Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.
Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.
Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.
Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.
Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.
Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.
Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.
Как сполох ударили.
Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.
Раз бьют сполох – значит, заливай.
Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.
Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.
Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.
Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.
Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала:
– Везите меня на ту сторону, мне-ка обедать пора!
Робята ей и говорят:
– С тебя, богачихи, копейки одной мало, плати по грошу с пуда. Как раз гривенник и будет.
Кабатчиха носом дернула, медным тазом на голове блеснула, розанами живыми махнула:
– Я с мелкими деньгами не знаюсь. У меня деньги только крупны, сама мелка монета рупь. Сдачи давайте четыре двое гривенных и один гривенник. И сдачу за мной несите до дому, как я мелких денег в руки не беру.
Где робятам эстолько сдачи набрать?
– Хошь, дак садись за весь целковой, а не хошь – жди, ковда лужа высохнет!
У кабатчихи от злости волненье произошло, от голоду в животе заурчало. Отдала рупь.
Тут поп Сиволдай, как по сговору, как по заказу, явился. От праздничных сборов-доходов поповска широка одежа, как амбар, раздулась: карманы, как чемоданы. Поп руки воздел и запел:
Вот как я вовремя, в пору поспел, —
Как в иголку вдел!
Кабатчиху за рупь везите,
За тот же рупь
И меня перевезите!
Сиволдай с кабатчихой в лодку разом сели. Лодка булькнула и на дно ушла.
В большой праздник, да посередке деревни, да при всем честном народе поп да кабатчиха в лужу сели.
Сели от тяжести богатства, которо на них.
Сиволдай руками, ногами воду бурлит, вода через край пошла. Часы маятником размахивают, воду выплескивают. Вода вскорости вся ушла.
На улице только мокро, грязно место, а в нем Сиволдай с кабатчихой сидят, на два голоса кричат, чтобы их вызняли.
Мы бы и вызняли, да об попа, об кабатчиху свои одежи пачкать пожалели.
Крик полицейски услыхали, прибежали. Поглядели, обрадели.
С кабатчихи часы сташшили, все наряды скрутили, себе под мундиры накрутили. У попа евонны доходы, праздничны сборы отобрали.
Попа с кабатчихой из лужи подняли, домой увели, грязный след замели.
Ну, это дело ихно, полицейско, нам оно посторонне.
Громка мода
Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу в согласье живем. Песню плету, узоры выплетаю. Вдруг вывернулся пароходишко прогулошной: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком, скрипучим визгом меня с песни сбил, я песню потерял на тот час. Я осердился, бечевкой размахнул, свисток сорвал, в тряпку укутал его – и не слышно. Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит, из городу приперлась, чаи пьет. Гостья локти расставила, пальцы растопырила для особого модного фасону, чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват. От своей нарядности важничат и меня зовет:
– Присядь со мной рядышком, песенной выдумшшик!
– От сижанки я. На ногах постою да по избе по хожу.
С ней, модницей-франтихой, рядом-то не очень сядешь – така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями, а юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул и сам отскочил.
У модницы как засвистело! Она руками и так и сяк – не униматся – свистит.
Тут гостья выскочила.
– Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть, у меня в середке какое-то расстройство, я к фершалу побегу.
Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пугат, а свисток вывизгиват на ходу ишшо звонче. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали.
Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом подымала!
В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось. Городские франтихи-модницы сполошились, в окна выпялились:
– Что оно тако? Откуда экой фасон?
А модница в свистячей, визжачей юбке ужимочку на личике сделала, губки бантиком сложила, чуть-чуть выговорила:
– Это сама нова загранична мода и прозывается «музыкально гулянье»!
Что тут в городу повелось! Модницы широки юбки напялили и под юбки граммофоны приладили, под юбки девчонок услужаюшших посадили. Девчонки граммофонные ручки вертят, пластинки перевертывают, граммофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играть нажаривать почали, в бубны бить стали. У кого услужаюшшей девчонки нету али граммофон не припасен, то взяли будильники, на долгой звон завели да под юбки дюжинами прицепили.
Протопопиха малой колокол с соборной колокольни сташшила, подвесила, идет да каблуками вызваниват!
Жители городски едва не оглохли от экого музыкального гулянья.
Начальство скоропалительно собралось и особым приказом, с запрешшением взамуж выходить и с мужем жить, громку моду запретило.
Все живо угомонилось. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху!
Модница ко мне в Уйму рванулась. Да по берегу нельзя – в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала, ко мне уж на ночь глядя добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Ну, как не помогчи, – я завсегда помочь готов!
– Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду.
Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал его, – опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра материи отхватил, на портянки многим хватило. Оставил полметра.
На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке втихомолку пошла. Шшеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, дак с лица широка.
Городски модницы сейчас же увидели, как им остать? В узки юбки вырядились да на улицу выкатились. А не знали, что шшеки надо надуть – модницы полны рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то полнехоньки водой. Идут модницы, глаза выпучили, губы не то что бантиком – круглой пуговицей. Ножками шажки делают маленьки, шагают скоренько. Идут, буди жгутся.
Тут на модниц полицейской чин наскочил, саблей забречал, ногами застучал.
– По какому случаю ходите да молчите, како тако дело умышляете?
Модницы как фыркнули на полицейского чина водой, разом его обмочили.
– Мы из-за тебя из себя всю воду выпустили, из-за тебя модной фасон потеряли! Коли на громку моду запрет наложен, дак тихомолком ходить нельзя запретить!
Полицейского чина модницы разом оглушили, он ничего не слышит, головой трясет, из себя воду выжимат.
Начальство опять собралось, опять заседало-думало и новой приказ объявило:
– Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте.
Уйма в город на свадьбу пошла
Вот моя старуха сердится за мои рассказы, корит – зачем выдумываю.
А ежели выдумка – правда? Да моя-то выдумка, коли на то пошло, дак верней жониной правды.
К примеру хошь: стоит вот дом, в котором живу, в котором сичас сижу.
По-еенному, по-жониному, дом на четвереньках стоит, – на четырех углах. А по-моему – это уж выдумка. Мой дом ковды как выстанет, и все по-разному.
В утрешну рань, коли взглядывать мельком, дом-то после ночи, после сна при солнышке весь расправится, вздынется да станет всяки шутки выделывать: и так и сяк повернется, а сам довольнехонек, окошками светится, улыбатся.
Коли в дом глазами вперишься, то он стоять будет как истукан, не шевельнется, только крыша на солнце зарумянится.
Глядеть надо вполглаза, как бы ненароком.
Да что дом! Баня у меня и вся-то никудышна, скособочилась, как старуха, да как у старухи-табашницы под носом от табаку грязно – у бани весь перед от дыму закоптел.
Вот и было единово это дело: глянул я на баню вполглаза, а баня-то, как путева постройка, окошечком улыбочку сосветила, коньком тряхнула, сперва поприсела, потом подскочила и двинулась и пошла!
Я рот разинул от экой небывалости, в баню глазами уставился, – баня хошь бы что: банным полком скрипнула да мимо меня ходом.
Гляжу – за баней овин вприпрыжку без оглядки бежит, баню догонят.
Ну, тут и меня надо. Скочил на овин и поехал!
А за мной и дом со свай сдвинулся, охнул, поветью, как подолом, махнул, поразмялся на месте – и за мной.
По дороге как гулянка кака невиданна. Оно, может быть, и не первой раз дело эко, да я-то впервой увидал.
Домы степенно идут, не качаются, для форсу крыши набекрень, светлыми окошками улыбаются, повети распустили, как наши бабы – сарафанны подолы на гулянке. Которы домы крашены да у которых крыши железны – те норовят вперед протолкаться. А бани да овины, как малы робята, вперегонки.
– Эй вы, постройки, постойте! Скажите, куды спешите, куды дорогу топчете?
Домы дверями заскрипели, петлями дверными завизжали и такой мне ответ дали:
– В город на свадьбу торопимся. Соборна колокольня за пожарну каланчу взамуж идет. Гостей уйму назвали. Мы всей Уймой и идем.
Свадьба
В городу нас дожидались. Невеста – соборна колокольня – вся в пыли, как в кисейном платье, голова золочена – блестит кокошником.
Мучной лабаз – сват – в удовольствии от невестиного наряду:
– Ах, сколь разнарядно! И пыль-то стародавня. Ежели эту пыль да в нос пустишь – всяк зачихат.
Это слово сватово на издевку похоже: невеста – перестарок, не перву сотню стоит да на постройки заглядыватся.
Сам сват – мучной лабаз – подскочил, пыль пустил тучей.
Городски гости расфуфырены, каменны домы с флигелями пришли, носы кверху задрали. Важны гости расчихались, мы в ту пору их, городских, порастолкали, наперед выстали – и как раз впору.
Пришел жених – пожарна каланча, весь обшоркан, шшикатурка обвалилась, покраска слиняла, флагами обвесился, грехи припрятал. Наверху пожарной ходит, как перо на шляпе.
Пришли и гости жениховы – фонарны столбы, непогашенными лампами коптят, думают блеском-светом удивить. Да куды тут фонариному свету супротив бела дня, а фонарям сухопарым супротив нашей дородности.
Тут тако вышло, что, свадьба чуть не расстроилась ведь.
Большой колокол проспал: дело свадебно, он все дни пил да раскачивался, – глаза не вовсе открыл, а так вполпросыпа похмельным голосом рявкнул:
– По-чем треска?
– По-чем треска?
Малы колокола ночь не спали, тоже гуляли всю ночь, – цену трески не вызнали и наобум затараторили:
– Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
– Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
На рынке у Никольской церквы колоколишки – робята-озорники – цену трески знали, они и рванули:
– Врешь, врешь – полторы!
– Врешь, врешь – полторы!
Большой колокол языком болтнул, о край размахнулся:
– Пусть молчат!
– Не кричат!
– Их убрать!
– Их убрать!
Хорошо ишшо, други соборны колокола остроглазы были, наши приносы-подарки давно высмотрели и завыпевали:
– К нам! К нам!
– С пивом к нам!
– К нам! К нам!
– С брагой к нам!
– К нам! К нам!
– С водкой к нам!
– К нам! К нам!
– С чаркой к нам!
– К нам! К нам!
Невеста – соборна колокольня – ограду, как подол, за собой поташшила. Жених – пожарна каланча – фонарями обставился да кой-кому из гостей фонари наставил. И пошли жених и невеста круг собору.
Что тут началось-повелось! Кто «Во лузях» поет, кто «Ах вы, сени, мои сени». Колокола пляс вызванивают. Все поют вперегонки и без оглядки и без удержу.
Время пришло полному дню быть, городскому народу жить пора.
А домы-то все пьяным-пьяны, от круженья на месте свои места позабыли и кто на какой улице стоит – не знают. Тут пошла кутерьма, улицы с задворками переплелись!
Жители из домов вышли, кто по делам, кто по бездельям, и не знают, как иттить. Тудою, сюдою али этойдую?
Мы, уемски, домой весело шли. По дороге кто вдоль, кто поперек останавливались, дух переводили да отдыхали.
В ту пору ни конному, ни пешему пути не было.
Я на овине выехал, на овине и в Уйму приехал. Дом мой уж на месте стоит. Баня в свое гнездо за огородом ткнулась – спит пьяным спаньем, окошки прикрыла, как глаза зажмурила. Я в избу заглянул, узнать – как жона, заприметила ли, что в городу с домом была?
Жона-то моя, пока в дому мимо лавок в красном ряду кружила, – себе обнов накупила, в новы обновы вырядилась, перед зеркальцем поворачивается – на себя любуется. И я засмотрелся, залюбовался и говорю:
– Сколь хороша ты, жонушка, – как из орешка ядрышко!
Жона мне в ответ сказала:
– Вот этому твоему сказу, муженек, я верю.
Морожены волки
На что волки вредны животны, а коли к разу придутся, то и волки в пользу живут.
Слушай, как дело вышло из-за медведя.
По осени я медведя заприметил. Я по лесу бродил, а зверь спать валился. Я притаился за деревом, притаился со всей неприметностью и чуть-чутошно выставился – посматривал.
Медведь это на задни лапы выстал, запотягивался, ну вовсе как наш брат мужик, что на печку али на полати ладится. А мишка и спину и бока чешет и зеват во всю пасточку: ох-ох-охо! Залез в берлогу, ход хворостинками заклал.
Кто не знат, ни в жизнь не сдогадатся.
Я свои приметаны поставил и оставил медведя про запас. По зиме охотники наезжают не в редком быванье, медведей только подавай.
Вот и зима настала. Я пошел проведать, тут ли мой запас медвежий?
Иду себе да барыши незаработанны считаю.
Вдруг волки. И много волков.
Волки окружили. Я озяб разом. Мороз был градусов двадцать.
Волки зубами зашшелкали – мороз скочил градусов на сорок. Я подскочил, – а на морозе, сам знашь, скакать легко, – я и скочил аршин на двадцать. А мороз уж за полсотни градусов. Скочил я да за ветку дерева и ухватился.
Я висну, волки скачут, мороз крепчат. Сутки прошли, вторы пошли, по носу слышу – мороз градусов сто!
И вот зло меня взяло на волков, в горячность меня бросило.
Я разгорячился! Я разгорячился! Что-то бок ожгло. Хватил рукой, а в кармане у меня бутылка с водой была, – дак вода-то скипела от моей горячности.
Я бутылку выташшил, горячего выпил, – ну, тут-то я житель! С горячей водой полдела висеть.
Вторы сутки прошли, и третьи пошли. Мороз градусов на двести с хвостиком.
Волки и замерзли.
Сидят с разинутыми пастями. Я горячу воду допил. И любешенько на землю спустился.
Двух волков на голову шапкой надел, десяток волков на себя навесил заместо шубы, остатных волков к дому приволок. Склал костром под окошком.
И только намерился в избу иттить – слышу, колокольчик тренькат да шаркунки брякают.
Исправник едет!
Увидал исправник волков и заорал дико (с нашим братом мужиком исправник по-человечески не разговаривал):
– Что это, – кричит, – за поленница?
Я объяснил исправнику:
– Так и так, как есть, волки морожены, – и добавил: – Теперича я на волков не с ружьем, а с морозом охочусь.
Исправник моих слов и в рассужденье не берет, волков за хвосты хватат, в сани кидат и счет ведет по-своему:
В счет подати,
В счет налогу,
В счет подушных,
В счет подворных,
В счет дымовых,
В счет кормовых,
В счет того, сколько с кого!
Это для начальства,
Это для меня,
Это для того-другого,
Это для пятого-десятого,
А это про запас!
И только за последнего волка три копейки швырконул. Волков-то полсотни было.
Куды пойдешь, кому скажешь? Исправников-волков и мороз не брал.
В городу исправник пошел лисий хвост подвешивать. И к губернатору, к полицмейстеру, к архиерею и к другим, кто поважней его, исправника.
Исправник поклоны отвешиват, ножки сгинат и говорит с ужимкой и самым сахарным голоском:
– Пожалте волка мороженого под ноги заместо чучела!
Ну, губернатор, полицмейстер, архиерей и други-прочие сидят-важничают – ноги на волков поставили. А волки в теплом месте отошли да и ожили! Да начальство – за ноги! Вот начальство взвилось! Видимость важну потеряло и пустилось вскачь и наубег.
Мы без губернатора, без полицмейстера да без архиерея с полгода жили, – ну, и отдышались малость.
Своим жаром баню грею
Исправник уехал, волков увез. А я через него пушше разгорячился.
В избу вошел, а от меня жар валит. Жона и говорит:
– Лезь-ко, старик, в печку, давно не топлена.
Я в печку забрался и живо нагрел. Жона хлебы испекла, шанег напекла. Обед сварила и чай заварила – и все одним махом. Меня в холодну горницу толконула. Горница с осени не топлена была. От моего жару горница разом теплой стала.
Старуха из-за моей горячности ко мне подступиться не может.
Старуха на меня водой плеснула, чтобы остынул, а от меня только пар пошел, а жару не убыло.
Тут меня баба в баню поволокла. На полок сунула – и давай водой поддавать.
От меня пар! От меня жар!
Жона моется-обливается, хвошшется-парится.
Я дождался, ковды баба голову намылит да глаза мылом улепит, из бани выскочил, чтобы домой бежать. А меня уж дожидались, моего согласья не спросили, в другу баню поташшили. И так по всей Уйме я своим жаром бани нагрел! Нет, думаю, пока народ в банях парится, я дома спрячусь – поостыну.
Моей горячностью старушонки нагрелись
На улице мужики меня одолели, на ходу об меня прикуривали, всю спину цигарками притыкали.
Домой приташшился – думал отдохнуть – да где тут!
Про горячность мою вся Уйма узнала, через бани слава пошла.
И со всей-то Уймы старушонки пришлепались.
У которой поясницу ломит, у которой спина ноет, али ноги болят, обстали меня старухи и вопят:
– Малинушка, ягодиночка! Погрей нас!
Ну, я вспомнил молоду ухватку, да не то вышло. Как каку старуху за какой бок али место хвачу, – то место и обожгу.
Уселись круг меня старушонки – сморшшенны, скрюченны, кряхтят, а тоже – басятся.
И быдто мы в молодость играм. Старухи взамуж даются, а я сижу женихом разборчивым. Кошка села супротив меня, зажмурилась, мурлыкат от тепла.
Моей горячностью старушонки живо нагрелись, выпрямились, заулыбались, по избе козырем пошли. А новы и в пляс, да и с песней.
Ты, гостюшко, слушатель мой, поди, сам знашь: на тиятрах старухи чуть не столетки и по сю пору песни поют молодыми голосами да пляшут-выскакивают чишше молодых. Это с той поры ишшо не перевелось.
Дак вот – старухи по избе павами поплыли и заприговаривали:
– Ты, Малинушка, горячись побольше, горячись подольше. Мы будем к тебе греться ходить!
Моя баба из бани пришла, на старух поглядела и не стерпела:
– Неча на чужу кучу глаза пучить. Своих мужиков горячите да грейтесь!
Ледяна колокольня
Хватила моя баба отнимки, которыми от печки с шестка горячи чугуны сымат.
Ты отнимки-то знашь ли? Таки толсты да широки, из тряпья шиты, ими горячи чугуны прихватывают, чтобы руки не ожечь. Дак вот с отнимками меня ухватила – да в огород, в сугроб снежной и сунула, да и сказала:
– Поостынь-ка тут, а то к тебе, к горячему, подступу нет. Я из-за твоей горячности не то вдова, не то мужна жона, – сама не знаю!
Сижу в снегу, а кругом затаяло, с огороду снег сошел, и пошло круг меня всяко огородно дело!
Не сажано, не сеяно – зазеленело зелено. Вырос лук репчатой, трава стрельчата, а я посередке, – я как цвет сижу.
От меня пар идет. Пар идет и замерзат и все выше да выше. И вызнялась надо мной выше дома, выше леса ледяна прозрачна светелка-теплица.
Надергал я луку зеленого. Вышел из светелки ледяной.
Лук ем да любуюсь на то, что над огородом нагородил, любуюсь на то, что сморозил.
Бежит поп Сиволдай. Увидал ледяну светлицу и принялся приговаривать:
– Вот ладна кака колокольня! С этакой колокольни звонить начать – далеко будет слыхать! Народ придет, мне доход принесет.
Жалко мне стало свое сооруженье портить, я и говорю попу Сиволдаю:
– На эту колокольню колокола не вызнять, – развалится вся видимость.
Сиволдай свое говорит, треском уши оглушат:
– Я без колокола языком звонить умею. Сам знашь: сколькой год не только старикам, а и молодым ум забиваю!
Вскарабкался-таки поп Сиволдай на ледяну колокольню. Попадью да просвирню с собой заташшил. Обе они мастерицы языками звонить.
Как только попадья да просвирня на ледяно верхотурье уселись, в тую же минуту в ругань взялись. Ругались без сердитости, а потому, что молчком сидеть не умеют, а другого разговору, окромя ругани, у них нет.
Увидел дьячок, смекнул, что дело доходно с высокой колокольни звонить, и стал проситься:
– Нате-ко меня!
Попадья с просвирней ругань бросили и кричат:
– Прибавляйся, для балаболу годен!
Гляжу – и дьячка живым манером на ледяной верх вызняли. Поп Сиволдай для начала руками махнул, ногой топнул. И тут-то вся ледяна тонкость треснула и рассыпалась.
Я на поповску жадность ишшо пушше разгорячился! От моей горячности кругом оттепель пошла, снег смяк. Поп с попадьей, дьячок с просвирней в снегу покатились, снегом облепились, под угором, на реке у самой проруби большими комьями остановились. Ну, их откопали, чтобы за них не отвечать.
Жалко ледяну светлицу-колокольню, а хорошо то, что поп остался без доходу, а народ без расходу.
Поп Сиволдай, как его раскопали, кричать стал:
– К архиерею пойду управу искать на Малину!
Попадья едва уняла:
– Ох, отец Сиволдай, как бы Малина ишшо чего не сморозил. До другой зимы не оттаять.
Ледяной потолок над деревней
Обернулся я на огород, а там расти перестало. Только лук один и успел вытянуться. Моя баба да соседки уж луковицу варят, пироги с луком пекут и кашу луком замешивают. Окромя луку, на огороде никакой другой съедобности не выросло.
Я на попов заново разгорячился, и до самого крайнего жару.
Оттепель больше взялась, и до самой околицы. А за околицей мороз трешшит градусов на двести с прибавкой. Округ деревни мой жар да мороз столкнулись, талой воздух мерзнуть стал, сперва около земли, а потом и выше. И надо всей-то Уймой ледяным куполом смерзлось. На манер потолку. И така ли теплынь под куполом сделалась. Снег – и тот холодить перестал.
Говорят – «улицу не натопишь». А я вот натопил! Потолок над Уймой блестит-высвечиват, хорошим людям дорогу в потемни показыват, а худым глаза лепит да нашу деревню прячет.
Я, как завижу чиновников, полицейских али попов, пушше загорячусь. У нас под ледяным потолком тепла больше становится. Мы всю зиму прожили и печек не топили. Я согревал!
Печки нагрею, бани натоплю. И по огородам пойду. В каком огороде приведется присесть, там и зарастет, зазеленеет, зацветет.
Всю зиму в светле да в тепле жили.
Начальство Уйму потеряло. Объявленье сделало: «Убежала деревня Уйма. Особа примета: живет в ней Малина. Надобно ту Уйму отыскать да штраф с нее сыскать!»
Вот и ишшут, вот и рышшут. Нам скрозь ледяну стену все видно.
Коли хорошой человек идет али едет – мы ледяну воротину отворим и в гости, на спутье, покличем. Коли кто нам нелюб, тому в глаза свет слепительной пушшам.
Теперь-то я поостыл. Да вот ден пять назад доктор ко мне привернул. Меня промерял – жар проверял. Сказал, что и посейчас во мне жару сто два градуса.
Налим Малиныч
Было это давно, в старопрежно время. В те поры я не видал, каки таки парады. По зиме праздник был. На Соборной площади парад устроили.
Солдатов нагнали, пушки привезли, народ сбежался.
Я пришел поглядеть.
Я от толкотни отошел к угору, сел к забору – призадумался. Пушки в мою сторону поворочены. Я сижу себе спокойно – знаю, что на холосту заряжены.
Как из пушек грохнули! Меня как подхватило, – выкинуло! Через забор, через угор, через пристань, через два парохода, что у пристани во льду стояли. Покрутило меня на одном месте, развертело да как трахнуло об лед ногами (хорошо, что не головой). Я лед пробил – и до самого дна дошел.
Потемень в воде. Свету – что в проруби, да скрозь лед чуть-чутошно сосвечиват.
Ко дну иду и вижу – рыба всяка спит. Рыбы видимо-невидимо. Чем ниже, тем рыба крупней.
На самом дне я на матерушшого налима наскочил. Спал налим крепкой спячкой. Разбудился налим да и спросонок к проруби. Я на налима верхом скочил, в прорубь выскочил, на лед налима выташшил. На морозном солнышке наскоро пообсох, рыбину под мышку – и прямиком на соборну плошшадь.
А тут под раз и подходяшшой покупатель оказался. Протопоп идет из собора. И не просто идет, а передвигат себя. Ножки ставит мерно, как счет ведет. Сапожками скрипит, шелковой одеждой шуршит.
Я хотел подумать: «Не заводной ли протопоп-то?» Да друго подумал: «Вот покупатель такой, какой надо».
Зашел протопопу спереду и чинной поклон отвесил.
Увидел протопоп налима, остановился и проговорил:
– Ах, сколь подходяшше для меня налим на уху, печенка на паштет. Неси рыбину за мной.
Протопоп даже шибче ногами шевелить стал. Дома за налима мне рупь дал и велел протопопихе налима в кладовку снести.
Налим в окошечко выскользнул – и ко мне. Я опять к протопопу. Протопоп обрадел и говорит:
– Как бы ишшо таку налимину, дак как раз в мой аппетит будет!
Опять рупь дал, опять протопопиха в кладовку вынесла налима. Налим тем же ходом в окошечко, да и опять ко мне.
Взял я налима на цепочку и повел, как собаку. Налим хвостом отталкиватся, припрыгиват-бежит.
На трамвай не пустили. Кондукторша требовала бумагу с печатью, что налим не рыба, а есть собака охотничья.
Ну, мы и пешком до дому доставились.
Дома в собачью конуру я поставил стару квашню с водой и налима туда пустил. На калитку записку налепил: «Остерегайтесь цепного налима». Чаю напился, сел к окну покрасоваться, личико рученькой подпер и придумал нового сторожа звать Налим Малиныч.
Трюм
В прежне время нам в согласьи жить не давали. Чтобы ладу не было, дак деревню на деревню науськивали.
Всяки прозвишша смешны давали, а другоряд и срамно скажут.
А коли деревня больша, то верхной с нижным концом стравливали, а потом и штрафовали.
Ну, вот было одного разу. Шли мы на пароходе с Мурмана, там весновали товды и летовали. Народ был разноместной.
Заговорили да и заспорили – чья сторона лучше.
Одни кричат, что ихны девки голосистей всех. Ихных девок никаким не перевизжать.
Други шумят, что ихны девки толшше всех одеваются. Сарафаны в поподоле по восемнадцати аршин, а нижных юбок по двадцати насдевывают.
Третьи орут, что у ихных хозяек шаньги мягче всех, коробы жирней, пироги скусней.
Слов уж не хватат, криком берут. Силился я утихомирить старым словом:
– Полноте, робята, горланить. Всяка сосенка о своем боре шумит!
Да где тут! Им как вожжа под хвост попала.
– У нас да у нас!
– У нас бороды гушше да длинней. У нас в старостиной бороде медведь ползимы спал, на него облаву делали!
– А наши жонки ядреней всех!
– А вашу деревню так-то прозывают
– Ах, нашу деревню? Нашу деревню! А про нашу деревню…
И пошло. До того доспорили, что в одном месте ехать не захотели. Кричат:
– Выворачивай каюты, поедем всяк своей деревней!
Только трескоток пошел. Мы, уемски, трюм отцепили да в нем домой и приехали.
Потом пароходски спохватились, по деревням ездили, каюты отбирали. К нам за трюмом сунулись. А мы трюм под обчественну пивоварню приспособили. Для незаметности трюм грязью да хламом залепили.
В этом-то трюму мы сколько зим от баб спасались. И пьем и песни поем – и хорошо.
Сахарна редька
Заболели у меня зубы от редьки. И то сказать – редька больно сахарна выросла в то лето. Уж мы и принялись ее есть.