, кому за кем по роду-племени в круге иттить. Розка показыват, ковды вприсядку, ковды вприскок.
Глянул во двор, а по двору Карька пляшет, гривой трясет, хвост вверх подбрасыват, ногами семенит с переборами. От Карькиной пляски весь двор подскакиват, дом ходуном пошел!
Баба моя сердито спала ту ночь, вся измаялась. И сердитым срывом меня в город срядила, огородно добро на рынок везти.
Стала баба на телегу груз грузить, сама себя не понимат, а сердитой бабе не перечь!
Картошки натаскала возов пять, да брюквы, да репы, да свеклы, да хрену, да редьки, да моркови, да капусты кочанами, да гороху стрючками – и все возами.
Я только стою да умом прикидываю – на сколько это подвод? Да хватит ли во всей Уйме коней, ежели всю эту кладь разом везти?
А Карька глянул на меня, глазом моргнул – это знак подал, что не я поташшу, а он.
Я на телегу скочил, песню запел развеселу. Карька ногой топнул, другой топнул и заприплясывал на все четыре. Телега заподпрыгивала, кладь заподскакивала, да вверх, да вверх, да вся и вызнялась над телегой!
Брюква с картошкой, с репой, со свеклой вызнялись стволами, редька с хреном, с морковью – ветками, Гороховы стрючки – листиками, а капустны кочаны – как цветы на большом дереве!
Вся кладь над телегой, а пусту телегу катить натуга не нужна. Карька пляшет, телега скачет, кладь над телегой идет.
Увидели жители, что я небывалошны дерева на рынок везу, и бросились за моим возом. А как услыхали, что я пою, песню мою подхватили да всем городом запели. Ох и громко! Ох и звонко!
Да кого хошь коснись, – всем антиресна эка небывальшина.
За Карькой, за мной, за телегой моей, за возом моим до самого рынку народ шел густой толпой, и все песню пели.
На рынке я Карьку остановил. Карька стал, телега стала, кладь моя по корзинам да по кучам склалась и больше, чем полрынка!
Живым манером все распродал. Деньги в карман положил.
А тут чиновник один подвернулся, ко мне в карман, как к себе домой, как в свой и заехал. А в кармане у меня завсегда кот сидит, ковды в город еду. Кот царапнул чиновника за руку. Чиновник сначала взвыл, потом выфрунтился, под козырек взял и извинительным тоном гаркнул:
– Прошу прошшенья, как есть я не знал, что в вашем кармане сберегательная касса с секретным замком!
Я ответного слова сказать не успел. Тут поднялся переполох. Я думал и дело како. А всего-то полицмейстер на паре прикатил. Полицмейстер, вишь ты, услыхал пенье многоголосо, ковды я без мала со всем городом пел.
– Како тако происшествие? Почему песни поют без мого дозволенья? – Это полицмейстер орет.
Полицейский подскочил, рапортует:
– Как есть этого мужичонка лошаденка привезла всякого припасу разом на полрынка, жители увидали и от удивленья безо всякого позволенья проделали общее пенье!
Полицмейстер – ко мне, да все криком:
– Может ли твоя лошадь меня везти? Меня пара коней через силу возит, как есть я чин с большим весом!
Отвечаю:
– Карька увезет, ваше полицейство, только прикажите городовым полицейским на телегу сесть да для параду шашки наголо взять кверху.
Полицмейстер посвистал, городовы полицейские сбежались, на телегу уставились тесно, шашки вверх подняли. Полицмейстер посередке сел вольготно.
Я песню завел веселу, Карька взвился плясом-топотом. Телегу заподбрасывало. Полицейски заподскакивали да теснотой держатся. Полицмейстер выскочил над телегой да на шашки и присел, его подкинуло – да обратно на шашки. Его и дальше подбрасывает да обратно на шашки садит. Хоша шашки и тупы, а штаны полицмейстера в клочье прирвали!
Народ хохочет с прозвизгом. Полицмейстеру неохота показать, что попался мужику. Полицмейстер подскакиват с улыбочкой да шинелишкой голы места закрыват. Скоро и шинелишка в клочье. Полицмейстер около своего дому изловчился, скочил в сторону, к народу передом повернулся, чтобы драного места не видно было, да так задом в калитку, задом на крыльцо, задом в дом ускочил!
А полицейские подскакивают да «ура» кричат! Я их очумелых поперек улицы в пять рядов поставил, чтобы никто мне домой ехать не мешал.
Тут купцы со всего рынка пристали ко мне:
– Подвези ты нас на этой лошади, мы тебе по полтине с рыла дадим!
Тут разным жителям загорелось ехать на моей телеге. Прибежали охотники, их двадцать пять, рыболовы, их двадцать пять, ягодников двадцать пять, грибников двадцать пять, дачников двадцать пять, гуляюшших двадцать пять, провожаюшших двадцать пять и купцов двадцать пять, уж на телеге сидят, – и всех до Уймы.
Чем телега хуже трамвая? И на телеге можно друг на дружку сажать.
Деньги собрал. Песню свою запел, поехал. Телегу заподбрасывало, гостей заподкидывало, да ряд над рядом, ряд над рядом. Которой седок не порато высоко-скоро выскакиват и на телегу норовит присесть, – того я быдто ненароком ременкой огрею, он и выше подскочит.
На телеге только я один. Карьке легко, мне весело!
В Уйму приехал, гостей по домам самоварничать пустил. Жоне деньги за огородно добро высыпал, обсказал, что кот сберег.
Баба мого кота молоком напоила, мне самовар поставила и светлым словом заговорила.
Сижу это я у горячей печки с горячим самоваром, с жоной словами говорю, а с печкой, с самоваром переглядкой разговор веду, и договорились мы: как моя баба спать повалится – мы сызнова спляшем. От пляски не устанешь – только разомнешься.
Зажигалка
Была у меня зажигалка раздвижна. В обыкновенно время – для простого закуру цигарок, а коли куда порато скоро запонадобится – я колесико у зажигалки на полной ход крутану и еду, как на лисапеде. Ежели по ровному месту али под гору, то ходко идет.
Да что, – я на лисапедных гонках перву премию получил!
Мою зажигалку не одинова брали на рыбалку. Там зажигалкой огонь разводили, в зажигалке уху варили, чай кипятили, – мне свежу рыбу привозили. Сам ел, кошек кормил.
Зажигалка у меня, как подзорна труба, была. Фитиль выдерну, зажигалку переверну и далеко вижу. Раз вот так смотрю на дорогу, а верст за десять от меня обоз с водкой идет, из Архангельского городу водку по деревням в кабаки везут, подвод боле полста. У задней подводы веревки ослабли, и яшшик с бутылками на дорогу скатился. Я зажигалку обернул другим концом и прокричал мужикам, чтобы яшшик подобрали.
Мужики ко мне заехали, четвертную водки завезли. И все бы ладно, зажигалка всем бы на пользу была, да дело вышло с теткой Бутеней, что в Лявле живет.
Скрозь зажигалку глядеть – все одно как из ружья стрелять: так же навылет и через все видно.
Гляжу это я тихим манером скрозь зажигалку свою и увидал: в деревне Лявле тетка Бутеня спать повалилась. В зажигалку я все еенны сны вижу.
Тетка Бутеня страсть охоча в гости ходить. Куды ее позовут – она и идет и приговариват:
– Сегодня – мы к вам, а завтра – нас к вам милости просим.
А коли приведется, что у тетки Бутени гости соберутся, дак она, тетка Бутеня, с поклонами угошшат и скорыми словами приговариват:
– Что вы все едите, так не посидите.
Да растяжно добавлят:
– Ку-шай-те, по-жа-лус-та!
Спит это тетка Бутеня и видит во снах, что в гостях во всем удовольствии сидит.
Перед теткой Бутеней пироги понаставлены: пирог с треской, пирог с палтусиной, пирог с шепталой, пирог с морошкой и всяческо друго печенье и варенье.
Столько наставлено, столько накладено, что и с натугой не съесть.
А хозяйка вьюном вьется круг тетки Бутени.
А тетка Бутеня рассказыват для наведки, – она здря слов не бросат, – как еенны две кумы из гостей домой голоднехоньки пришли, и какой это страм был хозявам, у которых гостили. Одна кума на Юросе гостила, друга – в Кривом Бору. И быдто тетка Бутеня спрашивала у кумушек:
– Почто, желанны, невеселы, почто ноги не плетут, из гостей идучи, головушки не качаются, глазыньки не светят и личики ваши не улыбчаты? Али нечем угошшаться было?
Одна кума и заговорила:
– Всего было много наготовлено и налажено, на стол наставлено. Только ешь. Да угошшали без упросу.
Другая кума таку ужимку сделала, так жалостливо заговорила – ажно слезу прошибло:
– Где я была, там тоже всего напасено – на стол принесено, ешь всей деревней, – на столе не убудет. И угошшали с упросом, – да чашку без золота подали. Я и есть и пить не стала.
Хозяйка завертелась, буди ее шилом ткнули, в кладовку сбегала, достала чашку бабкину всю золоту. Тетку Бутеню угошшат с великим упросом.
А тетка Бутеня от удовольствия даже икнула, а сама от стола малость отпятилась и ишшо рассказала:
– А третья моя кумушка в гостях была, – чаем-кофеем и всяким хорошим угошшали, а выпить и не показали.
Хозяйка подскочила, руками плеснула:
– Ах, да как это я! Да видно ли дело, чтобы в Малинином рассказе да без малиновой настойки!
Достала хозяйка посудину стеклянну, рюмки налила, тетке Бутене на подносе поднесла. И хозяйка и гостья заколыхались поклонами. Поклоны все мене и мене и с самым маленьким, с самым улыбчатым – рюмки ко рту поднесли – пригубить приладились.
Я зажигалку перевернул да и крикнул в само ухо тетке:
– Тетка Бутеня!
От тетки Бутени сон отскочил и с пированьем, и с чашкой золотой, и с рюмкой налитой.
Ты не гляди, что до меня было тридцать пять верст, – тетка Бутеня так меня отделала, что я сколько ден людям на глаза не показывался.
Снежны вехи
Простое дело – снег книзу уминать, – ногами топчи, и все тут. Я вот кверху снег уминаю, – делаю это, ковды снег подходящий, да ковды в крайность запонадобится.
Вот дали мне наряд дорогу вешить. А мне неохота в лес за вехами ехать. Тут снег повалил под стать густо. Ветра не было, снег валился степенно, раздумчиво, без спешности, как на поденшшине работал.
Я стал на место, куды веха надобна, растопырился и заподскакивал. Снег сминаться стал над головой, аршин на пятнадцать выстал столб. Я в сторону поддался, столб на месте остался.
Я на друго место – и там столб снежной головой намял. И каким часом (али минутошно более) я всю дорогу обвешил, столбы лопатой приравнял да два про запас припас.
Перед самой потеменью солнышко глянуло и так малиново-ярко осветило мои столбы-вехи.
Я сбоку да скоком водой плеснул, свет солнечно-малиновой в столбы и вмерзнул.
Уж ночь настала, темень пала, спать давным-давно пора, а народ все живет, все на свет малиновой любуется, по дороге мимо ярких вех себе погуливат.
Старухи набежали девок домой гнать:
– Подите, девки, домой, спать валитесь – утром рано разбудим! Не праздник всяко сегодня, не время для гулянки!
А как увидали старухи столбы солнечно-малинового свету, на себя оглянулись. А при малиновом сияньи все старухи, как маковы цветы, расцвели и таки ли приятственны сделались!
Старухи сердитость бросили, личики сделали улыбчаты и с гунушками да утушками поплыли по дороге.
Да ты знашь ли, что гунушками у нас зовут? Это ковды губки бантиком, с маленькой улыбочкой.
К старухам старики пристали и песни завели, дак и песни звонче слышны, и песни зацвели.
А девки – все, как алы розаны!
Это по зимной-то дороге сад пошел. Цветики – красны маки да алы розаны. А песни, как широки огнисты ленты, тихими молньями полетели далеко вокруг, сами светят, звенят и летят-летят над лесами, над полями в самую дальну даль.
Вот и утро стало, свет денной в полную силу взошел. Мои столбы-вехи уж не светят, – только сами светятся, с светлым днем не спорятся.
Время стало по домам иттить, за кажнодневну работу приматься. Все в черед стали, и всяк ко мне подходил с благодарением и поклон отвешивал с почтением и за работу мою, и за свет солнечной, что я к ночи припас. Девки да бабы в согласьи за руки взялись, вереницей до Уймы да по всей Уйме растянулись.
Вся дорога расцвела!
Проезжи мужики увидали, от удивленья да от умиленья шапки сняли. «Ах!» – сказали и до полден так и стояли. После одели шапки набекрень, рукавицы за пояс, рожи руками расправили и – за нашими девками да за бабами вослед.
Мы им поучительной разговор сделали: на чужой каравай рта не разевай.
Проезжи разговор по-хорошему обернули:
– А ежели мы сватов зашлем?
Мы ответили:
– Девок не неволим, на сердце запрету не кладем.
А худой жоних хорошему дорогу показыват.
В ту зиму сваты да сватьи к нам со всех сторон наезжали. Всякой деревне лестно было с Уймой породниться. Наши парни тоже не зевали, где хотели – выбирали.
Нас с жоной на свадьбы первоочередно звали и самолутчими гостями величали.
Ну, ладно. В то-то перво утро, как все по домам да на работу разошлись, я запасны столбы к дому прикатил да по переду по углам и поставил прямь окон. С вечера, с сумерок и до утрешново свету у нас во всем доме светлехонько, и по всей Уйме свет.
Прямо нашево дому народ на гулянку собирался, песни пели да пляски вели.
Так и говорили:
– Пойдемте к Малинину дому в малиновом свету гулять!
Днем столбы не гасли, а светили про себя, как камни-самоцветы, а с вечера полным светом возьмутся.
У меня каждой день гости и вверху и внизу. И свои и городски – наезжи. Моя жона перьвы дни с ног сбилась: стряпала, пекла, варила да жарила. Моя жона у нас на Уйме перьвой хозяйкой живет.
Слыхал, поди, стару говору: «Худа каша до порогу, хороша – до задворья», – а моя жона кашу сварит – до заполья идешь, из сыта не выпадешь!
Наши уемски народ совестливой: раза два мы их угошшали, а потом со своим стали приходить. Водки не пили, ругань бросили. Сидим по-хорошему, разговаривам али песни поем. Случится молчать, то молчим ласково, с улыбкой.
Городски с собой всякой съедобности корзины привозили. Мы с жоной только самовары ставили.
Девки к моим малиновым столбам изо всех сил выторапливались. Кака хошь некрасива, во что хошь, одета, – как малиновым светом осветит, – и с лица кажет распрекрасна, и одежой разнарядна. Да так, что из-под ручки посмотреть. Из-за реки в гости звали, рукава обрывали!
Говорят: «Куру не накормишь, девку не оденешь, девкам сколько хошь обнов – все мало».
В ту зиму одели-таки девок – малиновым светом! Матери сколько денег сберегли, новых нарядов не шили. Наши девки нарядней всех низовских богатеек были.
Река уже стала
В старо время наша река шире была. Против городу верст на полтораста с прибавком. Просторно было и для лодок, для карбасов, для купанья, ну, и для пароходов места хватало.
Оно все было ладно, да заречным жонкам далеко было с молоком в город ездить. Задумали жонки заречны тот берег к этому пододвинуть, к городу ближе, втемяшилась эта затея жонкам, мужики отговорить не могли.
Что ты думашь? Пододвинули! Дело известно: что бабы захотят, то и сделают.
Вот заречны жонки собрались с вечера. В потемках берег нашшупали, руками в берег уперлись, ногами от земли отталкиваются, кряхтят, шепотом «Дубинушку» запели:
Мужикам мы уважим,
Давай, жонки, приналяжем, —
Эй, дубинушка, сама пойдет!
Берег-то и сшевелился и заподвигался. Бабы не курят, на перекурошну сижанку время не тратят. Берег-то к самому городу дотолкали бы, да согласья бабьего ненадолго хватило.
Перьво дело кажной жонке охота свою деревню ближе к городу поставить, ну, как тут не толкнуть соседку, котора свой бок вперед прет? Начали переругиваться по-тихому, а как руганью подхлестнулись, и голосу прибавили.
Из Лисестрова тетка Задира задом крутанула да в заостровску тетку Расшиву стуконула. Обе разом во весь голос ругальной крик подняли. А другим-то как отстать?
И лисестровски, глуховски, заостровски, ладански, кегостровски, глинниковски, и ближнодеревенски, и дальнодеревенски в ругань вступились. Друг дружку стельными коровами обозвали. Ругань – руганью, да и толкотня в ход пошла!
Ведь у всех жонок под одеждой полагушки с молоком, простокваша в крынках двурушными корзинами, а под фартуками туеса с пареной брюквой. Заречны жонки все до одной с готовым товаром собрались. Думали берег дотолкнуть, да в рынок кажна хотела первой скочить и торговать.
Жонки руганью да потасовкой занялись и берег сдвигать с места бросили. Над рекой от ругани визг переполошной, да от полагушек брякоток столь громкой, что спяшшие в городу проснулись. А приезжие громко сдивовались:
– Совсем особенны и музыка и пенье. Слыхать, что поют ото всего сердца и со всем усердием!
Приезжие особенны записаны граммофоны наставили и визжачу ругань и полагушечной стукоток на запись взяли.
Как ободнело, осветило, городски жители долго глаза протирали, долго глазам не верили, друг дружке говорили:
– Гляньте-ко, что оно такое? Река уже стала! Завсегды река была полтораста верст, а тут до того берега и всего три версты, а мало где пять. Кто дозволил тот берег чуть не под нос городу поставить?
Ближе всех к городу кегостровски неуемны выперлись.
Пока жонки толкались да дрались, все полагушки опрокинули, молоко пролили. Молоко над рекой текет. Простокваша со сметаной в крынках у берега плешшется. В тот день городски жители молока нахлебались задарма, в кого сколько влезло. Водовозы в бочках молоко по домам развозили заместо воды. Молоко – рекой над рекой – и в море, все море взбелело. С той поры и по сю пору наше море Белым и прозыватся.
Начальство хотело тот берег обратно поставить за полтораста верст, да приспособиться не смогло. Руками в берег упереться можно, а ногами от воды не много оттолкнешься. Меня не спросили как. А сам я называться не стал.
Тешшина деревня ближе стала, мне и ладно.
Апельсин
Да вот на прежной ширине реки ехал я вечером на маленьком пароходишке. Река спокойнехонька, воду прогладила, с небом в гляделки играт – кто кого переглядит. И я на них загляделся. Еду, гляжу, а сам апельсин чишшу и делаю это дело мимодумно.
Вычистил апельсин и бросил в воду, в руках только корка осталась. При солнешной тиши да яркости я и не огорчился. На гладкой воде место заприметил. Потом, как семгу ловить выеду, спутье не спутье, а приверну к апельсиновому месту поглядеть, что мой апельсин делат?
Апельсин в рост пошел: знат, что мне надо скоро, – растет-торопится, ветками вымахиват, листиками помахиват. Скоро и над. водой размахался большим зеленым деревом и в цвет пустился.
И така ли эта была распрекрасность, как кругом – вода, одна вода, сверху – небо, посередке – апельсиново дерево цветет!
Наш край летом богат светом. Солнце круглосутошно. Апельсины незамедлительно поспели. На длинных ветвях, на зеленых листах – как фонарики золоты поблескивают.
Апельсинов множество, видать, крупны, сочны, да от воды высоко – ни рукой, ни веслом не достанешь, на воду лестницу не поставишь.
Много городских подъезжало, вокруг кружили, только все безо всякого толку.
Раз буря поднялась, воду вздыбила. Я в лодку скочил, карбасов штук пятнадцать с собой прихватил, к апельсиновому дереву подъехал. Меня волнами подкидыват, а я апельсины рву. Пятнадцать карбасов нагрузил с большими верхами, и лодка полнехонька. На самой верхушке один апельсин остался. Пятнадцать карбасов да лодку с апельсинами в деревню пригнал. Вся деревня всю зиму апельсинами сыта была.
Франт и франтиха
Меня раздумье берет, как достать остатний апельсин. В праздник, в тиху погоду подъехал в лодочке к апельсиновому дереву. А около дерева, тоже в лодочке, франт да франтиха крутятся. Франт весь обтянут-перетянут – тонюсенькой, как былиночка. А франтиха растопоршена безо всякой меры, у нее и юбка на обручах. Франтиха выахиват:
– Ах, ах! Как мне хочется апельсина! Ах, ах! Не могу ни быть, ни жить без апельсина!
Франт отвечат:
– Для вас, апельсин? Я-с сейчас!
Поднялся обтянутой, тонконогой и, как пружинка, с лодки скочил. Апельсина не достал, на лодку упал на самую корму. Лодка носом выскочила – франтиху выкинуло. Франтиха над водой перевернулась, на воду юбками с обручами хлопнулась и завертелась, как настояшша пловуча животна!
Франт в лодке усиделся, франтихе веревочку бросил и мимо городу на буксире повез.
Франтиха на лице приятность показыват, ручкой помахиват и так громко говорит:
– Теперь ненавижу в лодках ездить, как все, и ах как антиресно по реке самоходом гулять на особицу!
Городски франтихи с места сорвались, им страсть захотелось так же плыть и хорошими словами, сладким голосом на берегу гуляюшших дразнить. Франтихи в воду десятками скакать почали.
Народ, которой безработной был, много в тот раз заработали – мокрых франтих из воды баграми выволакивали. Смотреть было смешно, как на балаганно представление.
К апельсиновому дереву воротился, дерево нагнул и апельсин сорвал.
Дело стало к вечеру, вода стихла, выгладилась, заблестела. Небо в воду смотрится, на себя любуется.
Я стал апельсин чистить без торопливости, с раздумчивостью. Это я под стать реке того часа тихим стал.
Вычистил апельсин, на себя оглянулся, а у меня только корки в руках. Апельсин я опять мимодумно в воду бросил. Должно, опять впрок положил.
Чтобы всего себя не разбудить
Вот скажу тебе, гость разлюбезной, как я дом-от этот ставил. Нарубил это я лесу на дом, а руки размахались, устатка нет, – стал рубить соседу на избу, да брату, да свату, да куму с кумой, да своим, да присвоим. Нарубил лес, – вишь, дом слажен, что нать.
А как домой лес достать? Лошади худы. И эстолько лесу возить время много нать.
Вот я уклал лес по дороге до самой деревни, укладывал в один ряд концом на конец. Подождал, ковды спать повалятся наши деревенски, чтобы как грехом не зашибить кого.
Вот уж ночь, все угомонились. Я топором по последнему бревну стуконул что было силы! Бревно выгалило, да не одно, а все на попа стали. На попа стали да перевернулись и сызнова на попа, да впереверт, и так до моего дому. У дома склались кучей высоченной.
Посмотрел кругом – все спят. По времени знаю – долго ишшо не заживут. А моя стара избенка ходуном ходит, – это жона моя храп проделыват. Хотел поколотиться, да будить боязно, как бы чем не огрела.
Залез на бревна на верех и спать повалился. Заспал крепко-накрепко с устатку.
Утресь просыпаться почал, – жить уж пора. Да хорошо, что проснулся не разом, а вполсна. Смотрю, а мои соседи да родня лес из-под меня раскатали, кому сколько надобно, а я в высях лежу на крепком сне, как на подпорке, да носом песни высвистываю!
Скорей рукой один глаз прихватил да половину рта.
Одной половиной сплю-тороплюсь, а другой в соображение пришел и вполголоса, чтобы всего себя не разбудить, кричу вниз:
– Сватушки, соседушки! Ташшите лестницу да веревки, – выручайте тако спанье перводельное!
Приладился на снах крепких спать. Коли где в высях засплю и жить время придет, то я только норовлю легонько просыпаться. Как попроснусь, так и опушшусь, а как совсем глаза открою, – я уж на земле али на крыше какой.
Одинова я заспал так в высях, а меня ветром в город отнесло да и спустило на пожарну каланчу, на саму маковку, где сигналам место. Проснулся, а внизу – шум, тревога, народ всполошился. Ишшут: где горит? Это меня за сигнал приняли.
Даже не били – домой отпустили. Только полицейский штрафу рупь содрал за спанье в неуказанном месте.
В одно время в двух гостях гошшу
Всяка пора быват: в другу пору никто не дергат, никуды не зовут, дома сижу и сам с собой разговор веду: спорю редко, больше по согласью расспрашиваю да себя слушаю. С хорошим человеком хорошо поговорить.
Ты думашь, я только и умею сам с собой говорить? Нет, я умею разом в разны стороны ходить. Быват так, что здеся неловко, а то в работу запрягают, в каку не хочу, – я даюсь, на место становлюсь, а сам надвое, да так, что и здеся и в сторону на хороший разговор, а то просто в спанье. Только спать не во всю ширину разворачиваюсь, – половина-то меня в работе али в перепалке какой, а друга половина спит.
В другу пору почетить начнут, меня и жону в гости звать станут. Особливо в праздники разом в разны стороны зовут, приглашают. Да не то что зовут да быть не велят, а с упросом, с уговором, с принукой за руки тянут.
Иных зовут:
– Милости просим мимо наших ворот с песнями!
Мы с жоной экого званья не слыхивали, на все с поклоном:
– Садитесь – прижмитесь, хвастайте – языком хрястайте!
Ну, вот, в гости зовут, да из разных деревень. Жона хочет в одну, где чаем поить будут, а мне охота в другу, где пивом угошшать станут. Хошь разорвись.
С жоной спорить не стал, а попросту я разорвался, да так, что весь я здесь с жоной, и весь я в другу деревню к пиву тороплюсь.
Пришел туды, – а там пиво наварено, вино напасено. Пришел с жоной сюды, – тут самовар кипит.
Я обеими половинами слышу и вижу и для проверки языком ворочаю. Жона оборотилась ко мне со словами:
– Что, муж, городишь без толку?
А как толком говорить, коли я тут и там здороваюсь? Тут с хозяевами об руку, а с остальными гостями да гостьями поклоном не всех поименно, а всех вообще. Опосля хозяев здешних я об руку там здоровался с хозяевами да с разлюбезными приятелями.
Потчевать стали, ну, я отказываюсь: тут – от чаю, там – от пива-вина. Так, для прилику, с час поотказывался. Потом здеся стакан взял, стал ложкой болтать, а там хлопнул пива стакан, водки стакан да вина стакан. Про чай здешной и позабыл. Здешна хозяйка и спрашиват:
– Кум Малина, что ты ложкой болташь, а сахару не кладешь, чаю не пьешь?
А у меня рот выпивкой занят, мне не до чаю, я и объяснение даю:
– Коли эдак семьдесят пять разов болтонуть, то чай сладкой станет и без сахару. Только болтать не считать: коли боле али мене семидесяти пяти разов – сладости не будет.
Вот все взялись здесь ложками болтать, только звон пошел. А я туды, там к куме Капустихе и присел. Капустиха – баба ладна, крепка, как брюква. Все чередом пошло. Здеся чай пью с прохладкой, разговор веду молчанкой. А там я язык распустил, словами сыплю, за своими словами, своими мыслями сам едва поспеваю, над столом разговорны сузоры развесил. А мне чарки – то хозяин-кум, то хозяйка-кума, то сват-сосед, то кума Капустиха подносят. Я на ножки стал, поклон отвесил да от всех за всех и выпил. Это и здесь к разу пришлось: от здешной хозяйки чаю стакан горячего принял, – холодной за окошко выплеснул. Моя баба ко мне с улыбчатыми словами:
– Ах, муженек, сколь ты сегодня расхорошой, и с чаю у тебя глаза заблестели, засмеялись!
Я на жонино слово уши развесил да оттудова сюды одну загогулину словесну и перекинул! Там-то с пивом да с водкой загогулина под раз была. А тут хозяйка да гости успели чаем обжегчись; ну, мужикам, хоша и тверезым, конфуз не нужон, – мужики хохотом грохнули:
– Ну-ко, ишшо, Малина! Молчал-молчал да сказанул!
Там по новому стакану обносят, там пью, там куму Капустиху прихватил и в пляс пошел, а здеся все застолье ходуном пошло.
От пляски меня скружило, и я заместо Капустихи свою бабу обнял. Баба моя закраснелась, как в перву встречу, и говорит:
– И… что ты, ведь я-то, чай, тебе жона!
Я отсюда – туды, к Капустихе: там пляшу, здеся пот утираю.
От тихого сиденья, от пляса, от молчанья да от веселого разговору, от чаю да от хмельного меня закружило. Позабывать стал, которо здесь, которо там. Там тверезым показался, – все пьяны сдивились, мне кричат:
– И силен же ты, Малина, на хмельно! Гляньте-ко, бабы, девки, на Малину: выпил в нашу меру, а с виду нисколь не приметно.
Сюды пьяным обернулся, тут гогочут:
– Ну, и приставлюн, ну и притворшшик, Малина! С нами чай пил, а сидит, как пьяной!
Кума, хозяина здешнего, по уму ударило, он мне тихим шепотом:
– Дай-косе и мне развеселья выпить.
Как кума не уважить? Я оттуда сюды стакан за стаканом – да в кума, да в кума. Кум мой мало несет головой и вскорости на четвереньках по избе пошел.
Я там с Капустихой парой в кадрели скачем. Сюда при саживаюсь для разгону жониного сумленья. От деревни до деревни, где я гостил, пять верст, ежели без обходов. Я и мечусь, устал, а от тамошней гостьбы отстать жалко, а от здешной никак нельзя, потому тут баба моя.
Там пляшу, оттуда куму пиво ношу, – мы с кумом уж и распьянехоньки, языками лыко вяжем.
Наши бабы хихиньки в сторону бросили и за нас взялись вместях со всеми гостьями и – ну нас отругивать.
Мы с кумом плетеным лыком, что язык наплели, от бабьей ругани, как от оводов, отмахивалися. Бабы не отстают, орут одно:
– Давайте и нам пива! Ишшо како заведенье заводят сами напились, а нам и пригубить не дали!
* * *
Мы с кумом ногами пьяны, руками пьяны, языком поворачивам через большую силу, а головами понимам, – в головах-то все в разны стороны идет, а то, что нам сейчас надобно, то посередке разуменья держим. Бабам объяснение сказали:
– Бабы, мы того – двистительно – как есть. Только это не от выпивки, а от чайного питья. Мы – как, значит с вами сидели, с вами чай пили, – окошки были полы. В той-то деревне пиво варили, вино пили, ветер все это сюда нес. Нас пьяным ветром и надуло и развезло. Да вам же, бабам, ладней, ковды мужики веселы.