Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Севастопольские письма и воспоминания

ModernLib.Net / Отечественная проза / Пирогов Николай / Севастопольские письма и воспоминания - Чтение (стр. 7)
Автор: Пирогов Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      No 26.
      Севастополь. 22 апреля [1855].
      (Подлинник письма No 26-в ВММ (No 15635), на трех страницах; конверт-с обычным адресом.)
      После бомбардирования, о котором я тебе писал и которое продолжалось беспрерывно от 28 марта до 8 апреля и во время которого выпущено было до полмиллиона снарядов, теперь еще буря не утихла; всякую ночь почти что-нибудь да встречается; ложементы пред третьим бастионом уже в третий раз переходят из рук в руки и теперь остались в руках неприятеля [...] у нас вдруг привалило до шестисот раненых в одну ночь, и мы сделали в течение двенадцати часов слишком семьдесят ампутаций. Эти истории повторяются беспрестанно в различных размерах. Сегодня пронесся слух, что неприятель сделал опять десант или хочет делать около Одессы, а другие говорят - опять на Альме; но, слава богу, у нас войска довольно, более, чем было 24 октября.
      Ты пишешь, что не можешь рано переехать на дачу; ради бога, и не переезжай рано; я тронусь после половины мая только из Севастополя, если бог велит, о чем я уже написал Пеликану и вел[икой] княг[ине1; следовательно, прежде последних чисел [мая] или начала июня не могу приехать в С.-Петербург. Вели сначала, прежде чем переедешь, вытопить дом хорошенько. Я не понимаю, как ты получаешь мои письма и я твои. В один день я получил три: от 5, 7, 9 апреля; так, вероятно, и ты мои получишь. Если скотина генерал Геццевич, свиты его императорского величества, не доставил тебе письмо, которое сам вызвался доставить и в котором я поместил еще письмо к Зейдлицу, то надобно непременно об нем справиться в С.-Петербурге и у него достать во что бы то ни стало. Его знает Карелль (Ф. Я. Карелль (1806-1886)-товарищ П. по Юрьеву (1826-1832); о письмах П. к нему, автобиографического содержания,- дальше см. текст. ) и велик[ая] княг[иня]. Он выехал отсюда 26 марта я хотел на Святой быть уже в С.-Петербурге. Два письма, посланные после него, ты уже, верно, получила.
      Теперь здесь уже настоящее лето; жара, все в цвету, хотя, правда, зелени здесь и немного видишь; весь Севастополь набит теперь войсками. Для чего их держат здесь, выставляя и подвергая бомбам, не знаю, но, вероятно, что-нибудь или приготовляют или сами готовятся.
      Все, что при бомбардировании было разрушено, теперь опять совершенно поправили. Теперь опять бастионы, как были прежде; правда, у нас выбыло в девять дней тысяч девять из строя; одних ампутаций мы сделали с 27 марта по 21 апреля-до пятисот, но и неприятелю досталось порядочно. Бесполезная резня эта уже, я думаю, не мне одному надоела; бьют друг друга, ничего ровно не выигрывая; все остается, как было; они не решаются на штурм, мы не можем их прогнать. И так все идет без конца; трудно решить, чем все окончится; теперь мы стоим ровно.
      Будь же здорова и, ради бога, не делай ничего, что тебе может повредить. Теперь у вас самое скверное время в Петербурге - лед Ладожский идет. Береги детей также. Прощай, моя несравненная душка, не грусти и не думай [...].
      Письмо, может быть, сегодня еще и не отправится, но я спешу его отправить на Северную сторону.
      No 27.
      Севастополь. 29 апреля [1855].
      (Подлинник письма No 27-в ВММ (No 15636), на шести страницах; число "29" в дате переделано из "27", конверт-с обычным адресом.)
      Все тихо и спокойно. Вот уже третий день, как выстрелы слышатся изредка, и число раненых, вместо сотен в сутки, ограничивается десятками. Только на Северную сторону стреляют из неприятельского лагеря раскаленными ядрами из ланкастеровских пушек. Что значит эта тишина? Бог знает; верно, перед грозою. Неприятель строит одну батарею за другой и после последней бомбардировки значительно приблизился. Одна новая батарея сооружается против четвертого, одна против третьего бастиона. По Театральной площади (на конце Екатерининской улицы) уже нельзя ходить: летают ядра, и потом там проводят траншею, и войска отправляются к четвертому бастиону Уже не по прежней дороге. Говорят о предстоящей нам снова усиленной бомбардировке. Между тем город наполнен нашими войсками, полки бивакируют на улицах, и слава еще богу, что им мало вредят бомбы; куда их денут во время бомбардирования, не знаю, а если они останутся, как теперь, на открытых улицах, то без вреда не обойдется.
      Худые слухи носятся в городе; говорят, что Севастополь будет взят. Но что всего хуже - это раздоры и интриги, господствующие между нашими военноначальниками; это я заключаю из разговоров с адъютантами. Сакенские ненавидят горчаковских; друг друга упрекают в пристрастии. Видна также и решительность. Когда 20 или 21 числа наши ложементы перед пятым бастионом были взяты [...], неприятель, заняв их, мигом выстроил батарею, воспользовавшись нашими же работами, перед носом четвертого бастиона. Хотели его выбить, но потом опять отдумали. Мы отстояли бомбардировку - правда, но потеряв выбывшими из строя тысяч до десяти и допустив неприятеля ближе. От раненых беспрестанно слышишь жалобы на беспорядок. Когда солдат наш это говорит, так уж, верно, плохо.
      Время ли тут интриговать, спорить и рассуждать о том, за что тот или другой получил награду, восставать друг против друга, когда нужно единодушие; а его нет, я это вижу ясно. Это ли любовь к родине, это ли настоящая воинская честь? Сердце замирает, когда видишь перед глазами, в каких руках судьба войны, когда покороче ознакомишься с лицами, стоящими в челе. Они, не стыдясь, не скрывая перед подчиненными, ругают друг друга дураками [...].
      Хорошо говорить самому себе: "молчи; это-не твое дело"; да нельзя, не молчится, особливо, когда говоришь с женою.
      Так и во всем, так и с бедными ранеными; когда за месяц почти до бомбардировки я просил, кричал, писал докладные записки главнокомандующему (князю Горчакову), что нужно, вывезти раненых из города, нужно устроить палатки вне города, перевезти их туда,- так все было ни да, ни нет. То средств к транспорту нет, то палаток нет; а как приспичило, пришла бомбардировка, показался антонов огонь от скучения в казармах, так давай спешить и делать, как ни попало. Что же? Вчера перевезли разом четыреста, свалили в солдатские палатки, где едва сидеть можно; свалили людей без рук, без ног, с свежими ранами на землю, на одни скверные тюфячишки. Сегодня дождь целый день; что с ними стало? Бог знает.
      Завтра поеду на ту сторону, так увижу. Когда полковой командир обед дает, так он умеет из этих же палаток залу устраивать (См. письмо от 3 января), а для раненых этого не нужно; лежи по четыре человека безногих в солдатской палатке.
      А когда начнут умирать, так врачи виноваты, почему смертность большая; ну, так лги, не робей. Не хочу видеть моими глазами бесславия моей родины; не хочу видеть Севастополь взятым; не хочу слышать, что его можно взять, когда вокруг его и в нем стоит слишком 100000 войска,- уеду, хоть и досадно.
      Доложи великой княгине, что я не привык делать что бы то ни было только для вида, а при таких обстоятельствах существенного ничего не сделаешь. Ее высочество обещает врачам содержание, какое они пожелают, лишь бы остались; но приехавшие со мною говорят, что они приехали не для денег, и предвидят, что без меня их скрутят по ногам и рукам; здесь недостаточно иметь только добрую волю или ревность, нужно еще плясать по одной дудке.
      Бог с ними и с наградами; если бы я добивался до Станислава, то мог бы его получить и сидя дома, как другие; меня здесь представил Сакен и к Анне,- да мне собственные убеждения о достоинстве (Ср. в письме к Н. Ф. Арендту) и спокойствие духа дороже.
      Я люблю Россию, люблю честь родины, а не чины; это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и ее чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы; не быть, по крайней мере, бездейственным его свидетелем. Я знаю, что все это можно назвать одной непрактической фантазией, что так более прилично рассуждать в молодости, но я не виноват, что душа еще не состарилась (Спустя шесть лет П. говорил при прощании со студентами Киевского университета, после увольнения с поста попечителя: "Я принадлежу к тем счастливым людям, которые хорошо помнят свою молодость. Я, стараясь, не утратил способности понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее. Кто не забыл своей молодости и изучал чужую, тот не мог не различить и в ее увлечениях стремлений высоких и благородных, не мог не открыть и в ее порывах явлений той грозной борьбы, которую суждено вести человеческому духу за дорогое ему стремление к истине и совершенству" (Речь 8 апреля 1861 г. Соч. т. I, стр. 905 и сл.). Через несколько дней П. подарил студентам свою фотографию с надписью: "Люблю и уважаю молодость, потому что помню свою. 13 апреля 1861 г. Киев").
      Ты знаешь, я никогда не был оптимистом и потому, может быть, и теперь вижу вещи хуже, нежели как они в самом деле; но нельзя не верить тому, что видишь и встречаешь на каждом шагу; когда видишь пред собою не русских людей, единодушно согласившихся умереть или отстоять, а какой-то хаос мнений и взглядов, из которых только одно явствует, что никто ничего не понимает, и всякий подставляет ногу другому: моряки ненавидят сухопутных, пешие - конных, эстляндцы - курляндцев, один упрекает другого в ошибках и в глупости, и всё оставляют на произвол случая.
      Может быть, то же делается и у наших неприятелей,- дай-то бог! Они тоже колеблются: то сделают демонстрацию на Чургун, то высылают корабли на несколько дней куда-то, чтобы опять воротиться; но все-таки они идут вперед и приближаются; это-то и скверно. Настоящая тишина не пред добром, и если после следующего бомбардирования они еще подвинутся, то бог знает, что будет.
      Впрочем, не нужно терять надежды. Право, если взглянуть на эту смесь посредственности, бесталантства, односторонности и низости, то поневоле начинаешь опасаться за участь Севастополя и, следовательно, целого Крыма. Одного только нужно молить, чтобы такая же бестолочь существовала и у неприятеля.
      К подобным же экземплярам принадлежит и Геццевич, которого ты должна во что бы то ни стало преследовать письменно. Этот подлец сам вызвался отвезти мое письмо и отдать даже лично тебе; я запечатал в нем письма Зейдлица и к Зейдлицу, полагаясь, что он вернее доставит, чем фельдъегерь, а этот скот до сих пор и глаз не кажет. Узнай в Петербурге непременно, где он находится; напиши ему самое грубое письмо от моего имени; я его в дверь не пущу. Узнать же о нем можно у Карелля и при дворе великой княгини. Он свитский генерал и, как говорят, я узнал это после, взяточник немилосердный. Но письмо мое - не взятка; его нужно вытащить непременно и сделать то, что я там написал,- дать прочесть в Обществе врачей Здекауеру.
      Я теперь только одного молю: если не удастся быть свидетелем нашего торжества, то дай только бог убраться, не бывши свидетелем нашего позора, и уехать из Севастополя прежде его совершенной гибели.
      Вино, белье, кофейник и сигары я, наконец, получил третьего дня, т. е. 25 апреля.
      Погода до сих пор, целые две недели, стояла превосходная, как у нас в самые лучшие летние дни; со вчерашнего дня пошел дождь, и мои больные, которые третьего дня отправились на Северную сторону, верно, лежат теперь, или лучше плавают в грязи на своих матрацах. Я сейчас еду смотреть их.
      Приехал и видел, что они лежат в грязи, как свиньи, с отрезанными ногами. Я, разумеется, об этом сейчас же доношу главнокомандующему, а там злись на меня, кто как хочет, я плюю на все. О, как будут рады многие начальства здесь,- которых я также бомбардирую, как бомбардируют Севастополь,- когда я уеду. Я знаю, что многие этого только и желают. Это знают и прикомандированные ко мне врачи, знают, что их заедят без меня, и поэтому, несмотря на все увещания и обещания, хотят за мною бежать без оглядки. Достанется и сестрам; уж и теперь главные доктора и комиссары распускают слухи, что прежде, без сестер, с одними фельдшерами, шло лучше.
      Я думаю, действительно для них шло лучше; я учредил хозяек из сестер, у которых теперь в руках водка, вино, чай и все пожертвованные вещи,- это комиссарам не по зубам, и потому прежде шло лучше.
      Когда ампутированных перевезли и свалили на землю в солдатские простые палатки, я сказал, что они при первой непогоде будут валяться в грязи. Обещали, что этого не будет; сегодня я приехал сам и таскался по колено в грязи, нашел всех промокнувшими; пишу сейчас же об этом начальнику штаба, и вот опять это будет не по зубам. Нужно, чтобы было непременно все в отличном порядке - на бумаге, а если нет, так нужно молчать. А мне для чего молчать,- я вольный казак. Хотят на меня скалить зубы и за спиной ругаться, пусть их делают, а я все-таки худого хорошим не назову.
      Но всё имеет свои пределы; если уже и один главнокомандующий не вытерпел, а сменился, если полки сменяются, то нужно и нас сменить. Врачи, приехавшие со мной, поработали довольно. Они все переболели, многие на моих глазах перемерли; нельзя от них требовать, чтобы они не желали перемены. Сохраничев умер, Джьюльяни умер. Каде умирал, но каким-то уже чудом ожил
      (О болезни д-ра Каде имеется подробное сообщение П. в том же году: "У доктора Каде болезнь началась простудою, перешедшею в перемежающую лихорадку и затем в тифозное состояние, которое длилось две недели; так как Каде в бытность свою в Персии страдал интермиттентом и тогда не переносил хинин, то он и теперь от него отказывался. Пирогов назначил ему acidum muriaticum, холодные обливания и компрессы. В это время как раз Севастополь претерпевал самую страшную бомбардировку. У Каде появился потрясающий озноб, который Пирогов считал хорошим признаком и тотчас же дал ему 8 гран хинина, чем и купировал лихорадку, и через несколько дней пациент уже был конвалесцентом. Но так как бомбардировка все еще продолжалась почти в одинаковой степени и число раненых быстро прибывало, то доктор Каде, движимый чувством долга, слишком рано решился приступить к исполнению своих обязанностей; причем он чрезмерно утомился и снова заболел лихорадочным пароксизмом, после которого он, однакоже, погрузился в глубокий сон. В это время бомба ударилась в наружную стену этого дома и с страшным треском разорвалась; профессор Гюббенет, который спал в соседней комнате, пробужденный треском бомбы, в просонках и с испугу выскочил на кровати и неосторожно вбежал в комнату Каде с криком: "мы пропали". Больной от этого потрясения лишился самосведения и впал в конвульсии. Поспешивший к больному проф. Пирогов нашел его в страшных конвульсиях, так что трое солдат едва удерживали его; при этом зрачки были расширены, пульс нитевидный и тело холодное; назначено ему наложить шапку из пластыря шпанских мух на всю сбритую голову и клистир с 30 гранами хинина. Это было в час по полудни. Безотлагательная необходимость личного участия и присутствия при операциях над многочисленными ранеными, беспрестанно прибывающими при усиленной бомбардировке, не дозволила гениальному хирургу посетить столь опасно больного доктора Каде раньше следующего дня. Каково же было его удивление, когда он нашел, вместо умирающего, или покойника, доктора Каде сидящего на кровати и читающего письмо. Он тотчас узнал Пирогова, но по временам появлялся тихий бред. По предписанию Н. Ив. промывательное с 30 гранами хинина повторялось ежедневно, до полного выздоровления. Еще несколько таких трудных случаев, относительно скоро поправлялись при той же терапии" (П.-"Сообщения... 1855 г."). В публикации этого сообщения в Прот.-опечатка: вместо ноября там - май.
      Приведенные здесь и дальше записи сообщений П. имеют характер подлинных произведений. В докладе о Пироговском ферейне Здекауер заявил, что протоколы кружка тщательно составлялись и каждый раз исправлялись авторами сообщений ("К памяти о П.").
      О болезни Э. В. Каде см. еще в "Воспоминаниях о Крымской войне". (ldn-knigi.narod.ru)
      В протоколе заседания 1887 г. приведены также сообщения П. о болезни других врачей его отряда: "Во время нахождения Николая Ивановича на театре военных действий крымская горячка свирепствовала не только между солдатами. Каде, Иеше и Беккерс едва ушли от смерти. Доктор Сохраничев и граф Виельгорский были жертвами этой болезни. У некоторых болезнь начиналась головокружением, у других поносом, а также приступом перемежающейся лихорадки - или же, наконец, ясно выраженным тифозным состоянием, но без местных поражений. Иногда без всякого облегчения для больного вдруг прорывается проливной пот, причем пульс остается таким же полным и ускоренным, как и прежде, и температура нисколько не понижается. По этим явлениям Н. И. Пирогов всегда узнавал крымскую горячку. Всякий раз, когда у больного появлялась обильная испарина, ему давались большие приемы хинина по 20 гран два раза в день. У некоторых больных после этого делался потрясающий озноб, за которым следовали кратковременный жар, с обильнейшим потом, после которого наступало большое облегчение. Когда дурные припадки миновались, тогда является показание к употреблению малых приемов хинина, которые тогда оказывают благодетельное влияние на больного. На третий день наступает обыкновенно слабый приступ болезни, и уже с правильными перемежками. У доктора Беккерса на второй неделе, после начавшегося выздоровления, был рецидив; но после больших приемов хинина и повторившегося затем потрясающего озноба, вновь появились правильные перемежки и он выздоровел. В других случаях, когда болезнь начиналась как бы приступом перемежающейся лихорадки, наш знаменитый хирург наблюдал, по устранении интермиттента хинином, внезапное отяжеление головы, которое быстро, иногда в несколько часов, переходило в сопорозное состояние, с расширением зрачков, тризмом и судорогами, оканчивающимися смертью. У графа Виельгорского, например, уже через два часа появился паралич глотки. Доктор Иеше был также трудно болен, но у него, при весьма чувствительной печени, заболеванию предшествовала рвота. Сначала ставились ему раздражающие клистиры, а потом уже с большими приемами хинина, с полным успехом. Промывательные с хинином ставились с небольшим количеством жидкости и притом весьма медленно. Во время нахождения Н. И. в Крыму, там господствовали еще следующие инфекционные болезни: малярийные лихорадки, кишечные каттары и дизентерии, брюшной и пятнистый тиф, не говоря уже о рожистых септических процессах и других компликациях, так гибельно осложняющих хирургические операции".).
      Петров лишился ног. Дмитриев от тифа сделался меланхоликом; у всех был тиф в большей или меньшей степени; я сам прохворал четыре недели. Да хоть шло бы все это впрок, можно бы уже было жертвовать; а то, хоть из кожи лезь, все то же [...]. Хоть охрипни крича, никто не слушает, а как придет в гузно узлом, так тогда опомнится, да уже поздно [...].
      No 28.
      30 апреля, утро [1855 г.].
      (Подлинник письма No 28 - в ВММ (No 15637) на двух страницах; конверта нет.)
      Дела покуда все немного еще. На дворе первый день дождь. Севастопольская глина превратилась по обыкновению в клейкую тягучую грязь, которая липнет к сапогам и делает их тяжелыми, как пудовые гири. Можно себе представить, что делается в траншеях, вырытых также на глинистой почве, и в больничном лагере, где раненые лежат в простых солдатских палатках, по-четверо в каждой, без ног, без рук, на матрацах холстинных, набитых лыком, и лекаря перевязывают, стоя по колена в грязи. Вот улучшение, на которое мы надеялись от прибытия Южной армии Горчакова. Госпитальных палаток, суконных, крытых парусиной, в которых уставляется по тридцать-сорок коек, как это сделали морские (заботящиеся более о своих) для своих, вовсе нет; есть десяток каких-то изорванных,- взяли солдатские для раненых, не обкопали их канавами, не устроили в них нары.
      Я, раздосадованный, вчера, встретясь с Коцебу, жаловался. Но этот маленький человечек, напоминающий собою русскую пословицу - у всякого Ермишки есть свои интрижки,- раззадорился: как можно найти в его управлении что-либо недостаточное; но я ему сказал наотрез чистым российским наречием:
      - Вы, де, Павел Астафьевич, менее моего в этом деле смыслите, и я вам говорю попросту, что в палатках чистое свинство.
      Он потом притворился, что будто меня не понял, что я говорю о солдатских палатках, а не о госпитальных навесах, в которых больным всегда лучше летом лежать, нежели в лазаретах, и в которые я сам же Предлагал и настаивал перенести больных; притворясь, он напустил[ся] на генерал-гевальдигера (Генерал-гевальдигер-заведующий полицейской частью при главном штабе армии; должность введена при Петре I, упразднена после Крымской войны.) [...]; генерал-гевальдигер всю вину опустил на генерал-штаб-доктора; короче, как всегда, сам черт не разберет, кто прав, кто виноват.
      Такого рода увеселительные историйки повторяются здесь частенько и, разумеется, весьма способствуют к поддержанию ревностной службы для блага ближних. Когда же после всех этих проделок, после вопиющих недостатков и пошлости администрации, неминуемо откроется большая смертность между больными, то остаются виноватыми врачи, для чего они плохо лечили; изволь лечить людей, лежащих в грязи, в нужниках, без белья и без прислуги; но врачи, действительно, виноваты, что они, как пешки, не смеют пикнуть, гнутся, подличают и, предвидя грозу от разъяснения правды, молчат, скрывают и разыгрывают столба. Вчера же я получил и письмо от ее высочества, где она предлагает остаться мне или врачам для блата Общины и раненых.
      Нет, если было трудно справляться, когда здесь была одна главная квартира, то еще труднее стало теперь с прибытием Южной армии, с ее главной квартирой, со всеми интригами, интриганами и другими необходимыми принадлежностями; врачи это видят всякий день, и всякий из них более ни о чем не думает, как дать тягу вслед за мной. Страшит не работа, не труды,- рады стараться,- а эти укоренившиеся преграды что-либо сделать полезное, преграды, которые растут, как головы гидры: одну отрубишь, другая выставится. Поблагодари ее императорское высочество за ее хорошее обо мне мнение, но быть мертвой буквой я не могу, у меня и так много недругов; наживать еще больше хотя и не страшусь, но без всякой пользы для других и себя не желаю.
      Хотя и носятся различные слухи о возможности пасть или устоять Севастополю, одни твердо уверены, что он не может пасть, когда есть у него под боком стодвадцатитысячная армия; другие говорят, что он в большой опасности и не устоят; но то верно, что скоро дело не решится. Нашла коса на камень; пошлостей и подлостей, верно, поровну на обеих сторонах,- у кого больше, тот и проиграет, или, может быть, тот и выиграет; но нам не дождаться. Да и около Петербурга не совсем спокойно; это меня тоже заставляет уехать. Поблагодари еще раз и выскажи всю правду ее высочеству так же, как и я скажу ее всякому, кому о том ведать надлежит (Об одном ярком случае такого рода сообщал П. С. Савельев в письме к М. П. Погодину: "А воровство чиновников! Говорят, в Николаеве он [Александр II] ужаснулся! Рассказывают, что в разные банки прислано по нескольку миллионов денег на имя неизвестных из Севастополя, и о том идет следствие. Вот еще достоверная быль. Государь встретил у молодой императрицы Пирогова, который совершенно откровенно высказал правду о воровстве в Севастополе. Государь не верил, выходил из себя и говорил: "Неправда, не может быть!" и возвышал голос. А Пирогов, также возвысив голос, отвечал: "Правда, государь, когда я сам это видел!" "Это ужасно!" - воскликнул наконец царь [...]. Дай бог, чтоб почаще, погромче и поболее высказывали истину" (Письмо от 6 октября 1855 г. из Петербурга. Н. П. Барсуков, т. XIV, стр. 121 и сл.).
      Прощай еще раз, моя несравненная душка, а у Геццевича-подлеца вытащи письма хоть зубами.
      No 29.
      3 мая [1855]. Севастополь.
      (Подлинник письма No 29 - в ВММ (No 15638), на четырех страницах почтового формата, уменьшенного вдвое против обычного; конверт - с адресом.)
      Все еще тихо. Погода великолепная. Наши делали вчера две вылазки, но незначительные, больше для того, чтобы узнать, что делается у неприятеля в ложементах. Опять слухи стали надежнее; опять говорят более, что Севастополь не будет взят. Северная сторона сильно укреплена. Да, если подумаешь, то, право, стыдно и сомневаться в успехе, имея здесь под руками стодвадцатитысячную армию; еще, говорят, идет сюда милиция из соседних губерний. Но я тебе уже писал, как здесь слухи неверны от господствующих интриг и партий; не узнаешь, наверное, и того, что под носом делается, а еще менее того, что делается под землей, где беспрестанно и неприятельские и наши мины.
      Теперь проходят иногда целые недели без выстрела, и если стреляют, то все на Северную сторону больше и то калеными ядрами, вероятно, направляя их на корабли, куда, однакоже, они не попадают.
      Дело с ранеными в палатках, о котором я тебе писал, кончилось тем, что туда приехал, по моей жалобе, сам главнокомандующий и распек генерал-штаб-доктора и генерал-гевальдигера так, что генерал-штаб-доктор чуть не упустил в штаны и на вопрос главнокомандующего, сколько больных в Симферополе, ответил на удачу:
      - Теперь очень уменьшилось, ваше сият[ельство]: было восемьсот, а в настоящее время четыреста.
      - Как, четыреста в сутки? - спросил гневно князь.
      - Нет-с, ваше сиятельство, в неделю.
      - В неделю... Однакож, это порядочно много.
      - Извините, ваше сиятельство, в месяц.
      - А, хорошо! - сказал удовольствованный князь, садясь на лошадь.
      Я посмотрел и пожал плечами. Низкая ложь, без стыда, чтобы загладить гнев начальника, уменьшает разом на целые сотни, в глазах всех знающих и не знающих дело.
      Как у нас не хотят этого понять, что, покуда врачи будут находиться в такой зависимости от военноначальников, что трясутся от одной мысли прогневать их, до тех пор ничего нельзя путного ждать, и если я принес пользу хоть какую-нибудь, то именно потому, что нахожусь в независимом положении; но всякий раз нахрапом, производя шум и брань, приносить эту пользу - не очень весело. Тут никто и не подумает, что это делается для общей пользы, без всяких других видов; думают сейчас, что это личности. Потому что у нас нигде других причин нет; других мотивов, кроме личных, не существует. Это я знал и прежде, но теперь знаю это еще тверже.
      Я понемногу собираюсь в дорогу, с приятным убеждением, что Севастополь не будет взят, а если падет, то не от недостатка мужества, а от интриг и личностей. Посмотрим, что будет делаться на Балтийском. Я не знаю, как можно от меня ожидать, чтобы я, пробыв шесть месяцев в осажденном городе, еще бы вздумал без нужды оставаться в нем тогда, как война, может быть, такая же, будет свирепствовать около мест, где находится мое семейство и где я столько же могу быть полезным, но с большей приятностью для себя, что буду находиться с моими или вблизи моих. Как можно требовать от молодых людей, которые были ежедневно свидетелями различных козней, сплетней и прижимок, чтобы они произвольно подверглись всем следствиям такого быта без защитника, тогда как на них смотрят, как на пришлецов, и тогда, как они со мной до сих пор пользовались полной независимостью от чиновнических притеснений властей. Их можно принудить остаться, но что же из этого выйдет: ревность их будет парализована, и их забьют.
      Когда я выеду, я напишу тебе, и, чтобы избавиться всех официальных и неофициальных посещений, лучше будет, если перееду прямо на дачу. Только ты не спеши, еще успеешь, и, ради бога, переезжай здоровая.
      Машу поздравь с сыном. У Геццевича отыми письмо. Кланяйся всем знакомым. Целуй и благослови детей. Прощай, моя милая душка. Будь здорова.
      No 30.
      Севастополь. 14 мая [1855 г.]
      (Подлинник письма No 30-в ВММ (No 15639), на четырех страницах; конверта нет.)
      Я дожидаюсь только письма от великой княгини и от Пеликана, чтобы уехать, а то совсем уже собрался. Пеликан мне писал, что должен о моем отъезде [довести] до сведения министра и выше и просил дождаться ответа; ответ же от велик[ой1 княг[ини] нужен, чтобы решить участь врачей, которые не хотят оставаться без меня.
      Еn attendant (Пока) было здесь опять огромное побоище, и наша работа продолжалась два дня и две ночи. Было две тысячи раненых и до 800 убитых; французов, говорят, вдвое было ранеными и убитыми. Наши вздумали провести новую траншею от пятого к шестому бастиону и задумали построить новые батареи; французы сопротивлялись этому; было в бою до десяти тысяч с нашей и столько же с их стороны. Французская гвардия побежала, дрались штыками в траншеях л несколько раз выбивали из них друг друга, в ночь с 10 на 11.
      В первую ночь наши удержали траншею за собой, а на другой день оставили опять. Что теперь из этого будет, не знаю и, вероятно, не дождусь конца. Я не спал две ночи и два дня и только сегодня, выспавшись, принялся за письмо. Письмо Пеликана от 26 апреля я получил третьего дня и ожидаю на днях обещанного им ответа. Коль скоро получу решение, так тотчас же и поеду. Грустно смотреть на Черное море, водой которого я всякий день обливаюсь два раза; на нем только и видишь, что французские и английские корабли; наши лежат под водой и только шесть стоят еще налицо с тремя или четырьмя пароходами.
      Теперь здесь несосветимая жара. Показывается опять холера, и есть до ста больных; она есть и в неприятельском лагере. После третьегоднешнего жаркого дела опять все затихло, и сегодня не слышно ни одного выстрела. Французы не позволили убирать наших убитых в траншеях и своих не убирали, по-видимому, целых два дня, несмотря на то, что с нашей стороны выкидывали три раза парламентерский флаг; они свой не поднимали, и потому с убитыми лежали целые два дня некоторые из наших раненых без воды и неперевязанные. Это делали, вероятно, для того, чтобы убрать втихомолку своих убитых и тем показать, что у них меньше убыли, чем у нас. Раненые, лежавшие целые два дня, рассказывают, что неприятель возился целую ночь, сбирая своих.
      Один солдат, наш раненый, рассказывал, что он просил у одного француза напиться, показывая ему рукою на небо, но он в ответ ему плюнул. Какой-то другой раненый, англичанин, лежавший около него, сжалился над ним, дав ему воды из манерки и галету.
      Наши дрались в этот раз славно, забегали и на неприятельскую батарею. Горчаков благодарил их на другой день, сказав:
      - Вот видите, ребята, у вас не могли отнять французы и г.....ю траншею, что же и говорить о городе.
      Ты не поверишь, как мне здесь надоело смотреть и слушать все военные интриги; не нужно быть большим стратегом, чтобы понимать, какие делаются здесь глупости и пошлости, и видеть, из каких ничтожных людей состоят штабы; самые дельные из военных не скрывают грубые ошибки, нерешительность и бессмыслицу, господствующую здесь в военных действиях.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22